ПИСЬМА ТРУДЯЩИХСЯ

Онлайн чтение книги Второе апреля
ПИСЬМА ТРУДЯЩИХСЯ

Квадратное, бугристое лицо Ивана Прокофьевича казалось неживым, грубо вытесанным из какого-то бедного, бросового камня, может из песчаника. Только нижняя челюсть его иногда двигалась. Это когда он писал, или говорил, или думал о чем-нибудь — словом, работал...

— Ну, ознакомились? — спросил он Тому. — Можете приступать? Вот обработайте письма из той папки... Девятый номер.

И, беззвучно пошевелив челюстью, бросил шутку, тоже вытесанную из какого-то бедного камня:

— Вот мы уж поглядим, поглядим, какое к нам пришло боевое пополнение... Хе-хе.

Кира, сидевшая за соседним столом, закрылась газетой и прыснула. И еще подмигнула Томке: мол, видишь, какой долдон! Вот с кем мне, бедняжке, приходится работать.

Теперь и Томке придется. С сегодняшнего дня (и неизвестно до какого) она тоже работает здесь... В «Отделе писем трудящихся», как написано на табличке, косо приколоченной к двери.

Причин перевода было две: первая — ушла в декрет Рита, здешняя литсотрудница. Вторая — неделю назад напечатали очерк Вал. Гринева «Любовь! Какая она?» (острый морально-этический материал, как сказал Главный). И поскольку письма повалили валом — за неделю триста сорок шесть штук, — Иван Прокофьевич, говорят, запросил подкрепления...

Тома подошла к шкафу, где синели корешками толстенные скоросшиватели. На каждом была бумажная нашлепка с цифрой и каким-нибудь заглавием. Ну, скажем, «ПРАВ ЛИ ВОЛОДЯ ВИШНЯК?» (в прошлом месяце проводилась такая дискуссия), или «МЕСТО АГРОНОМА В ПОЛЕ!», или «ОТВЕТЫ НИНЕ С». Это было нашумевшее письмо: какая-то Нина С. спрашивала читателей, правильно ли она поступает, по-товарищески помогая людям в беде или же, наоборот, никому помогать не надо.

Между прочим, Тома, хоть она и практикантка, и без году неделя в редакции, выступала на летучке против того, чтоб печатали это письмо. Она кричала, что получится противно и фальшиво («Пожалуйста, выбирайте выражения, Тамара», — сказал Главный), что это пустопорожняя и стыдная болтовня и что авторша либо дура, либо просто пройдоха, которая хочет прославиться, («Все-таки выбирайте выражения», — попросил Главный.)

Вполне возможно, что Тому «перебросили на письма» именно в связи с этой ее речью, а отнюдь не из-за Ритиных семи месяцев и не из-за Колиной статьи «Любовь! Какая она?»

Вздохнув, Тома присела на корточки и вытащила с нижней полки тяжеленную папку с красной девяткой на корешке. И еще там была надпись чернильным карандашом: «Люб. как. она». Потом медленно поднялась, опершись рукой о спинку стула, чтобы не потерять равновесия, и сказала: «Ого!»

А еще она сказала:

— Счастливый Валя: целый пуд писем!

— Он-то да... — усмехнулась Кира, не поднимая глаз от бумажного полотнища, вкривь и вкось исписанного короткими строчками, наверно стихами, и украшенного какими-то рисуночками (такие послания приходят в редакцию обычно от графоманов — отчаянных и стойких сочинителей всякой ерунды). — Вале-то что? Одна слава...

Тома не стала отвечать на эту дворницкую речь старшей литсотрудницы. В самом деле, рассуждает, как дядя Степан, вечно ворчащий в подворотне: «Нарочно ходют, чтоб мусорить мне тут. Им-то удовольствие...»

Папка тяжело плюхнулась на чистенький, яичного цвета Томин стол (теперь это ее стол!), и лопнула тесемка, и ворох бумаг радостно разлетелся во все стороны. Словно письма в папке были под давлением в сколько-то атмосфер...

— Ты так запутаешься, — сказала Кира, по-прежнему не отрываясь от бумаг. — Очисть правую сторону стола, будешь класть уже обработанное...

— Спасибо, — сказала Тома и начала обрабатывать письма, как положено. То есть списывать на специальные маленькие бланки необходимые данные: «ФИО (это значит фамилия — имя — отчество) отправителя». «Республика, область, край» (нужное подчеркнуть и дописать, какая именно), «Кратк. содерж.»...

Черт его знает, как его формулировать, это самое «кратк. содерж.».

По первому же письму выяснилось, что это самое трудное. Тома несколько раз перечитала его (отличное, умное письмо!) и не смогла ничего придумать, кроме как: «Автор приводит примеры разрушения семьи в связи с различием мировоззрений». Так она в конце концов и написала.

Второе письмо — ни в какие ворота:

«Дорогая редакция! Мы, девушки из общежития No 11 по Шлакоблочной ул. гор. Светлограда, просим ответить вас на наш вопрос. Нам по восемнадцать лет, мы работаем и учимся в школе рабочей молодежи. В этом году забрали в ряды Советской Армии наших парней, с которыми мы дружили. Мы обещали их ждать. И вот теперь, когда мы остались одни, нас сильно тревожит один вопрос: «Что значит ждать и как ждать?» Можно ли в эти годы встречаться и дружить с другим парнем? Дорогая редакция! Мы очень просим вас не оставить наше письмо без внимания и дать совет. Девушки: Гусева Е., Гребнева Н., Морозова Н., Шамраевская Т., Харитон Т., Кожина Е. и др., всего 16 чел.».

Тома отложила письмо и постаралась представить себе этих «16 чел.». Наверное, авторши — щекастые, розовые, толстогубые и с толстыми ногами. И все в модных боярских шапках из синтетического меха — синего, как синька, или желтого, как желток. Ну что им можно написать?

— Вот телки! — расхохоталась Кира. — Надо же! Напиши: «Благодарим за внимание к нашей газете. С приветом!» И все...

Тут вдруг проявил признаки жизни Иван Прокофьевич.

— А ну, покажи-ка! Что это там у тебя «С приветом — и все»?

Он долго читал коротенькое письмо, даже посмотрел его зачем-то на свет... Потом сказал:

— Ничего тут смешного! Молодые девки... Глупые, здоровые... Конечно, страшно им и томно... — Он пожевал-пожевал и добавил: — И на ребят еще можно ли надеяться? Гуляли, может, всего месяц, а ждать три года...

— Но это же подло! — крикнула Тома, твердо решившая после той роковой летучки все равно говорить всю правду. — Ребята служат где-нибудь... ну не знаю, в дальнем гарнизоне. Надеются.

— Так ведь жизнь, — грустно сказал Иван. Прокофьевич. — Как заглазно рассудишь? — Он еще пожевал. — Вы ведь в солдатах не служили? Ждать, наверное, тоже не ждали, а? Три года!

И он вернулся к своему столу. К своей папке с цифрой »1» и коротким словом «БЫТ», намалеванным огромными буквами, — к стопке «редакционных сопроводиловок», требующих принятия немедленных мер: «В Ленгрржилуправление», «В ЦНИИ протезирования», в какой-то «МООП», в «Президиум Верховного Совета» и в «Нарсуд Брухновского р-на».

— У всех беды, — сказал Иван Прокофьевич. — Только разные... У кого суп не густ, у кого жемчуг мелок...

Он еще минуту посидел неподвижно. Наверно, думал про всякие беды, известные ему по должности, может, больше, чем любому другому... И Тома подумала, что, кроме сегодняшней ее девятой папки, есть еще и другие — вон они стоят — огромные, заполнив: все девять полок, от стены до стены: »No 2. СОЦ. ЗАКОННОСТЬ», »No 7. БУРБОН ИЗ РАЙИСПОЛКОМА», »No. 11. ТРЕВОГИ МОЛОДОГО СПЕЦИАЛИСТА» No 4 — опять «СОЦ. ЗАКОННОСТЬ» (видимо, в одну не поместилось), »No 21. ВЫ НЕ НА КУРОРТ ЕХАЛИ!»..

— Да, сегодня имеем производительность! — сказала Кира, быстро строчившая что-то на бумажке. — Ей-богу, Томка, ты нас разлагаешь. Даже зава!

Итак, краткое содержание: «Стихи о неразделенной любви»... Так, следующее. «Автор ставит вопрос о недостатках полового воспитания». Ничего себе формулировочка! Ну и черт с ней! Кира права: невозможно по пятнадцать минут размышлять над каждой регистрашкой. Да и кто их читает, эти бланки! Кому надо будет — возьмет письмо...

Так, следующее:

«Автор анализирует свою ссору с девушкой». Значит, анализирует? А какое хорошее письмо: «Мы с ней поссорились, как правая рука с левой — и больно, и глупо, и невозможно».

В дверь просунулась красивая крупная голова Вали Гринева, увенчанная каштановой шевелюрой.

— Привет письмам трудящихся! А-а-а, ты уже здесь, опальная дева...

Это Тома опальная дева.

Значит, действительно ее спихнули сюда на перевоспитание. Валя близок к верхам, ему все точно известно...

— Девочки, нет ли чего-нибудь такого?... — Чудная у Вали улыбка — открытая, мальчишеская (это Тома не почему-нибудь, а совершенно объективно). — Вот этакого... Которое просится на полосу... — Он беспомощно развел руками. — Кризис жанра... Простаиваю, как агрегат...

— Они посмотрят, Валентин Сергеевич, — серьезно сказал Прокофьич. — Я еще утром предупредил...

— Ну, смотрите! Не прозевайте! — Валя улыбнулся что есть сил, даже нос наморщился и уши зашевелились. — Помните, что я вас любил.

И дверь бесшумно затворилась.

— Ну, положим, меня он не любил, — сказала Кира почему-то с гордостью и выжидательно посмотрела на Тому.

Но та ничего не ответила. И не потому, что ее Валя любил, а просто неизвестно почему. Не захотела, и все.

Следующее:

«Разрешите с вами поделиться, дорогая редакция, моей неудачной любовью. Мне 18 лет, имени, фамилии, адреса я не назову. И я полюбила молодого человека, Семенова Юрия Н., так нежно и горячо, как пишут в романах. Мы с ним дружили больше 4 лет. Из них 3 года, что он служил в армии, и еще больше года дружила как приехал. Я полюбила его одного, хоть мной многие интересовались, самостоятельные люди. А я же ждала его, и он много раз тоже говорил, что я для него одна.

А случилось так, что он уехал по работе в другой город. И вдруг проходит очень большой срок а письма нет. И всего он прожил там полмесяца, а мне — вдруг стало известно, что он женился. Я так была ошеломлена таким известием, что у меня все чувства любви омрачнели. Я много читала романов и рисовала свою любовь похожей на некоторых героев романов. Но увы! Моя любовь осталась лишь сценой. Товарищ Вал. Гринев, — где же настоящая любовь и какая она? Этот вопрос меня сильно интересует. Я думаю, что любви настоящей нет.

Неужели мой друг мог так быстро влюбиться, в какие-то пять встреч (он таксист, работает сутками и за пятнадцать дней никак больше не мог). Для ребят это, может, так надо, чтобы они нас обманывали. Но как же за это им отомстить? Жаль, что мы не сильны в этом. Я сейчас согласна убить своего друга за измену. Мне ничего не жаль, но хочется знать истинную сущность любви и прошу ответить. Не хочу, чтобы знал такой подлец, что сильно страдаю, а ответ напишите через газету. Клава Ж.»

Нет, это Вале вряд ли пригодится. А ей, бедняжке, этой Клаве, ну что ей ответить?

— Ой, дуры мы бабы! — сказала Кира, пробежав письмо. — Все дуры, и умные — дуры и глупые...

— Кирка, ты совершенно напрасно смотрела на меня, — сказала вдруг Тома и сама страшно удивилась. — Ничего у нас с Валей не было... Просто он принципиально вступился за меня... Ведь действительно же липовая дискуссия.

Теперь уж Кира ничего не ответила. Вку-усно промолчала... С ба-альшим удовольствием! Нет, вряд ли Тома с ней сработается по-хорошему, как с прежними своими девочками из сельхозотдела...

Так, следующее:

«Работать, жить и учиться по-коммунистически — таков девиз передовой молодежи... Молодежь — это наша сила. Умные, культурные, любящие свое дело юноши и девушки — залог успешного выполнения намеченных целей, создания материально-технической базы...» Ну-ну, про что это он все-таки? Ага: просит отменить налог на бездетность. Вот тип! «Я согласен, чего война погубила много людей и, может быть, это потребовало быстрого роста послевоенного населения. Но в данный момент в этом уже нет необходимости, чтоб еще увеличивать многомиллионный коллектив. Этот коллектив в состоянии и сам справиться с намеченными великими целями. Потому считаю, что можно лишить нас бездетного налога». Лишить, значит? И почерк у него самодовольный, с завитушками, буквы какие-то круглые, обожравшиеся. Вот сволочь!...

Но, крат. содерж.: «Автор ставит вопрос об отмене холост. налога».

Еще одно письмо. Длинное — раз, два, три, четыре... семь страниц! Почерк прыгающий, будто этот... Серков Афанасий Дмитриевич писал на бегу, задыхаясь...

Ну вот: «Дорогая редакция! Я никогда не писал ничего в газету, если не считать стенгазету, но зато всегда очень любил читать газету «Знамя молодежи» и друг. газеты».

Ладно, к делу. Чего он хочет? «Я прошу, не взыщите с меня за неграмотность. До 17 лет я жил в горах, где вместо школы был дом рубленый из 1 комнаты, где занимались сразу 4 класса. 4 парты — за каждой партой отдельный класс. Представьте себе, каково было нам и единственному учителю, который прилаживал все знания и умение, чтоб мы все-таки его понимали. Окончив 4 классами, по просьбе учителя, был принят в ФЗУ г. Орджоникидзе...»

Тома отложила письмо и постаралась представить себе эту школу — темновато, прохладно, бревенчатые стены, пахнущие смолой, как в лыжном домике в Теберде. Потом она вспомнила свою школу. Знаменитую 367-ю имени Мичурина, где ставили «Хижину дяди Тома» на английском языке и устраивали встречи с маршалами и академиками, и для лучшей усвояемости (Марь Пална — завуч — обожала это словечко) занятия велись поочередно в разных кабинетах — в химическом, географическом, литературном... И с портретов строго глядели соответствующие корифеи — то Лев Толстой со своей длинной бородой, то Тимирязев с бородой покороче, то Лебедев — с изящной, клинышком... И вот тоже школа — четыре парты...

«В г. Орджоникидзе для меня все без исключения было в диковинку — и здания, и улицы, и электрический свет, и даже милиционеры, которых я очень боялся. Учась в училище, я думал стать хорошим специалистом, жениться, иметь свою семью, и обязательно дружную, ладную, и чтоб всегда была любовь. Так наставлял мой отец. А мать у меня была не родная. С отцом они нажили трех дочерей, а я почему-то вне материнской ласки. Моя неродная мать держала верх в семье, и поэтому отец был немного грустный и всегда с печалью и вздохами говорил мне, каким должен быть человек и как надо жить».

«У кого суп не густ, у кого жемчуг мелок!» Тома невольно поглядела на Ивана Прокофьевича. Он почувствовал ее взгляд, поднял голову и попросил тихонько:

— Ты прервись на минутку... Я тут хочу вам документик, один показать... Посмотрите с литературной точки, — он пожевал застенчиво. — А то я неладно как-то все составил... Со стилем бедую...

— А у меня вот письмо очень хорошее, — сказала ни к селу ни к городу Тома. — Прекрасное какое-то письмо... Так, пожалуйста, что у вас...

Оказалось, Иван Прокофьевич сочинил бумагу на имя министра здравоохранения. «Конечно, факты из приводимых нами писем не могут испортить картину вашей цифровой отчетности, но они разрушают душевное спокойствие и веру в хорошее и вредят советскому народу. Нельзя, чтобы инспекторы такого высокого учреждения, как ваше, не понимали таких вещей»...

— По-моему, хорошо, — сказала Тома. — Только Главный такое резкое не подпишет.

— Подпишет! — сказал Иван Прокофьевич. — Он у меня полвойны прослужил ПНШ. Я с ним умею...

Тома вернулась к своему письму (оно уже было ее письмо):

«В училище я познакомился с девушкой Катей. Вот с этого и начнется история, которая привела к тому, что я пишу вам. Это было в 1959 году, в марте месяце двадцать второго числа. Мы полюбили друг друга, и я не чаял, когда снова увижу ее. После окончания училища (она тоже училась в ФЗУ, только в другом) она уехала работать в г. Прохладный, я же остался в Орджоникидзе.

Переписывались мы регулярно, не заставляли ждать друг от друга ответов. В разлуке я стал ощущать, что влюблен я по-настоящему, и она часто просила меня, чтобы я приехал к ней в гости, и после нескольких обещаний я поехал. Встреча была не так, как в кино бывает, мы не целовались, еще стеснялись посторонних, но мы не могли сначала связать своей речи и все смотрели друг на друга и улыбались.

Может быть, кто и обращал внимание на нас в недоумении, но я никого не замечал. Я не могу описать всего того, что происходило в моей душе, но знал, что мы нашли друг друга. Мы договорились, что после армии поженимся. Съездил я еще три раза, а в последний раз мы немного поссорились. А через полмесяца меня призвали в армию, я написал ей письмо и уехал. Ответа, разумеется, я не ждал. Из армии я написал письмо, оно возвратилось с надписью: «Адресат выбыл». Все рухнуло! Воспользоваться услугами адресного стола я не имел понятия, а посоветовать мне не могли, потому что никто не знал об этом, и вообще я был нерасторопный и кое в чем совершенно не имел понятия.

Прошло три года. Возвратясь из армии, я нашел друзей, с которыми работал и отдыхал, о Кате стал забывать, стали появляться новые знакомые, девушки, и так два года. Я уехал из Орджоникидзе домой к отцу и еще один год побыл холостым.

А потом встретил девушку, которая мне понравилась больше, чем остальные, и я женился на ней. Через год у нас появилась дочь Галина. Я дочь очень люблю и с женой тоже в ладу. Как говорится, со стороны виднее, и люди говорят, вот, мол, молодцы, живут дружно и хорошо. Стало быть, о Кате не должна быть и речи. Но вот, или уж этому быть, получили мы насос для нефтеразведки, и в документах я увидел роспись Кати. Я как ошеломленный держал эту бумажку и некоторое время не знал, что делать, но потом стал расспрашивать снабженца, откуда, где и как получали насос, и не видел ли он, кто ставил эту подпись. Он ответил, что завтехскладом — девушка. Я написал в адресный стол г. Нальчика, откуда пришел ответ удовлетворительный. Мысли у меня в голове путались, я не знал, как начать письмо, но все же послал. Я был похож на студента, который с тревогой в сердце ждет результата — «принят или нет». И ответ пришел полон счастья и любви ко мне, и слез за эту роковую ссору...» ...

Зазвонил телефон. Кира поспешно подняла трубку.

— Да... Добрый день... — это она уже сказала медленнее. — Я вас слушаю, товарищ...

Выражение лица деловое, сосредоточенное, какое всегда бывает у женщин, обсуждающих в каком-нибудь строгом учреждении личные дела по служебному телефону.

— Да, понимаю вас... Ой, Кать, неужели черные?! — Тут она покосилась на Прокофьича и махнула рукой на маскировку. — Я тебя умоляю, одолжи у Петра пятерку...

Тома перестала читать: не хотелось, чтоб то письмо монтировалось еще с чем-нибудь, с разговором вот таким...

— На Калиновский немецкие ботинки привезли, — сказала Кира, положив трубку. — И есть твой номер. У тебя тридцать седьмой?

— Тридцать пятый, — сказала Тома, с чуть большим нажимом, чем следовало. И осудила себя за бабскую мелочность, словно бы тот «Афанасий из письма» мог ее слышать.

Итак письмо... Они нашли наконец друг друга.

«Я стал переписываться с Катей и узнал из письма, что случилось после нашей разлуки.

Мать ее жила в г. Нальчике, вскоре умерла, и она уехала домой, адреса я ее матери не знал. Катя не знала мой армейский адрес, и поэтому связь между нами не могла наладиться. Вот что написала она мне в письме за 63 год: «Я ждала от тебя весть, но вестей не было. После смерти матери я одна осталась на хозяйстве и очень часто плакала о том, что все так сложилось. Два года прожила одна, ждала тебя, но потом решила, что это настоящий конец нашей любви и годы мои уходят куда-то, и решила выйти замуж, лишь бы был кто-нибудь. В 1960 году родился сын, с мужем, живу плохо, без никаких чувств. Письма пиши прямо домой, — пусть хоть и узнает, лишь бы отдал мне твое письмо. Я его все равно не люблю. Тебя одного люблю больше прежнего. Твои письма будут доставлять мне больше радости и счастья, чем мой муж и все на свете».

Я написал вкратце про ее письмо. Мог бы приложить ее письмо к этому, но я их сжигаю, чтобы никто и клочка не мог прочитать. С первого ее письма во мне проснулись чувства, которые «спали» все эти 6 лет, я думал, что костер потух, оказывается, осталась искорка, которая от порыва ветра начала разжигать угли и сейчас уже превратилась та искорка в ощутимый мной костер, который еще не разгорелся до полной своей мощи, но, наверно, разгорится. Дело в том, что с каждым днем все больше и больше я думаю о Кате и также меньше и меньше о своей жене Светлане. Все суше становится мой разговор с женой, и все чаще она слышит от меня: «Отстань, я устал на работе». Я понимаю, что она не виновата в том, что я не радую ее, когда дома нахожусь, не шучу с ней, и всегда невесел, она верит, что устаю на работе.

Люди говорят: спаянная семья. Да, спаянная, а вот на мне была ржавчина, которую я сам не мог заметить, а сейчас эта незаметная ржавчина превратилась в видимую, и пайка превращается в негодность, только с дочкой все как было, я ее очень люблю. Если снова запаять, то надо снимать пайку и зачищать вновь, но ведь моя сторона поражена коррозией насквозь почти, пайка держать не будет. Если вещь распаялась, держится на одном только кусочке, где написано «дочь», то будет ли это Добром? Дорогой тов. В. Гринев! Ответьте мне советом, как же быть, чтоб справедливо, и по-человечески, и без убийства лучших чувств».

Дочитав письмо, Тома сразу же стала читать его снова: ей показалось, что надо принять все единым духом и что первое чтение было не такое какое-то: отвлечения эти — документ Ивана Прокофьевича, Кирины покупки — они отняли и рассеяли что-то важное. Снова она слушала — словно этот Афанасий говорил, а не писал — про четыре класса на четырех партах, про складскую накладную, кричавшую о любви и разлуке, про неродную мать, державшую верх в семье, про страх перед убийством чувств.

Потом она подняла телефонную трубку, набрала тройку и две девятки и сказала отчаянно, будто сама была той Катей и это у нее решалось все на свете:

— Валя! Приходи скорее. Письмо.

— Буду через минуту, — сказал он очень серьезно, как если бы речь шла о чем-нибудь чрезвычайном, а не просто о материале, который может пригодиться для очередной статьи, а может и не пригодиться...

И было у Томы предчувствие чего-то необычайного и огромного — одно из тех необманных предчувствий, которые никак невозможно объяснить и в которые невозможно не поверить.

Когда мелочи, интонации, словечки становятся вдруг символическими, разрастаются, сразу заполняют собой все — прошлое, настоящее, будущее и уже что бы ни сказалось, что бы ни случилось — все это неспроста, все имеет значение. Вот эта комната, куда она попала именно сегодня, и то, что Валя вдруг зашел просить письмо, и то, что письмо нашлось — именно то самое, связавшее ее и его, точно бы специально адресованное обоим.

— Так у нас не полагается!

Это Иван Прокофьевич. Господи, он здесь! И Кира здесь, и шкаф с папками, и тощенькая стопка обработанных писем на столе, и огромная кипа необработанных. И совершенно ничего особенного...

— Сперва все-таки позвольте мне ознакомиться, — это он сказал сухо, даже враждебно. — Я решу, как и что... А потом уж звоните...

Что ему надо? Почему он влез и все испортил? Тома злобно посмотрела на Ивана Прокофьевича. И снова увидела эту медленно двигающуюся челюсть, к которой было уже привыкла...

Почему он здесь, в редакции — этот неказистый, неоструганный, неотесанный человек, похожий на отрицательного управдома из кинокомедии? И кажется, не очень грамотный. Как молитвенно читает он каждую бумагу, как мучительно пишет, как ефрейторски гаркает, когда звонит телефон: «Гаврилов слушает».

Говорят, его вытащил сюда сам Главный: память прошлых лет, фронтовая дружба... Но он должен был, как минимум, вынести Главного на руках с поля боя, чтоб получить от него такую благодарность — попасть в журналисты. В журналисты!

Нет, но как он читает, как читает! Пять слов в минуту! Будто письмо шифрованное... Или на иностранном языке... И Валя все не идет! Сказал — через минуту... И не идет. Целую вечность! Две вечности... Уже, наверно, три вечности... не идет...

— Действительно, — это Иван Прокофьевич дочитал наконец письмо. — Человеческий документ... Но все-таки в следующий раз без меня не распоряжайтесь. — И добавил извиняющимся голосом: — Тут у нас бывают очень серьезные письма... Знаете...

Наконец пришел Валя. Он облучил Тому серыми своими большущими глазами и молча принял из рук Ивана Прокофьевича письмо. Но не ушел с ним к себе, а присел на краешек Томиного стола, повернул листки так, чтоб и ей было видно, — и стал читать. И Тома жарко обрадовалась, что он присел на краешек стола — кто бы еще это мог? Иван Прокофьевич? Главный? Что Валя захотел сесть вот так с нею рядом, очень близко, и читает медленно, чтоб она поспевала, и тихонько спрашивает, перед тем как перевернуть страницу: «Успеваешь?»

— Чудо какое письмо, — сказал он, дочитав, и посмотрел на Тому так, словно она это письмо написала и лично ему. — Спасибо, Том! Ты — чудо что такое.

Он снова посмотрел на нее особенным своим долгим взглядом и сказал:

— Пошел писать... Такая штука... Кипит!

И он выбежал из комнаты с письмом в поднятой руке. А Тома думала, как он вот сейчас несется по редакционному коридору — красивый, лохматый, вдохновенный, как рывком открывает дверь своего кабинета, как кидается к столу и быстрыми крупными буквами наискось, чтоб не терять ни минуты, пишет какие-то главные слова, горячие строчки, которые сразу про все, про всю жизнь!

Этот длинный и узкий, как коридор или кладовка, Валин кабинет! Он особенный, единственный в редакции. На всех других дверях таблички: «Отдел науки» или «Зам. ответ. секретаря», или «Член редколлегии, редактор по отделу комсомсомольской жизни П.В. Суляев», или красная с золотом доска: «Главный редактор В.М. Корнюшкин. Прием с 14 ч. до 16 ч.», а на Валиной двери написано просто: «В. Гринев» — все, и достаточно, и больше ничего требуется.

Но надо работать! Какое там письмо следующее? Так: «Я молодой специалист. Окончив МИСИ, вскоре женился на одной девушке, с которой приходится расходиться...» Так... »...тащит меня или на концерт или на танцы, и хотя, безусловно, духовная жизнь человеку нужна, но ведь это надо делать в свободное время». О-ох! Так... Следующее: «Дорогая редакция! Я хочу описать мое счастье, которое вдруг так неожиданно пришло, почти что на голом месте, в командировке...»

Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану:

— Томка... Твой... Неженатый...

Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело... И письмо чудное... И вообще...

Тома жалобно смотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловитым Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика... ну, может, на сорок минут.

— Пожалуйста — прожевал Иван Прокофьевич. — Раз по важному...

На бегу застегивая пальтишко, Тома понеслась к парикмахерской. К знаменитой седьмой парикмахерской на углу, где работал еще более знаменитый Паша, причесывавший артисток и иностранок и бравший «сверх» по трешке...

Швейцар, похожий на Ивана Прокофьевича сказал, что Паша ушел обедать и будет минут через пятнадцать, может двадцать, хотя точно неизвестно, «они нам не докладываются». Тома просидела полчаса в ожидальне, слушая неторопливые, серьезные, бессмысленные дамские разговоры про то, что носят в Москве, и хороша ли польская помада, и приедет ли на гастроли «лично МХАТ» или только его выездной ансамбль — те, кто в Москве говорят какое-нибудь там «кушать подано». Это были досужие дневные посетительницы, пенсионерки или чьи-то жены.

Паша так и не пришел. А когда Тома вернулась в свою комнату, Иван Прокофьевич сообщил ей, что уже читал материал Гринева и что это очень хороший, такой искренний, художественно написанный материал.

— Хотя, — сказал он, подумав, — всегда боязно так вот прямо советовать человеку: «Давай поступай так, перекраивай жизнь, и свою, и ее, и дочкину...» Но, надо признаться, убедительно написано, от сердца. Тем более статья не редакционная, а подписная ...

А еще Иван Прокофьевич сказал, что Гринев просил ее позвонить сразу же, как вернется.

Тома набрала тройку и две девятки. Не успела еще ничего сказать, только вздохнула, а он уже узнал, догадался, почувствовал.

— Спускайся, я буду ждать внизу.

— Идите, если нужно, — сказал Иван Прокофьевич, не поднимая глаз. — Завтра задержитесь, отработаете...

— Ни пуха ни пера! — сказала Кира, а Тома ответила: «Спасибо», хотя полагалось крикнуть «К черту!».

Значит, все понимают. Всем видно! Всем, всем видно.

В кафе они устроились в углу, у окна, и Валя нарочно привалил третий стул к столику, чтоб никто не подсел.

— Ну, слушай! — сказал он. — Или погоди. Сначала закажем что-нибудь. Ты голодна?

Тощенький официант с лицом шестидесятилетнего мальчика, видимо, знал Валю. В мгновение ока на столе появилось все, что надо, — бутылка цинандали, и рыбка, и сыр, и — в нарушение правил — пирожные (Валя сказал, что они спешат и нужна «вся программа сразу»).

— Так слушай... Мне, правда, не терпится... «Дорогой Афанасий! Ваше письмо по-настоящему взволновало меня (Главный захочет, чтоб я написал, как Николай II — «нас» вместо «меня», но дудки!). Вы попросили меня вступить в заповедную сферу чувств, дать совет, на который трудно решиться, но я все же решаюсь, потому что слишком ярко, слишком явственно описали вы сложную и — трагическую историю, в которой нет виноватых...»

Тома слушала музыку его речи и, кажется, могла бы повторить все, что произносил, почти пел Валя, — все-все, слово в слово.

А Валя читал:

«Как точно сказал поэт о трудном этом вопросе, мучащем, разрывающем сердце тысячам и тысячам счастливых: «Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить».

Не легко складывается и Ваша песня, Афанасий, но это высокая и чистая песня, и, я уверен, вам надо преодолеть боль расставания с дочерью (да ведь вы и не исчезнете из ее жизни!) и пойти навстречу своей любви, навстречу Кате. Потому что, затоптав, погасив свою любовь, — вы погасите лучшее в себе».

— Ну? — спросил Валя и посмотрел выжидающе и даже как-то робко.

— Да, — сказала Тома. — Очень!

— Слава богу, — пробормотал Валя и вытер тыльной стороной ладони пот со своего прекрасного, высокого лба. — А я просто испугался, когда вашему долдону это понравилось. Этому Порфирычу, Пахомычу, Пафнутьичу — я всегда путаю... Значит, да?

— Да, — повторила Тома.

Сколько-то минут они просидели молча. Потом он взял ее руку. Его ладонь была огромная и горячая.

— Ешь, — сказал Валя. — Что ж ты ничего не ешь? И давай выпьем. Будь счастлива!

— Хорошо, — сказала Тома. — И тебе пора, потому что они там без тебя сократят что-нибудь... Или «исправят стиль».

— Не исправят, — просто сказал Валя. — Я ведь еще не сдал — все на машинке... Пошли...

Тома проснулась и, взглянув на часы, обмерла. Без пяти девять! Полчаса назад надо было приступить к работе. Но она все-таки сделала крюк и добежала до киоска. «Знамя молодежи»? Все продано! В троллейбусе она протолкалась к какому-то дяденьке, читавшему газету, и, поднявшись на цыпочки, заглянула через плечо.

Есть! Огромный стояк на три колонки. Письмо корпусом, а Валин комментарий — жирным. Слава богу!

— Иван Прокофьевич, простите меня, так получилось, я сегодня до одиннадцати буду... И всю субботу...

— Хорошо, — сказал зав, не поднимая головы. — Видела уже это художество?

— Сократили? — ужаснулась Тома.

— Да нет, я бы не сказал. Вот ознакомьтесь...

Нет, все как было: «Ваше письмо по-настоящему взволновало...» Так... «трагическую историю, в которой нет виноватых». Так. «Любовь с хорошей песней схожа...» Все как было! Ой, что это?! «Вам надо преодолеть боль расставания с Катей. Исчезните из ее жизни, не коверкайте сразу столько судеб. Потому что, затоптав свой долг перед женой и дочерью, вы погасите лучшее в себе».

— Боже мой! Что они наделали?!

— Кто — они? — спросил Иван Прокофьевич. Тройка и две девятки... Короткие гудки. Снова тройка и две девятки — занято. Тройка и две девятки...

— Доброе утро!

В комнату вошел Главный. Он выжидающе посмотрел на Тому (так мама глядела на нее, маленькую, когда начинался «взрослый» разговор о деньгах или разводах). Но Тома не двинулась с места.

— Выйдем-ка, Иван Прокофьевич.

— Ничего, — сказал тот и тоже не шелохнулся. — Так что же все-таки?

— Даю тебе слово, я ничего не трогал... И Бухвостов тоже. — Главный вдруг прокашлялся, как перед начальством. — Рубрика: «Спор о любви», — может быть такое мнение, может быть другое... Как Гринев сдал, так и дали. Только одно слово поправили. — Он протянул Прокофьичу рукопись. — Видишь, вместо «заповедная сфера чувств», «заповедная область»...

— Значит, сам? Все наоборот!

— А ведь вроде очень искренне написано, — крякнул Главный — Поганец! Но... Золотое перо!

— Перо?! На хрена перо, когда такая совесть?!

Тома выбежала из комнаты и помчалась по пустынному в этот утренний час бесконечному редакционному коридору мимо одинаковых дверей с той дальней, единственной. Открыла ее и крикнула:

— Валя!

— Ладно, после, — торопливо сказал телефонному собеседнику и положил трубку. — Тома. Так было нужно... Я только ради того письма. Прекрасное же письмо... Ты еще не понимаешь таких вещей. Оказалось, что наши соседи сверху дают на сегодня передовую об укреплении семьи... Моя статья в прежнем виде выглядела бы полемикой... Ты пойми. Они же республиканские, а мы — областные. А они и так на меня косо... Ведь самое главное, чтоб люди задумались... Тома!

Она бежала по коридору, оглядываясь, словно боясь, что он погонится за ней. Отдел информации. Там сегодня должно быть пусто: сессия горсовета. Тома оттянула защелку замка и, упав на какой-то стол, зарыдала.

Она ревела как маленькая, подвывал глотая слезы и утирая соплюшки пальцем. Она плакала не об исчезнувшем волшебстве, не об убийстве чувств и вообще не о чем-нибудь таком, торжественном. Она думала о всякой ерунде — о том, что зря просидела до часу ночи, дожидаясь знаменитого Пашу, и зря [в конце ???] концов вот так чудно уложилась и потратила деньги — 6 рублей, и что непонятно, как она теперь станет здороваться с Валей и вообще смотреть на него, и что этот Серков может вдруг расстаться со своей Катей, то есть не расстаться, а не встретиться больше... А еще она подумала, что теперь сказать Ивану Прокофьевичу, по которого — как, наверное, про все на свете — она ни черта не понимала...


Читать далее

ПИСЬМА ТРУДЯЩИХСЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть