- Чтобы стать добрым, мне недоставало только быть любимым!
Бедный, несчастный Эрик! Жалеть его? Или проклинать? Он хотел лишь одного: быть таким, как все! Но он был слишком безобразен! И ему приходилось скрывать своё дарование или употреблять его на трюкачество, тогда как с обычным лицом он мог бы стать одним из благороднейших представителей рода людского! Его сердце готово было вместить весь мир, а ему, в конечном счёте, приходилось довольствоваться каким-то подвалом! Нет, Призрак Оперы достоин жалости!
- В жизни нужно думать только о себе! И о собственной смерти, остальное не имеет значения.
Даже прекрасная особа имеет право любить самое страшное чудовище.
- Меня любят ради меня самого.
- Ты прекрасно знаешь, что я не держу своих клятв. Клятвы созданы для обмана глупцов.
При помощи простейших трюков тот, кто знает своё ремесло, может заставить работать жалкое человеческое воображение.
Закрытые массы: лучше надежная церковь, полная верующих, чем ненадежный целый мир.
Охотней всего масса разрушает дома и предметы. Поскольку речь идет о хрупких предметах – стеклах, зеркалах, картинах, посуде, можно предположить, что именно их хрупкость и рождает в массе жажду разрушения. Верно, конечно, что звуки погрома – грохот бьющейся посуды, звон осколков – важны с точки зрения восторга, порождаемого разрушением: это как мощные звуки жизни нового существа, крики новорожденного. Их легко вызвать, что делает их особо желанными: как будто все кричит вместе с нами, грохот – это аплодисменты вещей.
В совсем раннем возрасте находящаяся рядом мать, потом — из несколько большего отдаления — отец, потом те, кому по должности доверено воспитание, да и вообще каждый взрослый и каждый старший никогда не в состоянии удовлетворить свою страсть к указаниям, приказам и запретам, адресованным ребенку. С самых нежных лет в нем копятся и копятся жала, которыми и объясняются все причуды и неврозы его последующей жизни. Он вынужден искать тех, на кого можно будет перебросить свои жала. Вся жизнь, таким образом, становится одним бесконечным поиском избавления или освобождения от жал. И он не знает, почему совершает тот или иной необъяснимый поступок, почему вступает в ту или иную вроде бы бессмысленную связь.
...власть и сила решают все в свою пользу, а потом путем не слишком хитрых манипуляций с причинами и следствиями подают дело так, будто история решила все сама, а они, мол, просто выполняли ее волю, которая, будь на их место кто-то другой, все равно реализовалась бы именно таким же образом.
Это возбуждение слепцов, которым вдруг представилось, будто они прозрели.
В революционное время казни ускорились. Парижский палач Самсон гордился тем, что он и его помощники управляются со скоростью «человек в минуту».
Из видов смерти, к которым племя или народ приговаривали отдельного человека, можно выделить две главных формы; первая из них – выталкивание.
Другая форма – это коллективное убийство.
Смерть – это то, чем «питается» власть, что служит главным стимулом и средством ее развертывания, усиления, самореализации. Власть – это то, что паразитирует и разбухает на смерти.
Как у австралийского племени аранда, о котором он пишет здесь подробно, никто не умирает сам по себе (если кто-то умер, значит он убит), так же и история не убивает: убивает власть, которая всегда имеет конкретное лицо.
Швейк заметил, что в трактире он никогда о политике не говорит, да вообще вся политика — занятие для детей младшего возраста.
Не всем же быть умными господин обер-лейтенант. В виде исключения должны быть также и глупые, потому что если бы все были умными, то на свете было бы столько ума, что от этого каждый второй человек стал бы совершеннейшим идиотом.
Меня за идиотизм освободили от военной службы. Особой комиссией я официально признан идиотом. Я — официальный идиот.
Его глупость была настолько ослепительна, что были все основания надеяться — через несколько десятилетий он попадёт в Терезианскую военную академию или в военное министерство.
Правильно было когда-то сказано, что хорошо воспитанный человек может читать все.
В сумасшедшем доме каждый мог говорить все, что взбредет ему в голову, словно в парламенте.
Когда Швейка заперли в одну из многочисленных камер в первом этаже, он нашел там общество из шести человек. Пятеро из них сидели вокруг стола, а в углу на койке, как бы сторонясь всех, сидел шестой – мужчина средних лет.
Швейк начал расспрашивать одного за другим, за что их посадили. От всех пяти, сидевших за столом, он получил почти один и тот же ответ:
– Из-за Сараева.
– Из-за Фердинанда.
– Из-за убийства эрцгерцога.
– За Фердинанда.
– За то, что в Сараеве прикончили эрцгерцога.
Шестой заявил, что он не желает иметь с этими пятью ничего общего, чтобы на него не пало подозрение: ведь он сидит тут лишь за попытку убийства голицкого мужика с целью грабежа.
У меня, как говорится, очень развит талант наблюдения, но только когда уже поздно и когда неприятность уже произошла.
Видите, все это каждый должен перетерпеть ради государя императора. И выкачивание желудка, и клистир.
Военно-юридический аппарат был великолепен. Такой судебный аппарат есть у каждого государства, стоящего перед общим политическим, экономическим и моральным крахом.
Если человек рассуждает, умничает о чем-то, что он не прожил на собственным опыте, то – так устроена Вселенная – ему придется это прожить.
Поверьте, для каждого из нас уготован самый благоприятный, самый счастливый вариант судьбы, но чтобы получить его, нужно от принципа «я хочу, я-мне-мое» перейти к принципу «что я могу сделать для…».
Если желания не исполняются, если в настоящем есть какие-то проблемы (со здоровьем, с деньгами, с пониманием своего предназначения, с детьми, с личной жизнью и т. д.), значит, где-то остались незакрытые долги.
Мы действительно слишком мало видим и слишком мало понимаем, чтобы выносить свои суждения и раздавать оценки другим людям. Только Творец знает истинный смысл всего происходящего.
Я не настолько глуп, чтобы измерять цену вещей по перенесенным при их завоевании трудностям.
Я хотел жить и хотел умереть, но не могу ни умереть, ни жить. Это ли не Гефсиманский сад?
К несчастью, у вас настолько дурной вкус, что вы до сих пор живы.
– Мне иногда кажется, что единственное, о чем стоит говорить, – это то, о чем люди говорить не хотят ни под каким видом.
– Да, – перебила его Иссерли. – Например, о том, почему одни могут всю жизнь бездельничать и философствовать, в то время как другим велено забиться в нору и там помалкивать.
Школа - это место, где детей насильно погружают в противоестественный конформизм имбецилы, чья естественная среда обитания - классная комната.
Эта неспособность некоторых прекрасно сложенных и приспособленных к жизни водселей испытывать радость жизни была для Иссерли одной из самых больших загадок, с которой она столкнулась на своей работе.
Вот до чего ложь довела мир. Вся ложь, сказанная людьми с начала времен, вся ложь, которая ещё будет сказана. Это цена, которую нам всем приходится платить за то, что доверия между людьми больше не существует. И именно поэтому два разумных существа не могут приблизиться друг к другу без задней мысли, как это делают звери, даже с самыми невинными намерениями. Цивилизация, будь она неладна!
Разнообразие форм, красок и текстур мира, лежащего у ее ног, представлялось ей буквально бесконечным. Иначе и быть не могло. Каждая раковина, каждый камешек были отшлифованы в течение казавшихся вечностью геологических эпох прикосновениями воды и натиском льда. Вечная и неразборчивая забота природы о своих бесчисленных творениях имела для Иссерли большое эмоциональное значение: в свете этой заботы несправедливость удела разумных существ виделась еще яснее.
Общие страдания далеко не гарантируют взаимной симпатии.
А Иссерли? Что станет с Иссерли?
Атомы, из которых она состоит, смешаются с кислородом и азотом воздуха. Ее не закопают в землю, как обычно: если хорошенько вдуматься, в результате она станет частью неба. Ее невидимые останки со временем перемешаются с атомами этого чудесного мира. В каждой снежинке будет жить частичка Иссерли, а упав на землю, она будет вновь возвращаться на небо с водяными парами. В дождь часть ее будет жить в сияющей всеми цветами спектра дуге, которая иногда соединяет поверхность моря с берегом. Вместе с туманом она будет укутывать поля, но сквозь нее при этом по-прежнему будут видны звезды. Она будет жить вечно. Для этого нужно только набраться смелости и нажать на кнопку, да еще надеяться, что устройство не сломалось.
Она протянула к приборному щитку дрожащую руку.
– А вот и я… – вымолвила она.
Иссерли ужасно нравилось, как хрустит свежий снегу нее под ногами. Стоило только представить себе все эти водяные пары, которые испаряются, собираются в облака и падают обратно на землю, как ее охватывало восхищение. Она здесь уже так давно, но ей по-прежнему трудно в это поверить! Потрясающее в своей бессмысленной расточительности природное явление! Но вот он, снег, лежит перед ней, такой мягкий и пушистый, такой чистый, что хоть ешь его. Иссерли зачерпнула ладошкой снег с земли и проглотила. Непередаваемое ощущение.
Иссерли посмотрела на лежащий перед ней огромный мир, который был так хорошо виден с ее наблюдательного пункта на аблахском пляже. Неописуемо прекрасное зрелище! Ей хотелось бежать и бежать навстречу горизонту, не останавливаясь ни на миг, хотя она точно знала, что бегать не сможет уже никогда.
Впрочем, на Территориях тоже не особенно побегаешь. Там ей пришлось бы уныло ползать в компании других таких же неудачников и опустившихся типов по узким подземным коридорам, проложенным в толще бокситов и прессованной золы. Она бы работала до упаду на какой-нибудь влагофильтрационной станции кислородного завода, копошась в грязи, словно навозный червь.
А вместо этого она очутилась здесь, где можно свободно бродить по бескрайним пустошам, наслаждаясь чудовищными запасами воды и чистого воздуха.
И платить ей за это приходится, если вдуматься, всего лишь тем, что она обречена всегда ходить на двух ногах.
– У вас когда-нибудь линчуют?
– Не чаще раза-двух в год, – успокоил я. – И эти два раза уже позади, – так что годовую норму мы выполнили.
Летать среди бела дня! В мое время сжигали за меньшее...
Журнал, куда вместо души человеческой – ее вписать невозможно – тщательно и регулярно вносилось описание капризной морской души.
Сердце у него было твердое, как большой железный якорь, который в любую минуту готов хладнокровно погрузиться на самое дно, в портовую грязь, залежи битых бутылок, резины и старых башмаков, красных беззубых гребенок и железных пивных крышек… Он мечтал, что однажды вытатуирует якорь на своем сердце.
Его интересовало только то, как далеко может зайти давший сбой механизм.
И неважно, что в эти два дня они допускали промахи, — главное, нынешнее мгновение было безупречным.
Теперь день ото дня Рюдзи все больше пропитывался омерзительным запахом береговых будней. Запахом дома, запахом окрестностей, запахом спокойной жизни, запахом жареной рыбы, запахом приветствий, запахом годами стоявшей неподвижно мебели, запахом книги расходов, запахом воскресных прогулок… Трупным запахом, в той или иной степени пропитавшим тела городских жителей.
1..1314151617..144Есть некая странность в том, чтобы грезить сушей, особенно если ты не питаешь к ней теплых чувств.