Все быстрее и быстрее проносилось время. Среди хлопот, в пылу рабочей горячки, незаметно мелькали часы, дни, целые недели. Листья в саду совсем опали, устилая пестрым ковром дорожки и куртины.
Осень входила все больше и больше в свои права. Студеные утренники покрывали лужи на улицах легким налетом ломкого, как бы стеклянного льда. В холерном бараке топили печи и чугунки, расставленные по коридору и в палатах.
Ждали уменьшение эпидемии с первыми холодными днями. Но пока она все еще свирепствовала, не прекращаясь. Правда, не так часто уже наезжал черный фургон за умершими, не так часто попадались больные с мучительно выраженной формой болезни; чаще уводили служителя и сиделки в дезинфекционную и карантинную палаты выздоравливавших, нежели увозились в длинных деревянных гробах-ящиках трупы погибших.
Зато новое несчастие караулило сестер — от одного из больных заразилась Кононова.
Это был какой-то ужасный вихрь, случайный и страшный, по своей всесокрушающей силе. Еще утром гудящий, всем хорошо знакомый бас доброй толстухи гремел по палате, и она, с необыкновенным для ее тучной фигуры проворством, носилась от одной койки к другой, а в полдень она уже лежала с почерневшим, вытянувшимся лицом, сведенным судорогой. невыразимого страдания, корчась от боли и силясь удержать мучительные стоны, рвавшиеся из груди.
Запрокинув голову, стиснув зубы, осунувшаяся в какие-нибудь два-три часа до неузнаваемости, сестра «просвирня» с редким терпением переносила мучительные операции вспрыскивания в истерзанное и без того уже недугом тело.
Ее окружил почти весь имевшийся состав докторов и сестер. Были приняты все меры к ее спасению, но на этот раз обычное завидное здоровье Кононовой сыграло злую шутку над этой крепкой, сильной, словно из камня вылитой, женщиной.
Сильная натура не победила смерти.
Последние минуты ее были ужасны.
С почерневшим лицом, с подернутыми неживою пленкой глазами, закатившимися глубоко в орбитах, Кононова молила надорвано и глухо между нестерпимыми приступами страданий:
— Помолитесь обо мне, сестрички… руку мне подайте… кому не противно… обнимите меня…
— Кому не противно? О, Господи! — и всегда все переживающая особенно глубоко и чутко, впечатлительная Нюта рванулась к умирающей, обвила ее шею и прижалась последним поцелуем к ее губам.
— Сестра Вербина! Что вы?!
Чьи-то сильные руки охватили Нюту и почти грубо отбросили от постели умирающей. Вокруг нее теснились побледневшие лица, побелевшие губы шептали ей:
— Безумие какое! Вы заразиться могли!
— Зато она счастлива, видя, что ею не брезгуют, ее любят, — произнесла в ответ трепещущая Нюта и тихонько указала присутствующим на лицо умирающей.
По этому лицу промелькнуло что-то похожее на улыбку удовлетворения.
И запекшиеся темные губы не то прошептали, не то вздохнули:
— Спасибо!
И с этим «спасибо» улетела из измученного тела окрыленная душа.
Кононовой, сестры-просвирни, не стало.
— Ну, кому надо письма, писать, либо послушать чтение хочется, вот она — я.
И Розочка, светлая и ясная по своем обыкновению, как майское утро, ворвалась сверкающим солнечным лучом в изолятор, где находились выздоравливающие больные.
Сейчас только эта самая Розочка рыдала до исступления на панихиде по Кононовой, совершенной в бараке в присутствии Ольги, Павловны, ее помощницы и всех сестер. Все, свободные от дежурств в амбулаториях и бараках сестры, приняв всевозможные предохранительно дезинфекционные средства, окурив себя формалином, пришли воздать последний долг умершей. Потом Кононову увезли те же санитары в их черном фургоне на заразное кладбище и от веселой доброй толстухи, кроме воспоминаний, не осталось ничего…
— Вот она — я! Говорите, что кому, надо.
Не успела еще Розочка со свойственной ей живостью порхнуть на кресло, как ее окружили со всех сторон.
Худой, высокой девушке из мелких модисток хотелось послушать о происшествиях, описанных в «Листке», хмурому продавцу яблок Степану—написать письмо в деревню, девочке Тане остричь ногти на правой руке (левую Таня с грехом пополам обкромсала своими силами). И всех по возможности удовлетворяла девочка-сестра.
Она писала письмо Степановой семье в деревню, стригла ногти Тане, читала газету Саше — портнихе, делала все то, что просили y нее выздоравливающие и карантинные затворники.
Но вот к ней подошел Дементий.
— Сестра-матушка, сделайте Божескую милость, дозвольте попросить, сестрицу Вербину сюда позвать.
— Нюточку? Зачем тебе надо ее, Дементий?
— Да уж надо, не перечьте, соблаговолите позвать, сестрица….
Худое, ставшее неузнаваемым после болезни, лицо бывшего служителя имело теперь какое-то странное, необычайное для, него, выражение. Казалось, какое-то твердое, непоколебимое решение застыло в этом желтом, страшном от худобы, лице.
Розочка взглянула в это лицо, важное сваей значительностью, и побежала за Нютой.
— Иди скорее! Тебя Дементий в изолятор зовет!
Нюта поспешила в карантинное отделение, предварительно окурив себя струей формалинового газа, ради предостережения от заразы выздоравливавших больных.
Едва ее миниатюрная фигурка в широком длинном халате и в полотняном колпаке-шапочке, покрывавшем голову, появилась на пороге карантинной, как Дементий, пошатываясь от слабости, встал со своего места и, сделав два-три шага, тяжело рухнул к ногам Нюты, бессвязно лепеча:
— Сестрица, родименькая, голубушка, святая! Прости ты меня, окаянного, за все давнишнее, зимнее… Христом Богом прости!.. Господь покарал меня за мой грех… Муки лютые принял за него, а ты, голубка чистая, белая, за все мое зло меня же отходила, вынянчила… Все я узнал, от больных узнал, от доктора Кручинина, его благородия… Сказал мне нынче: «Молись за сестру Вербину, Дементий, кабы не она — лежать бы тебе на холерном кладбище…» Спасительница моя! Святая, чистая душа, чем мне отплатила? Прости ты меня, Христа ради, как Господа Бога тебя прошу, земно кланяюсь тебе, ангел чистый Господень.
И он зарыдал, обвивая цепкими, дрожащими руками ноги Нюты.
Его большое, худое тело вздрагивало и тряслось, слезы градом катились по его желтому лицу.
— Господь с вами, Дементий, голубчик! Не плачьте, успокойтесь. Вам худо, воды хотите? Я же простила, простила давно!
Худенькая рука Нюты любовно, ласково гладила седые жидкие волосы этого, как дитя рыдавшего у ног ее, человека. Она силилась поднять его на ноги успокоить, как умела и могла.
— Простила? — залитое слезами, желтое, худое лицо с робкой мольбой поднялось к Нюте.
— Ну, конечно, давно, голубчик!
— А если так, если так, сестрица, — стремительно поднявшись на ноги, произнес Дементий и, отыскав глазами образ, осенил себя истовым широким крестом, — если так, Богом истинным клянусь тебе, сестрица, водки отныне в рот не брать, зарок даю и на деньги не зариться боле. Водка и деньги погубили меня было, проклятые. Пущай же отныне отгоню я их от себя; спасибо еще раз, сердечное спасибо, сестрица, Ангел Божий!
И грубая, заскорузлая, исхудалая за болезнь, рука сжала тонкие пальчики Нюты, а горячие губы Дементия стремительно прижались к этой руке…
— Господи! Ноябрь на дворе снова… А как недавно еще, подумаешь, мы сидели вечером на скамье-качалке и слушали «Демона»? Горели звезды на небе, тонул в полумраке сад и неслась чудная ария певца. Господи, как давно это было, ужасно давно!
И Розочка заломила свои тоненькие ручки над головою.
Кручинин и Ярменко вышли покурить в коридор, Нюта, Катя и Елена Юматова, только что покончив с укладкою больных, на ночь (к счастью, в эти сутки не наблюдалось опасных), вышли тоже из спертой; атмосферы палат подышать свежим воздухом.
— А теперь, сколько событий за короткое время! — с новой силой подхватила Катя, Грустно зазвучал ее обычно звонкий голосок.
— Горячка работы, вечное дрожание за человеческую жизнь, постоянный страх и эта смерть, сегодняшняя смерть, Кононихи нашей. Господи! Не верится как-то! Такая сильная здоровая, веселая, и умерла. Кто-нибудь другой — не так странно, но она, она…
Катя замолкла на минуту и снова заговорила тем же грустным голосом.
— Опять придет зима, утихнет эпидемия, и мы вернемся туда, — мотнула она головкой по направлению большого белого здания общины по ту сторону сада. — Господи! Как подумаешь только, я три-четыре месяца не слышала музыки. А Кононова ваша, помните, как любила ее! Леля Юматова сядет за рояль бывало, а Кононова…
Она не договорила и тихо, жалобно заплакала, прильнув к плечу Елены.
— Розочка, сестрица Розанова! Ну, уж это не зачем плакать, не зачем, голубушка! Ну, хотите я спою вам, так и быть, Тореадора! Хотите, спою?
И доброе, растерянное лицо Ярменко склонилось над Катей.
— А Клементьихи не боитесь? Она нам пропишет за пение-то, а? — и лукаво улыбнулись сквозь слезы влажные васильковые глаза.
— Ни-ни, я шепотком! Или вот что. На крыльцо выйдем, еще лучше в сад. Только накиньте платки и марш-маршем. Уж потешу вас нынче, так и быть.
— Чудесно!
И через две минуты крошечная группа молодежи выбежала в сад.
Прохлада и тишь студеной осенней ночи, ласковый свет млечно-серебряной луны и золотые звезды на дальнем небе сразу «настроили» Ярменко на его «певчий» лад, как он тут же с улыбкой заявил сестрам.
И полилась могучая волна захватывающих звуков. Они вырывались горячо и победно из сильной молодой груди и неслись навстречу ночи, навстречу новым пробуждающимся, радостным дням и робким тихим надеждам.
Заунывные, печальные песни пел в эту ночь Дмитрий Иванович.
— Мы точно Кононову отпеваем, — шепнула Елена Нюте.
А Нюта!
Она стояла, вся затихшая, странно взволнованная и, не отрываясь, смотрела в пару устремленных на нее, казавшихся загадочными и необычайно красивыми при свете месяца, глаз Кручинина.
Странное ощущение пробуждалось в душе Нюты. Было сладко, грустно на сердце, а все тело горело как в огне, звон в ушах, шум в голове, и что-то болезненно-тяжелое, придавившее точно камнем все хрупкое существо Нюты.
— Что это, кажется, я больна! Не может быть… — вихрем пронеслось в ее мыслях, и вдруг острый, режущий приступ боли охватил ее.
Она дико вскрикнула и, упав на дорожку сада, забилась в конвульсиях, охваченная умопомрачительным приступом болей…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления