ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Онлайн чтение книги Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ


ЗАПИСКИ ИРИНЫ ПРЯХИНОЙ


Мой милый, мой хороший друг!

Мне немножко тяжело и немножко одиноко. И то и другое скоро кончится. А пока… Я много думаю о тебе. Часто разговариваю с тобой мысленно. Я эти строки начинаю в трудный для меня год, самый трудный, какой только может быть у человека. В январе я потеряла дочь, маленькое, крохотное, беззащитное существо. Она скончалась на операционном столе: у нее был гнойный аппендицит. Я, молодой врач, не могла спасти своего ребенка. Это безумство. Мне казалось, что я сойду с ума. Я уехала на два месяца в Ленинград к маме. Хотела забыться, прийти в себя. Но верно говорят - беда не ходит в одиночку. Непрочная наша семья начала рушиться уже неотвратимо с той поры, как умерла дочь. Ты знаешь Марата. Не было у меня с ним счастья. Я даже задавала себе страшный и, быть может, нелепый вопрос: а есть ли оно вообще, семейное счастье? Тогда я думала о тебе. И ты отвечал мне, как всегда, спокойно, уверенно: есть!.. Мне было стыдно, неловко и обидно за себя, за свое малодушие, за неудавшуюся жизнь, за все ошибки, которые я совершила.

Мы мало с тобой виделись. Но мне кажется, я очень хорошо знаю тебя. Я узнала тебя больше всего в тот никогда не забываемый ленинградский весенний день, который мы провели вместе. Именно тогда во мне родилось к тебе то, что потом, со временем, стало главным для меня.

В жизни я делала много всяких глупостей. Отец меня упрекал в легкомыслии. Что ж, может, действительно я легкомысленная девчонка. Может, это моя очередная глупость. Будь что будет. А я решила еще раз испытать свою судьбу - осталась в Оленцах.

Оленцы! Небольшой рыбацкий поселок на краю света. Действительно край земли, каким я представляла его в детстве, - обрывистый голый, каменный берег, нелюдимый и неприветливый, а дальше море - холодное, свирепое, а где-то за горизонтом - Северный полюс. Оленцы! Никогда я о вас не думала, не мечтала, не снились вы мне. И вот я увидала вас. Вы такие же хмурые и суровые, как вся здешняя природа. Но кто знает, какое место займете вы в моей судьбе, далекие, мало кому ведомые, даже на карте не обозначенные Оленцы. Не море, не скалы, не скупая и неприветливая природа удивили меня, а люди, живущие здесь. Простые и хорошие люди, такие, как хозяйка моя Лида и ее муж Захар Плугов. Приняли они меня как родную, просто, сердечно, с такой искренней теплотой, как никогда не принимали меня в доме моей бывшей "высококультурной" свекрови.

Только сейчас, здесь, на севере, я поняла, что такое жизнь. И людей по-настоящему увидела.

Да, я раньше о многом или не знала, или знала понаслышке. Слышала, что есть сушеный лук, сушеная капуста, сушеная свекла, даже сушеная картошка. И думала: как забавно - зачем сушеная? Для разнообразия? Теперь я поняла зачем: свежие овощи здесь деликатес, потому что доставить их сюда не так просто. Надо признаться - невкусно все сушеное, особенно картошка. Но люди привыкают, едят, потому что другой нет.

Человек может привыкнуть ко всему и довольствоваться тем, что есть. Человек все может. Я с интересом, неведомым мне раньше, присматриваюсь к людям, окружающим меня. Я хочу знать, как и почему они оказались здесь, на краю суровой земли, где так трудно жить из-за условий, созданных природой. Может быть, таким образом я хочу взвесить и оценить свой поступок - решение остаться здесь врачом.

Я не умела жить, я хочу поучиться. Учиться никогда не поздно - эту простую мудрость мы любим повторять, но не так охотно и часто следуем ей. Учиться надо не только на собственных и чужих ошибках - их у нас достаточно: учиться надо на положительных примерах. Вот почему я с такой пристальной жадностью смотрю на людей, точно прошу их - научите. Я смотрю на людей внимательно и, сама того не желая, сравниваю их с теми, кого я знала, - чаще всего с тобой, с Маратом и с Зоей.

И удивительно, до чего разные люди - будь то хорошие или плохие. Добро и зло неодинаковы. Я живу среди людей, к счастью, в большинстве своем очень хороших, добрых и сильных. О них я хочу рассказать себе самой.


***


Лида и Захар родились в одной деревне, знали друг друга с самого детства, с тех самых пор, как помнят себя. Вместе учились в школе, вместе пережили тяжелые годы фашистской оккупации. Они были подростками, когда кончилась война. Рано поженились, в двадцать лет Лида стала матерью. Сейчас ей двадцать четыре, Захар двумя годами старше. Я спрашивала Лиду:

- Очень трудно здесь жить?

- Зимой трудно, - отвечала Лида. - Темнота действует на нервы, и спать все время хочется. Темно и темно. И днем темно и ночью темно.

- Так уж и темно: а электричество на что? - сказал Захар. - Вы ее не очень слушайте, Арина Дмитриевна, она наговорит вам разных страхов-ужасов с три короба. Это когда без дела сидишь, тогда и спать хочется, и ночь долгой кажется, и всякая там всячина. А на работе обо всем на свете забываешь. Работа от всех бед человека спасает. Это от безделья всякие глупости в голову лезут, .когда не знаешь, куда себя деть.

- А ты почем знаешь? Ай часто бездельничать приходилось? - спросила Лида.

- Часто не часто, а выпадало. Зимой в колхозе, когда лес не вывозили, что делали? Баклуши били, самогон пили. Словом, я так вам скажу: когда у человека есть любимое дело - ему ни черта не страшно.

- Будто ты рыбаком на свет родился, - поддела его Лида дружески.

- Вот на земле родился, а полюбил море, да еще как полюбил. Вы знаете, Арина Дмитриевна, до чего оно свирепо бывает, когда разгуляется ветрило. Только держись. Вот вы говорите, когда от Завирухи до Оленцов шли, сильно качало, ну, словом, порядком.

- Ой, не говори, вповалку лежали, - подтвердила Лида. - А нешто это шторм был? От силы четыре балла. А вы представьте себе в два раза больше - восемь баллов, когда все, как в колесе, вертится - не поймешь, небо над тобой или море. Тут хотел бы полежать распластавшись, а приходится на ногах стоять и дело делать. Вот тогда себя настоящим человеком чувствуешь, словно сильней тебя никого на свете нет. Вы представляете - случалось так, что двое суток болтались в море попусту - ну, ни одной рыбешки. Уже решили было возвращаться - тем паче что волна разыгралась не на шутку. И тут видим - стая чаек. Ну, значит, неспроста они уцепились - значит, богатую добычу поймали. Мы сразу туда. И не ошиблись - большущий косяк сельди, понимаете, не трески, а сельди. Она не часто сюда подходит. А тут черным-черно. На взлете волны так прямо серебром переливается. Траулер наш, как пустую бочку, во все стороны швыряет, то вверх поднимет, то со всего размаху бросит вниз. Капитан кричит: "Держись, ребята, такой случай нам никак нельзя упустить! Тут уж не до шторма - был бы улов". Ну и поработали мы тогда - никогда в жизни мне ни до того, ни после не приходилось так работать. Все тело стальным сделалось. Я до сих пор удивляюсь, и откуда столько силы враз появилось. Улов был самый большой за последние пять лет. А как работали! Красиво, ух как красиво! Вот бы картину такую нарисовать.

Вот он, оказывается, какой, Захар Плугов, - простой и сильный, с огненными, карими, искрометными глазами, литыми мускулами, горячим беспокойным сердцем.

Однажды я спросила Лиду, что заставило их бросить родной дом и ехать бог знает куда и зачем по своей доброй воле.

- А все Захар - поедем да поедем. Ему в деревне скучно было, все настоящего дела искал, да никак не находил. И в МТС было попробовал - не понравилось, на льнозаводе месяц поработал - тоже не по его характеру, не мужское это дело, говорит. Опять в колхоз вернулся. А тут вербовщик приехал в деревню, матрос демобилизованный. Сходку собрали. Больно уж красиво про север рассказывал. У нас сразу четыре семьи записались. Захар первым. Даже со мной не посоветовался. Сначала завербовался, а потом меня стал уговаривать. Я закапризничала: говорю - раз так поступаешь, поезжай один. Не жена я тебе. "Ну что ж, - говорит, - придется одному ехать, если ты испугалась". И стал по-серьезному собираться. Я его знаю - коль решил, так на своем настоит. Поворчала я, поворчала да и решилась: какая же это семья, когда врозь? Вот и приехали. Дом получили, работать стали. Живем не жалеем. На будущее лето в отпуск в Крым поедем, к теплому морю. По пути, может, к родным заедем. Деньги у нас есть, и еще заработаем.


***


У Новоселищева тяжелый упрямый взгляд, светлые, всегда влажные глаза, большой лоб и квадратное лицо. Донашивает жалкие остатки когда-то пышной шевелюры. Шея красная, упругая, как у быка. Пальцы короткие, толстые, неуклюжие, но, должно быть, силы в руках достаточно. Все зовут его по должности - председателем. Ему это нравится. Председателем Оленецкого колхоза работает Михаил Новоселищев без малого десять лет. Сразу как война кончилась, демобилизовался он - служил на флоте здесь, на севере, - и остался в Оленцах. Его избрали председателем. Говорят, неплохо работал, особенно в первые годы. Он из детдомовцев, родных не имеет. Два года тому назад от него ушла жена - уехала в Мурманск, устроилась там на работу в торговой сети. Официально не разводились. По слухам, они встречаются раза два в году в Мурманске, конечно, потому что в Оленцы она "ни ногой", должно быть стыдно людям на глаза показываться. Работала здесь заведующей магазином, лихо обманывала покупателей, сама делала наценки почти на все товары. Ее поймали, судили, дали три года условно. Вот она и сбежала.

Муж о ее проделках ничего не знал. Да чуть ли и не сам разоблачил ее. Во всяком случае, в его честности здесь никто не сомневается, и тень жены-воровки не пала на него. Звезд с неба не хватает, хотя человек он как будто и не плохой. Вот только пьет много, особенно в последние два года.

Все это я знаю со слов Лиды и Захара, хотя мнения у них насчет председателя расходятся. Лида считает, что председатель он не плохой, безвредный, никого не обижает, умеет ладить с людьми. Захар о нем говорит:

- Ну какой он председатель - ни хрен, ни редька, ни Кузя, ни Федька, как торфяной костер - дыму много, а огня никакого.

- Какой тебе еще огонь нужен, душа у человека есть, и ладно, - возражает Лида.

- Душа для любви хороша, а руководителю голова нужна, - не сдается Захар.

Меня Михаил Новоселищев в первый раз встретил не очень приветливо. Взглянул мельком блестящими глазками, проворчал нечто неопределенное:

- А, доктор. Ну, лечи, лечи. Будем теперь болеть.

И отвернулся. А я-то думала поговорить с ним о нуждах больницы, на его помощь рассчитывала, а он отмахнулся, как от мухи. Я об этом решила никому, даже Плуговым, не говорить. Разбитое в кабинете врача оконное стекло кое-как сама заставила осколком. Наступали уже холода, надо было печь починять, дровами запастись. Как-то встречаю его на улице, поздоровались, а он уже совсем другим тоном:

- Ну, как работается, доктор? Бежать не собираешься?

- Куда бежать? И почему?

- Ну, мало ли почему! Тут у нас не всем нравится.

- Не знаю, как всем, а мне лично нравится. Хотя и не все гладко идет.

- Вот как? А что, например, не гладко? И от кого это зависит?

- В частности, и от вас.

- Интересно! А почему я об этом ничего не знаю?

- Да я как-то на ходу хотела переговорить с вами…

- Кто хочет, тот добьется, - перебил он, - а на ходу, уважаемый доктор, даже высморкаться как следует невозможно, не то что более серьезное дело справить. Ты заходи в канцелярию, там и потолкуем.

Это было сказано таким теплым человеческим тоном, что можно было простить все его грубоватые манеры.

И вот я сижу в кабинете Михаила Новоселищева, торопливо выкладываю свои нужды и просьбы. Он слушает меня внимательно, сидит неподвижно и смотрит мне прямо в лицо. А потом вдруг:

- Вас кто-нибудь ждет?

- Нет, - отвечаю удивленно.

- А куда вы так спешите - тысячу слов в минуту? У нас с вами в запасе еще сто лет на двоих.

- Вы оптимист, - говорю я ему.

- Если вы со мной не согласны, тогда какой же вы доктор? Человек должен жить без докторов сто лет, а с вашей помощью и все сто пятьдесят.

Я достала приготовленное мною заявление, в котором были изложены все мои просьбы. Он взял карандаш, подчеркнул самое главное и вернул мне заявление обратно со словами:

- Все, что вы просите, сделаем. А бумажку заберите. Не люблю этой канцелярщины.

Неожиданно он протянул свою крепкую руку через стол, положил на мою руку и, не сводя с меня тихого упрямого взгляда, сказал негромко, но внушительно:

- И вообще, прошу вас, заходите в любой час дня и ночи - отказа не будет. Можете мной располагать. Председатель всегда к вашим услугам.

Я поблагодарила и собралась уйти. Он сам на прощание первым протянул мне руку, крепко сжал ее, задержал в своей руке и спросил:

- Вас там хозяева ваши по квартире не обижают? Не стесняете их? А то переезжайте ко мне - у меня дом совершенно пустой. Как-нибудь уживемся.

Это неожиданное предложение, прозвучавшее так просто и естественно, сначала привело меня в растерянность, я даже возмутиться не успела. Просто ушла, ничего не сказав ему. Я долго не могла понять: что это - нахальство или "простота душевная"?

Слово свое Новоселищев сдержал: был произведен довольно быстрый ремонт больницы, заготовлены дрова, словом, сделано все, о чем я просила, и даже больше. Я чувствовала, что председатель оказывает мне больше внимания, чем положено по моей должности. Раза два он заходил в больницу, смотрел, "как мы живем", поинтересовался, не нуждается ли в чем доктор. Нет, я ни в чем не нуждалась.

- Что ж не заходите? В канцелярию, а то просто домой, посмотрите, как живут руководящие товарищи. Поскучаем вместе.

- А мне не скучно, - ответила я.

- А вы все-таки зашли бы.

- Предлога нет, - шутя сказала я. - Вот когда заболеете…

Примерно через месяц в субботу вечером ко мне на квартиру забежал соседский паренек:

- Ирина Дмитриевна, вас председатель просит зайти. Он заболел. Дома лежит.

- Что с ним?

Паренек пожал плечами, сказал равнодушно:

- Не знаю. - И ушел.

Я быстро оделась, взяла свой чемоданчик и, предупредив Лиду, что я ушла к больному председателю, вышла на улицу. Стояла полярная ночь, с моря дул ветер, падал сырой снег. Было темно, лишь в бухте, в центре поселка возле клуба да у зданий научно-исследовательского института горело несколько лампочек. Их матовый неяркий свет с трудом пробивал пелену падающего снега. И хотя не светил, но был своего рода ориентиром-маяком. Я довольно легко нашла дом председателя: деревянный, добротно срубленный, крытый шифером, он стоял недалеко от сельского клуба. В занавешенных окнах горел свет. Дверь не была заперта. Я надеялась увидеть больного лежащим в постели. А он, одетый по-домашнему, в темно-синем морском кителе, расстегнутом на все пуговицы так, что была видна полосатая тельняшка, сидел один у стола, на котором горделиво возвышались две бутылки: неоткрытая - шампанского и открытая - водки. Кроме того, тут же в тарелках стояла всякая чисто оленецкая закуска: семга собственного засола, нарезанная неумело, толстыми кусками, маринованные грибы, засахаренная морошка, рыбные и мясные консервы, колбаса, корейка, сыр - словом, весь ассортимент нашего магазина. Не трудно было догадаться о наивной хитрости председателя: врачу здесь решительно нечего было делать. Он ждал женщину. "А ведь это я случайно подала ему такую мысль, когда сказала, что могу навестить лишь больного", - мелькнуло в сознании, и я невольно улыбнулась. Он, наверно, не так понял мою улыбку, поднялся навстречу, нарочито развязно сказал, чтобы скрыть неловкость:

- Все-таки пришли навестить больного. Спасибо, уважаемый доктор, милости прошу, раздевайтесь и присаживайтесь к столу.

Он не суетился, жесты его были спокойны и уверенны, и это невозмутимое спокойствие, как ни странно, действовало в какой-то мере обезоруживающе.

- Постойте, постойте! - решительно воспротивилась я. - Что все это значит? Мне сказали, что вы больны, а я пока что вижу совсем обратное.

- Увидите, все увидите. Я действительно болен. Только вы не волнуйтесь, не возмущайтесь. И разрешите мне за вами поухаживать.

Он довольно проворно помог мне снять пальто и опять пригласил сесть. Я наотрез отказалась.

- Вы сначала объясните, что все это значит? - я кивнула на стол.

- Это значит, что мы с вами сейчас выпьем и закусим, а потом поговорим о болезни. О моей болезни, - повторил он с неизменным спокойствием и вполне серьезно.

- Ну, если вы действительно больны, то, может быть, мы поступим наоборот, - сказала я, несколько теряясь, - сначала поговорим о болезни?

- А потом закусим?.. - добавил он.

- Там видно будет. Все зависит от состояния больного.

- Хорошо, пусть так. - Он вздохнул, опустил глаза, что-то соображая, продолжал: - А вы все-таки присядьте. И поставьте подальше свой чемоданчик. Тут градусники и прочие ваши причиндалы не пригодятся.

- Вот даже как! - Я села. - А все-таки?

- Душа у меня болит, уважаемый доктор, - сказал он тихо, с трагическими нотками и посмотрел на меня взглядом, полным бездонной тоски. - Понимаете, ду-ша-а.

- Случай действительно из редчайших. Тут медицина бессильна, и я вам ничем не могу помочь, - стараясь говорить полусерьезно, но строго, сказала я. Можно было подняться и быстро уйти. Но я не спешила: чисто женское любопытство, что ли, задерживало меня: что же будет дальше? - Скажите, больной, где, по-вашему, причина болезни?

- Пусть врачи ищут причины болезней, это их дело, а вам я скажу не как врачу, а как женщине, потому что ждал вас не как врача, нет. Я ждал человека. Очень хорошего человека, красивую женщину. Я вам скажу, только вы послушайте меня, не перебивайте. Может, выпьем для настроения?

- Нет, нет, я пить не буду, - запротестовала я, но он, не обращая на меня внимания, выстрелил шампанским в потолок и, поливая деревянный, не очень чистый пол, наполнил граненый стакан и подал его мне. В другой стакан налил водки.

- Выпьем за ваше здоровье, дорогой доктор, за то, чтобы вы здесь жили не тужили.

Он залпом опрокинул стакан и закусил семгой. Я пить не стала.

- Что же вы, пейте быстрей, пока все градусы не убежали. Шампанское положено пить, пока оно шипит, - настойчиво предлагал он. - Ну что ж, как хотите, насиловать не могу. Брезгуете компанией? Понимаю, не то общество.

- Да просто я не привыкла к такому… - резко ответила я и подумала: какой нахал. Противно, грубо. Увидел смазливую одинокую женщину и решил приволокнуться. Да еще как - сразу быка за рога, без всяких там увертюр. Начальство, мол, вызвал, приказал.

- Вот-вот, вы не привыкли. А мы запросто, мы люди обыкновенные, серые, - произнес он, и, как мне показалось, еще с упреком.

Хамье эти мужчины. Но почему они так плохо думают о женщинах? Разве я дала ему хоть какой-нибудь повод? В нем скот заговорил, а тоже - оправдание придумал - "душа болит". Кажется, мое любопытство кончилось: на смену ему пришло возмущение. Но… ненадолго.

Новоселищев поднялся и, глядя в пол, заходил по комнате взад-вперед. Я спокойно наблюдала за ним: ничего, кроме неприязни, я не испытывала к этому человеку. Вдруг он резко повернулся и посмотрел на меня в упор тяжелым взглядом: в глазах светилась и тихая затаенная тоска, и неловкость рядом с чем-то невысказанным, и укоризна, и еще бог знает что.

- У вас когда-нибудь болела душа, Ирина Дмитриевна?

Между прочим, он впервые назвал меня по имени и отчеству. Я хотела было сказать: "Такая болезнь медицине неведома", - но сейчас эти слова мне казались неуместны. Его взгляд, такой правдивый, искренний, что-то всколыхнул и перевернул во мне. Почему мы торопимся с выводами, особенно когда решаем подумать о человеке плохо? Легче всего унизить человека и таким образом доказать хотя бы самой себе свое собственное превосходство. Наверно, в каждом из нас сидит это самовлюбленное бесценное "я". "Я выше вас, я лучше, я умней". Почему-то именно в эту минуту мне вспомнились советы Максима Горького искать в человеке, видеть в нем всегда хорошее. И я вместо возмущения сказала ему довольно дружелюбно:

- Сядьте, Михаил Петрович, и расскажите, что с вами происходит.

- Хорошо, только давайте выпьем сначала.

- Почему вы так много пьете?

- Вы первый человек, который спрашивает меня об этом вот так прямо, - сообщил он и, кажется, рад был моему вопросу. - А другие так: осуждают, пьет, мол, Новоселищев. А почему пьет? Давно ли пьет? Что с человеком? Никто не поинтересовался: как живет председатель? Все идут - с жалобами, с просьбами. К кому? К председателю. А мне к кому пойти? - Он остановился у стола и налил себе водки, но немного. Поднял стакан и продолжал, глядя мне прямо в глаза: - Знаете, Ирина Дмитриевна, с тех пор, как ушла от меня жена, этот порог не переступала женская нога. А ведь мне и сорока еще нет… Ваше здоровье, Ирина Дмитриевна.

Ему вовсе не хотелось пить, и он почти насиловал себя. Я остановила его:

- Не пейте, Михаил Петрович, не надо. Я прошу вас.

- Как врач?

- Нет, просто как женщина.

- Я за ваше здоровье пью, Ирина Дмитриевна.

- Не надо. Ну, хотите, я сама выпью за вас? А вы не пейте, воздержитесь.

- Буду рад. - Он поставил свой стакан и отодвинул затем далеко в сторону. - До два, только до дна, не оставляйте зла в моем доме.

Выпив шампанское, я попросила его рассказать, "отчего болит душа". Он, как тогда у себя в кабинете, положил на мою руку свою тяжелую и крепкую ладонь, точно прихлопнул ею птичку, и сказал дрогнувшим голосом:

- У вас честные глаза, Ирина Дмитриевна. Такая красивая, молодая. Зачем вы здесь остались? Вам бы на юге, по курортам загорать.

- Спасибо, я там достаточно назагоралась.

- У меня жена - бывшая жена - всё деньги копила, чтобы уехать отсюда на юг. И уехала. Сначала в Мурманск, так сказать ближе к цивилизации, а теперь где-то на Черном море обосновалась.

- А вы что ж не поехали? - спросила я осторожно.

- А мне зачем юг? Мне и здесь хорошо. Я всю войну на Северном флоте провел. Дважды тонул - и, вот видите, живой. Потом колхоз на ноги поднимали. На моих глазах хозяйство росло. Были и радости и надежды. В сорок шестом Оленцы совсем не так выглядели - полтора десятка хибар да институт, никому не нужный. Это уже потом расширялись, постепенно, по две-три семьи в год прибавлялось. Демобилизованные моряки оседали, вроде меня. Только в позапрошлом году сразу полсела новоселов приехало осваивать заполярную целину. Колхоз получился подходящий, дали новые суда. А рыбы нет. Планы не выполняем. Вот и получается ерунда. Целинники к нам приехали, а осваивать нечего. Кончается здесь рыба.

- А почему кончается? - поинтересовалась я.

- Никто об этом ничего толком не знает.

- А институт? Они ж изучают, они должны вам помочь.

- Ах, этот институт! Я как-то спросил директора - доктор наук, профессор, шишка! - почему нет сельди у наших берегов? Планктонов, говорит, нет. Это живность такая, которой селедка питается. А куда они девались, эти планктоны, спрашиваю. Эмигрировали, говорит. А нам-то от этого не легче. Институту что, поймали пяток каких-то редких рыбешек, бассейн для них соорудили, изучают. За три года три рыбешки подохли, две еще живут. А подсчитайте, во что государству обошлись эти золотые рыбки: в институте один доктор, три кандидата, пять научных сотрудников без степеней да разных лаборанток с десяток наберется. И все получают полярный оклад. У них два первоклассных судна, государство дало. Вы думаете, используют? Черта с два. Раза четыре в году выйдут за две мили от берега, поболтаются часа по три и снова в бухту. Не знаю, какая польза государству от этого института, а нам, колхозу, никакой… Вы закусывайте, Ирина Дмитриевна. Семга получилась неважная - пересолили. А грибки хороши. У нас здесь грибов косой коси. Для оленей благодать. Они страсть любят грибы. В грибной сезон оленеводам горе, потому что разбредется стадо по всей тундре за грибами, и нет никакого удержу. Вы пробуйте, пробуйте - подберезовики, сам собирал. Отборные, молоденькие, высший сорт. Может, еще налить вам кваску? Шампанское - это же квас, газированный виноградный сок. Выпейте без меня. А я, пожалуй, воздержусь, послушаюсь вашего совета.

И, несмотря на мои протесты, он налил мне полстакана шампанского. Я сказала:

- Тогда уж и себе налейте газированного соку. Или нехорошо мешать?

- Предрассудки, Ирина Дмитриевна. Ерш бывает только от водки с пивом. А вино с водкой в реакцию не вступает, каждое, значит, самостоятельно действует.

Больше он уже не говорил ни о моих глазах, ни о своей душе. Неожиданно он стал трезветь и все больше уводил разговор в сторону колхозных дел. Ругал научно-исследовательский институт и особенно заместителя директора, кандидата наук Дубавина, которого он, должно быть, ненавидел по каким-то личным мотивам.

- Вы его остерегайтесь, Ирина Дмитриевна, опасный для вашего пола человек. Он умеет зубы заговаривать. Матерый донжуан. Я видел, какими глазами он на вас однажды в кино смотрел, и все понял: мимо вас он не пройдет. Я его знаю. Только не подумайте, что я на него зол за критику. Плевал я на его критику. Он тут на одном собрании разошелся - разносил меня: дескать, отстал, не видит перспективы, размах не тот, и воз мне оказался не по плечу. Что ж, может, и так, может, я и устал и отстал. Сколько лет везу этот воз, не жалуюсь. Пусть пришлют на место другого. Я уже говорил секретарю райкома. Не шлют. Нет людей. А взяли б да самого Дубавина поставили - пусть попробует поднимет колхоз: у него и размах, и ученая степень. Не пойдет, в жизнь не пойдет. Потому что ухаживать за двумя рыбешками в бассейне куда легче, чем ловить тонны рыбы. А я могу и на траулер пойти - мне не привыкать. Оно даже еще лучше. Заботы меньше. Я море люблю, Ирина Дмитриевна. И никуда от моря не уеду - вот от этого самого, от холодного. Понимать надо душу моряка. Не всякий поймет. Дубавин не поймет, у него души нет, у него только панцирь красивый, а в середке пусто. Я не наговариваю. Я людей насквозь вижу, чего они стоят. Я. может, тоже недорого стою, так я и не набиваю себе цену - каков есть, такого и принимайте. Была бы душа чистой - это, я считаю, главное для человека.

Уходила я от него в двенадцатом часу. Прощаясь, он опять задержал мою руку и говорил умоляюще:

- Вы меня простите, если я вас обидел. Может, лишнего выпил. Я знаю, завтра мне будет думаться, что я человека зарезал. Может, мне стыдно вам в глаза будет смотреть. И кто только придумал эту отраву? Пьют. И большей частью без удовольствия. Просто по привычке. Спасибо вам, что зашли,, хорошая вы женщина. Дай вам бог встретить в жизни честного человека, который бы сумел вас оценить.

- Спасибо, Михаил Петрович. Мне хочется и вам того же пожелать.

- Мне, наверно, желать без толку. Без любви я не женюсь.

- Что вы, Михаил Петрович. Встретите, полюбите, женитесь.

- Легко сказать. Я полюблю, а она?.. Вот видите.

Плуговым я не стала рассказывать подробности визита к "больному" председателю. На вопрос Лиды, что с ним, просто отмахнулась:

- Простудился. Все пройдет: организм у него богатырский.

А ведь, в сущности, неплохой он человек, Новоселищев.


***


Знакомство с Дубавиным у меня состоялось еще до визита к "больному" председателю. Я даже не могу сейчас припомнить подробности, но все произошло как-то очень естественно и случайно. Это было в клубе, я стояла за билетом в кассу, он тоже. В темно-синем пальто с серым каракулевым воротником и пушистой пыжиковой шапке-ушанке, высокий, стройный. У него удивительно белое лицо, густые черные брови, карие глаза, почти прямой с маленькой горбинкой нос. Мягкий приятный голос, приветливые манеры.

- Вы наш новый доктор, - не столько спросил, сколько сообщил он мне о своей осведомленности с навязчивой улыбкой. - Очень приятно, значит, нашего полку прибыло.

- Вы тоже врач? - спросила я.

- Нет, не совсем. Под "нашим полком" я подразумеваю местную интеллигенцию - так сказать, наш корпус.

Так, слово за слово, незаметно и как-то обыкновенно и просто между нами потекла дружеская беседа. В зрительном зале наши места оказались рядом. Мы говорили о Ленинграде, вспоминая любимые, милые сердцу места; после окончания сеанса обменялись впечатлениями, но не спорили. Фильм был наш, советский, но сделанный на французский лад. Мне он откровенно не понравился. Дубавин же утверждал, что, наконец, наша кинематография начала обретать свое лицо.

- А по-моему, это чужое лицо. Все в нем как будто и так, да не так, не веришь тому, что на экране происходит. Чего-то не хватает, каких-то маленьких, но очень существенных черточек.

- Есть, конечно, влияние французов, - согласился Дубавин, - тут вы, несомненно, правы. Но все-таки это интересно. Это смотрится. Можно по-человечески отдохнуть после трудового дня, забыться, рассеяться, отрешиться от собственных дел и забот.

- Да понимаете, тут не только чувствуется влияние или подражание французам. Просто и сами герои какие-то полурусские, полуфранцузы.

- А ведь мы с вами еще не познакомились, - быстро перебил он. - Меня зовут Аркадий Остапович Дубавин.

- Ирина Дмитриевна, - представилась я в свою очередь,

- А фамилия?

- Пока Инофатьева. Это по паспорту. Фамилия бывшего мужа. А моя настоящая фамилия Пряхина.

- Позвольте, здесь, где-то на севере, есть или были адмиралы Инофатьев и Пряхин. Вы имеете к ним какое-нибудь родственное отношение?

Я коротко ответила, и на эту тему мы больше не говорили. Он проводил меня до дому, сказал между прочим, что он страшно доволен сегодняшним вечером и не хотел бы думать, что он последний. Короче говоря, он намекал на новые встречи. Я уклонилась от ответа. Лишь спросила на прощание, вспомнив слова Новоселищева об их институте:

- У вас, наверно, очень интересная работа?

- Да, несомненно. Если вас это будет интересовать, зайдите в наши лаборатории, аквариум, в музей. Я познакомлю вас с необыкновенными вещами. Это расширит ваши познания не только в области ихтиологии, но и в отношении самого края - советского Заполярья. Это интересный, богатый, с большими перспективами край.

Так начались наши встречи. Нельзя сказать, чтобы доставляли они мне большое удовольствие, но вначале было приятно с Аркадием Остаповичем вести разговоры по самым различным вопросам жизни. Грамотный, эрудированный человек, он любил говорить об искусстве, литературе, внешней политике, во всем показывая незаурядные знания. Сейчас он работал над докторской диссертацией, которую должен был защищать через год. Не помню, как точно называлась его диссертация, но, насколько я поняла, она была связана с эмиграцией планктонов.

Однажды в воскресенье он пригласил меня в институт, показал аквариум, в котором плавали подопытные рыбешки, действительно захиревшие и полудохлые. В музее были представлены экземпляры животного мира Заполярья: чучела чаек, гаги, заспиртованные рыбы и моллюски, панцири морских ежей. Там были и широко распространенные и редкие экземпляры. Дубавин говорил о них интересно и увлекательно: во всяком случае, не менее увлекательно, чем об искусстве и литературе.

Когда мы поднялись на второй этаж, в его кабинет, хорошо обставленный, с ковром, массивными книжными шкафами, большим столом - чувствовалось, что это солидное учреждение, - я спросила:

- Скажите, Аркадий Остапович, а почему все-таки уменьшились здесь запасы рыбы?

- Уменьшились? - он бросил на меня подчеркнуто удивленный взгляд и затем, понимающе усмехнувшись, добавил: - Значит, и до вас дошли дедушкины сказки. Хотите, я вам скажу, кто их распространяет? Новоселищев, здешний председатель колхоза, деятель самодовольный и ограниченный до предела. Зачем ему это нужно? Оправдать свое безделье, вернее - неумение организовать лов рыбы. Колхоз систематически недовыполняет план. Государство дает им прекрасную технику, снабжает всем необходимым. А они ссылаются на совершенно антинаучные версии.

Он говорил убежденно, с апломбом, не допускающим ни малейших сомнений, сопровождая каждую фразу красивым убедительным жестом. Нельзя было не обратить внимания на пальцы его рук - длинные, тонкие.

Я видела, что он позирует, но делал он это до того грациозно и с тактом, что можно было простить человеку такую слабость.

- К вашему сведению, дорогая Ирина Дмитриевна, - "дорогой", "милейшей", "любезной" я стала после второй нашей встречи с Дубавиным, - наш морской район самый богатый в мире по концентрации рыбы. В три раза выше, чем концентрация рыбы в Азовском море. В Азовском море! - повторил он. - Все дело в научной организации лова. Научно нами доказано, что основная масса рыбы подходит на откорм к нашему побережью в холодные месяцы. Практики вроде Новоселищева не хотят с этим считаться: у них старая традиция - дескать, самый интенсивный лов в летнее время. Вздор все это, летом рыба уходит к северным широтам. На чем основана практика Новоселищева? На количестве выловленной рыбы? Ничего подобного. В зимнее время сильные штормы, темень. Прежде просто не ловили рыбу зимой, ловили только летом.

Все это он обосновывал научно, убедительно. Он говорил мне интересные вещи, о которых я, например, раньше и не знала. Экономика прибрежного Заполярья! Рыба - и все. Так я думала прежде. Оказывается, нет. Оказывается, водоросли, вся эта скользкая неприятная зелено-бурая масса, которая обнажается во время отлива, - это тоже ценность, богатство. По словам Аркадия Остаповича, из них можно вырабатывать очень ценные продукты. А моллюски, рачки-креветки - это же клад. Надо только организовать их промысел и переработку. Для этого не требуется больших капиталовложений. Нужны желание, энергия.

- Мы с вами живем на чудесной земле, милейшая Ирина Дмитриевна! - говорил Дубавин, сверкая темными глазами и возбужденно расхаживая по кабинету. В эту минуту мне казалось, что такие люди, как он, в состоянии обновить суровый заполярный край. Потом взглянул в окно на море, затем на часы, сказал авторитетно: - Сейчас как раз высшая фаза отлива. Пойдемте, я вам покажу, так сказать, в натуре.

Мы вышли на берег. Был зимний полдень. Еле-еле брезжил сырой, зыбкий туманно-сеющий рассвет. Липкий, прелый западный ветер принес оттепель, тонкий слой снега растаял, на влажной земле оставалась хрупкая корка льда.

- Скользко, - предупредительно сказал Аркадий Остапович. Левой рукой он опирался на изящную дорогую трость, правой поддерживал меня под руку, спросив, конечно, на то разрешение.

- Вот, смотрите, - он поддел острым концом трости водоросль, - это ламинария, или попросту морская капуста. Без нее вы, дорогая Ирен, - он вдруг перешел на веселый полушутливый тон, - не можете работать по своей специальности. Да, представьте себе. Обыкновенный йод, ведь его получают вот из этой гадости.

Посмотрел на меня с торжествующим восторгом, потом опять поковырял тростью в водорослях, поддел уже другую, объявил громогласно:

- А это фуксы, или по-местному тура. По содержанию витамина С приближается к лимону. Из этого сырья добывают агар и альчин. Как вы, очевидно, знаете, один процент агара, добавленный в хлеб, придает последнему изумительное качество - хлеб может месяц не черстветь. А в медицине - это уже снова по вашей части - препятствует свертыванию крови. - И, подводя итог нашему знакомству с морскими водорослями, заключил с дружеским покровительством: - Вот так-то, товарищ Ирен. У вас красивое имя. В жизни не часто встретишь человека, в котором все прекрасно, начиная от имени.

Я не люблю пошлостей, поэтому решила напомнить слишком увлекшемуся ученому:

- Оригинален ход ваших мыслей - ценные изящные водоросли и мое имя в вашей обработке рядом и без всякого перехода.

Он нарочито весело и неестественно громко рассмеялся:

- В самом деле, без перехода. Просто я вижу, что вас этот силос нисколько не интересует.

- Вы ошибаетесь. Не силос, а йод. А я врач, как вам известно. Меня это не может не интересовать. Я вот думаю, почему все это богатство не находит своего хозяина?

- Не все сразу, любезная Ирен, придет время, придет и хозяин. Люди нужны, а людей здесь нет, не так много желающих ехать сюда. Романтиков вроде нас с вами больше в современной литературе, чем в жизни.

- Ну, не скажите: а полпоселка новоселов, приехавших из глубины России? - возразила я, вспомнив моих милых хозяев - Лиду и Захара Плуговых.

- Не будьте наивной, Ирен: половина из них неудачники, которые никак не могут найти себя в жизни. И не найдут - смею вас заверить. А другая половина примчалась за длинным рублем. Жить негде было, а здесь новые дома дают, вот и приехали. Сколотят деньгу и обратно улетят.

- Вы несправедливы к людям, Аркадий Остапович. Нельзя так плохо думать о людях, тем более что они того не заслуживают.

- Вы неправильно меня поняли: я вовсе не склонен осуждать их, отнюдь нет. Я просто излагаю факты языком презренной прозы. Такова жизнь. Поймите меня, трогательная наивность, - в жизни все сложней и проще.

- Не могу понять: сложней и проще, как это?

- Ну хорошо, не будем прибегать к парадоксам, тем более что мы с вами воспитаны на ортодоксах. Вот вы, Ирен Пряхина…

Как это непривычно звучит: Ирен, - перебила я.

- Вам не нравится, как вы выразились, моя обработка вашего имени, - быстро, без смущения продолжал он. - Это с непривычки. Хорошо - Ирина Пряхина. От этого вы хуже не станете. Так вот скажите мне, Ириночка, только честно, положа руку на сердце, вы решили остаться здесь, в Заполярье, на всю жизнь?.. Если вы ответите "да", я все равно не поверю вам. Ну, три года, от силы пять лет - и вы уедете в Ленинград, на худой конец в Мурманск, и никто вас не посмеет осудить. Никто.

- Посмеют и будут правы, - возразила я.

- Кто?

- Ну, те, кто приехал сюда навсегда. Между прочим, они уже осудили мою предшественницу. - Я вспомнила свою первую встречу с Лидой Плуговой в каюте посыльного катера.

- И совершенно зря. Впрочем, ей от этого ни холодно, ни жарко. Во всяком случае, не холодно, можно ручаться, потому что уехала она в Одессу, в мой родной город. Там у нее квартира, купит себе дачу и будет жить королевой. А?..

- Скажите, а у вас тоже в Одессе квартира?

Он не уловил иронии в моем вопросе, ответил поспешно:

- И дача. На берегу моря.

Мы подошли к дому Плуговых, и Дубавин вдруг торопливо заговорил о том, что он давно хочет познакомиться с моими хозяевами, короче говоря, напросился в гости. Мне самой хотелось продолжить наш разговор. Мы зашли в дом. Хозяев моих не было - они ушли с Машенькой в кино на детский сеанс, - Аркадия Остаповича это обстоятельство, кажется, обрадовало. Осматривая мое скромное жилище, он сказал, чтобы продолжить прерванный разговор, в котором, очевидно, был заинтересован:

- Чувствуется, что человек живет в этой комнате временно.

- Вы угадали: мне обещают свою квартиру, зачем же стеснять людей,

- Конечно, конечно, гораздо приятней иметь свой угол. Пусть временно, пусть ненадолго, но свою, как сказал один в прошлом популярный поэт.

- Это вы хорошо заметили: популярный в прошлом. У популярных может быть настоящее и прошлое - будущего у них не бывает. Будущее - удел талантливых поэтов.

Он улыбнулся и сказал не то одобрительно, не то осуждающе - он вообще умел скрывать свои мысли или придавать одним и тем же словам совершенно противоположное значение:

- Вот видите, и вам не чужды парадоксы.

- Между прочим, вы так и не объяснили свой парадокс о сложности и простоте жизни.

- Говоря популярно, это значит: жизнь - штука сложная, а потому жить нужно проще, естественней. Проще смотреть на вещи, на поступки и взаимоотношения людей. Не осложнять жизнь громкими словами и высокими философскими категориями. Поменьше ханжества. Маркс признавался, что ничто человеческое ему не чуждо. Гению не чуждо! А у нас иногда встречаются доморощенные провинциальные чистоплюйчики, которые делают вид, что они не пьют, не курят и за девушками не ухаживают, поскольку это вредно и аморально. Вам нравятся такие высоко-идейные ангелы?

- Поскольку против них Карл Маркс и вы, то я просто не посмею спорить с такими авторитетами.

- Вы, Ирен, перец красный, жгучий, злой. Но умница. Между прочим, у нас с вами в характерах много общего. hp знаю, чем это объяснить, но мне без вас бывает одиноко, тоскливо и неуютно. Чувствуешь, чего-то недостает. А ведь мы с вами спорим, не соглашаемся, на некоторые вещи смотрим по-разному. И в этом, должно быть, суть, главное. Иначе было бы однообразно и невыносимо скучно.

Он говорил, говорил, не давая мне слова вставить, чтобы возразить или согласиться. Он умел из необычных, красивых и громких слов плести запутанный, затейливый, искусный узор мыслей, в которых как-то странно и удивительно уживались рядом самые крайние противоречия; и стоило вставить или вынуть хотя б одно слово или взглянуть как-нибудь с другой стороны, как смысл его фраз менялся, появлялись новые оттенки, полунамеки, пунктиры. Он щедро, но, как правило, не грубо, а тонко осыпал меня комплиментами, объяснялся в своей любви ко мне, вздыхал, рисовал перспективы нашего будущего семейного счастья. Говорил искренне, во всяком случае, ни в голосе, ни в жестах, ни тем более в словах его я не могла, как ни старалась, уловить фальши или притворства. Правда, это касалось только его чувств. Потому что в другом… В другом было два Дубавина, два совершенно разных человека: один из них говорил языком высокой и чистой поэзии, другой - языком презренной прозы. Один был готов жить и умереть в прекрасном Заполярье, другой ненавидел этот край. Один был бескорыстен и щедр, другой мелочен и жаден. А может, это мне только казалось. Может, я в самом деле не поняла и не сумела разобраться в этой сложной натуре, не имея достаточного опыта. Новоселищев был весь как на ладони со всеми своими плюсами и минусами. Марат уж никак не был сложной натурой. А Дубавин… Я даже не могу сказать, нравился ли он мне. С ним, как он сам выразился, было уютно и свободно. Он много знал и умел интересно рассказать. Регулярно читал журналы "Новый мир" и "Иностранную литературу". Из современных писателей признавал лишь Лиона Фейхтвангера, Назыма Хикмета, Арагона и Паустовского.

- Эти умеют оригинально мыслить или, во всяком случае, сообщать то, чего я не знаю, но о чем догадываюсь интуицией, - объяснял Дубавин. - Они не назойливы и не скучны.

Из классиков он обожал Гейне и Джека Лондона. Вообще вкусы его состояли из странных и самых неожиданных сочетаний. Современной музыки он не признавал, говоря несколько снисходительно:

- Вот разве только Шостакович и Прокофьев…

Хотя он хорошо знал и литературу и музыку, любил много читать, судил строго и беспощадно, утверждая, что наши литература и искусство в большом долгу перед народом, что пока нет ничего значительного и выдающегося, достойного эпохи. О своей специальности он не любил говорить - "это скучно", хотя мне хотелось знать, что из себя представляет Дубавин как ученый. Мне помнились слова председателя о бездельниках из научно-исследовательского института. Новоселищев, конечно, не прав, успокаивала я себя, и все же мне хотелось знать, что дает людям деятельность целого коллектива здешних ученых. Аркадий Остапович объяснял мне, над какими проблемами они работают, называл темы диссертаций научных сотрудников. И все-таки я не была убеждена, что Новоселищев не прав на все сто процентов. Сам Дубавин показывал мне свои статьи в специальном научном журнале. А одна его статья была опубликована в областной газете. И хотя называлась она "Ученые Заполярья - народному хозяйству", прочитав ее, нельзя было сказать, что народное хозяйство нашего края получило какую-то особенно зримую помощь от местных ученых.

За окном быстро сгущались сумерки, Я включила настольную лампу. Аркадий Остапович умоляюще запротестовал:

- Не надо, Ирен, я прошу вас. Надоел электрический свет. Лучше естественный полумрак. - Он потянулся рукой к лампе и нажал кнопку выключателя. - Так приятней. Лучше сядьте и расскажите, почему у вас сегодня такой растерянно-беспокойный вид? Чем вы встревожены?

- Решительно ничем, Аркадий Остапович, это вам просто кажется в потемках. Зажгите свет, и вы убедитесь в своей неправоте.

- Где вы собираетесь октябрьские праздники встречать? - спросил он.

- Еще не думала. Наверно, дома вместе с хозяевами.

- Давайте лучше с нами. Соберутся у меня дома товарищи наши институтские. Включим приемник, послушаем Москву, Ленинград, запустим радиолу, потанцуем. Веселей будет. А?

Предложение было заманчиво. До 7 ноября оставалась ровно неделя, но Лида уже как-то говорила на эту тему, сказала, что собираются их земляки, хотят вместе праздновать. Пригласили и меня.

- Вообще-то меня уже пригласили, - начала я нерешительно.

Он встревоженно подхватил:

- Вот как? Кто б это мог быть? Неужто Новоселищев?

- Не угадали, - ответила я и сама подумала, откуда он знает о попытках председателя завести со мной дружбу? Хотя в поселке многие догадывались, что председатель неравнодушен ко мне - столько внимания оказывает больнице.

- Тогда, наверно, с погранзаставы, этот молоденький симпатичный лейтенант, - высказал новое предположение Дубавин.

- Почему именно он? - спросила я, включая лампу.

- Потому что он смертельно влюблен в вас. Разве вы этого не замечаете? - ответил Аркадий Остапович, преувеличенно щурясь от неяркого света. Он говорил о помощнике начальника заставы с безобидной насмешкой: - Что, удивлены? Я о вас все знаю, все решительно.

- Нисколько не удивлена: здесь все знают друг о друге все решительно. Это вам не Одесса.

- А вам не Ленинград. - вставил он, улыбаясь. И потом, уставившись на меня томным продолжительным взглядом поблескивающих глаз, сказал: - А вообще вам бы следовало знать, что я, как большинство мужчин, умею ревновать. Да, да, ревновать. Ну, если не к Новоселищеву, так к этому юноше в зеленой фуражке. У него, черт возьми, есть одно серьезное преимущество - молодость, свежесть. Как говорил поэт: "буйство глаз и половодье чувств". Он даже моложе вас лет на пять.

- Вот именно, - засмеялась я.

- Вы не ответили на мой допрос об октябрьских праздниках.

- Хозяйка меня пригласила. Вот придет она - мы и решим, как быть.

- Давайте пригласим ваших хозяев, да и делу конец, - предложил он с готовностью, даже не раздумывая.

- Если они примут приглашение.

- Была бы честь предложена.

Лида, разумеется, отказалась от приглашения Дубавина - эка невидаль, идти в чужую компанию от своих друзей и земляков. А меня "отпустила".

- Ты пойди, Арина Дмитриевна, с кавалером оно веселей будет, - советовала Плугова. "Кавалер" Лиде понравился: - Красивый, обходительный.

- Наверно, не одну обошел, - вставил Захар, который придерживался иного мнения об Аркадии Остаповиче.

- Такая наша бабья судьба, - притворно вздохнула Лида.

- Не судьба, а глупость, - бросил Захар и удалился в свою комнату.

У Дубавина отдельная квартира из двух комнат: для одного мужчины такая роскошь совсем ни к чему. Говорит - начальство, положено. Вся мебель казенная, даже радиола институтская. Только книги и журналы собственные.

Предполагалось, что на вечер у него соберутся человек десять. Оказалось всего шесть: мы с Дубавиным, директор института - уже пожилой профессор - с женой, очень симпатичной веселой дамой, да научный сотрудник - приятель Дубавина - с молоденькой лаборанткой, за которой ухаживает уже третий год. Хотя я пришла к убеждению, что ухаживает не он, а она за ним. А он играет роль разочарованного гения, притом играет слишком прямолинейно, "в лоб", скверно. Но парень компанейский. А директор - приятный человек, общительный, остроумный. Вообще вечер прошел неплохо. Стол был сервирован не хуже, чем где-нибудь в Ленинграде. Вадим - так звали приятеля Аркадия Остаповича - недурно исполнял шуточные песни, аккомпанируя себе на гитаре. Затем перешел на романсы. Одним словом, пили, пели, снова пили, провозглашая тосты за талантливых людей, двигающих науку, за здоровье дам, за медицину, за мир, за счастье.

Дубавин своей обходительностью превзошел все мои ожидания, точно это был вовсе не он, а его двойник. Ни желчных ужимок, ни язвительных острот, ни полунамеков - простой, обаятельный и умный. Мне понравилось, как он держался со своим начальником и подчиненным: одинаково ровно, с достоинством и предупредительностью. Он знал себе цену и ни перед кем не заискивал. Быть может, немножко рисовался. Но это, пожалуй, замечали только те, для кого предназначалась рисовка.

Часов в двенадцать старики раскланялись и ушли спать. Мы остались веселиться вчетвером. В час, а может и немногим позже, исчезла незаметно, даже не простившись, молодая пара. Я догадалась: это умышленно, чтобы я не ушла.

- Наконец-то мы остались одни, - сказал с облегченным вздохом Дубавин и, пододвинув ближе к дивану, на котором я сидела, и к столу, где стояла радиола, мягкое старинное кресло, погрузился в него со словами: - Устал я зверски, Ирен.

Ловким и непринужденным движением включил приемник, поймал приятную, под наше настроение, нежную лирическую музыку и выключил настольную лампу. Люстра была потушена давно, и теперь комната освещалась лишь маленькой тусклой лампочкой радиоприемника. Мягкий свет падал на строгое лицо Дубавина, густые тени подчеркивали острый точеный подбородок, высокий лоб, вздернутый, волнистый вихрь волос. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Потом он осторожно взял мою руку, поднес ее к своим губам и заговорил приглушенным вздрагивающим полушепотом:

- Милая, прелестная Ирен. Мы с вами люди, и ничто человеческое нам не чуждо, а посему через год-полтора уедем мы с вами в Одессу и будем жить большой, широкой жизнью. Вы согласны? Ну отвечайте! Согласны? А то хотите в Ленинград, в Москву, в Киев. Мы ни в чем не будем нуждаться, у вас все будет, все, что необходимо человеку для нормальной жизни. Купим "Волгу" или "Победу", дачу на берегу Днепра или под Москвой.

- Для широкой жизни нужны большие деньги. По крайней мере миллион нужен, - так, ни к чему, просто шутки ради, сказала я, но он, должно быть, всерьез принял мои слова и решил похвастать:

- Нам с вами на первый случай и половины хватит. А там видно будет.

В характере Аркадия Остаповича не было хвастовства, я это знала и была уверена, что его разговоры о полмиллионном состоянии совсем не фантазия подвыпившего молодца, а не очень тонкая - потому что все-таки он подвыпил, - но точная информация. Меня это несколько забавляло. Я ни о чем сегодня не хотела думать - мне просто было весело и хорошо. "Победы", "Волги", дачи и квартиры - все это меня уже не прельщало. Только один вопрос как-то не очень заметно промелькнул в сознании: откуда у Дубавина такое состояние?

- Вы что, наследство получили от богатого дядюшки? Быстрая легкая улыбка, как тень, скользнула по его тонким, с ироническим изгибом губам и вмиг исчезла, а в глазах встревоженно забегали холодные искорки.

- Мои родители - состоятельные люди. А потом, и я сам давно работаю. Заполярный оклад, сбережения. Много ли одному надо, - заговорил он уже совершенно трезвым голосом, до того трезвым, будто он вообще ничего не пил. А пили мы в этот вечер немало: наверно, по бутылке вина на душу.

- Кто ваши родители? - продолжала я допрашивать с настойчивостью разборчивой невесты.

- Оба - и отец и мать - крупные ученые-изобретатели, - как-то между прочим и не очень охотно ответил Дубавин.

Я подумала: мой отец адмирал, но такое состояние ему, наверно, никогда не снилось. А он вдруг предложил:

- Давайте, Ирен, отходить ко сну. Утро вечера мудренее. Вы, надо полагать, изрядно устали, - и, поймав мой совсем не двусмысленный взгляд на стол с обычным после гостей беспорядком, небрежно проронил: - Завтра уберем. Где вам стелить - здесь, на диване, или там, в спальне?

Вопрос простой, даже слишком простой. А вот как на него ответить, хотя он и не был для меня неожиданным: на всякий случай я предугадывала его уже тогда, когда вшестером мы сели за стол и подняли первые бокалы. Где мне стелить? В полкилометре отсюда у меня есть своя постель. Я так и ответила Аркадию Остаповичу.

- Да полно вам, небось устали, соседей будете беспокоить. Какая вам разница? Ложитесь и спите спокойно, приятные сны смотрите.

Спокойно ли? Конечно, мне не хотелось тревожить Плуговых, они, наверно, только-только улеглись спать после гулянки. Именно эта, а не какая-нибудь другая причина заставила меня остаться здесь.

- Хорошо, - сказала я. - Оккупирую ваш диван - как-никак здесь поближе к выходу, если сон окажется беспокойным.

Так оно и случилось. Я даже не успела задремать, как почувствовала рядом с собой Дубавина.

- Не спится мне, Ирен, - сказал он невозмутимо, будто жалуясь на бессонницу.

- Мне тоже, - сухо ответила я и встала с дивана, включив настольную лампу. - Пойду-ка я домой. Ночевать все-таки лучше дома.

Провожать себя я не разрешила, сказала, что, если он выйдет на улицу, я закричу. Он испугался скандала и не вышел. На улице слегка морозило и было приятно дышать. Темнота стояла не очень густая, в небе кое-где неярко поблескивали звезды. Пройдя полсотни шагов, я как-то почувствовала, что за мной кто-то идет. До первых домов поселка оставалось метров двести пустынной дороги. Что-то неприятное кольнуло под ложечкой. Я оглянулась. Сзади за мной торопливо шел человек. Я была убеждена, что это не Дубавин. Может, я порядочная трусиха, но мне стало как-то жутко. Что делать, если это окажется злой человек? Кричать? Кто услышит? И вдруг голос:

- Ирина Дмитриевна, не спешите так.

- Боже мой, товарищ Кузовкин! Как вы меня напугали. У меня даже имя ваше из головы выскочило.

- Зовите просто Толя, - сказал он с какой-то неловкостью. - Что ж вы одна в такой поздний час? Без провожатого?

- Так случилось.

- Тогда разрешите мне вас проводить?

- Буду просить вас об этом.

Лейтенант пошел рядом со мной, изредка и несмело касаясь моего локтя, когда я оступалась на скользкой и неровной дороге. Помолчали. Чтоб не говорить о погоде - я чувствовала, что он сейчас именно о ней заговорит, - я спросила, как он встретил праздник.

- Не плохо, - ответил лейтенант неопределенно.

- Вид у вас не совсем праздничный.

- Служба, Ирина Дмитриевна.

- Трудная у вас служба, - посочувствовала я вполне искренне.

- А у вас разве легкая? Трудно, когда неинтересно, когда не своим делом занимаешься или совсем бездельничаешь.

Опять помолчали. Без слов я протянула ему руку. Он взял ее, нежно пожал и, не выпуская, произнес:

- Мне сегодня в голову пришла любопытная мысль: интересно, как будут отмечать жители земли сотую годовщину Октября? Жители, скажем, Южно-Африканского Союза, которые сегодня томятся за колючей проволокой колонизаторов?! Вы только подумайте - сотая годовщина! 2017 год! На всей земле не будет ни одного униженного и оскорбленного. Полный коммунизм. И знаете, что интересно? Не дети наши, не внуки, а мы с вами, да, мы с вами можем дожить до 2017 года. А что, давайте договоримся встречать вместе сотую годовщину Октября? Идет?

В потемках я видела, а может представила себе, его чистые и ясные глаза. Он искренне верил, что доживет до 2017 года. Он так хотел. И я сказала прощаясь:

- Хороший вы человек, Анатолий Иванович.

Кузовкин ушел, тихий, робкий и восторженный. А я долго не могла заснуть. "Зовите просто Толя". Служба у пеги трудная. А у меня разве легкая?! А может, бросить все к черту и уехать в Ленинград, чтоб не видеть ни Дубавина, ни холодных скал. "Трудно, когда неинтересно". А я не знаю, интересно мне или нет. Вот так и не знаю. Дубавин не интересен - это я определенно знаю. Даже Новоселищев интересней его. А Кузовкин - славный ребенок. Он еще "просто Толя". А служба у него трудная, интересная и, наверно, ответственная. И ему ее доверяют, потому что он, наверно, хороший человек.


***


С Кузовкиным я познакомилась немногим раньше. Впервые я увидела его в кино. Он запомнился сразу: слишком похож на Валерку Панкова, каким тот был лет семь тому назад - в военно-морском училище. Такой же щупленький блондин с мальчишеским лицом, всегда готовым зардеться румянцем смущения, с тихим пытливым взглядом. Я посмотрела на него так пристально, что он смутился и отвел глаза. Потом он пришел в больницу как раз перед самым закрытием, попросил чего-нибудь от гриппа. Я хотела поставить термометр, но он испуганно запротестовал:

- Что вы, доктор, у меня температуры вообще не бывает ни при гриппе, ни при ангине. Организм такой.

- Оригинальный у вас организм.

- Не верите? Вот некоторые тоже не верят. А это факт.

Потом он спросил, беседовал ли со мной начальник погранзаставы. Я сказала: с какой стати? Он пояснил, что такой порядок - здесь пограничная зона, свой режим. Что ж, я не против беседы, особенно если это нужно для дела, с начальником заставы или с его помощником, мне все равно. Помощник был здесь, предо мной, сам лейтенант Кузовкин, Анатолий Иванович. Я говорила о себе, он рассказывал о своей жизни. Получилось не так официально, все как-то "по-домашнему". Правда, общих знакомых или мест, с которыми были бы связаны хотя бы воспоминаниями, не оказалось. В Ленинграде он никогда не был, в Крыму тоже. Родился в деревне учился на Волге. Окончил недавно погранучилище - и вот теперь служит здесь уже больше года. Ему нравится и море и тундра, он любит до поклонения Джека Лондона. Он, конечно, холост и даже невесты не имеет, потому что избранница его должна быть женщина сильной натуры, самоотверженная и мужественная патриотка, которая бы неизменно сопровождала его по всем дорогам трудной, но увлекательной жизни пограничника. А такие встречаются не часто. Такие, как я. Он это подчеркнул и тут же смутился. Забавно было слушать его наивную откровенность, срывающийся голос, наблюдать смущенный взгляд. Ему было двадцать два года. А мне двадцать шесть! Но мне почему-то казалось, что я старше его, по крайней мере, в два раза. Ведь он только начинал свою жизнь с азов, а я… да ведь, в сущности, и я вот отсюда, с Оленцов, заново начала свою жизнь. Но у меня была прелюдия, пусть неудачная, но ее не сбросишь со счетов, она оставила свой след и чему-то научила. Она дала мне то, что называют опытом или уроком. Горьким уроком.

- Что вы здесь охраняете? - спросила я Кузовкина, который, приняв при мне таблетку, не спешил уходить.

- Родину.

Из его уст это простое и дорогое для каждого из нас слово прозвучало как-то неподдельно просто и сильно, не утрачивая глубины и величия своего смысла. Ведь вот и Дубавин тоже как-то раза два произносил это слово, но у него оно не звучало, не было наполнено определенным содержанием, для него оно было просто обыкновенное слово, как "море", "небо", "дождь",

- Какой шпион здесь может пройти? Откуда? С моря? -продолжала я любопытствовать.

- Да, с моря.

- Но это же трудно, немыслимо на лодке переплыть море.

Он снисходительно улыбнулся: да, в эту минуту он был старше и опытней меня. А я все продолжала свои "аргументы":

- И потом, какой смысл переходить границу здесь? Как отсюда доберешься до центра?

- А может, ему и добираться до центра незачем. Может… - запнулся он и снова многозначительно улыбнулся.

А я спросила с чисто женским любопытством:

- Скажите, Толя, если это не тайна: вы лично много шпионов поймали?

- Это тайна… моя личная тайна, но вам я ее открою - ни одного. Только вы ее, пожалуйста, не разглашайте.

Глаза мальчишески насмешливые, озорные. Не поймешь, шутит или всерьез. Выкрутился. Нет, не такой он ребенок, как мне показалось. В своем деле он, должно быть, мастер.

Мы вместе вышли с ним из больницы, он проводил меня до дома, пожелал успехов, а я ему здоровья.

7 ноября поздней ночью мы встретились во второй раз, теперь уже случайно. Хотя я не уверена, что это была случайная встреча. У пограничников случайностей не бывает: так говорил сам Кузовкин.

Через неделю после октябрьских праздников я получила письмо от Анатолия Ивановича. Письмо не было послано по почте: очевидно, сам автор принес его в крепко запечатанном конверте и опустил в наш домашний почтовый ящик.

Какое это было чистое, светлое и взволнованное письмо! Мне думается, это было его первое письмо к женщине - настоящее "души доверчивой признанье". Между прочим, я никогда за всю свою не так уж долгую жизнь не получала таких искренних и теплых писем, никто - и даже Марат в лучшие годы ухаживания за мной - не дарил мне столько нежности и ласки. Меня оно сильно взволновало, пробудило то, что, казалось, в тягостные минуты отчаяния и тоски погибло во мне либо уснуло навсегда. Оно сделало то, что не могло сделать ни простецки грубоватое, хотя и искреннее предложение Новоселищева стать его женой, ни более утонченное ухаживание Дубавина. Письмо Кузовкина пробудило во мне любовь, и рядом с ним появились вера, надежда, мечта о счастье - я поняла, что могу любить и быть любимой. И мне было до боли обидно, что это святое чувство во мне он разбудил не для себя, а для кого-то другого. Кто будет он, я еще не знаю, но он будет, обязательно будет, я встречу его и узнаю сразу. Он явится ко мне такой же славный и нежный, как лейтенант Кузовкин, такой же сильный, светлый и прямой, как Андрей Ясенев. Да, Андрей Ясенев… И я уже вижу его, узнаю спокойные, невозмутимые и добрые глаза, сильные нежные руки, я слышу его твердые шаги. Это он идет, шагает ко мне через заболоченную, запорошенную труднопроходимыми скалами тундру, идет кипящим морем. Я уже вижу далеко на самом краю горизонта только мне одной заметную маленькую точку его корабля.

Я жду его. Думаю о нем глухой бесконечной полярной ночью и здесь, в моей уютной комнате, и в жарко натопленном кабинете врача, принимая больных. Мне вспоминаются последние дни августа, когда в Оленцах кончился полярный день и начали появляться первые, правда еще белые, похожие на июньские ленинградские, ночи. Тогда мне было очень тяжело и тоскливо. Я привыкала к своей новой жизни, я только начинала ее, не совсем для меня ясную, полную тревог, крутых поворотов и прочих неожиданностей. В свободное время я поднималась по каменной тропинке в гору, в тундру, чтобы с большой высоты оглядеться вокруг. И представьте себе, высота, открывающийся взору необозримый простор успокаивали душу, радовали сердце. Далеко на северо-западе багряное, расплавленное, потерявшее форму солнце несмело, точно боясь холодной воды, погружалось в море, и тогда мне вспоминалась утопавшая в сирени и желтой акации наша дача на берегу Балтики под Ленинградом, где я впервые встретилась с Андреем.

Такую ширь и простор я видела только здесь, над Оленцами. Казалось, в дальней дали, за предпоследней сопкой, там, где очень ярок и светел край горизонта, расположен очень теплый край, там, может, и зимы не бывает вовсе. А здесь…

Есть у нас Голубой залив, где река Ляда впадает в море. Он довольно длинный, но не очень широкий. Там само море раздвинуло скалы и ушло в тундру навстречу бурной говорливой реке, образовав красивую, закрытую от ветров зеленую долину. Там совсем другой мир, ничем не напоминающий тундру. Там шумят высокие золотистые сосны, прильнув своими лохматыми вершинами к нагретым солнцем скалам, там густая зеленая трава и яркие цветы удобно расположились на берегу светлой и бурной, никогда не замерзающей Ляды.

Я часто уходила туда, в этот уединенный мир детских сказок и грез, чтобы подумать, помечтать, насладиться интимным свиданием с необыкновенной природой, точно пришедшей из первых запомнившихся на всю жизнь и поразивших юное воображение книг Жюля Верна и Грина, Купера и Арсеньева. И я находила там желанный душевный покой.

Все это я вспомнила теперь, держа в руках листки, исписанные ровным густым почерком, где в каждой фразе виделся душевный трепет автора, его непорочное сердце. Что сказать ему, чем ответить? На добро отвечают добром, на любовь не всегда отвечают любовью: так устроен человек. Вначале я решила назначить ему встречу и объясниться. Но от такой мысли пришлось отказаться: я бы не сумела объяснить ему причины, почему не могу принять его любовь. Мы разные, мы разные даже по возрасту. Стара я для него. Впоследствии это скажется, лет через пять, десять, а может, и раньше. Я не имела права рисковать ни его, ни своей судьбой. Но не это главное. Я не могла ответить ему теми же чувствами, с какими обращался он ко мне. Это не зависит от нашего желания, оно выше разума и рассудка. Это во власти сердца. А сердце мое молчало. Большего, чем обыкновенная дружба, я не могла ему предложить. Но я и дружбу не предложила, потому что он вряд ли принял бы ее: для него это было бы слишком тяжело. "Будем друзьями", - обычно говорят в подобных случаях, а на деле, как правило, настоящей-то дружбы не получается.

Я сочла удобным ответить ему письмом. Писала долго, два вечера подряд, ходила взволнованная, так что даже Лида заметила:

- Не влюбились ли вы, Арина Дмитриевна? А что ж, это хорошо. Он мужчина видный.

Она, должно быть, имела в виду Дубавина. Она ведь не знала, что мне неприятно даже слышать это имя. Сейчас я соображала, каким образом переслать свое письмо лейтенанту. Три дня я носила его с собой, поджидая удобного случая. Наконец обратилась к Лиде:

- Ты можешь передать это?

Она посмотрела в мое серьезное и немного взволнованное лицо, прочитала на конверте адрес и несколько озадаченно сказала, не глядя на меня:

- А почему не могу, могу передать. Самому ему в собственные руки вручить?

Я кивнула. А вечером Лида сказала мне, что письмо передано.


***


С чего начать речь об Игнате Сигееве? С того дня, когда он согласился взять на свой военный катер в качестве пассажиров трех "гражданских лиц", да к тому же женщин: меня, Лиду и маленькую Машеньку? Женщина на военном корабле. Мыслимо ли такое в русском флоте? Моя мама, жена адмирала, и я, его дочь, а впоследствии жена офицера флота, никогда не были на боевом военном корабле. Правда, корабль, которым командовал мичман Сигеев Игнат Ульянович, не принадлежал к числу боевых в полном смысле слова: это был всего-навсего посыльный катер, обслуживавший береговые мелкие гарнизоны и посты. По своим мореходным качествам он не очень отличался от малого рыболовного траулера. И все-таки это было выносливое морское судно, которое всегда с нетерпением ожидали воины-моряки на маленьких постах, разбросанных в прибрежной тундре. Они знали, что в шторм, в непогоду, когда никакими другими средствами не свяжешься с Большой землей, посыльный катер прорвется через все преграды, доставит продукты, газеты, письма, дрова. Впрочем, справедливости ради, надо уточнить: ждут они, конечно, мичмана Сигеева, потому что только Игнат Ульянович и никто больше может в любую погоду проникнуть в каждую "дыру", пришвартоваться к любой стенке.

Весь путь от Завирухи до Оленцов мы шли более суток с заходом на два поста, весь этот трудный для нас, случайных пассажирок, путь мичман Сигеев был для меня просто симпатичным скромным моряком, чрезвычайно любезным и внимательным. Да мы, собственно, с ним почти и не говорили: он постоянно находился наверху в своей рубке и спускался к нам вниз всего лишь два раза: первый раз во время сильной болтанки, чтобы справиться о нашем самочувствии, и второй раз, чтобы на часок прилечь отдохнуть. Чувствовали мы себя плохо, особенно Машенька, лежали вповалку и, как говорят моряки, "травили" на "самый полный". Игнат Ульянович искренне посочувствовал нам, потом дал всем троим по дольке лимона - остаток лимона посоветовал сохранить "на потом". Эффект был весьма незначителен: мы съели весь лимон, но чувствовали себя все-таки прескверно. Лично я убедилась, что самое разумное средство против укачивания - сон. Надо постараться уснуть перед самым началом сильной болтанки и заставить себя не просыпаться.

Между прочим, за время нашего рейса у меня родилось к Сигееву не только чувство признательности и дружеской симпатии, но и восхищение им. Казалось, он принадлежит к породе тех людей, которых называют двужильными. На него ничто не действовало: ни ночь, ни усталость, ни крутая волна; находясь в своей рубке, он невозмутимо и сосредоточенно смотрел в ветровое стекло, отдавал распоряжения мотористу, отвечал светофором на сигналы с постов и, казалось, совсем не обращал внимания на крутую волну, угрожающую опрокинуть суденышко.

В Оленцах размещалась небольшая группа - наверно, человек шесть-семь моряков Северного флота. К ним-то и наведывался примерно раз в месяц мичман Сигеев. Каждую свою стоянку в Оленецкой бухте, пока на катере шла выгрузка и погрузка, он забегал к Плуговым либо заходил ко мне в больницу полюбопытствовать, как я устроилась. Я всегда была рада его приходу, старалась отплатить такой же любезностью и гостеприимством, с каким он встречал меня у себя на катере.

Не так часто бывал в Оленцах Сигеев, раз десять в год, при этом недолго стоял его катер у Оленецкого причала. Но мичмана здесь все знали, и все говорили о нем с искренним уважением и теплотой. Чем он заслужил такое уважение, точно сказать невозможно, может, спасением двух "ученых" из института. Вышли однажды в море на шлюпке прогуляться один научный сотрудник и девушка-лаборантка. Собственно, даже не в море, а к острову, закрывающему бухту с севера. Это совсем рядом от институтских зданий. Погода была на редкость отменная, солнечно, тихо. Догребли они до острова легко и весело; а островок красивый, экзотический, в скалах бухточки-фиорды, пещеры-гроты. Сказка… Решили обойти на лодке вокруг острова и начали по ходу солнца слева направо, то есть северной стороной. Так они, любуясь островом, свободно и хорошо доплыли до восточного мыса. А дальше их встретило сильное течение. Грести невозможно. Молодой человек, не желая "опростоволоситься" перед девушкой, решил показать свою силу и умение, поднажал изо всех сил и не заметил, что они не только топчутся на месте, а даже отплыли в сторону от острова. Струя там, в горловине, сильная, их относило все дальше и дальше от острова. А погода здесь известно какая: штиль в пять минут может смениться штормом. Так и тогда случилось. Потемнело небо, нахмурилось, дохнуло ветром на море, разбудило волны. Увидели молодые люди, что берег с каждой минутой уходит от них, испугались, в панику бросились. А паника - плохой помощник в таких случаях. Кричать? Кричи сколько хочешь - никто не услышит. И видеть не видят их с берега, потому что остров закрывает. Ужас, отчаяние. Уже не верили в спасение, решили - это конец. И тут как раз на их счастье из Оленцов выходил катер Сигеева. Игнат Ульянович сразу понял, в чем дело. Подобрал насмерть перепуганных людей, конечно, возвратился к причалу, высадил на берег и в ответ на взволнованную благодарность спасенных лишь смущенно улыбался, стараясь скорее опять выйти в море.

Везде Сигеев появлялся как желанный, свой человек. Он в любой обстановке умел вести себя как-то "по-домашнему", просто, скромно, сразу располагал к себе, внушал доверие. Он все знал и все умел, но не выставлял напоказ свои знания и уменье, никогда никого не поучал: он просто делал. Человек дела - таким я поняла его в нашу вторую встречу.

Примерно через месяц после моего появления в Оленцах Игнат Ульянович зашел ко мне в больницу. Вошел в кабинет после того, как от меня вышел больной - семидесятишестилетний старик Агафонов.

- Разрешите, Ирина Дмитриевна?

- Здравствуйте, Игнат Ульянович, - обрадовалась я, как будто старого давнишнего друга встретила.

- Вот зашел посмотреть, как вы устроились, - объяснил он цель своего прихода. Окинув комнату хозяйским глазом, заключил: - Ничего-о-о, терпимо. Только вот лампа. Шнур вам мешает, заденете - упадет, разобьете.

Речь шла о настольной лампе, шнур которой тянулся к столу от розетки чуть ли не через всю комнату. Переставить стол в другой угол, к розетке, никак нельзя было, получалось не с руки.

- Да вот видите - розетка оказалась не на месте, - пояснила я.

- Переставить надо - и только. Это не проблема.

- Не проблема, но морочное дело: мастера вызывать. А где его тут найдешь? - оправдывалась я.

- Так уж и мастера. Мастеру тут делать нечего.

Через четверть часа розетка была перенесена на новое место. Я наблюдала за его работой: он делал все неторопливо, словно шутя, но удивительно споро. Все движения точны, четки, уверенны, без суеты и внешних эффектов. Ковыряется в розетке, а сам со мной разговаривает о другом.

- Что, Макар Федотович очень плох?

Я вначале не поняла, о ком это он. Пояснил:

- Старик Агафонов?

- А-а-а. Ревматизм у него сильно запущенный, - ответила я.

- Да уж наверно давний, дореволюционный. Старику досталось в жизни. С десяти лет начал в море за рыбой ходить. Без траулеров, конечно. На лодках до самых норвежских берегов хаживали. Представляете? Многие не возвращались, гибли. Его отец тоже погиб. Обнаружили косяк сельди, погнались за добычей, увлеклись. Дело это азартное. Сгоряча и не заметил, как шторм подкрался. Ну, и пошел сам на дно, рыб кормить… А ревматизм у него древний, даже, может, наследственный.

- Советовала ему на грязи ехать - не хочет.

- Какие там грязи, когда он в жизни южнее Мурманска нигде не был и не поедет. Поезда никогда не видел. Представляете?

- Откуда вы знаете… о людях, Игнат Ульянович?

- Как откуда? - Он поднял серые тихие, прячущие улыбку глаза, шевельнул светлыми льняными бровями. - От самих же людей. Я как-то ему в шутку говорю: "Макар Федотович, небось намерзлись вы здесь за семьдесят пять лет-то, поехали бы вы в Крым или на Кавказ на теплые воды кости погреть". Так вы знаете, что он ответил? "Это, - говорит, - голуба, я знаю, есть, наверно, и другие земли, может, и лучшие, чем наша. Там и фрукты, и всякая другая штука растет. Только ведь родина-то у каждого своя, своя и единственная. Она, как мать, одна на всю жизнь. На курорт можно съездить, посмотреть интересно, как люди живут, только на время - посмотрел, да и домой. Был бы я помоложе, может, и поехал бы на курорт. А теперь стар, куда мне. Поедешь, да еще по дороге и душу вытряхнешь. А помирать надо дома. Да-а, у каждого человека должна быть своя родина, свой дом. Вон даже птица - летом свой дом здесь строит, детей выводит, а на зиму на курорт отправляется в теплые края. Гнезда там не вьет, потому что родина ее здесь. Придет весна, и опять в дом воротится, не гляди, что холодно. А ей-то что, могла и не возвращаться, могла и там жить, в теплых-то краях. И путешествовать не надо было бы, дорога дальняя, всякое случается. ан нет, не хочет, родину покидать не хочет. А ты говоришь, теплые воды". - И вдруг Сигеев спохватился, заторопился: - Вы меня извините, заболтался, у вас там, может, больные очереди ждут, а я отвлекаю врача пустыми разговорами.

Больных на очереди не было, но он все же ушел, сказав, что попозже увидимся у меня дома.

- Захар в гости пригласил, - добавил он. - Как там Машенька, совсем поправилась?

Для дочки Плуговых у него нашлась коробка леденцов. Когда я подходила к дому, Игнат Ульянович колол дрова и болтал с Машенькой, которая бойко рассказывала ему о новостях детского сада и задавала самые неожиданные вопросы, потому что дяденька Игнат никогда не уклонялся от ответа, не говорил "не знаю", а объяснял интересно, занятно и, главное, серьезно. Дети это чувствуют. Маша спрашивала:

- А почему березка маленькая и кривая? Некрасивая. Кто ее погнул?

Игнат Ульянович посмотрел на уродливую, скрюченную в три сугибели одинокую березку, воткнул топор в чурбак, ответил:

- Мороз, Машенька, и ветер.

- А ей очень холодно? - спросила девочка.

- Очень. Разве тебе не холодно?

- Мне нет, я в валенках и в шубке. И варежки у меня.

- Вот видишь, Машенька, березку холод согнул, изуродовал под бабу-ягу. А людей нет, потому что мы с тобой сильнее березки, правда? Варежки теплые надели, дров наколем, печь протопим, и никакой мороз и ветер нам не страшен. Верно?

Девочка молчала: она думала, должно быть, над тем, какой сильный человек - ему ничто не страшно. Я тоже думала о том же, только не о человеке вообще, а совсем-совсем конкретно - я думала о мичмане Сигееве: таких жизнь не изуродует, какова б она ни была, такие, наверно, пройдя трудности, становятся еще красивее.

Потом мы сидели в хорошо натопленной комнате Плуговых, не спеша пили крепкий чай и разговаривали о наших оленецких делах. О своей службе и о себе Сигеев говорить не любил, лишь сообщил, что через месяц уволится с флота. А вообще он больше расспрашивал, чем рассказывал. Только когда зашла речь о Новоселищеве и когда я передала его слова о том, что, дескать, вот "целинники-новоселы понаехали, а осваивать нечего", Игнат Ульянович вдруг изменил своему постоянному спокойствию, вспыхнул, побагровел, белесые брови сжались.

- Вы меня простите, Ирина Дмитриевна, но так говорить может либо дурак, либо ограниченный человек, - не сказал, а выдавил из себя Сигеев.

- Вообще он, может, и не дурак, но для председателя он не умен, - поправил Захар.

- Насколько мне известно, - горячился Сигеев, - ваш колхоз создавался для лова семги. Почему вы ее не ловите?

- Снастей нет, - сказал Захар. - Так председатель объясняет. А я считаю, что и семги нет. Перевелась.

- Перевелась? - пытливо переспросил Игнат Ульянович. - А может, перевели? Браконьеры перевели, тюлени пожирают тонны семги. Почему? Почему не истребляете тюленей, а заодно и двуногих, которые глушат семгу толовыми шашками? Посчитайте, какая была бы доходная статья для колхоза. Сотни тысяч рублей в год! Это раз. А теперь возьмите гагу. Она водится только у нас. Нигде: ни на Кавказе, ни на Украине, ни под Москвой - гаги нет. Государственная цена килограмма гагачьего пуха семьсот рублей. Из одного гнезда можно брать в среднем двадцать граммов пуха. А если у вас будет, предположим, пять тысяч гнезд - это сколько же? Ну, вот считайте - это семьсот тысяч рублей в год.

- Гага не наша, есть же государственный заповедник, - сказал Захар.

- В Карлове-то? Какой это заповедник - слезы одни. Знаете, сколько собрали они в этом году? Восемьдесят килограммов пуху. А почему? То же, что и с семгой, - истребляют гагу хищные птицы, которых надо стрелять, истребляют браконьеры. Посмотрите весной, что делают, гады: собирают не только чаечьи, а и гагачьи яйца. Мол, они вкусней чаечьих. А каждое яйцо - это же птица, это сто сорок рублей в год дохода.

Сигеев горячился, и в то же время я чувствовала, что говорит он о вещах, давно и хорошо продуманных им, взвешенных.

- Хорошо, есть заповедник, государственный. Пусть. А вы разводите своих, колхозных гаг. - Он сделал паузу, посмотрел на нас, ожидая удивления: но ни Плуговы, ни тем более я не удивлялись, потому что не знали, можно разводить дикую гагу в домашних условиях или нет. Мы вообще ничего не знали об этой удивительной птице, кроме того, что на одеяло требуется восемьсот граммов гагачьего пуха и тогда под таким одеялом можно спать на любом морозе - не замерзнешь. - Можно, все можно. В Карлове мне старик один рассказывал: пробовал разводить - получается. Привыкают к человеку, как домашние гуси. И кормить не надо, сами кормятся морем. Вот вам еще статья дохода. Дальше смотрите: вокруг Оленцов в горах пять пресных водоемов, я не считаю мелких, которые вымерзают зимой, я говорю о крупных. А это же тонны форели, гольца, палии, белорыбицы. Это вам не треска и даже не селедка - это же деликатес.

- А я даже, признаться, не слыхал о такой рыбе, - сказал Захар. - Очень вкусная?

- Пальчики оближешь, царская рыба! - воскликнул Сигеев. - Вот вам уже три доходные статьи. Пойдем дальше: животноводство. В колхозе пять коров и ни одной свиньи. Срамота одна, стыд. А ведь можно молоком одним все побережье залить, сыроваренные и маслобойные заводы построить, и не где-нибудь, а здесь, в Оленцах. Вы посмотрите - кормов сколько угодно по всему берегу. Да каких кормов! Из водорослей получается самый лучший силос. Посмотрите, что делают в Карловском колхозе. Там восемьдесят дойных коров, в среднем по две с половиной тысячи литров надаивают от каждой коровы. Не знают, куда молоко девать, - это, конечно, тоже плохо: мы, не капиталисты, чтобы молоко в море сливать, заводы нужны. В Карлове в каждом доме по свинье. Свое сало, свежее, а не консервированная тушенка. А вы говорите, осваивать нечего. Да тут, братцы мои, такая целина - миллиарды рублей лежат, - закончил он и сразу одним глотком допил свой остывший чай.

- Это не мы говорим, это председатель говорит, - произнес врастяжку и задумчиво Захар. Он сидел насупившись, положа локти на стол и наклонив тяжелую голову. Потом встряхнул шевелюрой, посмотрел на Сигеева пристально и неожиданно предложил: - А знаешь, Игнат Ульянович, о чем я сейчас подумал? Шел бы ты к нам председателем?

Лида, молчавшая весь вечер, с какой-то жадностью, почти восхищением слушавшая неожиданно разговорившегося мичмана, сказала:

- Лучшего председателя и желать не надо. Идите, Игнат Ульянович. Всем поселком просить будем.

- По этому поводу со мной уже секретарь райкома говорил, - не громко, между прочим сообщил Сигеев.

- И ты?

- Я сказал, подумаю.

- Да чего ж тут еще думать? Надо было сразу соглашаться, - заволновался Захар. - А то пришлют какого-нибудь вроде нашего Новоселищева.

- Сейчас такого не пришлют, - замотал головой мичман. - Сейчас могут сосватать кого-нибудь из ученых, скажем из того же института.

Я подумала о Дубавине, вспомнив слова Новоселищева, а Захар сокрушенно воскликнул:

- Не дай бог Дубавина. Он же ни черта не смыслит в хозяйстве. Только слова одни. Нет, Игнат Ульянович, ты должен быть у нас председателем.

Сигеев смотрел на меня. Казалось, он спрашивает мое мнение. Но я не спешила с ответом, мне было мало одного взгляда, я хотела слышать его слово. И он не выдержал, спросил:

- Ну а вы, Ирина Дмитриевна, еще не собираетесь бежать в Ленинград?

Нет, совсем не об этом он спрашивал, во всяком случае, в его вопросе таился более глубокий и более сложный смысл, точно его решение - быть ему в Оленцах или не быть - от меня зависело, от того, "убегу" я в Ленинград или нет. Я ответила:

- Нет, Игнат Ульянович, пока что никуда я бежать не собираюсь отсюда, хотя, как вы знаете, Ленинград - моя родина. Это к нашему с вами разговору о перелетных птицах.

Он дружески и душевно улыбнулся.

…Катер мичмана Сигеева покинул Оленцы после полуночи. А я в ту ночь долго не могла уснуть. Я слышала, как за стенкой вполголоса разговаривали Плуговы, - догадывалась, что говорят они о Сигееве, о том, будет он у нас председателем или не будет.

Я тоже думала о Сигееве и как-то невольно для себя сравнивала его с другими встречавшимися на моем пути людьми. Он не был похож ни на Марата, ни на Валерку Панкова и Толю Кузовкина, ни на Дубавина и Новоселищева. Быть может, что-то было в нем общего с Андреем Ясеневым: внутренняя цельность и сила. А вдруг я все выдумываю и сочиняю, и мичман Сигеев, может, совсем не такой, а нечто среднее между Новоселищевым и Дубавиным? От этой глупой мысли становилось жутко, я спешила ее прогнать и в то же время думала: а не лучше ли прогнать мысли о Сигееве, пока не поздно, потому что вдруг придет время, когда будет слишком поздно?

Думая о Сигееве, я, конечно, думала и о себе. Двадцать шесть лет! Что это - начало жизни или конец? Или золотая середина, зрелость, расцвет? Все зависит от себя, все будет так, как ты сама захочешь. А я хочу, чтобы это было начало, большое счастливое начало новой жизни. Я чувствую в себе пробуждение новых, незнакомых мне сил - они мечутся в душе моей, как ветер в тайге; я больше не чувствовала себя маленькой, слабой и беспомощной. Мне было радостно и спокойно. Когда я была еще совсем маленькой, летом отец уходил в далекое плавание, а мать увозила меня в деревню к бабушке. Бабушка на все лето прятала мои ботинки, чтобы я босыми ногами землю топтала и сил от земли набиралась. Наверно, вот теперь и пробудились те самые силы, которых я набралась от земли. Но почему так долго дремали они, почему не пробудились раньше, скажем, на юге, когда мне также было трудно? Я вспомнила - на юге да и в Ленинграде, в годы беззаботной юности, я не знала настоящей жизни. Я увидела ее только здесь, когда стала работать бок о бок с простыми людьми, неодинаковыми, разными. Раньше мне не было дела до других, я не знала, как они живут. А здесь жизнь "других" соприкасалась с моей жизнью; здесь впервые я стала присматриваться к людям, к обыкновенным, простым, иногда грубоватым и не щеголяющим ни модным костюмом, ни звонкой фразой. Но они были очень искренни и откровенны, всегда говорили то, что думали, и меньше всего возились с собственным "я". Они понимали и настоящую дружбу, и радость, и горе, и нужду.

Мне вспомнились некоторые крымские знакомые моего бывшего мужа и его родственников - их пустые споры, мелкие страстишки, нервозность и суматоха без нужды, "деятельность", наполовину показная, прикрытая высокими мотивами и громкими фразами. Как я раньше могла все это не видеть или не замечать? Неужели для моего "пробуждения" нужен был такой сильный толчок - семейная драма и работа на краю земли? Нет, конечно, это случайное совпадение. Я не знала людей, ни хороших, ни плохих, вернее - не различала, судила иногда о них "по одежке".

Сигеевы, Плуговы, Кузовкины были и в Крыму и в Ленинграде, только я их не видела, не замечала. Потому и Дубавины мне казались не такими уж плохими, во всяком случае терпимыми. Я вспомнила одного ленинградского Дубавина. Он работал переводчиком в каком-то издательстве, носил при себе членский билет Союза писателей. Переводил он книги со всех языков, хотя ни одного не знал. Зато он имел собственную машину и две дачи. Тогда мне казалось, что так и должно быть, что это талант, что бешеные деньги у него вполне законные. Он ухаживал за мной, хвастал сберегательной книжкой, даже предложение делал. Этот человек мало чем отличался от Дубавина: разве что был немного глупее и немного нахальнее.

Раньше я не умела наблюдать, не умела думать. Теперь я научилась. И чем больше открывались мои глаза на мир, тем сильнее мне хотелось активной, настоящей жизни и борьбы.

В апреле в Оленецком колхозе состоялось отчетно-перевыборное собрание. Михаил Новоселищев подал заявление с просьбой освободить его от председательской должности. Поскольку он сам добровольно и даже как будто с большой охотой уступал свой пост, его не очень критиковали; колхозники относились к нему вполне доброжелательно - новоселы щадили его, а старожилы даже сочувствовали: они знали, что Новоселищев неплохо работал в первые послевоенные годы. Колхозники знали все сильные и слабые стороны Михаила Петровича: он был честным, трудолюбивым, энергичным человеком. Но руководить крупным многоотраслевым хозяйством, каким стал колхоз после приезда сюда новоселов, он не мог. Он сам это чувствовал. Поэтому колхозники решили оставить его заместителем председателя по рыболовству, учитывая его любовь и привязанность к морю. Нового председателя Игната Ульяновича Сигеева избрали единогласно: на него возлагали большие надежды. Рекомендовал его секретарь райкома, в поддержку кандидатуры Сигеева выступал Новоселищев; сказал он о нем несколько добрых, прочувствованных слов.

Должность заместителя по рыболовству была новая, ее ввели только на этом собрании, и Новоселищев был страшно доволен своим понижением, пригласил Сигеева жить к себе в дом, "пока хоромы пустуют". Игнат Ульянович охотно принял его предложение, оговорив, что это ненадолго: к сентябрю строители обещали поставить еще четыре дома, один из которых предназначался для нового председателя колхоза. Захар Плугов не одобрял решения Сигеева поселиться у Новоселищева, об этом он прямо сказал Игнату Ульяновичу:

- Два медведя в одной берлоге не уживаются.

- Так то медведи, потому их и называют зверьем. А мы люди, - добродушно ответил Сигеев и добавил: - Михаил Петрович человек добрый, покладистый. Мы с ним поладим.

Они действительно ладили. Новоселищев постоянно находился в море с эскадрой, как называли бригаду траулеров, а Сигеев поспевал везде: и с траулерами в море ходил, и организацией пресноводных водоемов занимался, и сбором водорослей руководил. Он был неутомим и вездесущ.

Однажды в конце мая, когда внезапно выдался первый весенний день и побережье закипело тысячеголосым роем возвратившихся с юга птиц, после работы я решила подняться на гору в тундру. Было около девяти часов вечера, солнце висело высоко над дальним берегом, неторопливо приближаясь к морю; светить ему оставалось еще часа два с половиной, а там оно опускалось на часок в море, образуя удивительную по мягкости и обилию красок полярную зорю, и в полночь, чистое, свежее, умытое студеной морской водой, выплывало снова из бушующей бездны, чтобы продолжать свой бесконечный путь над землей.

Мокрая каменная тропа на горе разделилась на две: одна убегала вправо к устью реки Ляды, другая удалялась влево, куда-то в горы с тупыми округлыми вершинами. Именно по этой, по левой тропинке я и решила идти, потому что она мне казалась более сухой, а еще и потому, что на камнях заметно виднелись отпечатки следов, уходивших из поселка в тундру.

На юге и востоке громоздились застывшие облака самых неожиданных очертаний, похожие то на гигантскую арку, образующую вход в пещеру титанов, то на шапку витязя, то на подводную лодку. До чего ж красивые здесь облака! Только ли здесь? А на юге, в Крыму, под Москвой или под Ленинградом разве не такие, разве там другие облака? - спрашивала я себя и не могла ответить: мне было немножко стыдно и неловко - я не помнила, бывают ли облака в Крыму и под Ленинградом, как-то просто не обращала внимания.

Тропа привела меня к озеру, открывшемуся вдруг у самых ног моих. Вернее, это была гигантская каменная чаша, заполненная пресной водой и окантованная зеленой бахромой только что пробившейся травки и сиреневато-фиолетовых кустов еще не распустившейся березы и лозы. Поодаль в сотне метрах от меня с удочкой в руках стоял человек. На какой-то миг мне почудилось, что это Андрей Ясенев. Сердце обрадованно заколотилось. Но это был всего лишь один миг. Потом я узнала Сигеева. И сразу мне стало почему-то неловко. Я видела, как обрадовался он моему внезапному появлению, немножко смутился и даже растерялся.

- Ирина Дмитриевна, какое совпадение, - заговорил он негромко дрожащим голосом. Нет, это был не тот Игнат Ульянович, каким я представляла его - всегда спокойным, ровным, невозмутимым. Этот Сигеев заметно волновался и, должно быть, не мог это скрыть.

Я спросила:

- Какое же совпадение, Игнат Ульянович?

- Да вот все как-то странно получается… - он нарочито сделал паузу, дернул удилище, и в воздухе затрепетала, сверкая серебром, довольно порядочная рыбешка. - Форель. Видали, какая она красавица!

Он снял рыбу с удочки и бросил в небольшую лужицу, где плеснулись, потревоженные, еще около десятка таких же рыб. Я нагнулась над лужей, попробовала поймать скользкую, юркую форель.

- Это и есть та самая, что к царскому столу подавали?

- Она самая. Никогда не пробовали?

- Как-то не приходилось. Игнат Ульянович, а вы все же не закончили мысль насчет совпадения: что странно получается?

Он закрыл рукой глаза, ероша и теребя светлые брови, наморщил лоб, признался не смело, но решительно:

- Я сейчас о вас думал, а вы и появились. Чудно… - и покраснел, как юноша.

Для него это были не просто слова, это было робкое полупризнание, на которое не легко решиться глубоким и цельным натурам. В таком случае лучше не молчать, лучше говорить болтать о чем угодно, только не томить себя открытым, обнажающим душу молчанием. Это понимал и Сигеев, и, должно быть, лучше меня, потому что именно он, а не я, первым поспешил нарушить угрожавшее быть тягостным молчание.

- Вот решил проверить пресные озера насчет рыбы, - начал он, переходя на деловой тон. - Есть рыба, не так много, наверно, но есть. Видите, сколько поймал за каких-нибудь полчаса. Разводить надо, подкармливать, охранять. - Он начал собирать удочки, продолжая говорить: - Вы знаете, Ирина Дмитриевна, какая идея у меня родилась? То, что мы начали сажать березки и рябину на поселке, - это само собой. Но нам нужен парк. Как вы считаете, нужен нам парк культуры и отдыха или не нужен? Чтобы, скажем, в выходной день или в праздник пойти туда погулять, повеселиться, отдохнуть.

- Конечно, нужен, - согласилась я, - только сделать его, наверно, невозможно.

- Верно, у самого поселка, пожалуй, невозможно, потому что сплошные камни и место, открытое северным ветрам. Ну а за поселком в затишке, скажем в долине Ляды?

- Хорошо бы, только ходить далековато.

- А мы морем организуем, на траулерах до устья Ляды, а там рукой подать до березовой рощи.

Мы возвращались с ним вместе. Игнат Ульянович много интересного рассказывал о преображении края, о планах и нуждах колхоза, старался заполнить все паузы, точно опасаясь другого, "личного" разговора. Только когда мы начали спускаться к поселку, а солнце приготовилось нырнуть в спокойное море, я сказала:

- Сегодня я вас было приняла за одного человека. Мне так показалось.

- Это за кого ж, если не секрет?

- За моего доброго старого друга Андрея Ясенева. Знаете его?

- Андрея Платоновича? - переспросил он. А затем ответил поникшим голосом: - Как не знать, знаю… У него в каюте… ваша фотокарточка, на столе.

- Это было когда-то… А теперь, наверно, там стоит фотография жены, - сказала я.

- А разве он женился? - встрепенулся Игнат Ульянович.

- Не знаю. Может быть. У него была девушка.

- Марина, - уточнил он. - Ничего, интересная.

На этом мы и простились тогда с Сигеевым.

Он, наверно, очень хороший человек и цельная натура. У него добрая душа и чуткое, умеющее любить сердце. Но всякий раз, когда я думаю о нем, почему-то в памяти тотчас же всплывает другой человек, который сейчас находится не так уж далеко отсюда, за округлыми сопками, в серой неуютной Завирухе. Он заслоняет собой Сигеева. И появление в море охотников меня больше волнует, чем появление рыбачьих траулеров.

Так разве могу я обманывать себя или Игната Ульяновича?


***


Сегодня я плакала. Ревела, как ребенок, растерянная и бессильная. Да, бессильная, беспомощная перед врагом, с которым я решила бороться всю жизнь, перед болезнями. Совсем еще недавно я видела себя героиней, всесильной и всемогущей. Я представляла себя мчащейся на оленьей упряжке через тундру к больному пастуху. Ночь, северное сияние, словно на крыльях летят олени, а я сижу в санях со своей волшебной сумкой, в которой везу умирающему человеку жизнь. Я где-то видела такую картину и любовалась ею: красиво!

В жизни мне не пришлось еще мчаться к больным на оленьих упряжках, лететь на самолете, плыть на корабле. В жизни получается все проще и труднее.

Сегодня прибежала ко мне соседка, взволнованная, почти плачущая. Говорит:

- Доктор, с мужем что-то стряслось. Кричит на весь дом. Резь в животе. Помогите ради Христа, дайте ему порошков, чтобы успокоился.

Я быстро собралась и пошла следом за ней. Стояла глухая декабрьская ночь. Вторые сутки, не переставая, мела метель, бесконечная, темная.

Больной сильно мучился, жаловался на острую боль в животе. Что могло быть - отравление или приступ аппендицита? Показатели на аппендицит. Нужна срочная операция. Но кто ее сделает, где и как? Побежала в канцелярию колхоза, связалась по телефону с Завирухой. Второпях объяснила заведующему райздравотделом суть дела и попросила немедленно выслать хирурга.

- За хирургом дело не станет, только на чем он должен до вас добираться? - послышался голос в трубке.

Как на чем? - вспылила я и осеклась. Действительно, на чем? Никакой вертолет в такую погоду не полетит. И вдруг слышу голос в трубке:

- Попытайтесь доставить к нам больного своими средствами, морем.

Мне показалось, что голос у заведующего слишком спокойный и равнодушный. И я начала кричать в телефон:

- Да вы понимаете, что на море шторм! Кругом все кипит. При такой качке живого не довезем.

- Ну что ж поделаешь. Тут мы с вами бессильны, - начал заведующий, но я опять перебила его с возмущением:

- Поймите же, человек умирает. Отец троих детей. Войну прошел, ранен был тяжело, выжил, а тут от аппендицита умирает… Как так можно! Я требую немедленно прислать хирурга!

- Товарищ Инофатьева, - строго и раздраженно сказал заведующий, - не устраивайте истерики. Я вам объяснил русским языком: у нас нет средств, чтобы в такую погоду послать к вам хирурга. Нет!.. Понимаете? Мы с вами бессильны.

И тогда я заплакала. Там же, в канцелярии колхоза, в присутствии Игната Ульяновича, который растерялся и не знал, как и чем меня утешить. Я вспомнила дочь свою, умершую от аппендицита, и малолетних детей больного. Останутся сиротами, без отца. У больного на животе шрам. Я спросила, or чего это? Он ответил тихо, преодолевая боль:

- Под Вязьмой меня, осколком… Плох был, думал, конец… Подобрала сестричка… Молоденькая, квелая, совсем дитя. Вынесла, перевязала. И вот выходили…

Милые девушки, мои старшие сестры!.. Сегодня я вспомнила вас, уходивших прямо из школ и институтов на фронт защищать Родину. Вы были слабыми, хрупкими, юными. И на ваши плечи обрушила война громадную тяжесть. Родные мои! О ваших подвигах я знаю по книгам, кинофильмам. Вы стали легендарными для потомков. Разве можно не преклоняться перед вами, дорогие мои сестры? Вам было в тысячу раз труднее, чем мне. И вы, наверно, иногда плакали и, вытерев слезы, продолжали делать свое героическое святое дело. Простите мне мою слабость. Я возьму себя в руки. Пусть ваш образ и дела ваши будут всегда для меня примером в жизни.

Не смущаясь Сигеева, я вытерла слезы и спросила:

- Можно мне связаться по телефону с командиром базы?

- Зачем, Ирина Дмитриевна? - поинтересовался Сигеев.

- Я попрошу его прислать хирурга. На военном корабле, на чем угодно.

- Вы с ним знакомы?

- Это не имеет значения, - ответила я. Действительно, командир базы, сменивший моего свекра, не был мне знаком. Голос у него по телефону показался очень сухим, холодным. Я сказала, что говорит дочь адмирала Пряхина, что я работаю врачом в Оленцах и что нам срочно требуется хирург. Помогите!

Он ответил не сразу, сказал:

- Подумаем.

- Нет, вы обещайте, умоляю вас…

- Постараемся, примем меры, - коротко ответил человек, которого я никогда не видела. И добавил: - Мы вам сообщим. Как вам звонить?

Я сказала.

Через полчаса я получила телефонограмму: "Врач-хирург на корабле вышел в Оленцы".

Военный врач прибыл на миноносце вовремя. Это был не просто хирург. Это был Шустов, наш Вася Шустов, институтский Пирогов, как звали его в Ленинграде. Он сделал операцию очень удачно. Миноносец, на котором он прибыл, ушел дальше, в Североморск. Вася задержался в Оленцах до новой оказии. Мы сидели с ним у меня дома, пили чай и вспоминали Ленинград.

Вы знаете, какой это человек, Вася Шустов!.. Он ни на кого не похож, его не с кем сравнить. Тихий, даже как будто застенчивый, он в то же время какой-то твердый, уверенный в себе и бойкий. У него умные внимательные глаза, которые он слегка щурит, когда смотрит на вас, глаза, выдающие постоянную глубокую и напряженную мысль. По праву институтских товарищей мы сразу с ним были на "ты", и это создало между нами атмосферу дружеского доверия и теплоты. Я спросила, доволен ли он своей работой и вообще судьбой. Он ответил:

- Доволен вполне. У меня есть любимое дело. Я им занимаюсь. Ну а что касается севера, я к нему тоже привык. Человек ко всему привыкает. Я не могу сказать, что полюбил этот край. И не верю тем, кто пытается утверждать свою любовь к Заполярью. Чепуха. Громкие фразы. Хотя иногда произносят их вполне искренне. Человек любит свое дело, а не эти холодные серые скалы, не проклятую ночь, не вьюгу. Человек дело любит, а думает, что край, природу. Природу здешнюю любить не за что. Она вся против человека… Впрочем, справедливости ради надо признать, что природа здесь вызывает на философские размышления, будит мозг. Когда в глубоких ущельях здесь нахожу папоротники и акацию, то невольно представляю ту жизнь, которая была здесь, когда водились мамонты и прочие вымершие существа, когда росли субтропические растения и море было теплым. Может, вот эти папоротники достигали гигантских размеров. И мне кажется, что было это совсем недавно. Тогда рождается масса интересных вопросов, загадок. Например, почему все-таки сюда пришел холод? Как ты думаешь?

- Как я думаю? Признаюсь - никак. Просто не думала. А вот природа здешняя действительно возбуждает какие-то мысли. Скалистая тундра мне кажется морем, только застывшим, и скалы, убегающие за горизонт, кажутся волнами, внезапно остановившимися и окаменевшими. Здесь всему удивляешься. И папоротнику, и акации, и рябине, и даже березовой рощице, похожей на яблоневый сад. А вот почему здесь стало холодно, а раньше было тепло, я действительно как-то не думала. А в самом деле, почему так?

- Да ведь пока что всё гипотезы. Их легко придумывать. Я и сам могу их сочинять. Представь себе, что когда-то земля наша находилась ближе к солнцу. Или, может быть, где-то в нашей Галактике существовало другое солнце - раскаленная планета. А затем погасло. Два солнца - это роскошно, правда? Светят себе попеременно. А то и оба сразу. Никакой тебе ночи: ни полярной, ни даже простой. Оттого и растительность такая буйная, сочная. Ты подумай, правда, ведь любопытно?

- Сколько загадок в природе! - отозвалась я.

- Многие будут разгаданы, как только человек вырвется в космос и достигнет других планет, - мечтательно и уверенно ответил Шустов. Затем с той же убежденностью продолжал: - Но самая трудная загадка - сам человек. Его нелегко разгадать. Не так просто проникнуть в тайны мозга. И вот что я скажу тебе, Ирина, профессия наша особая, чрезвычайно важная, я бы сказал, в будущем обществе она станет первостепенной. И не потому, что она моя, что я ее люблю. Нет. Надо быть объективным. Что самое главное для человека? Поэзия? Музыка? Крыша над головой, сытый желудок? Нет - здоровье, жизнь. Мертвый человек не человек, это труп. Больной человек тоже полчеловека. Больной миллионер отдаст все свои миллионы, дворцы, лимузины и яхты, все - за здоровье, за десяток лет продленной жизни. И ни один бедняк не согласится болеть ни за какие богатства, если он может все-таки как-то существовать. Сегодня мы мечтаем о продолжительности человеческой жизни в сто пятьдесят -двести лет. А кто сказал, что это предел?

Внезапно он умолк. Лицо его стало бледным, глаза суровые и холодные. Я спросила:

- Доживем ли мы с тобой сами до ста пятидесяти лет?

Он посмотрел на меня снисходительно, улыбнулся одними губами, ответил, как отвечают ребенку:

- Во всяком случае, хочется думать, что доживем.



Читать далее

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть