ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Жить и помнить
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1. Где правда?

Как хорошо дома!

Старый, от времени совсем уж потемневший шкаф, круглый стол, за которым но вечерам собиралась вся семья, старая люстра над столом с дрожащими стекляшками, распахнутые окна в сад, где так разрослись акации и жасмин, где по утрам перекликаются птицы, порхают бабочки, а в полуденный зной жужжат черно-багровые угрюмые шмели…

Простое счастье: проснуться утром под родной крышей, увидеть лицо матери, услышать за стеной — как в детстве — шаги отца, собирающегося на работу, и сказать вслух:

— Дома!

Целые дни напролет Ян проводил с матерью. Отец, Ванда, Элеонора на работе, Юзек где-то пропадает, и они вдвоем дома.

Воспоминания, расспросы, рассказы…

Мать возилась по хозяйству, стряпала, убирала, но пройдет десять — пятнадцать минут — и она усядется возле Янека, счастливо улыбнется:

— Рассказывай!

Он рассказывал о странах, где был, об Африке, Италии, Англии… Но больше всего любил вспоминать то довоенное прошлое, что связано со старым домом, садом, городом. Все в прошлом было памятным и значительным. Не война, не походы, не скитания, а тропинка в сад и подорожники на ней, гнездо ласточки под карнизом, бой часов на старой башне.

— Помнишь, когда мы были маленькими, я и Станислав, часто сидели у твоих ног и играли. Считали, сколько у тебя на руках золотых веснушек. И каждую целовали. Кто больше поцелует. — Ян прижался губами к белой мягкой руке матери. — Неужели все это было когда-то?

Ядвига с болью смотрела на сына. Годы не прошли даром: морщины у глаз, седина на висках.

— Тебе тяжело было там?

— Ничего. Все плохое уже позади. — Ян, как в детстве, уселся у ног матери. — Я счастлив. Мне теперь хорошо и спокойно. — Всматриваясь в постаревшее лицо матери, попросил: — Расскажи лучше, как вы здесь жили?

— Что рассказывать? Только сердце надрывать.

Все же рассказывала. Рассказывала, как ушел на войну и пропал без вести Станислав, как гитлеровцы угнали в Германию Юзека и Элеонору, как она плакала и молилась за них всех.

— И за тебя, Янек, молилась! — Прижала платок к глазам.

Янек погладил руку матери:

— Не плачь. Теперь ведь все хорошо.

— Теперь-то хорошо. А если бы не пришли русские, мы бы никогда больше не увиделись. Мы так ждали Красную Армию! Впервые за три года я вышла в город. Как сыновей, целовала советских солдат. Они все шли, шли. С ними вернулся Станислав.

Ян встал, прошелся по комнате. Старый почерневший паркет поскрипывает под ногами. Раньше паркет не скрипел. Или, быть может, он так отяжелел за минувшие годы? Сказал в раздумье:

— Да, их слишком много.

— Кого много?

— Русских солдат, которые пришли в Польшу.

— Это счастье. Они спасли нас.

Ян с улыбкой посмотрел на мать:

— У тебя доброе сердце.

Ядвига проговорила горячо:

— К русским у меня доброе сердце. Если бы ты все знал! Мы так много страдали, так много пережили и научились узнавать врагов и ценить друзей!

Ян не знал, что и думать. Как все переменилось! Даже мать. Разве раньше можно было услышать от нее такие речи?

— Раньше ты говорила иначе.

— Ах, Янек! Но ведь то было до войны. Война показала нам, кто друг и кто враг.


Вернулся с работы Феликс. Увидев жену и сына, улыбнулся:

— Никак не наговоритесь? Сразу видно — любимец приехал.

— Мама настоящей большевичкой стала, — пошутил Ян.

О таких вещах старый горняк не мог говорить шутя. Сказал значительно:

— Теперь все честные поляки такими стали.

— Я понимаю ваши чувства… — начал было Ян, но отец перебил:

— Не в чувствах дело. Своими глазами видели мы, как горели польские села и города, рушились костелы, лилась польская кровь. Ты не знаешь, а ведь на нашей шахте гитлеровцы расстреляли каждого третьего рабочего. Третьего! Понимаешь? Советская Армия спасла нас, спасла Польшу.

Ян Дембовский хорошо знал: такие речи называются пропагандой. Красной пропагандой. Отец по несознательности, по простоте своей повторяет чужие слова. Слова русских. Все же проговорил мягко, чтобы не волновать отца:

— Мне кажется, что ты преувеличиваешь, отец. Уверен, что Англия и Америка помогли бы нам.

Старик побагровел:

— Черта с два! Помогли бы снова надеть ярмо. Нет, с Востока пришло спасение. Это точно, как то, что я — Феликс Дембовский.

Яну не хотелось спорить. Отец волнуется, нервничает мать. Да ну ее к лешему, политику. Заговорил примирительно:

— Я ехал домой с твердым решением: не заниматься политикой. Хватит. Сыт по горло. У меня одна мечта: быть просто человеком. Обыкновенным человеком. Забыть, что есть на свете коммунисты и империалисты, революции и контрреволюции, кровь и вражда, классы и партии. Мне хочется тишины и покоя. Только тишины и покоя!

Но Феликс покачал головой. Он любил во всем ясность и имел обыкновение до конца высказывать свои мысли.

— Мудрено в наши дни жить, зажмурив глаза и законопатив паклей уши. Мудрено! Разве только звезды небесные могут быть равнодушны к тому, что происходит на нашей грешной земле. Нет, сынок, ты солдат и должен знать, что во время боя нет нейтральной полосы. Так-то!

Странными и непостижимыми были такие слова в устах отца. Раньше, до войны, отец не занимался политикой, не ходил на собрания, не читал газет. Если выдавался свободный вечерок, то предпочитал перекинуться в картишки или со своим другом Адамом Шипеком отправлялся в ближайшую кавярню, чтобы посидеть над доброй кружкой пива. А теперь… Как все переменилось! Не в силах разгадать причины таких перемен, Ян проговорил с усмешкой:

— Я вижу, майор Курбатов был хорошим пропагандистом.

Отец еще больше насупился:

— Он был хорошим человеком. Советским человеком! Я гордился бы таким сыном. Он отдал жизнь за новую Польшу.

Вернулась с работы Ванда. Услышав слова отца, Ванда сразу же догадалась, о ком идет речь, и, по своему обыкновению, вмешалась в разговор:

— Иду на пари, что папа о майоре Курбатове рассказывает. Угадала? Знаешь, Янек, наш папуля просто влюблен был в русского майора.

Но старик не обратил внимания на шутку дочери. Разговор с сыном был слишком серьезным.

— Меня чаша минула, а вот ты, Янек, поговори с Элеонорой. Она тебе расскажет о Дахау. Слышал ли ты за границей такие слова: Дахау, Майданек, Освенцим? — Не дожидаясь ответа, продолжал: — Не вредно было бы повторять их там каждый день, чтобы те, у кого короткая память, не забывали, что такое фашизм. Нет, Янек. Теперь каждый поляк знает, что русские — друзья. На нашей шахте советские горняки на днях будут показывать новые методы труда. С каким интересом ждут их шахтеры! Так ждут только друзей. Настоящих друзей! Пойдем на шахту — сам увидишь.


…И так каждый день! Где же правда? На чьей стороне правда?

Там, за границей, он верил в ежедневную мелкопетитную сыпь газет, в баритонный пафос радиопередач «Свободной Европы», в исповедальный скулеж очевидцев, бежавших из Польши.

А здесь… Здесь искреннее — в этом он не мог сомневаться — слово отца, слезы матери!

Кто же прав?

2. Зеленые глаза

Бывая наедине с Яном, Элеонора испытывала странное чувство неловкости. Словно осталось оно с тех неправдоподобно-далеких дней обручения. Смущали ее и пристальные взгляды жениха. Боялась: заметит, как она постарела, как подурнела и огрубела за годы разлуки!

А Ян, вглядываясь в лицо Элеоноры, все больше находил в нем старых черточек, таких милых и памятных по дням юности. Позади, за плечами, ухабистая дорога жизни. Все было. Друзья, привязанности, мимолетная солдатская любовь. Оставшаяся на родине невеста с годами уходила в прошлое, становилась призрачной и туманной, тускнела, как тускнеет, выгорая на солнце, любительская фотография.

Но теперь, глядя на Элеонору, он думал, что по-настоящему все минувшие годы любил только ее, только о ней мечтал. На чужбине, по извечному солдатскому обычаю, хранил маленькую фотографию Элеоноры, на которой она была снята в белом платье, с цветами в руках, как фотографируют невест во всем мире. Порой Ян забывал о фотографии, по многу месяцев не вынимал ее из бокового кармана, и сохранилась-то она по чистой случайности. Теперь же он думал: в этом есть знак судьбы. Значит, подсознательно надеялся — Элеонора ждет его, верил, что они снова будут вместе.

Когда он окончательно решил вернуться в Польшу и сообщил об этом родным, то в конце письма написал неопределенное: «Как Элеонора?» Ответ пришел быстрый и короткий: «Ждет!»

В ту ночь он до утра бродил по Лондону. Каменные улицы, тронутые изморосью тумана, были пустынны: город засыпал рано.

Почему его так разволновало короткое слово — «ждет»? Он мало думал об Элеоноре и совсем не рассчитывал, что она может прождать его столько лет. Значит, любит. В мире, где было столько потерь, крови и измен, такая верность имела не последнюю цену. В кислом сумраке чужих ночных улиц перед ним вставала худенькая застенчивая девушка, почти девочка, с влюбленными преданными глазами.

Было радостно, несмотря ни на что, вопреки всему: ждет!


Однажды Элеонора, покраснев, неожиданно спросила:

— Ты помнил там обо мне?

Что он мог ей ответить? Правду? Знал ли он сам правду? Обняв Элеонору, почувствовав под рукой тепло ее плеча, сказал неправду, в которую теперь верил с облегчением:

— Когда я думал о Польше, я видел твои глаза, мне чудился твой голос. — Помолчав, попросил: — Я так давно не слышал твоих песен. Спой что-нибудь!

Элеонора смутилась еще больше: оказывается, Ян не забыл, что она когда-то пела. Значит, правда, что он думал о ней, вспоминал ее.

— Право, не знаю. За годы фашизма мы забыли все песни. Забыли свои имена, простые польские слова. Все забыли.

— Так плохо было?

Элеонора подняла глаза на Яна:

— Посмотри на мои волосы, лицо, руки. Ты думаешь, годы сделали их такими? Дахау! И каждый день ожидания смерти. Потом американский лагерь…

Что он мог ей ответить! Верно, так и было, как говорит Элеонора. Как страшно думать, что его любовь жила за колючей проволокой, лежала на грязных вшивых нарах, ходила с номером на спине. Овчарки провожали ее злобным рычанием, на нее смотрела смерть черными зрачками автоматов.

— Как воскрешение из мертвых, было наше возвращение домой, — проговорила Элеонора. И неожиданно — лучом — блеснула улыбка: — Хочешь, я спою песню о русских. Ее любит Станислав. Любил и майор Курбатов.

Ян поморщился. Песня о русских! Сколько раз на дню слышит он в родном доме: «русские», «русским», «русских»! Уж не сговорились ли они все?

— Ты знаешь песню о русских?

— Знаю. Теперь много песен о русских. Хорошие песни! — в голосе Элеоноры послышалось то новое, непонятное, чему не было ни объяснений, ни оправданий.

Все минувшие годы Ян жил с убеждением, что русские — враги. Только американцы и англичане могут дать польскому народу свободу, демократические права, счастливую жизнь. А теперь!

— Я не могу не верить отцу, матери, тебе. Но как верить?

— Верь, Янек! Поживешь с нами и тоже станешь другом Советской страны.

— От таких разговоров голова кругом идет. Кто-то обманут. Страшно обманут. Или мы, десятки тысяч сражавшихся в Кассино, в Африке, в Нормандии, или вы все здесь. Я не могу решить…

Элеонора взяла Яна за руку — так, ей казалось, легче его убедить.

— Ты решишь, я знаю. Пойди с отцом на шахту, поговори с горняками. Приходи в нашу мастерскую. Послушай, что говорят рабочие, узнай, что думают простые люди. Вот приедет Станислав! Ты поймешь, на чьей стороне правда.

Ян невольно улыбнулся: как горячо говорит Элеонора. А раньше и слова она не могла сказать, не потупив глаза:

— Это ты, та худенькая гимназисточка, с которой я целовался в темном костеле!

— Молчи, гадкий! Неужели ты помнишь?

— Помню, все помню. Разве можно забыть свое счастье? Ну, что ты хотела спеть?

— Может быть, не надо?

— Пой. Я хочу все знать, что знаешь ты. Хочу понять, чем живут русские, заворожившие тебя, заворожившие всех вас.

Элеонора села за пианино. Пела тихо, не поднимая головы:

Одинокий ворон в небе кружит,

Все вокруг разрушено дотла.

Польша-мать над мертвым сыном тужит,

Висла алой кровью потекла…

В комнату заглянул Юзек. Остановился на пороге. Усмехнулся: как влюбленные голубки. Неужели действительно существует на земле любовь, которая может выдержать такую разлуку? Мистика какая-то! Семнадцатый век. Атавизм.

Элеонора пела, не замечая Юзека:

Нам казалось: не согреет больше

Счастье наши души и сердца.

Опустилась злая ночь над Польшей,

Черная, без края и конца.

Подняла на Янека бледное лицо:

Но горит восток святой зарею,

Светит людям ясный русский свет,

Как призыв к спасению и бою,

Как зарок: врагу пощады нет!

Юзек громко зааплодировал:

— Браво, браво, Элеонора! Жаль только, что майор Курбатов не может услышать и, как бывало, оценить твое искусство.

Элеонора вскочила, со стуком закрыла клавиатуру.

— Не знала, что ты подслушиваешь. Не стала бы петь.

Юзек усмехнулся:

— Я не люблю чужих песен.

— Не потому ли, что предпочитаешь плясать под чужую дудку! — Сказала со злостью. Откуда только взялась у нее такая злость?

Юзек насторожился:

— Как понимать?

Элеонора обернулась к Яну:

— Пойдем лучше в сад. Ты еще не видел, как разрослись яблони. Не узнаешь.

— Иди, я тебя догоню. — И подошел к брату: — Что между вами произошло?

— Ничего.

— Но я слышал…

— Не беспокойся. Ничего серьезного. Впрочем…

— Что впрочем?

Юзек притворил дверь:

— Надеюсь, я могу говорить с тобой откровенно. Как с братом?

— Конечно. Помнишь, до войны у нас не было секретов?

— Теперь все переменилось. Теперь никому нельзя верить.

— Что ты говоришь?

— Я хотел сказать, что не всем можно верить. Не всем…

— Что у вас произошло с Элеонорой?

— Видишь ли… как бы тебе сказать. Все здесь слишком увлекались русскими… Курбатовым…

— Все увлекались?

— Все, все.

Преднамеренная недоговоренность в пугливых, увертливых словах Юзека: словно мокрой рукой вытаскиваешь из корзины живого угря.

— Говори ясней. Не петляй.

— Ты хочешь знать правду?

— Да!

— Ну что ж, скажу. Только на меня не пеняй. Дело в том, что… — и снова замялся. Но, увидев угрюмый взгляд Яна, поспешил: — Дело в том, что Элеонора увлекалась Курбатовым больше других.

— Как понять?

— Тебе, я думаю, неприятно было бы узнать, что твоя невеста… — Юзек опять запнулся. Лицо Яна потемнело.

— Договаривай! — Теперь Ян не просил, приказывал: — Договаривай!

Юзек испугался. Кто знает, какие там у них за границей обычаи. Еще ударит по физиономии или, чего доброго, пырнет ножом в бок.

— Ничего плохого! Честное слово, ничего плохого!

Ян пристально смотрел в глаза брата. Странно. Только теперь заметил, что у Юзека зеленые глаза. Совсем зеленые. Как у ящерицы. Нельзя понять, что скрывается за их стеклянным блеском. Словно не брат, а совсем чужой человек смотрит на тебя чужими глазами. Такими чужими, что даже страшно.

Нет, если бы перед ним был чужой человек, то он знал бы, что делать! Перед ним брат, Юзек. Маленький Юзек. Мать всегда говорила: «Янек, не обижай Юзека, он маленький!»

Ян вышел из комнаты, хлопнув дверью.

Юзек стоял растерянный, подавленный. В животе заныла знакомая, в дрожь бросающая пустота. Правильный ли он сделал ход? С одной стороны, как будто правильный: заронил сомнение в душу Яна. А с другой? Черт его знает, что с другой.

— Проклятая жизнь!

3. Бреславек

Когда идешь по знакомой-презнакомой улице родного города, то и тогда порой не знаешь, что тебя поджидает за ближайшим поворотом.

А дорога жизни! Каждый день как открытие. Каждый шаг приносит новизну, узнавание, долгожданные радости, нежданные беды…

Сколько лет прошло после окончания войны, но Екатерина Михайловна Курбатова и не подозревала, что где-то в Польше растет мальчик, носящий фамилию ее покойного мужа, считающий Сергея своим отцом.

В первую минуту она испугалась. Рушился и меркнул давно устоявшийся, ясный и чистый образ мужа. Она твердо верила в его любовь, в его преданность и верность. Этой верой жила всю войну, решительно, с чувством омерзения отвергала все попытки мужчин ухаживать за нею. Только Сережа! Эта вера осталась у нее после смерти мужа. С нею она ехала в Польшу на его могилу.

Рассказ Петра Сидоровича Очерета все поставил на свое место. Сережа предстал перед нею в новом свете. Вспомнились слова мужа, сказанные в их последнюю ночь: «Как жаль, что у нас нет сына!»

Она теперь знала: несбывшаяся мечта Сережи о собственном сыне воплотилась в Бреславеке. На него перенес он свою отцовскую любовь. Горьким упреком был для нее Бреславек. Он напоминал ей ее собственную женскую вину: она не родила мужу сына.

Сергей называл Бреславека сыном. Это не могло быть шуткой. Сергей полюбил мальчика. Спас ему жизнь, стал для него вторым и настоящим отцом. Если бы Сергей остался в живых, он, конечно, выполнил бы свое обещание и усыновил Бреславека, увез бы его в Советский Союз. У них был бы тогда сын.

Чем больше думала обо всем этом Екатерина Михайловна, тем ясней, определенней, несомненней вставала перед ней ее задача, ее долг: сделать то, что не успел сделать Сережа — усыновить Бреславека.

Но то, что легко и просто мог сделать Сергей, было для нее задачей почти непосильной.

Славек уже не ребенок. Как отнесется он к неожиданному предложению покинуть семью, где вырос, где окружали его единственно близкие люди, и поехать в чужую страну, с чужой, незнакомой женщиной.

Уже раз в своей только начавшейся жизни он потерял родителей, имя, свою национальность. Не жестоко ли еще раз подвергать его душу таким испытаниям?

А старики Дембовские! Что скажет она им? Ведь они вырастили Славека, он стал для них родным. Нет, это невозможно!

И все-таки Славек — Курбатов! У него Сережина фамилия. Могилу в парке он считает могилой своего отца, она связывает его с Советским Союзом… На ней венок с надписью: «Отцу от сына Славека».

Противоречивы мысли. Сомнения. Как быть? Что делать? Она ничего не могла решить. Боялась решать. Но знала: здесь, в Польше, в ее жизнь, в ее судьбу, в ее сердце вошел мальчик. Кто он? Немец? Поляк? Русский? Какая теперь разница! Он — Курбатов. Он называет Сережу своим отцом. Значит, он и ее сын.

Сын навсегда!

4. Монолог Екатерины Михайловны

— Если Бреславек когда-нибудь спросит меня о Сергее, то я расскажу ему все, все, что знаю о нем. Мальчик имеет право знать человека, назвавшего его своим сыном. Но если даже он и не спросит меня, я все равно сама расскажу ему все: мальчик должен знать, каким был его отец.

Я скажу ему так: садись рядом со мной, Бреславек. Поближе, поближе. Дай мне свою руку. Слушай. Я буду говорить о человеке, фамилию которого ты носишь, который стал твоим отцом. Я хочу, чтобы ты любил его, был похож на него, всю жизнь гордился им, всегда помнил, что ты его наследник.

Так вот слушай, милый. Есть в мире огромная, замечательная страна — Россия. Для нас, русских, она самая дорогая сердцу земля — Родина! В одной нашей песне поется, что в Советской стране много лесов, полей и рек. Это правда. В Советском Союзе много гор, лесов, полей, рек. Но среди всех ее могучих, на полземли раскинувшихся рек есть одна, самая прекрасная, любимая каждым русским человеком. Ее зовут Волгой.

На берегах Волги красуются большие города, древние поселки, богатые села. Среди них есть село с простым, обыкновенным названием — Ивановка. Сотни, а может быть, и тысячи сел и деревень нашей страны носят такое название. Но это село особенное: в нем родился твой отец Сергей Николаевич Курбатов.

Что ты так посмотрел на меня, Славек? Я не оговорилась, не ошиблась. Да, там родился твой отец Сергей Курбатов. Тебе могут сказать, что он был только твоим приемным отцом, лишь хотел усыновить тебя. Но ты твердо помни всю жизнь: Сергей Николаевич Курбатов — твой отец. Другого у тебя нет и не будет. Он — единственный.

Жил в селе Ивановка на Волге русский мальчик Сережа Курбатов. Его отец — твой дед — Николай Курбатов воевал в Карпатах во время первой мировой войны. Окончилась война, и твой дед пошел на борьбу с врагами молодого Советского государства, которые хотели помешать нам строить новую жизнь. Ту войну мы называем гражданской.

Когда окончилась гражданская война, твой дед — я говорю дед, а в ту пору не было ему и тридцати лет — вернулся в родную Ивановку. Началась для него мирная жизнь. Построил избу — так называютея у нас маленькие деревенские домики — и место выбрал для нее хорошее: на высоком берегу Волги, чтобы были видны и золотистые речные плесы, и дубовый бор, и неоглядные луга на том берегу — под стать неоглядному небу, — и ястреб высоко над головой, и плывущие по реке белые пассажирские пароходы и черные труженицы-баржи, и плоты с дымками костров на них и обрывками песен.

Вокруг избы посадил сад. Яблоньки и вишни стояли тоненькие и слабенькие, пугливо гнулись на волжском ветру, но цепко держались за землю. На них весело было смотреть. Человеку всегда радостно смотреть на жизнь!

Через год Николай женился. Жену взял тихую и не по-деревенски бледную, но с такими ясными доверчивыми глазами, что светло и празднично стало в избе. Еще через год родился у них сын, первенец. Назвали его Сергеем.

Я не буду подробно рассказывать тебе, как жил в селе Ивановке простой русский деревенский мальчик. Представь только раннее летнее утро, когда молодое веселое солнце, поднявшись из-за сонной еще реки, бьет в окна, — «Пора вставать!» — когда перекликаются в саду птицы и низкий пароходный гудок тоже твердит: «Пора вставать!»

А на земле так светло и празднично! Наскоро напившись молока с хлебом, что оставила на столе мать, уходя на работу в поле, Сережа с ватагой таких же загорелых и босоногих чапаевцев, с носами, облупленными от воды, ветра и солнца, бежал к реке, где слепящие всплески рыб, запах рогож и звонких астраханских арбузов, где тяжелый холодок сосновых плотов, рыбацкие костры, дымная уха.

Может быть, потому, что твой дед провоевал восемь лет подряд и был дважды ранен: один раз под Львовом, а второй — на Перекопе, в Ивановке по-уличному его все звали солдатом. Он и был похож на солдата: ходил в старой, еще царской, шинели и в красноармейском шлеме. Он любил рассказывать Сереже о военных походах, о кавалерийских атаках, о бронепоездах, тачанках и чудесных машинах, которые летают в воздухе, и о том, как хорошо жить на своей свободной, отвоеванной у врагов земле. В их избе почти каждый вечер собирались односельчане, больше молодые, говорили, спорили, и все чаще слышал Сережа новое, еще непонятное слово — колхоз.

Однажды, когда Сереже было, вот как сейчас тебе, лет десять — одиннадцать, темной, еще морозной мартовской ночью на крыльце их избы послышались громкие голоса, кто-то сильно и настойчиво постучал в дверь. Сережа проснулся сразу, но не мог понять, почему отец не зажигает лампу, не открывает дверь, раз пришли гости. В одной рубашке и подштанниках отец стоял на коленях и вытаскивал из-под печи лом, лежавший там с незапамятных времен. Мать в сорочке, с распущенными на ночь волосами, босая, стояла с топором в руках у двери, из-под которой косой резал зимний ветер. От холода или от страха ее била лихорадка. Но она не плакала в голос, как плачут в беде деревенские бабы, только слезы текли по бледным щекам одна за другой, как дождевые капли по осеннему оконному стеклу. Отец достал ржавый лом и стал рядом с матерью. Сережа никогда не видел, чтобы у отца было такое деревянное, без обычной улыбки лицо. Лишь немного оно посветлело, когда он рукой, как маленькую, погладил мать по растрепанной голове.

В сенях что-то трещало, гремели, видно, попавшие под ноги ведра и подойники, сиплый голос прорвался в щель:

— Открывай, Николай, дверь. Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!

То, что отца, которого все любили и уважали в Ивановке и называли по имени-отчеству, обругали в его же доме, было так необычно, что Сережа соскочил с печки, где спал.

— А Сергунька как! — вскрикнула мать и затряслась, как припадочная. Отец напялил на сына шубенку, плечом выдавил раму в заднем оконце, сказал тихо:

— Беги, сынок, к дяде Ивану. Беги напрямик, огородами. Быстрей беги, не оглядывайся!..


Отца и мать хоронили веселым, по-весеннему солнечным утром. Пожухлый снег еще лежал пластом в полях и на огородах, но уже над ним пробивалась почерневшая картофельная ботва, и к Волге бежали шумливые ручьи, и в голых деревьях ссорились грачи. Два обтянутых красным сатином гроба несли на погост на руках. Гробы покачивались над толпой, как живые. За гробами рядами шли школьники с учителями и все жители села и окрестных хуторов — видимо-невидимо. Играл духовой оркестр, приехавший из города. Пять или шесть труб золотом горели на солнце, а звуки траурного марша, вылетавшие из их глоток, припадали к земле и стелились по ней, как стелется под ветром поспевающая рожь. Вместо крестов и церковных хоругвей впереди несли красный флаг, который обычно стоял в сельсовете в углу. Только к древку привязали неровно нарезанные черные ленточки, и они испуганно трепыхались на ветру.

Гроб отца несли открытым, и всем видно было его насупившееся и очень бледное лицо с выдавшимся вперед костяной желтизны носом. Может быть, потому, что глаза отца были закрыты и до белизны сжаты обычно улыбчивые губы, он не был похож на себя. Только гимнастерка, в которой лежал отец, была привычная, хорошо знакомая, и орден Красного Знамени был на своем обычном месте. Солдатскую гимнастерку с орденом отец любил, в ней всегда ходил на собрания и надевал ее, когда ездил в город. Ни у кого другого ни в Ивановке, ни даже во всей округе ордена Красного Знамени не было.

Гроб матери несли заколоченным. Соседки между робой шептались, что ее лицо так изувечили топорами, что невозможно было показать людям.

Сельский погост находился над самой Волгой, и еще издали Сережа увидел среди осевшего мартовского снега черную землю вырытой могилы. Потревоженный чернозем жирно блестел на солнце, от него пахло весной и пахотой.

Школьники, остановившись у широкой — сразу для двух гробов — могилы, запели торжественно:

Вы жертвою пали в борьбе роковой,

Любви беззаветной к народу…

Взрослые подпевали, но слова мало кто знал и потому пели нестройно, сбиваясь. Все же песня звучала горько и трогательно, многие плакали, даже мужчины, а жена дяди Ивана так кричала и причитала, что, верно, было слышно и на другом берегу Волги.

Взбираясь на стол, специально привезенный из школы, произносили речи. Говорили, каким хорошим и нужным для села человеком был Николай Иванович Курбатов, что он организовал колхоз «Вся власть Советам», был секретарем партячейки, и теперь колхоз будет ему вечным памятником. Что же касается врагов, убивших колхозного вожака, то, хотя их еще не нашли, все равно они не уйдут от расплаты…

Взобрался на стол и секретарь сельсовета Игнатий Федорович. Его Сережа знал. Он несколько раз по делу приходил к отцу и всякий раз давал Сереже горсть конфет. Правда, конфеты были без оберток, словно обсосанные, да к тому же вывалянные в хлебных и махорочных крошках, все же Сережа доброжелательно встречал Игнатия Федоровича и не понимал, почему отец разговаривает с ним без улыбки.

Над раскрытой могилой Игнатий Федорович говорил очень взволнованно, даже заплакал, когда упомянул о том, какие зверства учинили бандиты над трупами своих жертв, часто повторял одну и ту же фразу: «Спи спокойно, наш боевой друг и незабвенный товарищ Николай!» Сереже почудилось, что он уже слышал вот таким же голосом однажды произнесенное имя отца — Николай! Когда же Игнатий Федорович, заканчивая речь, выкрикнул: «Спи спокойно, наш большевичкий вожак!» — Сережа вздрогнул. Уж очень похожий голос в ту ночь кричал за дверью: «Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!»

Но конечно, он ошибся. За дверью был тогда другой человек. Разве мог бы один и тот же человек убить отца и мать, а потом над их могилой говорить так хорошо и даже плакать!

Когда на белых длинных полотенцах опускали гробы в могилу, на Волге загудел пароход — низко, долго, тоскливо. Может, капитан парохода тоже знал, что сейчас хоронят Сережиного отца.

Дня через три после похорон Сережу повезли в город сдавать в детский дом. Повез Игнатий Федорович и еще незнакомый человек, видимо из района. Ехали на санях по последней зимней дороге. Хотя март кончался, но день выдался холодный, ветреный, того и жди, пойдет снег. Сережа натянул на голову старую отцовскую шинель, которую кто-то из соседей бросил в сани. От шинели пахло отцом, домом, махоркой. Сереже стало так тяжело, что он даже всплакнул. Потом стал дремать: в минувшие после убийства родителей ночи он почти не спал.

Игнатий Федорович и районный человек неторопливо говорили о незасыпанных еще семенах, о неотремонтированных плугах, о какой-то статье в московской газете «Правда» с мудреным названием «Головокружение от успехов».

— Дела! — невесело вздохнул Игнатий Федорович, стегнул кнутом по заду кобылки и надолго замолчал.

Сережа совсем было задремал, ему начал даже сниться летний речной сон, как вдруг услышал приглушенный голос незнакомца из района:

— Спит?

— Должно, спит. Намаялся, — тоже негромко ответил Игнатий Федорович. Окликнул: — Сергей!

Сережа не ответил и сам не знал почему. Верно, не хотелось говорить с людьми, равнодушными к его горю.

— Спит! — снова повторил Игнатий Федорович и вздохнул.

Районный человек сердито прошипел:

— Эх вы, артисты. На семя оставили…

Игнатий Федорович ничего не ответил, только по-матерному выругался и зло хлестнул кобылку:

— Пошла! Задрыга колхозная.

Тогда Сережа ничего не понял из отрывочных фраз. Потом, уже в детском доме, он по ночам вспоминал тот разговор, и ему стало казаться, что те люди имели отношение к убийству отца и матери…

Ты не устал еще меня слушать, Славек? Запоминай. Есть вещи, которые надо знать и помнить всю жизнь.

Детский дом, куда попал Сережа, не был ни богатым, ни образцовым. Кормили там не очень сытно, — может быть, потому, что было тогда трудное время, — одевали в латаное-перелатанное. Но вокруг были свойские ребята, были книжки, были станки, слесарные и столярные, были пионеры и комсомольцы: галстуки, барабаны, горны, знамя.

Сережа строил планеры, возился с радиоприемниками, на вечерах самодеятельности читал стихи Пушкина и Маяковского — делал все, что и другие ребята.

Но не мог забыть темную мартовскую ночь, лицо отца, когда он гладил рукой растрепанную голову матери, его голос, когда он сказал: «Беги, сынок… Беги напрямик… не оглядывайся!» Не мог забыть и голос, крикнувший из-за двери: «Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!»

Когда Сережа окончил десятилетку, сразу же поступил в военное училище. Может быть, потому, что его отец был солдатом, он и решил пойти по военной линии: не зря же их семью в родном селе Ивановка называли солдатской.

Я мало знаю, как учился Сережа в военном училище, как овладевал военными знаниями. Но знаю, что он любил армию, гордился своей профессией, с отличием окончил училище.

И вот в Советской Армии, которую тогда еще называли таким хорошим именем — Красная Армия, появился новый командир взвода комсомолец Сергей Курбатов. Через несколько месяцев молодой командир на советско-финском фронте повел своих молодых солдат — тогда они еще назывались красноармейцами — на спрятавшуюся в редком зимнем леске гряду сугробов. Сугробы оказались дзотами, что было неожиданным не только для командира взвода, но и для начальников повыше. И в первый раз на окаменевшую чужую землю пролилась кровь Сергея Курбатова.

Сережа не любил вспоминать ту короткую, но горькую войну. Она принесла нам кусок земли, но не принесла нам славы. Даже свой воинственный шлем, делавший советских воинов похожими на былинных богатырей, Сережа охотно сменил на скромную (как он говорил — колхозно-пастушечью) ушанку: в шлеме обморозил ухо.

Раненого командира взвода привезли в большой областной город, в военный госпиталь. В том госпитале он и познакомился с молоденькой худенькой девочкой, школьницей — застенчивой, с тугими косичками.

Я знаю, ты уже догадался, что той школьницей была я. Да, да! Не удивляйся, что меня полюбил красивый, молодой, высокий офицер. Я тоже тогда была совсем другой. Не было у меня в косах седых волос, не было морщинок у глаз, не были такими тяжелыми веки. Была тоненькая, легкая, веселая. И танцевала лучше всех. И смеялась с утра до вечера. И звали меня не Екатериной Михайловной, а просто Катенькой.

И я полюбила Сережу. Как замирало мое сердце, когда я подходила к длинному серому трехэтажному зданию госпиталя и видела в окне третьего этажа его госпитальную пижаму, стриженую голову с обмороженным ухом. Что бы я ни делала, где бы ни была. — рядом со мной всегда был Сережа. Да и сейчас — признаться — он всегда рядом со мной.

Пусть коротким, страшно коротким, как летняя ночь, было наше счастье. Но я не виню судьбу: я была счастлива, и он был счастлив. И это уже не так мало!

Вскоре началась большая война. На нашу страну напали немцы. Я вижу, что ты смутился. Не волнуйся, милый. Я знаю, что мальчишки дразнят тебя немцем. Не обращай на них внимания. У всех людей в жилах течет одинаковая кровь, и никому из нас не дано выбрать себе родителей, национальность.

О войне я не могу тебе многое рассказать. Ты удивлен. Я подробно рассказывала о детстве Сережи, а вот о самом главном в его жизни — о войне — не могу. И вот почему. О своем детстве он мне сам много говорил — у нас тогда было время. А о войне — не успел. Ведь за всю войну мы виделись только один раз, одну ночь.

Но есть человек, который тебе подробно расскажет о том, как воевал твой отец. Тот человек — Петр Сидорович Очерет. Он был не только подчиненным твоего отца, но и его другом, товарищем. Товарищем! Это не простое слово! Знаешь ли ты, что такое боевое, кровью скрепленное товарищество? Русское товарищество?

Был у нас в России великий писатель, на мой взгляд самый великий из всех ее писателей, а может быть, и из всех писателей земли. Силой своего гения он создал целый мир образов, воплотил в них все разнообразие человеческих характеров. Верность Остапа, предательство Андрия, смешная мечтательность Манилова, наглость Ноздрева, скаредность Плюшкина, бездумная лживость Хлестакова, несгибаемая, неукротимая любовь Тараса к русской земле… Жили и будут жить образы, созданные писателем!

Этот великий писатель сказал замечательные слова о том, что такое русское товарищество. Придет время, — я уверена! — и ты их будешь знать наизусть. Вот они:

«Нет уз святее товарищества! Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать. Но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя. Но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек».

Такими боевыми товарищами были твой отец Сергея Курбатов и Петр Очерет. Очерет подробно расскажет тебе о войне, о том, как воевал твой отец. Я же расскажу тебе только то, что узнала случайно.

Всю войну я читала «Красную звезду». Больше других газет она писала о боях, о сражениях, о наших солдатах и офицерах. Она военная газета. В каждом номере ее были фамилии десятков советских воинов. Со страхом и надеждой я пробегала газетные строчки: может быть, среди названных в газете будет и имя Сережи.

Мелькали дни, мелькали газетные страницы, а о Сереже ничего не было. Но вот однажды я прочла на газетной странице название статьи — «Подвиг», и сразу же бросилось в глаза: Майор Сергей Николаевич Курбатов. Статья была самая обыкновенная. Вероятно, другие читатели и не запомнили ее. Не было в ней ни красот стиля, ни ярких картин природы, да и сам случай, описанный в ней, был, конечно, не очень памятным в такой войне. Я же запомнила газетную статью и сейчас, спустя много лет, могу передать ее содержание.

* * *

…Шло большое наступление Советской Армии. На запад в едином порыве рвались советские воины, гнали и громили ненавистного врага. Но вот путь нашим войскам пересекла крупная водная преграда. Широкая река задержала наступление.

Гитлеровцы хорошо использовали водный рубеж. На своем берегу они вырыли траншей, оборудовали доты и дзоты, натянули колючку, заминировали весь берег.

А реку надо было форсировать во что бы то ни стало! Командир соединения вызвал командира стрелкового батальона майора Сергея Курбатова. Между ними произошел такой разговор:

— Как мне известно, вам, товарищ майор, уже приходилось форсировать водные рубежи?

— Так точно, товарищ полковник.

— Очень хорошо! — И командир прошелся по блиндажу. — По плану командующего армией форсирование водного рубежа намечено на участке наступления вашего батальона. Нужны отважные, надежные люди, имеющие опыт такого рода боев. Я принял решение поручить эту задачу вашему подразделению.

— Благодарю за доверие. Солдаты и офицеры батальона все сделают, чтобы с честью выполнить приказ командования.

— Уверен.

— Что касается лично меня, то я горжусь такой честью!

— Добро. Перед вашим батальоном стоит задача первыми форсировать реку, захватить плацдарм, удержаться на нем любой ценой до подхода основных сил. Последующая задача: преодолеть вражескую оборонительную полосу и овладеть населенным пунктом К. Понятно?

— Все ясно! Разрешите приступать к подготовке?

— Действуйте. Желаю успеха!

Офицер Курбатов отлично понимал, какая трудная и ответственная задача поставлена командованием его подразделению. Он знал, что враг хорошо подготовился к длительной обороне. На том берегу бойцы встретят и проволочные заграждения, и минные поля, и дзоты, и доты…

С чего начать? Прежде всего надо подготовить личный состав батальона, воспитать в бойцах наступательный порыв, волю к победе. Курбатов и его заместитель по политической части собрали коммунистов и комсомольцев батальона. Рассказали им о приказе командования, призвали быть в первых рядах, служить примером для всех воинов, словом и делом воодушевлять их в бою.

Нужно было укрепить в подразделениях дисциплину, хорошо изучить каждого бойца. Особое внимание следовало обратить на молодых солдат, не имеющих боевого опыта.

Время, оставшееся до форсирования водной преграды, Курбатов, командиры рот и взводов посвятили упорной боевой учебе. Дело осложнялось тем, что всю подготовку надо было проводить скрытно, чтобы враг не догадался о намеченной операции.

Курбатов проявил подлинный организаторский талант, высокое мастерство воспитателя. В лесу, невдалеке от передовой, он создал на местности обстановку, похожую на ту, которую встретят его бойцы на вражеском берегу реки. Учились действовать под огнем противника, высаживаться с лодок и плотов, делать проходы в проволочных заграждениях, быстро окапываться, разминировать. Особое внимание Курбатов уделял рукопашному бою в траншеях и блиндажах. Рассказом и показом обучал своих воинов, как нужно вести себя при налете вражеской авиации и при артиллерийском обстреле.

— Главное — действовать быстро, смело, решительно, не давать врагу опомниться, умело владеть гранатой, штыком, прикладом.

Накануне боя солдаты дали торжественную клятву с честью выполнить свой долг, не щадить крови и самой жизни для достижения победы над проклятым врагом.

В темную ночь началась скрытная посадка на лодки, на плоты и другие подручные средства переправы. Шел дождь, дул порывистый холодный ветер. Это затрудняло форсирование, но было и на руку нашим бойцам: немцы не ждали, что в такую погоду советские войска рискнут переправляться через широкую реку.

Когда наши войска приблизились к вражескому берегу, немцы обрушили на десантников сильнейший артиллерийский и минометный огонь. Небо исполосовали вражеские прожекторы. Ракеты повисли над водой. Но наши воины смело рвались сквозь огневую завесу врага. Многие лодки и плоты были разбиты. Майор Курбатов, понимая, что сейчас решается успех всей операции, крикнул:

— Ребята! Вперед!

Подняв над головой автомат, он прыгнул в воду. Холодная черная вода старалась сбить его с ног, потащить в темноту. Но майор шел и кричал:

— Ура! Вперед!

Рядом с ним, готовый всегда прийти на помощь своему отважному командиру, шел старший сержант Петр Очерет.

Теперь уже все солдаты кричали: «Ура!» — и, обгоняя командира батальона, устремились к вражескому берегу. Холодная вода, ураганный вражеский огонь — ничто не остановило наших мужественных воинов. Но вот путь им преградили вражеские проволочные заграждения. Немцы скрытно проложили их по дну реки.

Что делать? Курбатов снял шинель, бросил ее на колючки и перебрался через них. Солдатам не надо было приказывать. Пример командира был сильнее любого приказа. И вот уже все бойцы, преодолев заграждения, достигли вражеского берега.

Теперь надо закрепиться, окопаться, удержаться. Немцы обрушили на десантников всю силу своей артиллерии. Бомбардировщики сбрасывали бомбы. К небу вздымалась земля. Промокшие до нитки, в тяжелом набухшем обмундировании, бойцы окопались, заняли оборону.

Курбатов поставил перед личным составом новую задачу: преодолеть заградительную полосу, дорваться в траншеи противника, штыками и гранатами выбить его из насиженных мест.

Снова гремит голос Курбатова:

— Вперед!

Воины ворвались во вражеские укрытия. В первой вражеской траншее начался ожесточенный рукопашный бой. Озверевшие фашисты отчаянно сопротивлялись. Но наступательный порыв наших воинов был неудержим.

Тем временем все новые и новые подразделения наших войск переправлялись через реку. Командир батальона Курбатов приказал с боем продвигаться к населенному пункту К. Трудный это был путь. Враг сопротивлялся на каждом шагу. К тому же негде было просушить обмундирование, кухня отстала, и бойцы ели только подмоченные сухари. Но наступательный порыв не ослабевал.

Примером для воинов был командир батальона. Майор Курбатов шел в первых рядах наступающих. Когда немцы бросили несколько орудий и минометов, Курбатов приказал повернуть их против врага и открыть огонь. Темп наступления ускорился.

Рядом с командиром — мужественный воин старший сержант Петр Очерет. В его руках — красный флаг. Курбатов поручил своему лучшему воину лично водрузить красный флаг на самом высоком здании населенного пункта К.

На окраине города снова разгорелся ожесточенный бой. Гитлеровцы сражались на каждой улице, обороняли каждый дом. Но все их усилия были напрасны. Наступательный порыв наших воинов сломил их сопротивление. Курбатов доложил командиру полка:

— Ворвались на окраину города…

Бой продолжался. В центре города гитлеровцы заняли круговую оборону. В этом бою был ранен старший сержант Очерет. Курбатов увидел его побледневшее лицо, приказал:

— Давайте флаг и отправляйтесь в санчасть.

Но Очерет собрал все силы.

— Товарищ майор! Разрешите остаться в строю? Рана пустяковая. Заживе и так… — Но тут он пошатнулся.

Тогда флаг взял сам майор и пошел вперед. Десятки рук потянулись к древку. Увлекая бойцов, полыхает впереди красный флаг.

Последний решительный штурм. Окруженный враг бросается в контратаки. Но приказ командования должен быть выполнен.

— Вперед! — кричит майор Курбатов и поднимает зажатую в руке гранату. — За мной!

Последнее, что увидел майор Курбатов, падая на камни мостовой, — красный флаг над освобожденным городом.


…В медсанбат приехал командующий армией. Его провели в палатку, где лежал раненый командир батальона майор Курбатов. Генерал раскрыл красную папку:

— Объявляю Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Курбатову Сергею Николаевичу звания Героя Советского Союза с вручением ему Золотой Звезды и ордена Ленина.

Курбатов приподнялся:

— Служу Советскому Союзу!

Генерал крепко пожал руку офицеру:

— Поправляйтесь! Вы нужны. Впереди еще много дел.

— Постараюсь!

— А где ваш старший сержант Очерет? Впрочем, теперь он уже старшина.

Курбатов указал на соседнюю койку. Генерал подошел к Очерету:

— Поздравляю с очередным воинским званием, товарищ старшина. От имени Президиума Верховного Совета СССР награждаю вас орденом Красного Знамени.

— Служу Советскому Союзу! — гаркнул Очерет так, что колыхнулся брезент палатки. Упреждая пожелание командующего, сказал с улыбкой: — Ще повоюю!

* * *

— Вот что было напечатано тогда в газете. На всю жизнь я запомнила эти строки. Хочу, чтобы и ты запомнил их. Если придется когда-нибудь, хочу, чтобы и ты так же сказал, как твой отец: «Служу Советскому Союзу!»

…Как бесконечно долго тянулась война! Для других она длилась четыре года, для меня всю молодость, всю зрелость, всю жизнь! Ее у нас называют Великой и Отечественной. Для меня она была еще и Бесконечной!

Я тебе уже говорила, что за всю войну только один раз видела Сережу. Ты еще маленький, но когда вырастешь, то поймешь, что значит для молодой любящей женщины ждать годы. Никому нельзя рассказать об одиноких ночах, о смятых простынях и мокрых подушках, о том, как хотелось любить, как хотелось чувствовать силу Сережиных рук, теплоту его губ…

Все же я была счастлива. Я надеялась. Ждала. Любила. Пусть за всю жизнь у меня была только одна любовь. Но любовь была целая. Целая! Как бы тебе объяснить? Предположим, есть у человека картина. Одна. Хорошая. Но человек разрезал картину на куски и роздал их: одному побольше кусок, другому — поменьше. Картины нет. Нет богатства. Только жалкие куски.

Моя любовь одна — на всю жизнь. Я не делила ее на куски. Я знала настоящее счастье.

Но хватит о любви! Теперь о горе. У меня не было детей. Это несчастье моей жизни. Сережа хотел сына. В ту единственную за всю войну ночь, проведенную вместе, он сказал мне:

— Как жаль, что у нас нет сына!

Я тогда ему пообещала:

— У нас будет сын.

И обманула. Сына у меня не было.

Ты вырос в семье хороших людей. Я знаю, что они любят тебя, что ты дорог им. Знаю, что и ты любишь их. Вот почему мне так трудно говорить. Через несколько дней я уеду в Советский Союз. Я не знаю, как решишь ты, когда вырастешь. Но ты должен твердо знать: у тебя был отец — Сергей Курбатов и у тебя есть мать — Екатерина Курбатова. Если ты решишь приехать, то приедешь в Россию, ко мне, как родной сын. Кроме тебя, у меня нет ни родных, ни близких. Я одна, и ты должен это знать. Я говорю тебе об этом не для того, чтобы разжалобить тебя, повлиять на твое сердце, твои чувства. Я говорю тебе об этом, чтобы ты знал, что у тебя есть мать. Родная мать. И эта мать — я!

5. Нет, лучше с бурей силы мерить

Екатерина Михайловна Курбатова была первым советским человеком, которого увидел Ян Дембовский. Как много слышал он за границей о советских людях дурного и злого. Теперь предстояло все самому понять, проверить, разгадать.

Как-то они разговорились. Яна интересовало, как живут в Советском Союзе солдаты, вернувшиеся с войны. Есть ли у них работа и крыша над головой, нашли ли свое место в мирной жизни.

Екатерина Михайловна рассказала Дембовскому все, что знала. Рассказала о том, что все советские демобилизованные воины работают, что ни один человек в России не ходит без дела, что все инвалиды войны получают пенсию.

Русская говорила слишком складно, И картина, которую она рисовала, казалась слишком розовой. Про себя Ян Дембовский решил: «Пропаганда! Правильно на Западе пишут, что все русские — коммунисты, что они говорят не то, что думают, а лишь то, что им велит их партийное начальство».

Курбатова заметила недоверие на лице собеседника:

— Вижу, вы мне не верите, думаете, что все это пропаганда.

Дембовский смутился: русская точно угадала его мысли:

— Как вам сказать?.. Может быть, так оно и есть. Просто я подумал, что живем мы в смутное время. Трудно решить, где правда… Я как на распутье. Неладно сложилась моя жизнь.

— Я понимаю вас. Если говорить откровенно, то все зависит теперь от вас. Захотите — и все хорошо устроится. Мне кажется, главное — сохранить любовь к своей стране, к своему народу. Такая любовь, как компас, поможет выбрать правильный путь. А вы ведь любите Польшу?

Дембовский слушал молча, но болезненное выражение, появившееся на его лице, поразило Курбатову. Она уже жалела, что разговор принял такое направление. Как до раны дотронулась.

Ян заговорил хриплым, словно надорванным, голосом:

— Люблю ли я Польшу? Много лет я носил форму английского солдата, но сердце в моей груди было и осталось польским. Я горжусь, что моя родина существует уже тысячу лет. Мне радостно думать, что Висла от истока до устья течет только по родной земле. Я счастлив, что в Желязовой-Воле есть домик, где родился Шопен. Для меня Польша — это и старый, из красного камня еще в средние века возведенный костел, и парк на горе, где стоят с библейской гордыней трехсотлетние дубы, видевшие Тадеуша Костюшко и Адама Мицкевича, и шахта, куда я мальчишкой по утрам провожал отца!

Замолчал. Боялся, что голос выдаст волнение, охватившее его, и русская подумает, что он мягкотел и слезлив, как гимназистка. Подошел к окну. Черепичные крыши среди садов. Костел, врезанный в бирюзовое небо. Бреющие полеты ласточек.

— Я люблю Польшу! Но родина не всегда была для меня матерью. Была и мачехой. Разве не она двенадцатилетнего мальчишку загнала в шахту, под землю? Разве не она сделала меня безработным во время кризиса? Разве не она погнала меня за границу искать работу? Все же в песках Африки, в горах Италии, в промозглом тумане лондонских ночей мне снились печальные придорожные мадонны, аисты на бедных крестьянских домах, акации Варшавы. — Ян повернул к Екатерине Михайловне помрачневшее лицо: — Я жил, как рыба на суше: дышал и задыхался.

Искренность была в голосе Яна Дембовского, в сумрачных, невеселых глазах. Это тронуло Екатерину Михайловну.

— Я понимаю, — проговорила она сочувственно. — Любовь к родине — как воздух. Его не замечаешь, но без него нельзя жить. Без него — смерть!


И она вспомнила свою родину, землю своего детства: майский вишневый сад в цвету, белую хатку-печеричку под золотой соломенной крышей, два тонких — только на Украине бывают такие — тополя у крыльца и ласточкино гнездо над самым окном.

Всего несколько дней прошло с тех пор, как приехала она сюда из Советского Союза. Нашла здесь милых, хороших людей. Но ни на одну минуту не покидала ее мысль о доме, о родине. И хорошо понимала, как трудно Яну Дембовскому.

— Человек, который забыл свою родину, — жалкий человек.

Ян Дембовский знал: перед ним сидит чужая, советская женщина, большевичка, в каждом слове которой есть тайный смысл, коммунистическая пропаганда. Так ему говорили многие годы, так он и думал. Все же ему захотелось рассказать ей о том, как мучился он на чужбине, как рвался на родину. Был уверен: она поймет!

— Последний год за границей я жил одной мыслью, одной мечтой — домой! Вернуться, жить, работать. Хотелось пройтись по улицам родного города, поклониться каждому дому, каждому дереву, снять шляпу перед каждым прохожим. Мне надоело солдатское ярмо. Я хочу быть просто человеком. Простым человеком! А приехал и не нашел того, о чем мечтал. Все так странно и непонятно!

По неисповедимым путям памяти пришли ему на ум стихи, заученные еще в школьные годы. Прочел с усмешкой, словно признавался в своей слабости:

Когда увидишь челн убогий,

Гонимый грозною волной, —

Ты сердце не томи тревогой,

Не застилай глаза слезой!

Давно исчез корабль в тумане,

И уплыла надежда с ним;

Что толку в немощном рыданье,

Когда конец неотвратим?

И произошло непостижимое. Можно было подумать, что это кто-то подстроил, заранее умело организовал, чтобы вернее поразить его. Русская женщина, никогда раньше не бывавшая в Польше, наизусть стала читать стихи, которые он считал неотъемлемо своими, польскими, как польскими были камни Варшавы или воды Вислы:

Нет, лучше с бурей силы мерить,

Последний шаг борьбе отдать,

Чем выбраться на тихий берег

И раны с горестью считать.

— Вы знаете Мицкевича? — Вид у Яна растерянный, почти напуганный.

— Знаю и люблю. Вас удивляет? Мицкевич был другом декабристов, другом нашего Пушкина. Пушкин писал, что они вместе мечтали о временах грядущих. Мечтали о тех днях, когда народы наши, распри позабыв, в великую семью соединятся. Вы слышали когда-нибудь об этом? У нас это знают все школьники. Мы ценим дружбу наших народов, считаем вас своими братьями.

Ян Дембовский верил и не верил. Неужели сто двадцать или сто тридцать лет назад русский поэт мог написать слова, звучащие сейчас, как коммунистическая агитация?

— Может быть, и это советская пропаганда, большевистская демагогия? — глаза Екатерины Михайловны смеялись. — Нет, Ян, настало время, о котором мечтали и наш Пушкин и ваш Мицкевич. Наши народы — одна братская семья. Это не пропаганда. Жизнь!

— Странные вы люди — русские. Говорят, у вас загадочная душа.

— Старые сказки. В русской душе нет загадки. Русскую душу теперь хорошо знают ив Праге, и в Будапеште, и в Софии, да и во всем мире. Русские борются за счастье всех народов.

— Борьба! Борьба! Все минувшие годы я жил среди войны, крови, политики. Хватит! Хочу, чтобы над моим домом было мирное небо.

— Этого хотят миллионы людей во всем мире.

Ян снова подошел к окну. Мирный город лежал перед ним: шпиль костела четко чернел на фоне светлого неба, облачко пара висело над шахтной котельной, дубы на горе стояли невозмутимо и вечно. Мир и покой. Резко обернулся:

— Как поступили бы вы, поняв, что верили в то, во что не следовало верить, шли по пути, по которому не надо было идти? Не день, не месяц, а годы. Долгие годы!

— Ответ может быть только один: рвать с прошлым. Так хирург отсекает омертвевшую ткань, чтобы жил человек. Надо освободиться от груза прошлого, от всего, что мешает идти вперед, смотреть вперед.

— Знаете ли вы, Екатерина Михайловна, сколько черной краски расходуется ежедневно за рубежом на изображение советского человека? Заодно чернят и новую Польшу. И мы верили!

— А теперь?

— Когда я в первый раз после возвращения домой вышел на Краковскую улицу, то узнал, что ей присвоено имя майора Курбатова. Спросил первого попавшегося прохожего: кто такой Курбатов, поляк ли он? Прохожий — старый горняк — сказал: «Я не знаю, поляк ли Курбатов, но дай бог нашей земле побольше таких сынов». Его ответ не идет у меня из головы.

Екатерине Михайловне хотелось сказать Яну, что ее муж желал добра всем простым людям, что за их счастье отдал он жизнь. Но подумала: пусть услышит об этом от других — будет лучше.

Дембовский проговорил в раздумье:

— Надо только знать, кто друг, а кто враг.

— Да уж это надо знать твердо! И вы скоро поймете. Если у вас сердце поляка, если вы любите свою землю, у вас не будет сомнений. Вы найдете свое место в новом мире.

В дверь просунулась усатая физиономия Петра Очерета.

— Все о жизни балакаете?

Екатерина Михайловна обернулась к Яну:

— Вот поговорите с товарищем Очеретом. Он человек бывалый, жизнь знает.

— Шо про жизнь говорить! — ввалился в комнату Очерет, заполнив всю ее густым басом и ста десятью килограммами веса. — Жизнь делать надо. Каждый сам свое счастье в руках держит.

Яну нравился Очерет. Нравился ростом, усами, басом. Нравился тем, что был шахтером, любил свою профессию, гордился ею. В семье потомственных польских шахтеров он — пусть русский, пусть советский — был своим человеком. Но поспорить хотелось.

— Вы говорите, каждый свое счастье в руках держит. А судьба? Или русские не верят в судьбу?

Очерет крякнул:

— Судьба вона не авоська. Одын раз судьба, другый раз судьба, а своя-то голова должна на плечах буты?

— Скажите откровенно, пан Петр: вы коммунист? Я где-то читал, что вас всех в специальных школах обучают.

Пришлось Петру Очерету крякнуть еще раз, да покрепче: разговор наклевывался серьезный. Чувствуя себя полномочным представителем если не всего Советского Союза, то, во всяком случае, горняцкого сословия, заговорил мерно гудящим басом:

— Коммунист я. Не отрекаюсь. И в школи меня обучали. Богато у меня школ в житти було! Пид Москвою — одна, в Сухиничах — друга, на Днепри — третья. В Варшави учився, на Балтике та на Одере и Нейсе наукою овладевав. Такой наукой горжусь! Она не одному миллиону людей життя сберегла и счастье повернула. И тэпэр мир охраняе!

Дембовскому показалось, что в басовых перекатах Очерета звучат гневные нотки.

— Вы не сердитесь, Петр. Я не хотел вас обидеть. Я тоже солдат. Мы на разных фронтах воевали, но за одно дело.

— Шо правильно, то правильно. — Благожелательное добродушие снова овладело физиономией русского. — И тэпэр нам одын за одного держаться треба.

6. Живые цветы

Никогда не предполагал гвардии старшина запаса Петр Очерет, что его так разволнует поездка в Польшу! Названия польских городов и рек, польские имена и польская речь, польские черешнями и яблонями обсаженные дороги, польские сумрачные костелы и веселая черепица сел и хуторов — все-все на каждом шагу, каждую минуту напоминало о прошлом.

Вспоминались то один, то другой эпизоды военных лет и первого мирного года, когда еще жив был Сергей Николаевич Курбатов и он служил под его началом. Были истории веселые и печальные, многозначительные и так себе, пустячки, а все же и они остались в памяти.

— Не забулы нас полякы, добрым словом помятають, — поделился он как-то своими думами с Екатериной Михайловной. — Я на одном факти ще в сорок пятом году в их щиром до нас сердци убедывся.

— На каком факте?

— Була одна история, — начал Очерет и откашлялся — первый признак, что готовится к длинному повествованию. — Вроде и пустяк, а смысл значный имеет.


…Произошла эта история в первое послевоенное лето. Голубоватое асфальтированное шоссе плавным полукругом уходило на запад. Гвардии старшина Петр Очерет остановил машину, посмотрел на майора. Брови его поднялись, морщиня массивный, темный от походных и погодных перипетий лоб.

Курбатов, развернув на коленях планшет, водил пальцем по целлулоиду, под которым подложена на нужном квадрате раскрытая карта.

— Так-с! — вслух размышлял майор. — Если здесь свернуть и по проселку напрямик, то, пожалуй… — Он пожевал нижнюю, чуть оттопыренную губу, словно это могло помочь найти правильное решение.

— У нас кажуть: хто ходе напростец, той дома не ночуе, — вставил свое слово Очерет и слегка тронул кнопку сигнала. Машина глухо рявкнула, соглашаясь с замечанием водителя.

— Как раз по той дороге и доберемся к вечеру. Километров на семьдесят ближе будет, — возразил Курбатов и еще раз провел пальцем по намеченному маршруту.

— А мост там есть? — уже деловым тоном осведомился Очерет, через плечо офицера всматриваясь в карту. — Ричка велыка!

— Должен быть. Сворачивай! — Курбатов решительным движением захлопнул планшет.

Осторожно пробуя передними скатами новую дорогу, «оппель-капитан» съехал с шоссе. Узенький проселок зарос подорожником, кашкой, лебедой. По сторонам в гвардейском строю дозревала пшеница. Она так близко подступила к дорожной колее, что тяжелые колосья били по ветровому стеклу автомобиля и что-то торопливо и невнятно шептали ему вслед. Закрой глаза — и покажется, что шумит теплый ливень, неожиданно хлынувший среди истомленного зноем июльского полдня.

— Добрый хлиб, як у нас на Украини, — заметил Очерет, медленно ведя машину среди живого золота колосьев. Видно было, что ему приятно слышать взволнованный шум колосьев, дышать молочной теплотой наливающегося зерна. — Я ж наполовину шахтар, а наполовину хлибороб. Кожне лито шахта на уборку посылала. На комбайни, как на коне, ездил, — улыбнулся своим воспоминаниям Очерет, переносившим его за тысячу верст от польской земли, в Большую Лепетиху, к колхозному полю на берегу Днепра. Там сейчас также колосится пшеница, тают жаворонки в синеве и днепровский ветер доносит шум моторов: комбайны готовятся к выходу в поле. Охваченный воспоминаниями, Очерет положил на баранку автомобиля руки, так изогнув в локтях, как клал когда-то на штурвал комбайна.

— Что там? — прервал Курбатов мечтания гвардии старшины и показал рукой в сторону, где сквозь путаницу пшеничных стеблей виднелась неподвижная черная масса.

Петр Очерет затормозил. Курбатов вышел из машины и едва приметной межой направился в глубь поля. Он шел, как пловец, разгребая руками пшеницу, и потревоженные стебли неодобрительно покачивали колосьями за его спиной. Очерет заглушил мотор и догнал майора.

Шагах в двадцати от дороги, со всех сторон окруженный пшеницей, стоял танк. Размозженный орудийный ствол тяжело опустился к земле. Перебитые гусеницы, свороченная набок башня.

— Наш, «тридцатьчетверка», — сразу определил Очерет. — Досталось ему, бедолаге, — сокрушался он, обходя машину. — А зирки на башне ще видать.

Действительно, на изувеченной броне танка сквозь ржавчину пробивались пять небольших пятиконечных звездочек. Под ними белыми четкими буквами была сделана надпись:

«Здесь советские танкисты вели бой с гитлеровскими захватчиками за освобождение нашей деревни. Слава нашим братьям-освободителям!

Жители деревни Велика Гура».

— Заслуженная машина, — проговорил Курбатов, а сам все смотрел на башню танка. Только теперь Очерет заметил, что там в небольшой простенькой вазе стоит букет живых цветов. Полевые застенчивые, совсем русские васильки, коронки ромашек, строгий синеватый чебрец.

— Чудасия, товарищ майор! Видкыля воны взялись? — с недоумением разглядывал Петр Очерет неожиданную находку. Приподнявшись на носки, выдернул из букета одну ромашку. Во влажной ее чашечке неуклюже переваливалась с боку на бок пчела. Потом она поднялась в воздух и, сделав круг над танком, словно хотела увидеть его сразу весь, утонула в дрожащем разогретом воздухе.

— Недавно тут квиты поставылы, — заключил Петр, протягивая офицеру ромашку.

Курбатов развернул планшет.

— Пять километров до ближайшего села, — и посмотрел на старшину. Очерет сразу не понял мысль офицера, но и по тону почувствовал что-то значительное в его словах. — Часто сюда поляки ходят, — добавил Курбатов и направился к машине.

Километра три дорога шла по пшеничному полю, потом машина выехала на пригорок; Внизу причудливыми изгибами блестела река, за новым мостом в зелени садов светилось село. Сквозь листву пробивался яркий жар черепицы.

— Добром вспоминають наших хлопят поляки, — после долгого молчания заметил Петр, спуская машину к реке. — Чувствують!

— И за все благодарят, — Курбатов широким жестом показал на пшеничное, уходящее к горизонту поле, на луга в радуге цветов, на село, просторно раскинувшееся за рекой.

Машина уже подъезжала к мосту, когда им повстречались две польки в нарядных платьях. Они шли через мост с букетами полевых цветов. Платья полек были в ярких розовых цветах, и издали казалось, что на мосту четыре букета: два больших и два маленьких.

— День добрый, пани! — крикнул Очерет и обернулся к Курбатову: — Може, воны до нашего танка з квитамы идуть?

Машина пронеслась по мосту и вырвалась на шоссе. Асфальтированная лента бросалась под колеса, и воздух выл у бокового раскрытого окна. Курбатов оглянулся. Польки стояли на пригорке. Платья цвели на солнце. Одна, та, что была повыше ростом, помахала им рукой.

Машина мчалась по шоссе. Мотор легко и ровно шумел, видно, радовался и встречному ветру, и небесной голубизне, отсвечивающей в раскатанном асфальте, и солнечному миру, открытому настежь.

Курбатов смотрел вперед, машинально теребя в руке простую, полевую, белую с золотом ромашку…


— Польский народ добро помнит! — закончил свой рассказ Очерет. — Не один раз я в том убеждався. Побратались мы на войни, а боева дружба — найкрипчайша.

— Когда раньше, дома, я думала о Польше, то знала, что это дружественная нам страна. А теперь, — и Екатерина Михайловна на миг представила себе всех людей, с кем встречалась в эти дни, все, что видела здесь, — теперь я сердцем почувствовала, как близки нам польский народ и польская земля. А для меня… — и не договорила.

Но Петр Очерет и так все понял.


Читать далее

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть