Проснувшись на следующее утро, Виктор даже испугался великолепия, представшего его взорам. Гризель напротив него сияла и искрилась всеми своими расселинами, и, хотя ночью она представлялась самой высокой среди гор, сейчас ее обступили другие, еще более высокие, которых он не видел ночью; расцвеченные снежными пятнами, они лучились голубоватым светом, и казалось, будто в их расселинах притаились белые лебеди. Все блестело, все сверкало; высокие деревья перед домом стояли покрытые такой изобильной росой, какую он дотоле не видывал, с травинок стекали капельки, по земле протянулись длинные тени, и все еще раз являлось очам в ясном зеркале озера, с которого начисто смело все клочья тумана. Виктор распахнул окна и просунул свое пышущее здоровьем лицо между железными прутьями. Изумление его было беспредельно. Буйство света и красок составляло резкий контраст с мертвенной тишиной горных громад. Ни одной живой души — и около дома тоже, — только в кленах иногда щебетали птички. Какой бы утренний шум ни стоял в горных высотах, сюда он не долетал, очень уж велико было расстояние. Виктор высунул голову насколько мог дальше, чтобы оглядеться вокруг. Он видел довольно большую часть озера. Со всех сторон его обступали отвесные скалы, и юноша никак не мог догадаться, откуда он приехал. Солнце тоже взошло совсем не в том месте, где он ожидал, а за домом, и окна спальни были в тени, отчего скалы напротив него казались еще светлей. И насчет луны, которую вчера, судя по свету, Виктор счел за тоненький серп, он тоже ошибся, — на небе еще стоял полумесяц, склонявшийся к горным зубцам. Виктор не был знаком с действием света в горах. Какие потоки света должны были бы изливаться на далекие скалы, чтобы они были так освещены, как колокольня в его родной деревне, сиявшая белизной в лучах луны и резко выделявшаяся на темно-синем и ночном небе! Хотя солнце стояло уже довольно высоко, воздух, вливавшийся в открытые окна, был непривычно сырой и холодный, однако он не угнетал, а наоборот, бодрил, пробуждал во всем теле жизненные силы.
Виктор оторвался наконец от окна и начал распаковывать ранец, чтобы надеть другой костюм, не тот, в котором он был в дороге; ведь сегодня, думал он, дядя заговорит и объяснит, ради чего позвал его к себе на одинокий остров. Молодой человек вынул свежее белье, тщательно вычистил костюм, который взял кроме дорожного, не пожалел зеркально чистой воды, налитой в оловянный кувшин, чтобы смыть с себя дорожную пыль, затем оделся подобающим образом, как то соответствовало привычкам, усвоенным им в аккуратном доме его чистоплотной приемной матери. Даже шпицу, нежеланному гостю в этом доме, он еще до того вычесал и пригладил шерсть. Затем он снова надел на него ошейник и к кольцу на ошейнике привязал веревку. Когда оба были вполне готовы, он отпер дверь, чтобы пройти в ту комнату, где ужинал вчера и где думал застать дядюшку. Уже в коридоре он вдруг вспомнил, что сегодня впервые забыл прочитать утреннюю молитву, вероятно, под воздействием новых сильных впечатлений этого утра. Поэтому он вернулся в комнату, снова стал у окна и произнес простые слова, тайно ото всех сложенные им в молитву. Затем во второй раз отправился на поиски дядюшки.
Железная решетка уже не была заперта, он вышел через нее и легко нашел тот коридор, по которому вчера его привел в столовую Кристоф, но там не было двери в комнату, вдоль стен стояли сплошь одни старые шкафы, которые он уже видел вчера при свете свечи, когда шел спать. Окна были снизу доверху забиты досками, оставалась только узкая щель наверху, через которую проникал свет, — можно было подумать, что тут, в этих ходах и переходах, боятся света и вольной воли и любят тьму. Пока Виктор искал дверь, из шкафа появилась старуха, подававшая вчера за ужином на стол. Она несла чашки и миски и снова вошла в один из шкафов. Присмотревшись внимательней к тому шкафу, из которого она вышла, Виктор обнаружил, что это замаскированный тамбур с потайной дверью в задней стенке, через нее-то он вчера и вошел к дядюшке в столовую; он узнал ее по кольцу и молотку, которые заметил вчера при свете свечи. Он легонько стукнул молотком и, услышав нечто вроде «войдите», открыл дверь и вошел в комнату. Он действительно попал во вчерашнюю столовую и увидел дядю.
Можно было подумать, что все одинаковые шкафы, которые только нашлись в доме, были составлены в коридор лишь для того, чтобы какой-либо злоумышленник, собравшийся проникнуть внутрь, подольше проискал дверь и потерял бы драгоценное время для осуществления своего злого умысла, разбираясь, где дверь, а где просто шкаф. Вероятно, для большей безопасности были также затемнены коридоры.
Сегодня на дядюшке был тот же просторный серый сюртук, что и вчера, когда Виктор увидел его впервые за железной решеткой ворот. Сейчас он стоял на табуретке и держал в руках чучело птицы, с которого смахивал метелочкой пыль.
— Сегодня ты получишь написанный для тебя Кристофом распорядок нашего дня и впредь изволь его придерживаться; я уже позавтракал, как всегда, в свое время, — сказал он вместо пожелания доброго утра или какого другого приветствия.
— С добрым утром, дядя, — сказал Виктор, — прошу извинить меня за опоздание, я не знал, когда у вас завтракают.
— Вот дурак, разумеется, ты не мог это знать, да никто и не требовал от тебя точного соблюдения времени. Налей собаке вон в то деревянное корытце воды.
С этими словами дядя сошел с табуретки, направился к лестнице, влез на нее и поставил чучело на верхнюю полку стеклянного шкафа. Взамен поставленного на место он взял из шкафа другое и точно так же начал смахивать с него пыль.
Теперь, при свете дня, Виктор увидел, как необыкновенно худ и изможден дядя. Лицо его не выражало доброжелательства и сочувствия, оно было замкнуто, как у человека, приготовившегося к отпору и в течение многих лет любившего только себя. Сюртук болтался на плечах, из воротника торчала красноватая морщинистая шея. Виски были вдавлены, а волосы, не совсем седые, а какого-то неприятного сивого цвета, космами падали на лоб, да их, видно, никогда не приглаживала любящая рука. Глаза из-под насупленных бровей неотрывно глядели на полку с птичьими чучелами. Воротник сюртука по верхнему краю был очень грязен, из рукавов вылезли сбившиеся комом манжеты рубашки, такой грязной, какой Виктор не видывал в доме у приемной матери. И окружали старика только отжившие свой век вещи да всякая рухлядь. В комнате было множество этажерок, полок, гвоздей, оленьих рогов, на которых что-то стояло, что-то висело. Все это сохранялось по старой привычке, многие вещи были покрыты слоем пыли и уже несколько лет не сдвигались с места. В собачьи ошейники, целая связка которых висела на стене, внутрь набилась пыль; складочки на кисетах затвердели и, по-видимому, уже бесконечно долго не расправлялись; чубуки в коллекции трубок потрескались, бумаги под бесчисленными пресс-папье пожелтели. Стены сводчатой столовой когда-то украшала роспись, теперь, когда краски — и светлые и темные — пожухли, стены покрывала сплошная вековая чернота. Пол был застлан выцветшим ковром, и только там, где сидел за столом хозяин дома, лежал новый коврик яркой окраски. Сейчас на нем валялись все три собаки. Виктор представлял прямой контраст с окружающей старика обстановкой: на его красивом цветущем лице, исполненном жизнерадостности и силы, лежала печать почти девичьей чистоты, темные волосы были аккуратно причесаны, одежда так опрятна, словно о ней позаботились любящие материнские руки.
Виктор долго смотрел на дядю. Тот продолжал свое занятие, как если бы тут никого не было. Должно быть, он уже давно не занимался этим делом и сегодня принялся за него с утра, потому что пыль была сметена уже со многих птиц, а другие стояли за стеклами шкафа еще совсем серые от пыли. Старуха, которая перед тем прошла мимо Виктора, не сказав ему ни слова, теперь принесла на подносе завтрак и так же молча поставила его на стол. Виктор решил, что завтрак для него, раз он принесен сразу же после его прихода. Поэтому он сел за стол и съел столько, сколько привык есть по утрам дома, хотя на подносе стояло гораздо больше, чем ему было нужно. Завтрак был такой, какой принят в Англии, — чай или кофе, кроме того, яйца, сыр, ветчина и холодное жареное мясо. Лучше всего чувствовал себя шпиц. Столько еды он, пожалуй, никогда еще не получал утром.
— Налил уже воду в корытце? — спросил дядя.
— Нет, — ответил Виктор, — я забыл, но сейчас налью.
Юноша, занятый разглядыванием дяди, и вправду позабыл о его просьбе. Сейчас он взял большой стеклянный кувшин, который стоял на столе, полный той же прекрасной ключевой воды, что и вчера, и налил в деревянное, хорошо навощенное корытце, стоявшее у стены около самой двери. Когда шпиц напился, дядя оторвался от своего занятия и подозвал к корытцу своих собак, но они, вероятно, уже напились раньше и потому не проявили ни малейшего желания сдвинуться с места; тогда дядя нажал на торчавший вверх на краю корытца рычажок, после чего в дне отодвинулась металлическая пластинка и вода стекла вниз. Виктор едва сдержал улыбку, увидя такое устройство; дома у него все было куда проще и приятнее: шпиц жил на воле, пил из ручья и ел под старой яблоней.
— Может быть, я тебе как-нибудь покажу портрет твоего отца, — сказал дядя, — тогда поймешь, почему я тебя сразу узнал.
После этих слов старик снова влез на лестницу и вытащил очередное птичье чучело. Виктор все еще стоял в комнате и ждал, когда дядя скажет, зачем он вызвал его сюда, на остров. Но дядя молчал и продолжал смахивать пыль с птичьих чучел. Спустя немного он сказал:
— Обедаю я ровно в два. Поставь твои часы вон по тем и приходи вовремя.
Виктор был поражен.
— А до этого времени вы не пожелаете поговорить со мной? — спросил он.
— Нет, — ответил дядя.
— Тогда я уйду, чтобы не мешать вашему времяпрепровождению, и погляжу на озеро, горы и остров.
— Это как тебе будет угодно, — сказал дядя.
Виктор поспешил выйти, но дверь на деревянную лестницу была заперта. Поэтому он вернулся и попросил дядю распорядиться, чтобы ему отперли.
— Я тебе сам открою, — сказал тот.
Он поставил чучело на место, вышел вместе с Виктором, вытащил из кармана своего серого сюртука ключ, отомкнул дверь на деревянную лестницу и, как только юноша вышел, сейчас же снова запер ее.
Виктор сбежал по лестнице на усыпанную песком площадку. Обрадовавшись потоку света, хлынувшему ему навстречу, он обернулся, чтобы взглянуть на дом снаружи. Это было солидное двухэтажное здание. По открытым окнам он узнал комнату, где ночевал. Остальные окна были закрыты, и старые стекла отливали всеми цветами радуги. На всех окнах без исключения были крепкие, прочные железные решетки. Главный вход был завален, и в дом, по-видимому, можно было попасть только по крытой деревянной лестнице, которая вела на площадку, усыпанную песком. Все здесь было по-иному, не так, как у них дома, где все окна были раскрыты настежь, где ветерок шевелил легкие белые занавески и уже из сада был виден весело пылающий в кухне огонь.
Теперь Виктор обратил взоры на открытую площадку перед дядиным угрюмым домом. Она была здесь самым отрадным местом. Сзади у боковых стен дома росли высокие деревья, сама площадка была усыпана песком, кое-где стояли скамейки, были разбиты куртины с цветами, а по направлению к озеру площадка кончалась настоящим цветником и кустарником. По обеим сторонам ее окаймляли деревья и кусты. Виктор прошелся по площадке, воздух и солнечный свет благотворно подействовали на него.
Но потом его потянуло дальше, все осмотреть. Его привлекла отходившая от дома аллея с вековыми липами. Деревья были такие высокие и густые, что земля под ними была влажная, а трава необыкновенно нежной зеленой окраски. Виктор пошел по аллее. Она привела его к другому зданию, с запертыми на замок высокими и широкими воротами на ржавых петлях. Над аркой ворот рядом с геральдическими атрибутами местного герба были вырезаны на камне знаки высокого духовного сана — посох и митра. У подножия арки и деревянных ворот росла мягкая, густая трава, свидетельствовавшая, что здесь давно уже не ступала нога человека. Виктор убедился, что проникнуть через эти ворота внутрь здания ему не удастся, поэтому он пошел вдоль него и осмотрел его снаружи. Стены — серый каменный четырехугольник — покрывала почерневшая черепичная кровля. Буйно разросшиеся деревья подымались значительно выше здания. На окнах были решетки, а за решетками вместо стекол чаще всего серые, полинялые от дождя доски. В здание, правда, вела еще дверка, но она, как и главный вход, также была завалена. Дальше за домом шла высокая каменная стена, должно быть, огораживающая все владение со строениями и садами, а входом, по всей вероятности, служила дядюшкина железная решетка. В одном выдающемся наружу углу ограды был разбит монастырский сад, оттуда Виктор увидел две толстые, непривычно приземистые церковные башни. Фруктовые деревья одичали, на многих тоскливо повисли обломанные ветки. С этим печальным прошлым представляло резкий контраст цветущее, вечно юное настоящее: окрашенные в светлые дымчатые тона высокие горы глядели на полный жизненных соков зеленеющий остров, и вокруг был такой великий, такой всепобеждающий покой, что развалины зданий — эта поступь неизвестного прошлого, поступь былых поколений — воспринимались только как серая точка, которую не замечаешь среди распустившейся в бурном цветении жизни. Темные кроны деревьев уже покрыли их своей тенью, вьющиеся растения вползли на стены и свешивались с них, внизу сверкало озеро и на всех вершинах, одетых в золотые и серебряные уборы, солнечные лучи праздновали свой праздник.
Виктор охотно обошел бы весь остров, по всей вероятности небольшой, и охотно обследовал бы его, но он уже убедился, что, как он и предполагал, бывший монастырь, со всеми принадлежащими к нему строениями и садами, окружен стеною, кое-где, правда, скрытой за цветущим кустарником. Он снова вернулся на песчаную площадку. Тут он довольно долго простоял перед входной решеткой, рассматривал железные прутья и пробовал замок. Но подняться к дяде и попросить, чтобы тот приказал отпереть решетку, он не хотел — это было ему неприятно. Весь дом словно вымер. Кроме двух старых слуг — пожилого Кристофа и старухи, — там, верно, не было никого. Поэтому он не стал дожидаться у решетки и пошел через площадку по направлению к озеру, чтобы с береговых скал, если они там есть, взглянуть на воду. Скалы там были, и даже очень высокие, в чем он убедился, стоя на самом их краю. Внизу вода ласково омывала берег, напротив возвышалась Гризель, с ее мягкими отрогами, сверкавшие на солнце белые камни которых отражались в воде. И когда он смотрел на отвесные скалистые стены вокруг, у подножия которых притаилась темная, неподвижная, без малейшей ряби, вода, ему вдруг почудилось, будто он в темнице, и стало как-то жутко. Он поискал, нельзя ли где-нибудь слезть к воде, но исхлестанная дождями и штормами скала была гладкая, как железо, мало того — со стороны озера она даже была вогнута и образовывала как бы свод. «Какими же громадами должны быть скалы Гризель, — подумал Виктор, — если даже отсюда они представляются высоченными замками, а скалистый берег дядиного острова, когда мы ехали сюда, казался мне белой песчаной полосой».
Постояв там, он пошел вдоль края берега, чтобы добраться до каменной ограды со стороны монастыря. Он дошел туда — гладкая каменная стена отвесно обрывалась в воду. Виктор повернул обратно и опять побрел вдоль края берега, теперь чтобы дойти до каменной стены с противоположной от монастыря стороны. Но, еще не добравшись туда, он наткнулся на нечто интересное. Перед ним была похожая на вход в погреб, выложенная камнем яма с идущими вниз ступенями. Виктор подумал, что это, возможно, лестница, по которой ходят к озеру за водой. Он тут же стал спускаться. Это и вправду оказалась длиннющая лестница со сводом, вроде тех, что ведут в погреб. Он действительно добрался до воды, но как же он был удивлен, когда вместо простых мостков, с которых, скажем, черпают воду для поливки сада, перед ним открылся настоящий водный чертог. Выйдя из потемок на свет, он увидел две выдвинутые в озеро боковые стены, сложенные из больших тесаных камней, вдоль стен шел карниз, по которому можно было идти у самой водной поверхности, образующей как бы пол этого зала. Сверху была крепкая крыша, в стенах не было окон, свет падал через третью, обращенную к озеру, стену — решетку из очень крепких дубовых палей. Четвертой — задней — стеной служила скала. В дно было вбито много кольев, у некоторых запертыми на замок цепями были причалены лодки. Места здесь было больше чем достаточно, и прежде, вероятно, тут размещалось много лодок, на что указывали до блеска стертые железные кольца на кольях. Но теперь к кольцам были прикреплены цепью и заперты на замок только четыре довольно новые и хорошо сделанные лодки. В дубовой решетке было несколько дверей для выхода в озеро, но все они были на замке, а дубовые пали уходили глубоко в воду.
Виктор остановился и смотрел, как, переливаясь зеленым блеском, играло между черными дубовыми палями озеро. Потом он сел на край лодки и окунул руку в воду, чтобы узнать, тепла ли вода. Она была не настолько холодна, как он предполагал, судя по ее кристальной прозрачности. Плавание было с детства одним из его любимых удовольствий. Поэтому, узнав, что дядин дом находится на острове, он положил в свой дорожный ранец купальный костюм, чтобы как можно чаще заниматься плаваньем. Здесь в этой искусственной крытой гавани, он сразу подумал об этом и начал прикидывать на взгляд, какое место лучше выбрать для будущих занятий, но он быстро сообразил, что плавать здесь будет невозможно, — там, где стояли лодки, было слишком мелко, а там, где было глубже, сразу же уходили в воду колья решетки. Протиснуться между ними тоже не было никакой надежды, они были вбиты так тесно один к другому, что даже самый гибкий человек наверняка бы там застрял. Значит, не оставалось ничего другого, как удовольствоваться этой большой купальней.
Частично он тут же выполнил свое намерение. Разделся, насколько это было нужно, чтобы вымыть плечи, грудь, руки и ноги. Шпица он тоже выкупал. Затем оделся и поднялся наверх по той же лестнице, по которой до того спустился. Потом он опять пошел берегом, пока не добрался до другого конца каменной ограды. Стена, отвесно выраставшая из скал, и с этого края круто обрывалась в озеро, так, что даже кролик не мог бы здесь прошмыгнуть вокруг нее. Виктор постоял, посмотрел, его дневной урок, если можно это так назвать, был выполнен. Он вернулся на песчаную площадку, сел там на скамейку, чтобы отдохнуть после омовенья и дать шпицу обсохнуть. Дядин дом, напротив которого он сейчас сидел, был такой же, как и утром. Окна той комнаты, где Виктор спал, были открыты, потому что он сам их открыл, все остальные затворены. Никто не выходил из дому, никто не входил в него. Тени постепенно переместились, и солнце, которое утром стояло позади дома, теперь освещало фасад. Виктор сидел и глядел на темные стены, и у него было такое чувство, точно он уже год вдали от родины. Теперь, наконец, стрелки на его часах показывали два. Он встал, поднялся по деревянной лестнице, постучал молотком, дядя открыл ему дверь-шкаф, Виктор прошел следом за ним в столовую, и оба тут же сели за стол.
Обед отличался от вчерашнего ужина только тем, что оба — и дядя и племянник — ели вместе. Все остальное было как вчера. Дядя говорил мало, можно сказать, все равно что совсем не говорил. Еда была обильная и вкусная. На столе стояли разнообразные вина, и дядя даже предложил налить племяннику, если тот уже пьет вино, но Виктор отказался, сославшись на то, что до сих пор пил только воду и впредь не хочет изменять этой привычке. Дядя и сегодня ничего не сказал о цели предпринятого Виктором путешествия, когда обед кончился, он встал и начал перебирать всякие вещи в комнате, — Виктор понял, что аудиенция окончена, и, следуя своим склонностям, отправился на воздух.
Днем, когда в этой горной котловине было так же жарко, как утром прохладно, Виктор, проходя по саду, увидел дядю, который сидел на самом солнцепеке. Но дядюшка его не подозвал, и Виктор к нему не подошел.
Так протек первый день. Ужин, на который Виктор должен был явиться к девяти, кончился, как и вчера. Дядя отвел его в спальню и запер железную решетку в коридоре.
Старого Кристофа Виктор не видел весь день, за столом прислуживала только старуха, — если, конечно, можно назвать «прислуживанием» то, что она приносила и уносила кушанья. Все остальное дядюшка делал сам; сыр и вино он и на этот раз запер в шкаф.
Когда на следующее утро они встали после завтрака из-за стола, дядя сказал Виктору:
— Пойдем на минутку со мной.
С этими словами он открыл совсем незаметную потайную дверь и прошел в смежную со столовой комнату. Виктор последовал за ним. Тут, в пустой комнате, было собрано больше сотни ружей, рассортированных по видам и эпохам и размещенных в стеклянных шкафах. Всюду валялись охотничьи рога, ягдташи, пороховницы, одноногие складные стулья и много других вещей такого рода. Они прошли через эту комнату, затем через следующую, также пустую и наконец вошли в третью, где стояла кое-какая старая мебель. На стене висела одна-единственная картина, овальной формы, как те щиты, на которых обычно рисуют герб; картина была вставлена в широкую золоченую раму, потускневшую и местами обломанную.
— Это портрет твоего отца, на которого ты очень похож, — сказал дядя.
На круглом щите был изображен цветущий красивый юноша, вернее сказать, отрок, в пышной одежде, украшенной позументами. Портрет, хоть это и не была первоклассная живопись, отличался той точной и вдумчивой трактовкой, какую мы часто еще встречаем на фамильных портретах прошлого века. Теперь она уступает место поверхностному изображению и ярким краскам. Особенно тщательно были выписаны золотые галуны, которые еще и сейчас тускло поблескивали и хорошо оттеняли белоснежные пудреные локоны и миловидное лицо с необыкновенно чистыми и прозрачными тенями.
— В дворянских пансионах существовал дурацкий обычай рисовать портреты всех питомцев на таких вот круглых щитах и развешивать их в коридорах, прихожих и даже в комнатах. Рамы к портретам они покупали сами, — сказал дядя. — Твой отец всегда был тщеславен и тоже заказал свой портрет. Я был куда красивее его, но не позировал. Когда пансион закрылся, я приобрел портрет.
Виктор не помнил ни отца, ни матери, потому что оба умерли — раньше мать, а вскоре затем и отец, — когда он был еще совсем ребенком, теперь он стоял перед портретом того, кому был обязан жизнью. Мало-помалу мягкосердечный юноша начал испытывать чувство, вероятно, нередко присущее сиротам, когда перед ними не живые родители во плоти, как у других, а только их портреты. Это чувство глубокой грусти все же дает сладостное утешение. Портрет отсылал к далеким, давно прошедшим временам, когда оригинал был еще счастлив, молод и полон надежд, так же как молод и полон неисчерпаемых упований на жизнь был тот, кто сейчас смотрел на портрет. Виктор не мог себе представить того же самого человека в более позднее время, когда он в темном простом рединготе с озабоченным похудевшим лицом склонялся, может быть, над его, Виктора, колыбелью. Еще меньше мог он себе представить отца в постели, больным, а затем мертвым в тесном гробу, который опускают в могилу. Все эти события пришлись на очень раннее детство Виктора, когда впечатления внешнего мира еще не существовали для него и, уж во всяком случае, забывались тут же. Теперь он смотрел на необыкновенно милое, открытое и беззаботное лицо подростка. Он думал, что будь тот жив, он был бы так же стар, как дядя; но он не мог себе представить, чтобы его отец был похож на дядю. Он еще долго стоял перед портретом, и постепенно в нем возникло решение: в том случае, если у него с дядей установятся добрые отношения, обратиться к дяде с просьбой подарить ему отцовский портрет, который тому, видимо, не очень дорог, раз он одиноко висит в пыльной раме тут, в этой неубранной комнате.
Дядя тем временем стоял около и смотрел на портрет и на племянника. Особого участия он не проявлял и, как только Виктор оторвался от портрета, сейчас же первым пошел к двери и через обе комнаты в столовую, причем ни о портрете, ни об отце Виктора не проронил ничего, кроме следующих слов: «Поразительное сходство».
Вернувшись в столовую, он тщательно запер потайную дверь и начал привычным своим манером прохаживаться по комнате, брать то ту, то другую лежащую или стоящую вещь, перекладывать и переставлять их, и Виктор, по опыту уже знавший, что дядя не желает сейчас иметь с ним дело, решил снова выйти побродить по острову.
Дверь на лестнице опять оказалась запертой. Виктору не хотелось просить дядю отпереть ему, он вспомнил о шкафе, в который вчера вошла старуха с посудой, и подумал, что оттуда тоже должен быть выход. Он скоро нашел этот шкаф, открыл его и действительно увидел ступеньки, ведущие вниз, по которым и стал спускаться. Только попал он не в сад, а на кухню, где все та же старуха была занята приготовлением разнообразных кушаний к обеду. Ей помогала только девушка помоложе, с виду глуповатая. Виктор спросил старуху, может ли она выпустить его в сад.
— Конечно, — сказала она, поднялась с ним по той же самой лестнице, по которой он спустился, вызвала дядю, и тот тут же открыл дверь и выпустил племянника.
Теперь юноша понял, что выход есть только на деревянную лестницу и что дядя, никому не доверяя, держит дверь на лестницу на запоре, хотя все его владение и без того окружено неприступной стеной.
День прошел, как и вчерашний. В два часа Виктор явился к обеду, затем опять ушел. Ближе к вечеру случилось нечто необычное. Виктор увидел на озере лодку, которая направлялась к той крытой пристани, которую он обнаружил вчера. Виктор быстро сбежал туда по лестнице. Лодка приблизилась, человек, сидевший в ней, открыл ключом дверь в частоколе, и старый Кристоф совсем один подъехал на лодке к причалу. Он ездил в Гуль и Атманинг за съестными припасами и другими товарами. Виктор, следивший за лодкой, удивился, как мог такой старый человек один закупить и перевезти через озеро столько клади. Ему было жалко, что он не знал об этой оказии, не то он отослал бы письмо к матери. Кристоф начал выгружать покупки и с помощью придурковатой девушки переносить на носилках в погреб всякого рода мясные припасы. Тут Виктор увидел, как открылась в задней стене дома совсем низенькая железная дверка. Сойдя по ступенькам за дверкой, он заметил при свете зажженного внизу фонаря огромный пласт льда, благодаря которому в погребе стояла настоящая стужа, на льду были разложены всякие съестные припасы. Выгрузка закончилась, когда уже почти совсем стемнело.
Третий день прошел, как и два первых. Прошел и четвертый, прошел и пятый. Напротив острова все так же стояла Гризель, направо и налево стояли голубоватые стены гор, внизу дремало озеро, на острове зеленели купы деревьев, и в этой зелени, словно серый камешек, притаились монастырь и дом. Сквозь просветы в ветвях деревьев на них смотрели голубые пятна Орлы.
Виктор уже обошел всю каменную ограду, посидел на всех скамейках в саду и на песчаной площадке, постоял внутри ограды на всех выступах узкой береговой полосы.
На шестой день он больше не выдержал и решил положить конец такой жизни.
С утра он оделся тщательнее обычного и пришел к завтраку. По окончании завтрака, уже стоя рядом с дядей в столовой, он сказал:
— Дядя, мне было бы желательно с вами поговорить, если, конечно, у вас есть время меня выслушать.
— Говори, — сказал дядя.
— Мне бы хотелось обратиться к вам с просьбой, сделайте такое одолжение, объясните мне ваши основания, почему я должен был явиться сюда, если, конечно, у вас были для этого особые основания, так как завтра я собираюсь покинуть остров.
— До твоего вступления в должность осталось ведь больше полутора месяцев, — ответил дядя.
— Нет, не столько, дядя, — возразил Виктор, — всего тридцать пять дней. Но до того, как вступить в должность, я хотел бы провести некоторое время в месте моего будущего жительства и потому хотел бы завтра уехать.
— Но я тебя не отпущу.
— Вы отпустите меня, ежели я обращусь к вам с такой просьбой и буду ходатайствовать, чтобы вы распорядились завтра или послезавтра, это как вам будет угодно, перевезти меня в Гуль.
— Я отпущу тебя только в тот день, когда тебе необходимо будет уехать, чтобы вовремя поспеть в должность, — возразил на это дядя.
— Как же вы это можете! — сказал Виктор.
— Могу, — ответил дядя. — Ведь все мое владение огорожено крепкой стеной, существующей еще со времен монахов, выйти из ограды можно только через железную решетчатую дверь, как ее отпереть, знаю я один, а у следующей преграды — у озера — такой крутой берег, что спуститься к воде невозможно.
Виктор, с детства не терпевший никакой несправедливости и, очевидно, вложивший в слово «можете» его духовный смысл, в то время как дядя вложил в него смысл материальный, покраснел от негодования.
— Значит, я ваш пленник? — сказал он.
— Ежели тебе угодно употребить такое слово и ежели принятые мною меры дают мне эту возможность, значит, ты мой пленник, — ответил дядя.
У Виктора дрожали губы, от волнения он не мог произнести ни слова.
— Нет, дядя, — воскликнул он наконец. — Принятые вами меры не дадут вам желаемой возможности, потому что я пойду и брошусь со скалы в озеро и разобьюсь насмерть.
— Сделай одолжение, ежели ты такой слабовольный, — сказал дядя.
Теперь Виктор действительно не мог вымолвить ни слова. Некоторое время он молчал, в нем возникала мысль отомстить этому недоброму старику за его жестокость. С другой стороны, ему было стыдно за свою ребяческую угрозу, он понимал, что погубить себя не значит оказать необходимый отпор дяде. Поэтому он решил переупрямить его своим долготерпением.
— А когда наступит день, названный вами, вы прикажете перевезти меня в Гуль? — спросил он наконец.
— Тогда я прикажу перевезти тебя в Гуль, — ответил дядя.
— Хорошо, в таком случае я останусь до тех пор, — сказал Виктор, — но, дядя, позвольте вам сказать, что отныне все семейные узы между нами порваны и ни в каких родственных отношениях мы уже не состоим.
— Как тебе будет угодно, — ответил дядя.
Виктор, еще стоя в комнате, надел свой берет, потянул за веревку шпица, с которым не расставался, и вышел.
Отныне он полагал себя свободным от всякой учтивости по отношению к дяде, в то время как раньше почитал себя к ней обязанным, поэтому он решил позволить себе любое действие, если только это действие не будет идти в разрез с его моральными убеждениями или не окажется невозможным из-за пределов, положенных совершенно очевидным насилием.
Он ушел от дяди к себе в комнату и там писал в течение двух часов. Потом вышел на воздух. На двери, ведущей на лестницу, и изнутри и снаружи висело кольцо, служившее колотушкой. Теперь, если Виктор хотел войти или выйти, он уже не шел, как прежде, к дяде, чтоб тот его выпустил, а подходил к двери и ударял в нее кольцом. Если дядя был в комнате, он всегда выходил по этому сигналу и отворял дверь. Когда же дядя сам был в саду, дверь и без того стояла открытой. В первый день Виктор за обедом совсем ничего не говорил, дядя тоже его совсем ни о чем не спрашивал, — пообедав, оба встали из-за стола, и Виктор тут же ушел. То же повторилось и за ужином.
Теперь Виктор занялся обследованием всего пространства внутри ограды. Он облазил кусты, росшие позади дома, обошел все деревья, осмотрел каждое в отдельности, чтобы узнать его свойства и внешний вид. Однажды он пробрался вдоль всей опоясывающей владение стены, продравшись сквозь кустарник и вьющиеся растения, покрывающие ее изнутри. Во многих местах она поросла мхом, потрескалась и покрылась плесенью, но все же всюду была целая и крепкая. В доме, где жил он с дядей, Виктор прошел по всем лестницам вверх и вниз, по всем коридорам из конца в конец, но эти обследования мало что ему дали. Если он и обнаруживал дверь или ворота, все равно оказывалось, что они заперты крепко-накрепко или заставлены тяжелыми ящиками, в которых раньше, вероятно, хранилось зерно, а может быть, и что другое в том же роде; и окна в коридорах, как Виктор это заметил уже в первый день, тоже были забиты досками почти до самого верха, так что свет проникал только в узкую щель, — значит, приходилось навсегда отказаться от мысли выйти в дверь или вылезти в окно. Кроме давно уже ему известных коридоров, соединявших столовую с двумя его комнатами, и лестницы, по которой можно было спуститься в кухню, он открыл в дядином доме только лестницу, которая некогда вела вниз к выходу, а теперь кончалась запертыми и заржавленными низкими воротами.
Больше всего возбуждал любопытство Виктора старый монастырь. Он со всех сторон не раз обходил серое одинокое четырехугольное здание, и вот в один прекрасный день, когда он был в заброшенном монастырском фруктовом саду, откуда видны были обе колокольни, ему удалось перелезть через низкую каменную поперечную стену, из которой он смог выломать несколько кирпичей, на площадку, обнесенную каменной оградой и оттуда проникнуть во внутренние незапертые помещения. Он шел по галерее, по которой когда-то ходили старые монахи, где висели их изображения и глядели со стен их почерневшие лики, а в ногах у них кроваво-красными письменами были выведены имена и даты. Он проник в церковь и постоял у алтарей, лишенных золота и серебра, потом, переступив каменные пороги, отшлифованные многолетним хождением, попал в случайно оставшиеся незапертыми кельи, где в затхлом воздухе гулко отдавались его шаги. Потом он влез на колокольни и увидел замолкшие пыльные колокола. Он снова перемахнул через поперечную стену в фруктовом саду, отвязал шпица, который в ожидании его смирно сидел у пня, и ушел вместе с ним.
Несколько дней спустя после странной сцены, которая разыгралась между ним и дядей, Виктор пошел в крытую пристань, чтобы, как он это не раз делал, омыть тело в бодрящей воде озера. Он сидел на последней ступеньке, чтобы остыть перед купаньем, и смотрел на воду, и то ли потому, что день был особенно ясный, то ли потому, что теперь он особенно остро все замечал, но только он увидел, что в воротах частокола конец одного из кольев короче и не так глубоко уходит в воду, как остальные, благодаря чему в изгороди образуется брешь, через которую, нырнув, можно, пожалуй, выплыть в озеро. Он решил попробовать, не откладывая. Поэтому он пошел к себе в комнату и достал купальный костюм. Вернувшись, остыв и раздевшись, он вошел глубже в воду, лег на живот, осторожно нырнул, проплыл немного под водой, поднял голову и оказался за частоколом. Виктор был очень худощав и строен, поэтому мог протиснуться в отверстие вместе со шпицем, от ошейника которого отвязал веревку. Теперь он наслаждался, выплывая далеко в глубокое озеро и возвращаясь обратно к частоколу. Шпиц не отставал от него. Накупавшись вволю, Виктор нырнул под частокол и вынырнул за ним у причала. Одевшись, он поднялся наверх. С той поры он не пропускал ни одного дня. Когда зной спадал, он шел в свою купальню, надевал купальный костюм и плавал в свое удовольствие за загородкой.
Ему, правда, приходило в голову, что он мог бы просунуть между палями свою одежду и запас хлеба и тащить их за собой, привязав к веревке, пока не доберется вплавь до уходящего в воду края каменной ограды и не обогнет ее. Там он сможет выбраться на берег, высушить в укромном уголке платье и одеться. Тогда, вероятно, удалось бы, конечно при условии, что сохранится хлеб, дождаться какой-нибудь рыбацкой лодки и подозвать ее. В те минуты, когда его воображение работало особенно возбужденно, ему даже приходило в голову, что, призвав на помощь все свои физические и духовные силы, он при известном напряжении мог бы переплыть расстояние от озера до Орлы, а оттуда — где ползком, где шажком — добраться в Гуль. Рискованность такой отчаянной затеи не казалась ему такой уж рискованной, ведь перебрались же однажды монахи через Орлу в Гуль, да еще в зимнюю пору; но он не подумал об одном: монахи были взрослые мужчины, знакомые со здешними горами, а он юноша, совсем не опытный в таких делах. Но, как ни манили его эти мечты, он все же не мог дать им ходу, потому что обещал дяде остаться тут до обусловленного дня — и свое обещание хотел сдержать. Поэтому после плавания он всегда нырял обратно под загородку.
Кроме плавания, он посвящал время другим занятиям. Он уже побывал во всех уголках внутри монастырской ограды и изучил их. Теперь он следил за игрой света и теней в горах, за переливами красок, меняющихся в зависимости от часа дня или от облаков, быстро бегущих по ясному своду небес. В полдень, когда солнце стояло высоко в небе, или в вечерний час, когда оно только что закатилось за горный хребет, он сидел и прислушивался к окружающей тишине: не долетит ли из Гуля звон призывающего к молитве колокола, потому что на острове не слышно было ни боя часов на башне, ни колокольного звона. Но он ничего не слышал. Звук, которому он с таким наслаждением внимал в тот вечер у скалистого берега, не мог коснуться его слуха, — этому мешала сплошная зеленая стена деревьев, покрывшая большую часть острова. На смену долгим звездным ночам — ведь Виктор приехал на остров, когда луна была на ущербе, — пришли наконец чудесные лунные ночи. Разлученный с людьми, Виктор открывал окна и смотрел на черные громады, не залитые лунным сиянием и словно какие-то чужеродные тела, плавающие в окружающем их мерцании.
При встречах с Кристофом и старухой служанкой он не говорил ни слова, потому что, по его мнению, не подобало обмениваться речами со слугами, ежели ты не разговариваешь с хозяином.
Так шел день за днем.
Однажды, когда он около пяти часов проходил по палисаднику, направляясь к пристани, чтобы поплавать, и, как всегда, вел за собой на веревке шпица, дядюшка, сидевший, по своему обыкновению, на скамейке, греясь на солнце, заговорил с ним:
— Нечего таскать собаку на веревке, пусть, если хочешь, гуляет с тобой на свободе.
Виктор удивленно взглянул на дядю, во всяком случае, никакого подвоха на его лице он не прочел, хоть не прочел и ничего другого.
На следующий день он попробовал спустить шпица с привязи. Все обошлось благополучно, и с этого дня шпиц гулял с ним на свободе.
Так прошло еще некоторое время.
В другой раз, когда Виктор случайно поднял глаза во время плавания, он увидел, что дядя стоит у люка, который открывался в крыше пристани, и смотрит вниз на него. Лицо старика как будто выражало похвалу племяннику, который так ловко разрезал водную гладь и ласково поглядывал на собаку, плывущую рядом. Казалось, за Виктора ходатайствовала его красота, его молодое, омываемое игравшей волной юношески чистое тело, которое пока еще щадили неумолимые годы и уготованное ему судьбой, ото всех скрытое будущее. Как знать — может быть, в сердце старика шевельнулось какое-то родственное чувство к юному существу, единственно близкому ему по крови здесь, на земле. Неизвестно также, глядел ли он на него сегодня впервые или делал это уже не раз, ведь Виктор до того не смотрел на люк в крыше пристани. На следующий день в пять часов, проходя по площадке в саду, Виктор увидел дядю за единственным приятным из дядиных занятий — уходом за цветами и, как обычно, прошел мимо, не заговорив с ним, но, придя на пристань, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что одна из створок ворот в частоколе открыта. Юноша был склонен объяснить это какой-нибудь неизвестной ему причиной, но в ближайший день и во все последующие выход из пристани был всегда открыт в пять часов, а все остальное время на запоре.
Виктор это заметил и понял, что дядюшка наблюдает за ним.
Время тянулось убийственно медленно, и однажды, когда Виктор снова стоял у решетки в каменной ограде и, просунув голову между двумя железными прутьями, с тоской глядел на волю, чего из гордости не делал с того самого дня, как ощутил себя пленником, он вдруг услышал какой-то скрежет. Он уже не раз замечал на прутьях цепь, которая уходила вверх и исчезала в стене; и вот цепь шевельнулась, прутья мягко подались, и Виктор понял, что решетка отперта и он на свободе. Он вышел за стену и принялся бродить по острову. Теперь он мог бы воспользоваться представившейся ему возможностью к побегу, но дядя выпустил его по доброй воле, и потому Виктор не воспользовался этой возможностью и тоже по доброй воле вернулся в свою тюрьму. Решетка, когда он подходил, была заперта, но как только он очутился перед ней, открылась, впустила его и снова замкнулась.
Все это должно было бы тронуть Виктора, если бы сердце его не смягчилось еще раньше, когда дядя позволил спустить с поводка шпица.
Теперь Виктор, как это и следовало ожидать, со своей стороны старался ближе присмотреться к дяде, и часто он думал: «Кто знает, такой ли уж он черствый, может быть, он просто несчастный старик».
Так и жили рядом эти два человека, два отпрыска одного и того же рода, которые должны были бы чувствовать себя самыми близкими людьми на свете, а на деле были бесконечно далеки друг от друга, — два отпрыска одного и того же рода и такие несхожие: племянник с ласковым сиянием во взоре — олицетворение свободного ликующего начала жизненного пути, открытого для будущих деяний и радостей, дядя — олицетворение упадка: нерешительность во взгляде, печать горького прошлого на лице, след того бремени, которое он когда-то возложил на себя, думая забыться в наслаждениях, а значит, быть в выигрыше. Во всем доме жили только четыре человека: дядя, старик Кристоф, Розали — так звали старую экономку и кухарку — и придурковатая и тоже уже старая девушка Агнесса, подручная Розали. Среди этих старых людей, у этих старых каменных стен Виктор казался существом, не принадлежащим к их миру. Даже все три собаки были старые; растущие в саду фруктовые деревья были старые; каменные гномы, колья на пристани были старые! Один только был у Виктора товарищ, такой же цветущий, как он, — зеленый мир листвы, которая весело распускалась среди всего этого запустения, давала ростки и побеги.
Виктора уже раньше занимало одно обстоятельство, над которым он частенько раздумывал: он не знал, где дядина спальня, и, несмотря на все свои старания, не мог ее отыскать. Тогда он решил, что старик скрывает ее местонахождение, потому что никому не доверяет. Однажды, спускаясь по кухонной лестнице, Виктор услышал, как экономка сказала: «Никому-то он не доверяет, ну как тут убедишь его взять в услужение кого-нибудь из Гуля? Этого он ни за что не сделает. Он и бреется собственноручно, потому что боится, как бы ему не перерезали горло, и собак на ночь запирает, чтобы они его не загрызли».
Теперь Виктор раздумывал, откуда у дяди это чувство своей крайней беспомощности, раздумывал все чаще, потому что меры, принятые в отношении его, стали мягче. В коридоре, который вел к нему в спальню, дверь за железной решеткой теперь уже не была на замке, обе створки ворот в частоколе, огораживающем пристань, в часы плаванья были отворены, а от железной решетки главной ограды дядя дал Виктору, правда, не ключ, но свистульку, по звуку которой створки решетки отходили в сторону, потому что она запиралась и отворялась не так, как обычно, а при помощи особого приспособления, откуда-то из дядиных комнат, только никто не знал, из которой именно комнаты.
Началом для регулярных разговоров между обоими родственниками послужил довольно странный повод, можно было бы сказать: ревность. Как-то вечером, после одной из прогулок по острову, какие Виктор теперь предпринимал довольно часто, он возвращался в сопровождении четырех собак — и дядиных тоже, потому что они уже присоединились к нему и в обществе его и шпица повеселели и стали не такими ленивыми, как раньше; увидя его, дядя, случайно задержавшийся в саду, сказал:
— Твой шпиц куда добрее моих трех псин, им нельзя доверять. Не понимаю, чего это они так к тебе льнут.
Дядины слова задели Виктора за живое, и с языка у него сразу сорвался ответ:
Полюбите их так, как я люблю своего шпица, они тоже подобреют.
Старик посмотрел на него каким-то странным, испытующим взглядом и ничего не ответил на его слова. Однако дядя и племянник ухватились за эти слова, как за якорь спасения, и вечером за ужином завели другие разговоры на другие темы. Так пошло и дальше, дядя и племянник при встречах опять говорили друг с другом, а встречались они три раза в день за столом.
Особенно оживился Виктор, когда старик, возможно случайно, а возможно и намеренно, навел его на разговор о планах на будущее. Сейчас он поступит на службу, сказал Виктор, будет работать по мере сил, будет исправлять каждую замеченную оплошность, указывать начальникам на необходимые изменения, не потерпит безделья и растрат, свободное время посвятит изучению наук и европейских языков, чтобы подготовиться к будущему писательскому труду, кроме того, он хочет ознакомиться с военным ремеслом, чтобы в дальнейшем на более высоких государственных должностях быть в состоянии охватить все в целом, а в случае опасности оказаться пригодным для роли военачальника. Если же у него проявятся к тому же еще и какие-либо таланты, то он постарается не пренебрегать музами, возможно, ему и удастся создать что-либо такое, что вдохновит и воспламенит его народ.
Во время этой речи дядя катал шарики из хлеба и слушал племянника с улыбкой на тонких, сжатых губах.
— Дай бог тебе все это осилить, — сказал он. — Сейчас ты уже хорошо плаваешь, то есть довольно хорошо. Вчера я опять некоторое время наблюдал за тобой, — но правую руку ты выбрасываешь вперед недостаточно, ты словно отдергиваешь ее назад, и ногами двигаешь слишком быстро… А попробовать поохотиться ты не хочешь? Ты умеешь заряжать ружье и стрелять? Я дам тебе ружье из моей коллекции, и можешь бродить с ним по всему острову.
— Я, правда, умею обращаться с ружьем, но убивать певчих птиц, которых я вижу здесь, я не могу, мне их слишком жалко; на всем острове я вижу только старые плодовые деревья да молодую лесную поросль, едва ли здесь встретится лиса или дичь.
— Дичь найдется, надо только уметь отыскать.
С этими словами дядя выпил свою порцию вина, закусил конфетами и больше к разговору об охоте не возвращался. Вскоре затем оба пошли спать. Дядя уже не провожал, как в первые дни, племянника в спальню; с тех пор как решетка в коридоре больше не запиралась, Виктор по окончании ужина зажигал свечу, желал дядюшке спокойной ночи и отправлялся в свои покои вместе со шпицем, который теперь мирно ел из одной миски с другими собаками.
Так прошло наконец то время, которое Виктор, согласно вынужденному, в сущности, договору, должен был прожить на острове. Ни разу он не сделал попытки высказать свой взгляд на такое положение вещей, для этого он был слишком горд. Но когда истек последний день, который он мог еще провести здесь, чтобы не опоздать на службу, сердце в груди у него забилось сильней. Ужин был окончен. Дядя встал из-за стола и рылся во всяких бумагах, перебирая их старческими, неловкими руками. Но затем сгреб все без разбора в один угол и оставил там. По поведению дяди Виктор понял, что тот говорить на интересующую его тему не станет, поэтому он взял свечку и отправился спать.
На следующее утро завтрак тянулся так же медленно, как обычно. Виктор с вечера уложил у себя в комнате дорожный ранец и теперь сидел за столом и ждал, что будет делать дядя. Старик все в том же обвислом сером сюртуке встал из-за стола, раз-другой прошел через потайную дверь туда и назад. Потом обратился к Виктору:
— Ты когда собираешься отсюда — сегодня или завтра?
— Я, дядя, собираюсь уехать сегодня, иначе я опоздаю, — ответил Виктор.
— В Атманинге ты можешь взять лошадей.
— Это я тоже принял в расчет, так или иначе ехать все равно придется, — сказал Виктор. — Вы не поднимали этого разговора, поэтому я ждал до последней минуты.
— Так, значит, сегодня, — нерешительно сказал старик, — сегодня… значит, сегодня… тогда Кристоф перевезет тебя, как я и обещал. Пожитки свои уложил?
— Уже вчера все уложил.
— Уже вчера уложил… и теперь радуешься… так, так, так!.. Я хотел тебе еще что-то сказать… что это я хотел сказать?.. Послушай, Виктор!
— Что, дядя?
— Я думаю… я полагаю… что если бы ты попробовал… что если бы ты по доброй воле еще немножко пожил со стариком, у которого никого нет?
— Как же я могу?
— Отсрочку тебе я… постой, кажется, я положил ее в стол для трубок.
С этими словами дядя стал выдвигать и вдвигать обратно ящики в столах и в шкафах, где находились трубки и кисеты, достал наконец бумагу и протянул ее Виктору.
— Вот посмотри.
Юноша был удивлен, он почувствовал смущение, — это действительно была отсрочка на неопределенное время.
— Поступай, как знаешь, — сказал дядя. — Я сейчас же прикажу перевезти тебя на берег, но я прошу, останься еще немножко, может быть, мы хорошо уживемся. Ты волен за это время поехать в Гуль или куда тебе вздумается, а когда ты захочешь совсем уехать… что ж, уезжай!
Виктор был в нерешительности. Он долго ждал этого дня. Теперь странный старик, которого он, в сущности, ненавидел, стоял перед ним в роли просителя. Старческое, сморщенное лицо показалось Виктору несказанно беспомощным, ему даже почудилось, будто на нем отразилось какое-то чувство. У Виктора, который всегда отличался добротой, сжалось сердце. Он раздумывал только одно мгновение, потом сказал с присущей ему искренностью:
— Я охотно останусь еще на некоторое время, дядя, ежели вам так угодно и ежели у вас есть веские основания считать, что так будет лучше.
— Веское основание у меня только одно: мне хочется, чтобы ты еще немного пожил здесь, — сказал старик.
Затем он взял бумагу об отсрочке со стола и, перепробовав три ящика, положил ее в четвертый, где были собраны камни.
Виктор, который сегодня утром вышел из спальни, никак не предполагая, что события так развернутся, пошел обратно и медленно стал выкладывать все из ранца. Он недоумевал, ему нетерпелось узнать, куда клонит дядя, который дал себе труд исхлопотать ему отсрочку еще до того, как он вступил в должность. На мгновение в голове Виктора мелькнула мысль: а что, если дядя почувствовал к нему расположение, что, если старику все же больше полюбилось живое человеческое существо, чем то обилие застывших в неподвижности мертвых вещей и всякого хлама, которым он себя окружил? Но затем он вспомнил, с каким равнодушием старик взял со стола бумагу и искал, в какой ящик ее спрятать. Виктор уже давно заметил, что дядя вообще не кладет вещи на старое место, а всегда придумывает для них новое. И, занятый поисками ящика, старик ни разу не посмотрел на племянника и дал ему уйти, не сказав с ним ни слова.
Итак, Виктор опять остался на острове.
В доме у дяди была комната, где хранились книги, но он уже давно ничего не читал, книги покрылись пылью, в них завелась моль. Дядя дал Виктору ключ от этой комнаты, и того это очень обрадовало. Частного собрания книг он не видел и был знаком только с общественными городскими библиотеками, но в них он, само собой понятно, не мог рыться. Виктор запомнил коридор, который вел в эту комнату, и теперь часто ходил туда. Он приставлял стремянку к полке, сперва стирал пыль с книг, а затем читал и рассматривал те, что были под рукой, или те, что привлекали его внимание.
Большое удовольствие получал он и тогда, когда прыгал в озеро из того люка на чердаке над крытой пристанью, откуда в первые дни наблюдал за ним дядя. Монахи пользовались чердаком и люком, чтобы подымать прямо из лодки грузы, которые было бы тяжело втаскивать наверх по лестнице. Из шкафа с ружьями Виктор все же достал себе красивое старинное немецкое ружье и с удовольствием начищал его и стрелял, невзирая на его малую пригодность. Вероятно, это были первые выстрелы, которые после долгого перерыва раздались на острове и пробудили эхо в горах. Кристоф показал юноше темный коридор, по которому можно было пройти прямо из дядиного дома в монастырь. Он отпер Виктору помещения, которые всегда были на замке. Он показал ему большую залу, отделанную золочеными рейками и украшениями. Там окна, расписанные белыми, серыми и голубыми цветами, чуть светились, вдоль стен тянулись длинные деревянные скамьи, на которых в прежние дни сидели монахи; на ярких, цветных изразцах огромной печи были изображены святые и отдельные истории из их жития. Он показал ему залу, где собирался на совещание капитул, а теперь стояли только простые некрашеные деревянные скамьи и висело несколько оставленных там картин, не представляющих ценности. Он показал ему опустошенную сокровищницу, он показал ему ризницу, где пустые ящики для потиров были открыты и являли взору выцветшую темно-малиновую обивку, а в ларях, где некогда хранились облачения, покровы и утварь, теперь была только пыль. Они вернулись обратно через церковь, крытые галереи и летнее аббатство, где еще сохранились деревянная и каменная резьба и отдельные прекрасные картины, стоимость которых не знали те, кто увозил из этого божьего дома все ценное.
Виктор получил разрешение не только ходить по всему острову и обследовать все строения, дядя сказал, что прикажет отвезти его на лодке в любое место, куда он только пожелает. Виктор очень редко прибегал к этому развлечению, потому что никогда не бывал в настоящих высоких горах и не умел извлечь из этой сокровищницы те радости, то удовлетворение, которые они дают. Он только съездил два раза к Орле и, пристав к берегу, любовался высокими, серыми, кое-где поблескивающими отвесными скалами.
Все же Виктор начал уже раскаиваться, что остался на острове; главным образом потому, что он не мог понять цель и причину дядиных поступков.
— Я тебя скоро отпущу, — сказал как-то за обедом дядя, как раз когда над Гризель разразилась великолепная гроза и, словно алмазные стрелы, низринула шумные струи дождя на озеро, по которому побежала рябь и запрыгали пузыри. Из-за грозы дядя с племянником задержались за столом несколько дольше обычного.
Виктор ничего не ответил на слова дяди и стал ждать, что за ними последует.
— В конце концов, все напрасно, — снова медленно заговорил дядя, — все напрасно: молодость и старость не могут ужиться рядом. Видишь ли, ты добрый, ты твердый и искренний, ты лучше, чем в эти же годы был твой отец. Я все это время наблюдал за тобой и думаю, что на тебя можно положиться. Тело твое, благодаря врожденной силе, стало крепким и красивым, и ты охотно развиваешь в себе эту силу, бродя у подножия скал на чистом воздухе или плавая в озере, — но что толку? Это благо от меня далеко, да, очень далеко, по ту сторону необозримого пространства. Недаром тайный голос все время твердил мне: ты не добьешься того, чтобы взор его обратился на тебя, чтобы для тебя открылось его доброе сердце, потому что не ты посеял и взрастил в нем эту доброту. Я понимаю, что это так. Годы, которые надо было бы потратить на это, миновали, они уже по ту сторону горы, идут под уклон, и нет такой силы, что могла бы перетащить их на прежнюю сторону, на которой теперь уже лежат холодные тени. Итак, ступай, ступай к старухе, от которой ты едва ли можешь дождаться письма, — ступай туда и живи спокойно и радостно.
Виктор был в величайшем смущении. Старик сидел так, что лицо его освещалось молнией, и в сумеречной комнате иногда казалось, будто по его седым волосам пробегает огонь, а по морщинистому лицу струится свет. Если прежде бессмысленное молчание и мертвящее равнодушие старика наводили на Виктора тоску, угнетали его, то теперь его тем сильнее поразило возбуждение, охватившее дядю, который сидел в кресле, выпрямив свое длинное тело, и, несомненно, был взволнован. Некоторое время юноша не отзывался ни словом на его речь, смысл которой он скорее угадывал, чем понимал.
— Вы, дядя, что-то сказали о письмах, — заговорил он наконец. — Должен честно признаться, что был очень обеспокоен, не получив ответа на те несколько писем, что я послал домой, хотя с тех пор, как я здесь, Кристоф раз двадцать, если не больше, ездил в Гуль и в Атманинг.
— Я это знаю, — сказал дядя, — но ты и не мог получить ответ.
— Почему?
— Потому что я так устроил и договорился с твоими, чтобы, пока ты здесь, они тебе не писали. Впрочем, можешь успокоиться, они все здоровы и благополучны.
— Нехорошо вы поступили, дядя, — сказал взволнованный Виктор, — меня бы так порадовали слова приемной матери, присланные мне в письме.
— Вот как ты ее, старуху, любишь, — сказал дядя, — я всегда так думал!
— Если бы вы кого-нибудь любили, и вас бы кто-нибудь любил, — возразил Виктор.
— Тебя бы я любил, — вырвался у дяди крик, от которого Виктор даже вздрогнул.
На несколько мгновений стало тихо.
— И старый Кристоф любит меня; пожалуй, и старая служанка тоже любит, — опять заговорил дядя.
— Что же ты молчишь? — обратился он спустя немного к племяннику, — как обстоит дело с взаимной любовью, а? Да ответь же наконец!
Виктор молчал, он не мог вымолвить ни слова.
— Вот видишь, я так и знал, — сказал старик. — Успокойся; я согласен, согласен, ладно. Ты хочешь уехать, я дам тебе лодку, чтобы ты мог уехать. Ты подождешь, пока кончится дождь, да?
— Подожду, подожду и дольше, если вам надо серьезно потолковать со мной, — ответил Виктор. — Но вы должны все же признать, что обидным произволом человека к себе не привяжешь. Ведь по меньшей мере странно, что вы держали меня пленником на острове, куда перед тем пригласили и куда я доверчиво пришел пешком, потому что вы так хотели и потому что опекун и мать убедительно просили меня исполнить ваше желание. Далее, странно и то, что вы лишили меня писем от матери, и еще более странно то, что, может быть, когда-то случилось, а может быть, и не случилось вовсе.
— Ты рассуждаешь по своему разумению, — ответил дядя, пристально вглядываясь в племянника, — многое, цель и конечный исход чего тебе еще неизвестны, может показаться тебе жестокостью. В моих поступках нет ничего странного, наоборот, все ясно и понятно. Я хотел тебя видеть, потому что ты унаследуешь мое состояние, именно поэтому я и хотел тебя видеть в течение долгого времени. Никто не подарил мне ребенка, потому что все родители оставляют своих детей при себе. Когда кто-либо из моих знакомых умирал, я бывал где-то в отъезде, в конце концов я обосновался на этом острове, который приобрел во владение вместе с домом, некогда бывшим монастырским судилищем. Я хотел бродить здесь по траве, среди деревьев, растущих на воле, как росли они до меня. Я хотел тебя видеть. Я хотел видеть твои глаза, твои волосы, ноги и руки, всего тебя целиком так, как видят сына. Поэтому-то мне и надо было иметь тебя для себя одного и задержать здесь подольше. Если бы они стали тебе писать, ты, как и раньше, был бы под их изнеживающей опекой. Я должен был вырвать тебя из-под этой зависимости на воздух, на солнце, иначе ты стал бы таким же слабохарактерным, как твой отец, таким же податливым и предал бы тех, кого, как сам думаешь, любишь. Ты вырос более сильным, ты налетаешь, как молодой ястреб; это хорошо — хвалю тебя, но твердость своего сердца ты должен был испытать не на трепетных женщинах, а на скалах, — а я скорее всего именно скала; держать тебя, как в плену, было необходимо — тот, кто не способен при случае метнуть каменную глыбу насилья, тому по самой его природе не дано решительно действовать и оказывать помощь. Ты иногда выпускаешь когти, но сердце у тебя доброе. Это хорошо. В конце концов ты все же стал бы мне сыном, тебе бы захотелось уважать и любить меня, и, если бы так случилось, те, другие, показались бы тебе ручными и мелкими людишками; до глубины моей души они тоже не смогли проникнуть. Но я понял, что, пока ты придешь к этому, утечет добрых сто лет, и потому иди, куда тебя влечет, все кончено… Сколько раз я просил отпустить тебя ко мне, пока наконец они согласились. Твой отец должен был отдать тебя мне, но он считал, что я лютый зверь и разорву тебя. Я вырастил бы тебя орлом, который держит мир в своих когтях и в случае необходимости сбросит этот мир в пропасть. Но твой отец раньше полюбил эту женщину, потом покинул ее, и все-таки у него не хватило сил навсегда вырвать ее из своего сердца, нет, он все время думал о ней и, умирая, сунул тебя ей под крылышко, чтобы ты сам стал какой-то наседкой, которая сзывает цыплят и только громко кудахчет, когда один из них попадет под копыто лошади. Уже за эти несколько жалких недель у меня ты вырос, потому что должен был бороться против насилия и гнета, со временем ты вырос бы еще больше. Я пожелал, чтобы ты проделал всю дорогу сюда пешком, чтобы ты хоть отчасти узнал, что такое вольный воздух, усталость, самообладание. То, что я смог сделать после смерти Ипполита, твоего отца, я сделал, об этом ты узнаешь позднее. Я позвал тебя сюда еще и с той целью, чтобы, кроме всего прочего, дать тебе добрый совет, которого тебе не могут дать ни канцелярская крыса — твой опекун, ни та женщина; твое дело — последовать моему совету или нет. Возможно, ты хочешь уйти еще сегодня, а уж завтра уйдешь обязательно, поэтому я дам тебе сейчас этот совет. Слушай. Ты, значит, решил поступить на службу, которую они для тебя исхлопотали, чтобы ты зарабатывал себе на хлеб и был обеспечен?
— Да, дядя.
— Видишь, а я уже исходатайствовал тебе отсрочку. Как же ты, выходит, необходим и как важна твоя служба, раз тебя могут дожидаться без ущерба для дела! Отсрочка дана на неопределенный срок. Я могу, ежели только пожелаю, в ту же минуту получить для тебя увольнение. Следовательно, эта служба не нуждается в твоих незаменимых дарованиях, больше того — кто-то, кому необходимо служить, уже с нетерпением ожидает твоего ухода. Пока ты и вправду еще не можешь дать ничего такого, ради чего действительно стоило бы идти в чиновники, ты еще только-только вышел из детского возраста, только-только соприкоснулся с крошечным кусочком жизни, который тебе предстоит узнать, но даже этого кусочка ты еще не знаешь. Значит, если ты сейчас поступишь на службу, то самое большее — будешь делать бесполезное дело, а здоровье свое будешь подтачивать изо дня в день. Я придумал для тебя что-то другое. Самое лучшее, самое важное, что тебе сейчас надо сделать, это — жениться.
Виктор посмотрел на дядю своим ясным взором и воскликнул:
— Жениться?
— Да, жениться, конечно, не сию минуту, но жениться молодым. Сейчас я тебе растолкую. Каждый живет для себя. Правда, не все в этом признаются, но поступают так все. И поступки тех, кто не признается, часто особенно беззастенчиво своекорыстны. Это отлично знает тот, кто идет на государственную службу, ведь служба для него — та нива, которая дает урожай. Каждый идет туда для себя, но не каждому удается туда поступить, многие всю жизнь корпят над тем, что не стоит ломаного гроша. Человек, который поставлен был тебя опекать, полагал, что позаботится о тебе, с молодых лет засадив за канцелярскую работу, ради того, чтобы ты всегда мог есть и пить досыта; та женщина в своей близорукой добросердечности сколотила для тебя небольшую сумму — я даже точно знаю, какую, — достаточную, чтобы ты имел возможность в течение некоторого времени покупать себе чулки. Она, конечно, сделала это от чистого сердца, от самого что ни на есть чистого сердца, потому что побуждения у нее прекрасные. Только какое это имеет значение? Каждый живет для себя, но живет он лишь тогда, когда отпущенные ему силы прилагает к работе и деятельности, потому что в этом и есть жизнь и наслаждение — только так он исчерпает жизнь до дна. А когда он сможет завоевать поле деятельности для всех своих сил — не важно, велики они или малы, — вот тогда его жизнь, какой бы жизнью он ни жил, будет благом и для других, да иначе и быть не может, ведь мы воздействуем на тех, кто нам дан: ведь сочувствие, участие, сострадание — тоже силы, они тоже требуют деятельности. Я скажу больше: пожертвовать собой ради других — даже жизнью пожертвовать, если мне дозволено употребить это выражение, — это и есть самый полный расцвет своей собственной жизни. Но кто по бедности духа расходует одну-единственную из данных ему сил, чтобы удовлетворить только одну потребность, ну, хотя бы потребность в пище, тот и сам станет односторонним и жалким, и погубит тех, что около него. О Виктор, знаешь ли ты жизнь? Знаешь ли ты то, что зовется старостью?
— Как я могу это знать, дядя, ведь я еще так молод!
— Да, ты не знаешь и не можешь знать. Пока длится молодость, кажется, что жизнь будет длиться бесконечно. Думаешь, что у тебя еще много времени впереди и пройден только короткий отрезок дороги. Поэтому многое и откладываешь, отодвигаешь с тем, чтобы взяться за это после. А когда захочешь взяться, оказывается уже поздно — ты состарился. Вот потому-то жизнь представляется необозримым полем, когда видишь ее перед собой, а когда дойдешь до конца и оглянешься назад, видишь, что длиной-то она всего в несколько пядей. На поле жизни вызревают часто другие плоды, не те, которые, как ты полагал, посеяны тобой. Жизнь радужна и прекрасна, так, кажется, и ринулся бы в нее, и думаешь, что так будет длиться вечно… Но старость — это ночная бабочка, зловещий полет которой мы ощущаем над своей головой. Вот потому-то, что столько упущено, и хочется протянуть руки и не уходить. Что пользы древнему старику стоять на холме, возведенном из разных его деяний? Чего-чего я только не сделал и что я от этого имею? Все рассыплется во мгновение ока, если ты не обеспечил себе посмертное бытие; кто в старости окружен сыновьями, внуками и правнуками, тот живет часто тысячелетия. Тут налицо единая жизнь во множестве жизней, и, когда старика уже нет, она все еще продолжается, никто даже и не заметит, что частица этой жизни безвозвратно ушла. С моей смертью исчезнет все, что было моим Я… Вот почему, Виктор, женись, и женись очень молодым. Вот почему тебе нужны воздух и простор, чтобы тело твое развивалось. Об этом я позаботился, так как знаю, что этого не могут сделать они, те, попечению которых ты был доверен. После смерти твоего отца я был не властен распоряжаться тобой и все же я позаботился о тебе лучше других. Я взялся за спасение твоего поместья, которое без меня не уцелело бы. Не удивляйся, лучше выслушай. Что даст тебе ничтожная сумма, которую наскребла твоя мать, или прозябание, которым на всю жизнь обеспечил тебя опекун? Ничего это тебе не даст, только сломает, пришибет тебя. Я был скуп, но в скупости своей разумнее иных тороватых, которые швыряют деньгами, а потом не в состоянии помочь ни себе, ни другим. При жизни твоего отца я ссужал его небольшими суммами, как это часто водится между братьями, он давал мне векселя, которые я переводил на недвижимость. Когда он умер, объявились другие кредиторы, на уговоры которых он польстился, они бы растащили по кусочкам несчастное гнездо, но я поспел вовремя и на законном основании вырвал его у них и у твоего опекуна, который хотел оттягать для тебя хоть что-нибудь. Какая недальновидность!.. Кредиторам я постепенно выплатил всю сумму ссуды вместе с причитающимися процентами, но не дал им того, что они рассчитывали урвать. Теперь на имении нет долгов, и доход, полученный с него за пятнадцать лет, лежит в банке на твое имя. Завтра, перед тем как тебе уйти, я дам тебе нужные бумаги. Теперь, когда я все высказал, лучше тебе уйти. Я послал Кристофа в Гуль приказать рыбаку, доставившему тебя сюда, забрать тебя у причала, потому что у Кристофа нет времени перевезти тебя в Гуль. Если ты хочешь уехать не завтра, а позже, можно заплатить рыбаку за перевоз и отправить лодку порожняком обратно. Я полагаю, тебе надо заняться сельским хозяйством, которым охотно занимались древние римляне, отлично зная, что надо делать, дабы все силы человека развивались правильно и равномерно… Но, впрочем, ты волен поступить, как сам захочешь. Пользуйся тем, что имеешь, как тебе заблагорассудится. Если ты человек с умом, все будет хорошо, если же ты глупец, то в старости будешь раскаиваться, как раскаиваюсь я. Я трудился много, и это хорошо, я пользовался очень многим, что жизнь справедливо предоставляет в наше пользование, хорошо и это, но я многое упустил и потом предавался раскаянию и размышлению, но и то и другое было напрасно. Потому что жизнь пролетела, и я не успел наверстать упущенное. Ты, вероятно, наследуешь после меня, и я хотел бы, чтобы ты прожил жизнь умнее, чем я. Поэтому вот тебе мой совет — я говорю «совет», не условие, потому что человека нельзя связывать. Поезжай путешествовать года на два — на три, затем, вернувшись, женись; для начала оставь того управляющего, которого я поставил, он обучит тебя должным образом. Таково мое мнение, но ты волен поступить, как сам захочешь.
Этими словами старик закончил свою речь. Он сложил, как делал это обычно, салфетку, скатал ее и сунул в имевшееся для этого серебряное кольцо. Потом расставил в определенном порядке многочисленные бутылки, положил сыр и печенье на тарелки и накрыл их предназначенными для этой цели стеклянными колпаками. Но в шкаф не убрал, как делал обычно, а оставил на столе, а сам не встал со стула. Гроза между тем удалилась, перевалила по ту сторону восточного горного хребта, вспышки молнии слабели, раскаты грома затихали, солнце прорвалось сквозь тучи и осветило комнату своими ласковыми лучами. Виктор сидел напротив дяди, он был потрясен и не мог вымолвить ни слова.
Прошло довольно много времени, раньше чем старик, все еще сидевший перед своими бутылками, снова заговорил:
— Ежели ты уже питаешь склонность к какой-либо особе, для брака это значения не имеет, это ничему не мешает, но часто ничему и не помогает; бери ее в жены; если же ты ни к кому склонности не питаешь, то это тоже не важно, потому что симпатии не постоянны, они проходят и уходят, мы тут ни при чем: не мы их призываем, не мы гоним их прочь. Мне довелось пережить сильное чувство, — впрочем, ты, верно, это и без того знаешь, — но раз я уже об этом заговорил, я покажу тебе ее портрет, какой она была в то время, — это я заказал портрет… погоди, может быть, я отыщу.
С этими словами старик встал из-за стола, он долго рылся в шкафах, то тут, в столовой, то в другой комнате, но никак не мог отыскать портрет. Наконец он вытащил его за пыльную золотую цепочку из какого-то ящика. Он протер стекло рукавом своего серого сюртука и протянул миниатюру Виктору.
— Видишь?
— Это Ганна, моя сестра! — весь зардевшись, воскликнул Виктор.
— Нет, — сказал дядя, — это Людмила, ее мать. Как мог ты подумать, что это Ганна? Ее еще не было на свете, когда был написан этот портрет. Разве приемная мать ничего тебе обо мне не говорила?
— Как же, говорила, что вы мой дядя и живете в полном уединении на далеком горном озере.
— Она считала меня величайшим злодеем.
— Нет, дядя, это неверно. Она ни о ком еще не сказала худого слова, а из ее рассказов о вас мы знали, что вы объездили весь свет, состарились и живете теперь очень уединенно, вдали от людей, хотя раньше охотно всюду бывали.
— А больше она про меня ничего не говорила?
— Нет, дядя, ничего.
— Гм… это с ее стороны хорошо. Я, собственно, так и ожидал. Если бы только она была тогда чуточку посильнее и окинула ясным умом, доставшимся ей в удел, несколько большую часть мира, все было бы иначе. А про то, что я хотел присвоить твое именье, она тоже ничего не говорила?
— Нет, что хотели присвоить не говорила, наоборот, она говорила, что имение по праву ваше.
— Так оно и есть, но я уже смолоду был очень деятелен, начал торговлю, расширил дело и заработал столько, что мне на всю жизнь хватит, и в этом небольшом именьице я не нуждаюсь.
— Приемная мать и до того, как вы меня потребовали, не раз настаивала, чтобы я отправился к вам, но опекун препятствовал.
— Вот видишь!.. Намерения у твоего опекуна всегда добрые, да только он не видит дальше своего письменного стола, который закрыл от него и землю, и море, и вообще весь мир. Он, верно, опасался, как бы, живя у меня, ты не позабыл чего-нибудь из того, чему обучился, хоть это и не понадобится тебе ни разу за всю твою жизнь… Видишь ли, было время, когда я хотел взять в жены твою приемную мать. Этого она тебе, значит, тоже не говорила?
— Нет, ни она, ни опекун.
— Мы тогда были очень молоды, она была тщеславна. Как-то я сказал, что хочу заказать ее портрет. Она согласилась, и художник, которого я привез из города, изобразил ее вот на этой продолговатой пластинке слоновой кости. Я оставил миниатюру себе и заказал потом золотую рамочку и золотую цепочку. Я тогда питал к ней большую склонность и очень ее отличал. Возвращаясь домой из путешествий, которые предпринимал, чтобы познакомиться с моими корреспондентами, заключить новые сделки и завести связи, я выказывал ей большое внимание, привозил всякие прекрасные подарки. Она же не отвечала на мои любезности, была приветлива, но взаимности не проявляла, не говоря почему, и подарков моих не брала, тоже не говоря почему. Когда же я наконец объяснился, сказав, что назову ее своей женой, не раздумывая, ежели только она согласна сейчас или несколько позднее стать моей, она поблагодарила за честь, но ответила, что не чувствует ко мне той склонности, какую почитает необходимой для брака, который заключают на всю жизнь. Когда я спустя несколько дней поднялся к роднику под буками в Оленьей ложбинке, я увидел ее — она сидела на большом камне около родника. Шаль, которую в холодные дни она охотно накидывала на плечи, теперь висела на суку несколько поодаль растущего бука — низком и прямом, словно нарочно для того протянутом. Шляпа ее висела там же, около шали. А на камне рядом с ней сидел мой брат Ипполит, и они обнимались. Сюда, к роднику, они уже давно приходили на свидания, я узнал это только впоследствии. Сначала я хотел его убить, но потом сорвал шаль, за которой был скрыт, как за занавесом, и крикнул: «Лучше бы вы действовали открыто и поженились». С того дня я занялся его недвижимостью и помогал ему продвигаться по службе, чтобы они могли пожениться. Но когда, чтобы подняться еще на ступень выше, твоему отцу понадобилось на время отлучиться и когда, вернувшись, он по долгу службы обязан был сообщить, что некий друг нашего отца, временно находясь в затруднительном положении, растратил казенные деньги, когда об этом уже шушукались в городе, когда старик уже хотел покончить с собой, твой отец в ту же ночь побежал к нему, внес деньги и, чтобы положить конец всяким слухам, посватался к дочери того человека, ставшей потом твоей матерью; и когда брак действительно состоялся, вот тут-то я и пришел к Людмиле и стал насмехаться над тем, как неумело она распорядилась своим умом и сердцем. Впоследствии она поселилась с человеком, ставшим ее мужем, в той небольшой усадьбе, где живет и поныне. Но это старые истории, Виктор, случившиеся давным-давно и преданные забвению.
После этих слов он взял миниатюру со стола, где держал ее все время, пока сидел в креслах, встал, несколько раз обмотал ее цепочкой и сунул в ящичек рядом с коллекцией трубок.
Гроза меж тем миновала, и горячие лучи уже сиявшего солнца то пробивались сквозь обрывки облаков и клочья тумана, скопившиеся в горной котловине, то снова заволакивались.
Раз вставши из-за стола, дядя не так-то легко садился снова. Так было и сейчас. Он убрал со стола бутылки, отнес их в стенной шкафчик и запер его на ключ. То же самое проделал он с сыром и сладостями. Затем предусмотрительно налил в собачье корытце воды.
Покончив с этими делами, он подошел к окну и посмотрел на площадку в саду.
— Да, все в точности так, как я тебе сказал, — промолвил он. — Смотри, песок почти высох, и через час-другой на площадке можно будет спокойно гулять. Это свойство здешней кварцевой почвы, тонкий слой которой лежит на скальном грунте и, словно сито, не задерживает влаги. Поэтому и приходится доставлять сюда для цветов столько перегноя, и поэтому так легко чахнут здесь фруктовые деревья, которые сажали монахи, а вязы, дубы, буки и другие деревья, что растут в горах, чувствуют себя здесь хорошо, они сжились со скалами, ищут трещины и укрепляются в них.
Виктор тоже подошел к окну и посмотрел на горы.
Позже, когда вошла экономка и убрала со стола, когда Кристоф, уже вернувшийся из Гуля, вывел на прогулку собак, дядя вышел через потайную дверь в оружейную комнату.
А юноша, которого после грозы влекло на воздух побродить на просторе, пошел к себе в комнату и стал глядеть из окна.
Немного спустя он увидел, что дядя подвязывает внизу на садовой площадке цветы к палкам.
Некоторое время Виктор шагал по комнате из угла в угол, затем все же вышел на воздух. Он прошел через песчаную площадку, с которой дядя уже удалился, на возвышенное место скалистого берега, откуда открывался широкий вид. Там он стоял и глядел вдаль. Меж тем уже наступил вечер. Одни горы покоились в объятиях темных облаков, другие выступали, как раскаленные уголья, среди нагроможденных каменных глыб; островки бледного неба чуть заметно переливались над головой юноши. Он смотрел на расстилавшуюся перед ним картину до тех пор, пока все не догорело, не угасло и не погрузилось в густую тьму.
В темноте, мимо черных призраков деревьев медленно, в глубоком раздумье шел он домой.
Он решил все же покинуть остров завтра.
Когда наступило время ужинать, Виктор прошел коридором из своей комнаты в столовую. Ужин был подан, дядя уже сидел за столом. Он сообщил племяннику, что, по словам вернувшегося из Гуля Кристофа, завтра на рассвете старый рыбак будет ждать на берегу в том месте, где высадил Виктора, когда привозил его сюда.
— Значит, ты можешь уехать утром после завтрака, — заключил дядя, — если ты так решил; ты властен распоряжаться собой и можешь поступать, как тебе заблагорассудится.
— Я, правда, располагал уехать завтра, — ответил Виктор. — Но предоставляю решать это вам, дядя, и поступлю так, как вы сочтете за благо.
— Раз так, — сказал дядя, — то, как я уже говорил за обедом, я считаю за благо, чтобы ты уехал завтра. Что может принести будущее, то оно и принесет, и в какой мере ты захочешь последовать моему совету, в той мере ты ему и последуешь. Ты сам себе господин.
— Тогда я завтра встречусь с рыбаком на причале, — ответил Виктор.
Больше ни дядя, ни племянник ни словом не коснулись этих обстоятельств. Разговор за ужином шел о посторонних вещах. Так, дядя рассказал, что Кристоф еще до грозы поехал в Гуль, что гроза натворила там, и особенно в устье Афеля, много бед — горный обвал обрушил новые глыбы, вода невероятно размыла берег.
— A y нас, перевалив через Гризель, гроза была уже кроткая, словно укрощенная, — продолжал дядя, — она хорошо полила мои цветы и обломала всего несколько штук. Кристоф, переправившийся на остров после грозы, был удивлен, что у нас она не произвела опустошений.
После ужина дядя и племянник пожелали друг другу спокойной ночи и пошли спать. Виктор снова уложил вещи в ранец, на этот раз, как он думал, не зря, и приготовил на стуле дорожный костюм.
На следующее утро он надел этот костюм, взял в руку палку, а на плечо повесил за ремень ранец. Понятливый шпиц запрыгал от радости.
За завтраком разговор шел на посторонние темы.
— Я провожу тебя до решетки, — сказал дядя, когда Виктор встал из-за стола, надел ранец на спину и начал прощаться.
Старик прошел в соседнюю комнату и, как видно, нажал там на пружину или привел в движение какой-то механизм, потому что Виктор услышал скрежет решетки и увидел в окно, как она медленно отворилась.
— Так, все готово, — сказал дядя, выходя из столовой.
Виктор взял палку и надел шляпу. Старик спустился с ним по лестнице и прошел садом до решетки. По дороге оба не произнесли ни слова. У решетки дядя остановился, вытащил из кармана сверточек и сказал:
— Вот тебе бумаги.
— Дядя, позвольте мне их не брать, — возразил Виктор.
— Что? Как так не брать? Что ты еще выдумал?
— Позвольте, дядя, и не заставляйте меня поступать против моих убеждений, — сказал Виктор. — Предоставьте мне в этом деле свободу действия, тогда вы поверите, что я бескорыстен.
— Я тебя не принуждаю, — сказал старик и сунул бумаги обратно в карман.
Виктор с минуту смотрел на него. Потом на его ясных глазах блеснули слезинки — свидетели глубокого чувства, — он быстро нагнулся и крепко поцеловал морщинистую старческую руку.
Дядя издал глухой, сдавленный вздох — словно всхлипнул — и вытолкнул Виктора за решетку.
Вслед за тем послышались скрежет и стук — ворота захлопнулись, и замок защелкнулся. Виктор обернулся и увидел дядю в спину, увидел, как идет к дому старик в своем просторном сером сюртуке. Юноша прижал платок к глазам, из которых катились неудержимые слезы. Затем он тоже повернулся и пошел по дороге, которая вела к тому месту на берегу, где он впервые вступил на остров. Он спустился в ров по одному откосу, поднялся по противоположному, прошел через сад с гномами, через рощу с высокими деревьями и через кустарник. Когда он достиг берега, глаза его уже высохли, но еще были слегка красные. Старик из Гуля дожидался его, и приветливая голубоглазая девушка стояла на корме. Виктор вошел со шпицем в лодку и сел. Лодка тут же сдвинулась с места, повернулась носом вперед и, качнувшись, скользнула на воду, а остров стал постепенно отступать.
Когда лодка достигла оконечности Орлы, остров отошел уже далеко назад, и прямо из воды, как и в тот первый раз, подымались зеленые купы деревьев. Лодка повернулась, огибая горный кряж Орлы, и остров скрылся, — теперь из-за горы выглядывала только узкая зеленая стрелка, которая, когда Виктор ехал сюда, все удлинялась, а теперь уходила за скалы. Как и в тот раз, когда Виктор только еще ехал к дяде, теперь, приближаясь к Гулю, он видел лишь синие отвесные скалы, обступившие пустынные воды, и отражавшуюся в воде синеву.
В Гуле Виктор ненадолго задержался, потолковал со старым рыбаком, заплатил за перевоз. Но о сказаниях, о которых шел разговор при приезде, он теперь позабыл.
Уже в Гуле Виктор увидел разрушения, причиненные вчерашней грозой, — земля была как вспахана, и берег размыт. А внизу, у обвала, громоздились страшные глыбы, которые были сорваны потоками воды и рухнули с гор. От этой картины разрушения он двинулся к устью Афеля, а оттуда вверх по длинной лесной дороге.
У горловины он остановился и оглянулся на озеро. Гризель была чуть видна, а окутанный легкой дымкой голый утес, который так поразил его, когда он попал сюда впервые, — это и была Орла. Он смотрел на Орлу и думал: за ней лежит остров, а на нем сейчас, вероятно, все так же, как это часто бывало, когда он возвращался со своих прогулок — с горных склонов, где ветер овевает верхушки деревьев, с берега, где шумит прибой, — да, сейчас где-нибудь на острове сидят два одиноких старика, один тут, другой там, и оба молчат.
Два часа спустя он был уже в Атманинге и, выходя из-под темных деревьев к поселению, вдруг услышал звон тамошних колоколов, и никогда еще ни один звук не казался ему столь сладостным, как этот звон, так ласково коснувшийся его слуха, потому что он так долго не слышал его. На улице перед постоялым двором толпились гуртовщики с прекрасным горным рогатым скотом рыжей масти, который они гнали в долины, а в доме было полно народу, так как день был базарный. У Виктора было такое ощущение, словно он видел долгий сон и только сейчас снова вернулся к действительности.
Поев у хозяина, у того, что тогда дал ему в провожатые сынишку, Виктор отправился в дальнейший путь, но на этот раз не пешком с мальчиком, а в щеголеватой хозяйской повозке, которая покатила вдоль течения Афеля из горного края в долину.
Когда он снова выбрался к возделанным полям, на оживленные людные дороги, когда перед ним раскинулись вдаль и вширь необозримые равнины с пологими холмами, а вдали в синеватой дымке маячил покинутый им венец гор, тогда в этом бескрайнем просторе сердце его затрепетало от радости и унесло его далеко-далеко за ту чуть видную черту горизонта, за которой жила любимая им больше всего на свете приемная мать с дочкой Ганной.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления