ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Онлайн чтение книги Парижские тайны The Mysteries of Paris
ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава XIII

ПЕРВОЕ ГОРЕ ХОХОТУШКИ

Комната Хохотушки, как всегда, блестела радующей глаз чистотою; стоявшие на камине большие серебряные часы в футляре из самшита показывали четыре; сильные холода уже миновали, и бережливая работница не топила печь.

Из окна виднелся лишь клочок голубого неба, он проглядывал сквозь беспорядочное нагромождение кровель, мансард и высоких труб — по другую сторону улицы они закрывали горизонт.

Внезапно солнечный луч, словно заблудившись, проскользнул между двумя скатами крыши и на несколько мгновений озарил ярким блеском плиточный пол в комнате молодой девушки.

Хохотушка работала, сидя у окна; ее очаровательный нежный профиль выделялся на фоне чуть пламенеющих прозрачных стекол, и головка ее походила на бледно-розовую камею.

Блики света пробегали по ее темным волосам, стянутым на затылке в тугой узел, они оттеняли ее будто выточенные из слоновой кости маленькие трудолюбивые руки, в них с непостижимой быстротой мелькала игла.

Длинные складки коричневого платья, поверх которого был надет обшитый кружевцем зеленый фартучек, ниспадали на соломенное кресло, где сидела девушка; две прелестные ножки, как всегда со вкусом обутые, опирались на край невысокого табурета, стоявшего перед ней.

Подобно знатному вельможе, который из прихоти забавляется порою тем, что укрывает стены скромной хижины блестящими драпировками, заходящее солнце на минуту осветило эту скромную комнату тысячью беглых огней; солнечные лучи переливались золотистыми блестками на занавесях из серовато-зеленого набивного кретона, искрились на полированной мебели орехового дерева, сверкали на плиточном полу, отчего он стал походить на красную медь, и зажгли золотой ореол вокруг клетки для птиц, принадлежавших гризетке.

Но, увы! Несмотря на веселые проделки солнечного луча, обе пташки — и кенар и канарейка — с тревожным видом порхали в клетке и, против обыкновения, не пели.

Дело в том, что Хохотушка, против обыкновения, тоже не пела.

А если не пела девушка, не щебетали и птички.

Почти всегда радостная утренняя песня Хохотушки как бы вызывала к жизни и песни канареек: они, более ленивые от природы, не покидали своего гнездышка в столь ранний час.

А уж тогда рождался задорный вызов, начиналось состязание звонких и ясных рулад, жемчужных и серебристых, — и не всегда птицам удавалось одерживать победу.

В тот день Хохотушка не пела… ибо впервые в жизни она испытывала неподдельное горе.

До сих пор зрелище нищеты в семействе Морелей часто трогало ее до слез, но такого рода картины чересчур привычны для людей из бедных сословий и потому они не слишком долго ранят душу.

Почти каждый день девушка помогала этим беднякам, насколько позволяли ей силы; она искренне вместе с ними оплакивала их горькую участь, но, возвращаясь к себе, она ощущала некоторое удовлетворение… Хотя ее не на шутку огорчала судьба этих бедолаг, она радовалась тому, что выказывает к ним глубокое участие.

И уже очень скоро природная веселость ее нрава вновь обретала над нею обычную власть… Отнюдь не из эгоизма, а только потому, что Хохотушка сравнивала свою жизнь с жизнью соседей, она, возвращаясь из ужасного логова Морелей к себе в комнатку, чувствовала себя счастливой, и ее мимолетная грусть быстро рассеивалась.

Эта быстрая смена настроений не была сущностью ее натуры; в силу трогательной душевной деликатности гризетка почитала своим долгом принимать деятельное участие в судьбе людей, более несчастных, чем она, она нуждалась в этом для того, чтобы без угрызений совести наслаждаться своим мирным существованием, без сомнения, весьма ненадежным, которым она была, кстати, всецело обязана постоянному труду; надо заметить, что ее собственная жизнь — по сравнению с ужасающей нуждою семейства гранильщика алмазов — казалась Хохотушке почти роскошной.

«Для того чтобы распевать песни, не испытывая при этом угрызений совести, ибо рядом с тобой живут люди, достойные всяческой жалости, — простодушно говорила гризетка, — надо проявлять к ним все то милосердие, на какое ты способна».

Прежде чем рассказать читателю о причинах первого горя Хохотушки, мы хотим сразу же успокоить его и полностью убедить в добродетельности этой юной девушки.

Нам, увы, приходится здесь употребить слово «добродетель», слово важное, помпезное и торжественное, слово, которое почти всегда рождает представление о тяжких жертвах, о мучительной борьбе со страстями, о суровых размышлениях, о конечном смысле дел земных.

Но добродетельность Хохотушки была совсем иного рода.

Ей не приходилось ни с чем бороться и ни о чем размышлять.

Она просто прилежно работала, смеялась и пела.

Ее благоразумие, как она сама откровенно признавалась Родольфу, зависело прежде всего от… отсутствия свободного времени… Ей просто некогда было предаваться любви.

Всегда веселая, трудолюбивая, склонная к порядку во всем, она обнаружила, что порядок, труд и веселый нрав, даже помимо воли, защищали, поддерживали и спасали ее.

Быть может, эти нравственные устои сочтут слишком легковесными, слишком доступными и слишком незамысловатыми; но дело в общем-то не в причине, важен конечный результат.

Разве так уж важно, как расположены корни растения, если на нем распускаются чистые, яркие и благоуханные цветы?..

В связи с нашими пока еще утопическими надеждами на то, что общество станет подбадривать, поддерживать и вознаграждать тех работников, которые выделяются среди других своими социальными достоинствами, мы уже говорили о том, что необходимо «опекать» добродетель: об этом, как и о многом другом, уже задумывался император Наполеон.

Предположим, что эта мысль, благодетельная мысль великого человека, воплотилась в жизнь!..

И один из настоящих филантропов, коим император поручил отыскивать добродетель, обнаружил бы Хохотушку.

Предоставленная самой себе, лишенная благих советов и поддержки, подверженная всем тем опасностям, которыми чревата бедность, всем соблазнам, на которые так падки юные и красивые девушки, эта прелестная гризетка осталась чистой и целомудренной; да, честная, наполненная усердным трудом ее жизнь могла бы служить примером и назиданием для других.

Разве эта девушка, почти ребенок, не заслуживала бы — нет, не награды, не вспомоществования, — но хотя бы нескольких ласковых слов одобрения и похвалы, слов, которые укрепили бы в ней чувство собственного достоинства, подняли бы ее в собственных глазах и побудили бы ее вести себя так же добродетельно и в будущем?

Ибо тогда она знала бы, что за ней наблюдают, что внимательный и заботливый взор сулит ей покровительство на трудной стезе, по которой она шествует с таким мужеством и ясностью духа!

Ибо тогда она знала бы: если вдруг наступит такой день, когда у нее не будет работы или недуг будет угрожать ее скромному, полному забот существованию, ее жизни, которая всецело зависит от усердного труда и требует здоровья, то небольшая помощь — а ведь она заслужила ее своими достоинствами — поддержит ее в тяжелую пору.

Без всякого сомнения, раздадутся возгласы о том, что попечительство такого рода, коим следовало бы одарить людей, особенно достойных сочувствия вследствие их безупречного поведения, невозможно осуществить.

Однако нам кажется, что общество уже решило сходную задачу.

Разве уже не создана полиция нравов для наблюдения за жизнью и поведением людей, — с целью, впрочем, весьма похвальной, — которая должна следить за поведением субъектов, опасных для общества в силу совершенных ими прежде дурных поступков?

Так отчего бы обществу не учредить также наблюдение и за высоконравственным поведением людей добродетельных?

А теперь покинем область утопий и возвратимся к причинам, вызвавшим первое горе Хохотушки.

Если не считать Жермена, простодушного и серьезного молодого человека, то другие соседи нашей гризетки поначалу сочли присущие ей от природы дружелюбие и приветливость, то, что она охотно оказывала различные небольшие услуги, попыткой привлечь к себе внимание; но довольно скоро эти господа были вынуждены — с удивлением и досадой — понять, что они могут обрести в лице Хохотушки любезную и веселую спутницу для воскресных прогулок, услужливую и милую соседку, но отнюдь не любовницу.

Их удивление и досада, на первых порах весьма ощутимые, мало-помалу уступили место восхищению перед открытым и обаятельным нравом гризетки. Затем, как она сама совершенно справедливо сказала Родольфу, ее соседи стали уже гордиться тем, что могут по воскресеньям отправляться на прогулку, ведя под руку красивую девушку, которая была к ним очень внимательна (Хохотушку не слишком заботили правила хорошего тона) и не стоила им почти ничего: она лишь участвовала в их скромных развлечениях, чья ценность благодаря ее присутствию и веселости возрастала.

К тому же эта славная девушка так легко довольствовалась малым!.. В дни безденежья она вместо обеда с веселой улыбкой уплетала горячую лепешку, вгрызаясь в нее своими белоснежными зубками, так что любо было смотреть! После чего с удовольствием прогуливалась по бульварам или просто по людным улицам в обществе своих кавалеров.

Если наши читатели прониклись хотя бы некоторой симпатией к Хохотушке, они согласится с тем, что только очень уж глупый или совершенно неотесанный человек мог отказаться от таких незамысловатых воскресных развлечений со столь приятной спутницей, которая к тому же, не имея никаких прав на ревность, отнюдь не препятствовала своим кавалерам отдыхать от ее строгости, утешаясь с менее суровыми красотками!

Один только Франсуа Жермен никогда не питал надежд на более короткие отношения с молодой девушкой; душевная чистота и врожденная деликатность позволили ему с первого же дня знакомства с нею понять, какую прелесть может таить в себе та своеобразная дружба, которую предложила она ему.

Однако то, что должно было непременно случиться, случилось: Жермен без памяти влюбился в свою соседку, но так и не решился хотя бы словом обмолвиться о своей любви.

Он не был склонен подражать своим «предшественникам», которые, окончательно поняв тщету своих поползновений, утешились, подыскав себе других близких подружек и сохранив при этом доброе согласие со своей строгой соседкой. Поэтому Жермен наслаждался целомудренной близостью с прелестной девушкой: он проводил возле неё не только воскресные дни, но и все свободные вечера. И в эти долгие часы Хохотушка неизменно бывала весела и чуть шаловлива, а Жермен оставался нежным, предупредительным, но серьезным, а часто даже немного грустным.

Грусть эта была его единственным недостатком, по мнению Хохотушки; с врожденным благородством его манер не шли ни в какое сравнение смехотворные притязания коммивояжера, г-на Жиродо, или безумные выходки художника Кабриона; однако Жиродо в силу своего неиссякаемого красноречия и Кабрион в силу своей столь же неиссякаемой веселости одерживали верх над Жерменом, чья нежная серьезность не слишком нравилась его соседке.

Вот почему Хохотушка до сих пор не отдавала явного предпочтения ни одному из трех своих поклонников. Но она не была лишена здравого смысла и понимала, что один только Жермен обладает необходимыми качествами для того, чтобы составить счастье рассудительной женщины.

Изложив все это, мы расскажем теперь читателю, почему Хохотушка была так печальна и почему ни она сама, ни ее канарейки в тот день не пели.

Свежее и круглое личико девушки слегка побледнело; большие черные глаза, обычно веселые и блестящие, чуть потускнели и подернулись грустью; черты лица выдавали непривычную для нее усталость. Дело в том, что Хохотушка провела за работой часть ночи.

Время от времени она печально поглядывала на распечатанное письмо, лежавшее возле нее на столе; письмо это прислал ей Жермен, и вот что в нем можно было прочесть:

«Тюрьма Консьержери.

Мадемуазель!

Уже само то место, откуда я вам пишу, скажет вам о размерах моего несчастья. Меня посадили в тюрьму как вора… Я виновен в глазах всех окружавших меня людей, и тем не менее я отваживаюсь вам писать!

Мне было бы невыносимо тяжело думать, что вы тоже станете считать меня человеком опустившимся и преступным. Умоляю вас, не осуждайте меня, пока не прочтете это письмо… Если и вы меня оттолкнете… этот последний удар окончательно сразит меня.

Вот что со мною произошло.

С некоторых пор, как вы знаете, я уже не жил на улице Тампль; но от бедняжки Луизы я знал, что семейство Морелей, чьей судьбе мы оба — и вы и я — так сочувствовали, нуждалось все больше и больше. Увы! Моя жалость к этим обездоленным и погубила меня! Я ни в чем не раскаиваюсь, но мой жребий так жесток!..

Вчера вечером я допоздна засиделся в нотариальной конторе г-на Феррана: я был занят срочной работой. В той комнате, где я трудился, стоит письменный стол, мой хозяин запирает туда каждый вечер счета, которые я привожу в порядок. Вчера он был как будто чем-то встревожен и возбужден; он сказал мне: «Не уходите до тех пор, пока не закончите работу над всеми этими счетами, а потом положите их в письменный стол, ключ я вам оставлю». С этими словами он вышел и отправился к себе.

Сделав все, что было нужно, я отпер ящик стола, чтобы сложить туда бумаги; машинально глаза мои остановились на распечатанном письме, лежавшем там, и я увидел в нем имя гранильщика алмазов Мореля.

Признаюсь, поняв, что речь идет об этом бедолаге, я допустил нескромность и прочел письмо; из него я узнал, что на следующий день этого труженика арестуют по требованию г-на Феррана, который предъявил ко взысканию вексель Мореля на сумму в тысячу триста франков; прикрываясь чужим именем, нотариус решил упрятать несчастного в тюрьму.

Письмо было от ходатая по делам моего патрона. Я слишком хорошо знаю, как обстоят дела в семье Мореля, и мне было понятно, каким страшным ударом будет арест главы семейства для его близких: ведь он их единственный кормилец!.. Я был и огорчен и возмущен. На свою беду, я увидел в том же ящике стола раскрытую шкатулку, в ней лежали две тысячи франков золотом… В эту самую минуту я услыхал, что по лестнице поднимается Луиза; не задумываясь над серьезными последствиями моего поступка, я решил воспользоваться благоприятным случаем и взял из шкатулки тысячу триста франков… Остановив Луизу, я сунул ей в руку эти деньги и сказал: «Завтра рано утром вашего отца должны арестовать за неуплату в срок тысячи трехсот франков, возьмите их и спасите отца, но никому не говорите, что деньги вы получили от меня… Ведь господин Ферран дурной и злобный человек!..»

Вы сами видите, мадемуазель, что побуждения у меня были самые добрые, однако поступок мой был преступным: я ничего от вас не скрываю… А теперь вот что я могу сказать в свое оправдание.

Уже давно — благодаря бережливости — я скопил и поместил у одного банкира скромную сумму в полторы тысячи франков. Неделю тому назад он сообщил мне, что срок хранения этих денег подошел к концу и что, если я не хочу дольше держать свои сбережения у него, я могу получить их в любое, время.

Стало быть, я располагал большей суммой, чем та, которую я взял из шкатулки нотариуса. Я хотел на следующее утро получить в банке свои полторы тысячи франков; однако кассир приходит в банк только в полдень, а Мореля собирались взять под стражу на рассвете. Вот почему мне надо было дать ему возможность уплатить по векселю с самого утра; правда, я мог бы вызволить его из тюрьмы днем, но все равно его бы до этого арестовали и увели из дому на глазах у жены, а для нее такой удар мог бы оказаться губительным. Больше того, гранильщику пришлось бы заплатить немалую сумму — за судебные издержки, связанные с его арестом и освобождением. Вы, конечно, понимаете, что всех этих бед не произошло бы, если бы я взял из шкатулки тысячу триста франков, а я ведь надеялся, что смогу положить их назад утром — еще до того, как г-н Ферран появится в своей конторе и что-либо обнаружит. К несчастью, я ошибся.

Я вышел из конторы нотариуса, уже немного остыв от гнева, который вместе с чувством жалости побудил меня действовать. Теперь я понимал всю опасность своего положения, тревога терзала меня: я ведь хорошо знал суровый нрав нотариуса, а он ведь мог после моего ухода возвратиться в контору, отпереть ящик стола и обнаружить пропажу; а в его глазах, да и в глазах всех людей, то была кража.

Эти мысли мучили меня, и, хотя был уже поздний вечер, я поспешил к банкиру, надеясь упросить его тотчас же выдать мне мои деньги: я бы нашел убедительные доводы для столь необычной просьбы; затем я вернулся бы в контору г-на Феррана и положил бы в шкатулку взятую мной сумму.

Однако по злосчастному стечению обстоятельств банкир еще два дня тому назад уехал в Бельвиль, где у него был загородный дом: он разбивал там сад. Со все возрастающей тревогой я дождался рассвета и помчался в Бельвиль. Но все складывалось неудачно, все было против меня: банкир только что уже уехал в Париж; я поспешил к нему — и вот наконец деньги у меня в руках! Я кинулся в контору г-на Феррана, но все уже обнаружилось.

Но все это — только часть моих невзгод. Дело в том, что теперь нотариус обвиняет меня в том, будто я украл у него еще и полторы тысячи франков кредитными билетами, они, по его словам, лежали в том же ящике письменного стола, где и две тысячи франков золотом. Это гнусное обвинение, это низкая ложь! Я признаю себя виновным в первом хищении; но клянусь вам всем самым святым на свете, что ни в какой другой краже я неповинен. Никаких кредитных билетов я и в глаза не видал; в ящике лежали только две тысячи франков золотом, из них-то я и взял тысячу триста франков, которые утром принес обратно в контору.

Такова истина, мадемуазель; надо мной тяготеет тяжкое обвинение, и все же я уверен, что вы меня достаточно хорошо знаете и поймете, что я не способен лгать… Однако верите ли вы мне? Увы! Как сказал г-н Ферран, тот, кто украл небольшую сумму, способен украсть и сумму более значительную, и такой человек не заслуживает доверия.

Мадемуазель, я всегда видел, как вы добры и как глубоко вы сочувствуете несчастным; я знаю, как вы честны и прямодушны, и я надеюсь, что ваше сердце, что ваша душа помогут вам постичь правду. Ни о чем больше я не прошу… Только отнеситесь с доверием к моим словам, и вы поймете, что я равно заслуживаю и порицания и жалости, ибо, повторяю, намерения у меня были самые благие, но меня погубило ужасное стечение обстоятельств, предвидеть которое было невозможно.

Ах, мадемуазель! До чего я несчастен! Если б вы только знали, среди каких людей я вынужден находиться до того дня, когда меня будут судить!

Вчера меня привезли в так называемый дом предварительного заключения при префектуре полиции. Я не в силах передать вам, что я почувствовал, когда, поднявшись по лестнице, очутился перед какой-то дверью с железным оконцем; меня втолкнули в камеру и дверь тотчас же снова заперли на ключ.

Я был до того взволнован, что сначала ничего не мог разглядеть. Теплый тошнотворный воздух пахнул мне в лицо; — потом до моего слуха донесся гул голосов, он перемежался взрывами зловещего хохота, яростной бранью и грубыми песенками; я неподвижно стоял у двери, уставившись в каменные плитки пола, не решаясь ни поднять глаза, ни шагнуть вперед: мне казалось, что все внимательно изучают меня.

На самом же деле никто на меня и внимания не обращал: одним узником больше или меньше — этих людей мало заботит. Наконец я отважился поднять голову. Господи боже! Какие отвратительные физиономии! Все заключенные были в рваной одежде, в каких-то грязных лохмотьях. Все они казались воплощением нищеты и порока. Их там было человек сорок или пятьдесят, одни сидели, другие стояли, а иные лежали на грубых скамьях, вделанных в стены; здесь находились бродяги, воры, убийцы — словом, все те, кто был взят под стражу накануне днем или ночью.

Когда они все же заметили меня, я испытал горькое утешение, поняв, что они не считают меня одним из «своих». Кое-кто молча уставился на меня с нахальной усмешкой; потом они зашептались на каком-то непонятном мне языке. А немного погодя самые развязные подошли ближе, принялись хлопать меня по плечу и требовать денег, чтобы отметить, как они говорили, мое прибытие.

Я протянул им несколько монет, надеясь купить себе этим спокойствие; но этих денег им показалось мало, и они потребовали еще; я ответил отказом. Тогда несколько человек окружили меня, осыпая бранью и угрозами; они уже собирались наброситься на меня, но, по счастью, в камеру вошел привлеченный шумом надзиратель. Я пожаловался ему; он потребовал, чтобы мне возвратили деньги, которые я перед тем был вынужден отдать, и сказал, что если я хочу, то за небольшую плату меня переведут в одиночную камеру в другом отделении тюрьмы. Разумеется, я с благодарностью согласился и расстался наконец со всеми этими злодеями; на прощание они пригрозили мне, что впоследствии со мной рассчитаются: мы непременно, говорили они, еще свидимся, и уж тогда меня уложат на месте.

Надзиратель отвел меня в одиночную камеру, где я провел оставшуюся часть ночи.

Оттуда я и пишу вам, мадемуазель. Тотчас же после допроса меня перевезут в другую тюрьму, она называется Форс, и боюсь, что я опять встречусь там с некоторыми из тех людей, что находились со мной в доме предварительного заключения.

Надзиратель, тронутый моим горем и моими слезами, обещал переслать вам это письмо, хотя такого рода поблажки строго-настрого запрещены.

Я жду от вас, мадемуазель, последней услуги во имя нашей старой дружбы, если только вы теперь не стыдитесь наших былых дружеских отношений.

Надеюсь, что вы соблаговолите выполнить мою просьбу, и потому подробно изложу ее.

Вместе с этим письмом вам передадут маленький ключ и короткую записку для привратника того дома, где я жил, — это дом номер одиннадцать на бульваре Сен-Дени. В ней я сообщаю ему, что вы можете распоряжаться всем, что мне принадлежит, и прошу его выполнять все ваши просьбы и распоряжения. Он проводит вас в мою комнату. Будьте так добры и отоприте мой секретер ключиком, который я вам посылаю; вы увидите там большой конверт, в нем лежат разные бумаги и письма, я прошу сохранить их для меня; одно из этих писем адресовано вам, вы увидите это по надписи на конверте. Другие бумаги также имеют к вам отношение, они написаны в более счастливую пору моей жизни. Не сердитесь, я не думал, что вам придется с ними познакомиться. Прошу вас также взять ту небольшую сумму денег, что лежит в секретере, равно как и атласный мешочек, в котором хранится косынка из оранжевого шелка — она была на вас в одну из последних наших воскресных прогулок, и вы подарили мне ее на память в тот день, когда я уехал из дома на улице Тампль.

Я хотел бы также, чтобы — за исключением нескольких пар белья, которые вы, надеюсь, перешлете мне в тюрьму Форс, — вы поручили продать мебель, а также принадлежащие мне носильные вещи: оправдают ли меня или осудят, я так или иначе буду опозорен и мне придется покинуть Париж. Куда я направлюсь? Какими средствами буду располагать? Один бог знает.

Госпожа Бувар, которая уже продавала некоторые мои вещи, а кое-что из них и сама покупала, быть может, всем этим займется; она женщина честная, и, если она согласится, это избавит вас от множества лишних хлопот, а я-то уж знаю, как для вас дорого время.

Я уплатил за комнату вперед и потому прошу вас вручить только небольшую сумму привратнику.

Простите, мадемуазель, что я обременяю вас всеми этими поручениями, но вы единственный человек на свете, к которому я могу и решаюсь обратиться.

Я бы мог попросить об этой услуге одного из клерков г-на Феррана, с которыми я достаточно хорошо знаком; но я боюсь их нескромности: как я уже сказал, некоторые из моих бумаг и писем касаются вас; другие имеют отношение к печальным событиям моей собственной жизни.

Ах! Поверьте, мадемуазель, если вы исполните мои просьбы и тем самым подтвердите свою былую дружескую привязанность ко мне, это послужит единственным утешением в том огромном несчастье, которое так угнетает меня; несмотря ни на что, я уповаю: вы не ответите мне отказом.

Я прошу у вас также позволения хотя бы изредка писать вам… Для меня так важно, так дорого иметь право изливать душу и поверять свое тяжкое горе вам, чье сердце было благосклонно ко мне!

Увы! Ведь я так одинок, я один в целом свете, и никому нет дела до меня. Одиночество уже давно тяготило меня, ну а теперь — вы и сами понимаете!..

И все-таки я человек честный… Совесть моя чиста, я никогда никому не причинял вреда, я всегда — даже с риском для жизни — выказывал отвращение ко всему дурному… Вы сами в этом убедитесь, прочтя бумаги, которые я прошу вас сохранить для меня… Но кто поверит моим словам? Г-на Феррана все уважают, он уже давно пользуется репутацией человека редкой порядочности, у него есть все основания обвинять меня… И он меня уничтожит… Я заранее покоряюсь своей участи.

И еще одно, мадемуазель: если вы мне верите, то, надеюсь, не будете испытывать ко мне презрение, вы станете жалеть меня и хотя бы изредка вспоминать о своем друге, искреннем друге. И тогда, если вам станет жаль меня, очень жаль… быть может, вы окажетесь столь великодушны и когда-нибудь придете повидать меня… в воскресенье (господи, сколько сладостных воспоминаний будит во мне это слово!). Да, быть может, вы придете как-нибудь в воскресенье в тюрьму и решитесь войти в залу для свиданий… Но нет, свидеться с вами в таком месте… нет, я на это никогда не отважусь… Впрочем, вы ведь так добры… что…

Я вынужден прервать свое письмо и отослать его вам вместе с ключом и запиской для привратника, я ее сейчас спешно набросаю. Надзиратель сказал, что меня скоро поведут на допрос к следователю… Прощайте, прощайте, мадемуазель… не отталкивайте меня. Ведь я надеюсь только на вас, на вас одну!

Франсуа Жермен.

P. S. Если вы надумаете мне ответить, адресуйте ваше письмо в тюрьму Форс».

Теперь читателю понятна причина первого горя Хохотушки. Добрая девушка была до глубины души потрясена невзгодами Жермена, о которых она до сих пор даже не подозревала. Она сразу же поверила в правдивость рассказа злосчастного сына Грамотея.

Чуждая мелочных правил морали, она даже находила, что ее бывший сосед сильно преувеличивает свою вину. Для того чтобы спасти несчастного отца семейства, он взял без разрешения деньги, которые мог и хотел возвратить. В глазах гризетки этот поступок Жермена свидетельствовал о его великодушии.

В силу одного из тех противоречивых движений души, что так свойственны женщинам, особенно женщинам ее класса, эта юная девушка, которая прежде испытывала к Жермену, как и к другим своим соседям-мужчинам, всего лишь сердечное и дружеское расположение, вдруг почувствовала к нему нежность.

Как только она узнала, что он несчастен, несправедливо обвинен и брошен в тюрьму, мысль о нем вытеснила из ее памяти даже воспоминание о его прежних соперниках.

Нет, Хохотушка еще не испытывала любви к Жермену, речь шла скорее об искренней душевной привязанности, полной сострадания и преданности: то было совсем новое, не знакомое ей чувство, и оно еще больше усиливалось из-за неотделимой от него горечи.

Таково было душевное состояние Хохотушки, когда Родольф осторожно постучал в дверь и затем вошел к ней в комнату.

Глава XIV

ДРУЖБА

— Добрый день, соседка, — сказал Родольф, — надеюсь, я вам не помешал?

— Нет, что вы, сосед. Напротив, я рада вас видеть, ведь у меня большое горе.

— В самом деле, я вижу, что вы бледны и, кажется, даже плакали.

— Мало сказать, плакала!.. И есть из-за чего! Бедный Жермен! Вот, лучше прочтите сами. — И Хохотушка протянула Родольфу письмо злополучного узника. — У меня просто сердце разрывается! Вы мне как-то говорили, что Жермен вам не безразличен… Так вот, теперь самое время доказать это, — прибавила девушка, пока Родольф внимательно читал письмо. — Знаете, этот мерзкий господин Ферран исходит злобой и с ожесточением набрасывается на всех, кто его окружает. Сперва он накинулся на Луизу, а теперь изливает свою злость на Жермена. О, я от природы вовсе не злая, но если бы с ним, с этим нотариусом, стряслась беда, я, признаюсь, очень обрадовалась бы. Обвинить такого честного и порядочного юношу в том, будто он украл полторы тысячи франков! Жермен украл?! Да ведь он же — сама честность!.. А потом, он такой аккуратный, такой добрый, он даже мухи ни обидит и всегда такой грустный… Господи, мне так его жаль: ведь он сейчас в тюрьме, среди злодеев! Ах, господин Родольф! С сегодняшнего дня я знаю, что на жизнь не всегда можно смотреть сквозь розовые очки!

— А что вы намерены делать, соседка?

— Что я намерена делать?.. Хочу выполнить все, о чем меня просит Жермен, и как можно скорее… Я бы уже давно ушла из дома, если бы не срочный заказ, я должна его закончить и тотчас же отвезти на улицу Сент-Оноре, а оттуда я пойду туда, где жил Жермен, отопру его комнату и разыщу бумаги, о которых он пишет. Я даже проработала часть ночи, чтобы выиграть таким способом несколько часов. И ведь мне надо еще столько успеть, кроме этого заказа, надо еще многое привести в порядок, со многим управиться. Прежде всего, госпожа Морель просит, чтобы я навестила в тюрьме Луизу. Должно быть, этого не так просто добиться, но я уж как-нибудь расстараюсь… На беду, я даже не знаю, к кому обращаться…

— Я уже об этом подумал…

— Вы, сосед?

— Вот разрешение, держите.

— Какое счастье! А вы не можете исхлопотать мне такое же разрешение на свидание с бедным Жерменом?.. То-то бы он обрадовался!

— Вы получите возможность повидаться и с ним.

— О, большое спасибо, господин Родольф!

— И вам не страшно будет пойти в тюрьму?

— Ну, конечно, в первый раз сердце у меня будет бешено колотиться… Но какое это имеет значение. Ведь когда у Жер-мена все было хорошо, разве не старался он всегда предупреждать и выполнять все мои желания, разве не водил он меня и в театр и на прогулки, разве не читал мне по вечерам книжки, разве не сколачивал ящики для цветов, не натирал воском пол в моей комнате? Ну а теперь, когда он попал в беду, настала моя очередь. Правда, я человек маленький, я мало что могу сделать, но зато все, что смогу, непременно сделаю, он уж может на меня положиться; теперь-то он убедится, настоящий я друг или нет. Послушайте, господин Родольф, одно только меня огорчает — его недоверчивость. Подумать только; он решил, что я способна презирать его! Это я — то? Я вас спрашиваю: а почему, за что? Старый скряга, нотариус, обвинил его в краже, но мне-то какое дело!.. Ведь я хорошо знаю, что это ложь! Письмо Жермена мне все объяснило, он ни в чем не виноват. Это ясно как день, я ни за что не поверю, что он хоть капельку виновен! Да стоит только на него поглядеть, получше его узнать — и ты сразу же поймешь, что он ничего дурного не сделает. Только такой злобный человек, как господин Ферран, может облыжно обвинять Жермена!

— Браво, соседка! Мне по душе ваш гнев!

— Знаете, мне бы так хотелось быть мужчиной, я пошла бы тогда к этому мерзкому нотариусу и сказала ему: «Ах, так! Вы утверждаете, будто Жермен вас обокрал? Тогда получайте то, что вам причитается, старый лгун! Уж этого у вас никто вовек не отберет! И — трах! Трах! Трах!» Я хорошенько поколотила бы его.

— Вижу, вы скоры на суд и на расправу, — проговорил Родольф с улыбкой, видя благородное волнение Хохотушки.

— Но ведь все это возмущает меня до глубины души. И, как говорит в своем письме Жермен, все будут на стороне его патрона, все будут против бедного юноши, потому что нотариус богат, его все уважают, а Жермен — всего лишь бедный малый, нет у него ни покровителей, ни заступников, вот разве только вы придете к нему на помощь, господин Родольф, вы ведь знакомы с важными господами, а они помогают несчастным. Нельзя ли что-нибудь сделать для Жермена?

— Надо, чтобы он дождался суда. А после того, как его, надеюсь, полностью оправдают, уверяю вас, он убедится, что многим его судьба вовсе не безразлична. Только вот что, соседка, я уже по опыту знаю: на вашу скромность можно положиться…

— О да, господин Родольф, я никогда не была болтлива.

— Вот и прекрасно! Нужно, чтобы никто не знал — и сам Жермен тоже, — что у него есть надежные друзья… и они его в беде не оставят…

— Правда? Но если б он знал, сколько бы мужества ему это прибавило!

— Без сомнения. Но он, чего доброго, не сможет об этом умолчать. А тогда господин Ферран, перепугавшись, будет начеку, его подозрительность возрастет, а так как он человек весьма изворотливый, его трудно будет уличить, а уж это было бы куда как досадно! Ведь нужно не только доказать невиновность Жермена, но и сорвать личину с оклеветавшего его человека.

— Я все понимаю, господин Родольф.

— Такое же положение и у Луизы; я и принес вам разрешение повидаться с нею для того, чтобы вы попросили ее никому не говорить о том, в чем она мне открылась; она знает, о чем речь.

— Можете не сомневаться, я все ей скажу, господин Родольф.

— Одним словом, Луиза не должна никому жаловаться в тюрьме на ненависть хозяина к ней, это очень важно. Но от адвоката, который придет к ней от моего имени, чтобы условиться о том, как он будет ее защищать, ей ничего скрывать не следует. Смотрите же, в точности передайте ей мои советы.

— Будьте спокойны, сосед, я ничего не забуду, память у меня, как говорится, добрая. Но что это я толкую о доброте! Это вы — сама доброта и само великодушие! Как только кто-нибудь окажется в беде, вы уже тут как тут.

— Я уже сказал вам, соседка, что сам я всего-навсего скромный коммивояжер; но когда я где-нибудь встречаю честных и порядочных людей, которые заслуживают покровительства, я рассказываю о них важной и милосердной особе: человек этот полностью мне доверяет, и он приходит к ним на помощь. Вот и весь секрет.

— А где вы теперь сами живете, после того как уступили свою комнату семейству Морелей?

— Я поселился… в меблированных комнатах.

— О, мне бы это было не по душе! Жить там, где до тебя уже кто-то жил, — это все равно, как если бы кто-нибудь посторонний все время жил вместе с тобою.

— Ну, я ведь там только ночую, так что…

— Согласна, это уже не так противно. И все-таки, господин Родольф, это не для меня. Моя комнатка доставляет мне столько радости! Я жила в ней тихо и скромно, но зато спокойно и никогда не думала, что на меня может свалиться такое горе. И вот, пожалуйста… Нет, я даже передать вам не могу, какой удар нанесла мне беда, случившаяся с Жерменом. Правда, я и раньше видела, в какой нужде живут Морели, да и другие тоже, достойные жалости; но в конце концов нищета — это нищета, она всем беднякам грозит, ее ждут, и потому она никого не застанет врасплох, и каждый помогает соседу, как может. Нынче в нужде — один, завтра — другой. По-моему, если сохранять бодрость духа и веселый нрав, всегда выйдешь из трудного положения. Но когда видишь, как бедного малого, доброго и порядочного человека, вашего давнего друга, сажают в тюрьму вместе со злодеями, обвинив его в краже!.. Ах, конечно же, господин Родольф, по правде говоря, тогда у тебя руки опускаются, мне и в голову не приходило, что такое горе возможно, и оно переворачивает всю душу.

При этих словах большие глаза Хохотушки наполнились слезами.

— Мужайтесь! Мужайтесь, соседка! Когда вашего друга оправдают, обычная веселость к вам вернется.

— Ох! Разумеется, его должны оправдать. Достаточно будет судьям прочесть письмо, которое он мне прислал, и они сразу все поймут, не правда ли, господин Родольф?

— Письмо Жермена и впрямь такое безыскусственное и трогательное, что в его правдивость сразу веришь; кстати, позвольте мне снять с него копию, она понадобится для успешной защиты Жермена.

— Конечно же, господин Родольф. Если бы я не писала как курица лапой, несмотря на все уроки, что мне давал славный Жермен, я бы сама переписала письмо для вас, но почерк у меня такой скверный, такой неразборчивый, а потом я столько ошибок делаю!..

— Я попрошу вас только доверить мне это письмо до завтрашнего дня.

— Вот оно, любезный сосед, но вы будете очень осторожны, не правда ли? Я сожгла все любовные записочки, которые мне присылали господин Кабрион и господин Жиродо в первую пору нашего знакомства: они украшали свои письма пылающими сердцами и голубками, надеялись, что я клюну на их льстивые речи; но это бедное письмецо Жермена я непременно сохраню, и другие его письма тоже, если он будет мне писать. Ведь правда, господин Родольф, то, что он обращается ко мне с просьбой о небольших услугах, говорит в мою пользу?

— Разумеется, это доказывает, что вы — самая замечательная подруга, о какой можно только мечтать. Но вот я о чем подумал: зачем вам ехать одной на квартиру господина Жермена? Хотите, я составлю вам компанию?

— С огромным удовольствием, сосед. Ведь оглянуться не успеешь — и наступит ночь, а вечером я очень не люблю быть одна на улице; уж не говорю о том, что мне нужно еще отвезти платье в мастерскую возле Пале-Рояля. Боюсь только, забираться так далеко будет для вас утомительно, да вы, чего доброго, и соскучитесь.

— Вовсе нет… Мы наймем фиакр.

— Правда?! О, как было бы приятно прокатиться в карете, не будь у меня так горько на душе! А горе меня, должно быть, сильно гложет: ведь в первый раз с тех пор, как я тут живу, я за весь день ни разу не запела. И пташки мои ничего понять не могут. Бедняжки! Они-то ведь не знают, в чем дело; два или три раза папаша Пету уже начинал свою песню, чтобы побудить и меня запеть; я хотела было тоже запеть ему в ответ. Но куда там! Через минуту я уже расплакалась. Тогда и Рамонетта подала голосок, но я не в силах была ответить и ей.

— Какие странные имена вы придумали для ваших птиц: папа Пету и Рамонетта…

— Что верно, то верно, господин Родольф. Но ведь мои пташки скрашивают мое одиночество, они — мои лучшие друзья; а дала я им имена тех славных людей, которые скрашивали мне детство; они тоже были мне самыми лучшими друзьями; я уж не говорю о сходстве между ними и канарейками: ведь папа Пету и мама Рамонетта были всегда веселы и пели как божьи пташки.

— Ах да, теперь я припоминаю, ведь именно так звали ваших приемных родителей.

— Да, любезный сосед; я и сама понимаю, что называть так птиц смешно, но ведь это мое дело. Кстати, как раз поэтому я убедилась, что у Жермена очень доброе сердце.

— Каким образом?

— Видите ли, господин Жиродо и господин Кабрион… особенно, Кабрион… постоянно подшучивали и насмехались над именами моих пташек; подумать только, говорили они: назвать кенара «папа Пету»! Господин Кабрион просто не слезал с этой темы, все время зубоскалил, без конца. Ну, будь это петух, толковал он, тогда, пожалуйста, в добрый час, можно было назвать его «Пету». И не смешно ли называть канарейку Рамонеттой: ведь это напоминает гордое испанское имя «Рамона»! В конце концов он до того меня разозлил, что я два воскресенья подряд отказывалась ходить с ним на прогулку, потому что решила его проучить; я ему твердо сказала, что, если он снова примется за свои шуточки, которые меня так огорчают, я никогда никуда с ним ходить не буду.

— Какое мужественное решение!

— Да, оно мне не легко далось. Знаете, господин Родольф, я всегда ждала воскресных дней, как всякая верующая ждет Спасителя. Ведь так тоскливо сидеть одной у себя в комнате, когда стоит хорошая погода! Но все равно: я решила, что лучше пожертвовать воскресной прогулкой, чем опять выслушивать насмешки господина Кабриона над тем, что я глубоко почитаю. Спору нет, если бы не та причина, о какой я вам рассказала, я бы и сама предпочла назвать милых моих пташек по-иному… Знаете, мне так нравится одно имя — Колибри… Так вот, я отказалась от этого красивого имени, потому что никогда не стану звать моих птичек иначе, я буду звать их только папа Пету и Рамонетта! Иначе мне будет казаться, что я забываю моих славных и добрых родителей, что я от них отступаюсь, не правда ли, господин Родольф?

— Вы правы, вы совершенно правы. Ну а Жермен, он не потешался над этими именами?

— Напротив. Они только в первый раз показались ему странными, как и всем остальным; и это понятно. Но когда я привела ему свои резоны — кстати сказать, я приводила их и господину Кабриону, — у Жермена слезы выступили на глазах. И в тот самый день я сказала себе: «У господина Жермена очень доброе сердце. У него только один недостаток — он всегда такой грустный». И знаете, господин Родольф, на беду, я его этим укоряла. Но тогда-то я не понимала, как это можно все время грустить, зато теперь я это слишком хорошо понимаю… Ну вот моя работа и закончена, сверток завязан, можно его нести. Не подадите ли вы мне мою шаль, сосед? Ведь на дворе еще не так холодно, чтобы надевать пальто.

— Мы поедем в экипаже; я довезу вас до места, а потом привезу обратно домой.

— Ах да, правда, так мы быстрее доедем и быстрее вернемся, много времени сбережем.

— Но вот я о чем подумал: если вы станете в тюрьмы ходить, это будет в ущерб вашей работе.

— А вот и нет, вовсе нет! Я уже все прикинула. Во-первых, есть же воскресенья, и я буду навещать Луизу и Жермена в воскресные дни, это заменит мне прогулки и развлечения; а потом на неделе я еще разок или два буду приходить к ним в тюрьму, на это у меня будет уходить по три часа, не так ли? Ну вот, чтобы управиться, я каждый день стану работать на час больше, буду ложиться не в одиннадцать вечера, а в полночь и сберегу тем самым часов семь, а то и восемь в неделю, их-то я употреблю на то, чтобы навестить Луизу и Жермена. Как видите, я гораздо богаче, чем кажется, — прибавила Хохотушка с улыбкой.

— А вы не боитесь, что будете слишком уставать?

— Подумаешь, привыкну! Ко всему привыкают. А потом, ведь это не навек же.

— Вот ваша шаль, милая соседка. Сегодня я буду вести себя скромнее, чем вчера, и не стану прикладываться губами к вашей очаровательной шейке.

— Ах, сосед, одно дело вчера, отчего было не пошутить и не посмеяться! Но сегодня все совсем другое. Осторожно, не уколите меня.

— Смотрите-ка, булавка согнулась.

— Не беда! возьмите другую, там, в подушечке для булавок. Ах! Я совсем позабыла, не окажете ли вы мне еще одну услугу, сосед?

— Приказывайте, соседка.

— Пожалуйста, очините хорошенько мне перо, то, что побольше: воротившись домой, я напишу письмецо бедному Жермену, сообщу, что все его поручения выполнены. Он завтра рано утром получит от меня эту весточку, и настроение у него будет получше.

— А где у вас перья лежат?

— Вон там, на столе, а перочинный нож — в ящике. Погодите, я зажгу свечу, а то уже смеркается.

— Ну, для того, чтобы очинить перо, это не помеха.

— Все равно, мне надо получше завязать чепчик.

Хохотушка чиркнула серной спичкой и зажгла огарок, воткнутый в начищенный до блеска подсвечник.

— Черт побери, у вас, я вижу, стеариновая свеча, соседка! Какая роскошь.

— Я так редко зажигаю ее, что она обходится мне не дороже сальной свечи, а копоти куда меньше.

— Стало быть, не дороже?

— Да нет же, господи! Я ведь покупаю огарки на вес, и полфунта хватает мне чуть ли не на год.

— Однако что-то я не вижу у вас никаких приготовлений к обеду, — заметил Родольф, старательно чинивший перо, пока гризетка, стоя перед зеркалом, старательно завязывала свой чепчик.

— А мне нисколько есть не хочется. Утром я выпила чашку молока с хлебом, вечером выпью другую, с меня и довольно.

— А вы не хотите без всяких церемоний пообедать со мною, после того как мы побываем в доме Жермена?

— Большое спасибо, сосед, но у меня так тяжко на душе… В другой раз я с удовольствием пообедаю с вами. Знаете что: накануне того дня, как Жермену выйти из тюрьмы, я сама напрошусь на обед, а потом вы поведете меня в театр.

— Условились, соседка; поверьте, я не забуду о нашем уговоре. Но сегодня вы решительно отказываетесь?

— Да, господин Родольф, ведь я буду слишком унылой спутницей, не говоря уж о том, что обед отнял бы у нас слишком много времени. Подумайте сами… ведь именно сейчас мне никак нельзя попусту тратить время, у меня нет теперь и пятнадцати свободных минут.

— Ну что ж, в таком случае я отказываюсь от этого удовольствия… но только на сегодня.

— Возьмите мой сверток, сосед, и проходите вперед, я запру дверь.

— Вот вам отменное перо. А теперь давайте ваш сверток.

— Будьте осторожны, не помните его, ведь там тафта, а на ней остаются складки; держите сверток одной рукой и сильно не сжимайте. Вот так хорошо, идите же, я вам посвечу.

Родольф начал спускаться по лестнице, теперь уже Хохотушка шла впереди.

Проходя мимо швейцарской, они оба увидели г-на Пипле: он приближался к ним из глубины крытого прохода, руки у него бессильно висели вдоль тела; в одной руке привратник держал вывеску, извещавшую прохожих о его тесной дружбе с Кабрионом, а в другой нес портрет окаянного художника.

Отчаяние Альфреда было столь беспросветно, что он шел, уронив голову на грудь, так что видна была только широкая тулья его цилиндра.

При виде привратника, который, понурившись, шел прямо на Родольфа и Хохотушку, можно было сказать, что он похож на барана или на бравого бретонского чемпиона по борьбе, готовящегося к схватке.

И тут на пороге швейцарской показалась Анастази; заметив мужа, она закричала:

— Ах ты, милый мой старичок, наконец-то ты дома! Что ж тебе сказал комиссар полиции? Альфред, Альфред! Будь повнимательнее, ты, того и гляди, врежешься в лучшего из моих жильцов и выколешь себе глаза! Извините, господин Родольф, этот негодяй Кабрион все сильнее и сильнее терзает моего Альфреда. Я уверена, кончится тем, что он сведет с ума бедного моего старичка!!! Альфред, да ответь же, наконец!

Услышав милый его сердцу голос, г-н Пипле вскинул голову: на его лице были написаны горечь и скорбь.

— Так что ж тебе сказал комиссар? — снова спросила Анастази.

— Анастази, нам придется собрать наши скромные пожитки, прижать к груди наших друзей, сложить чемоданы и покинуть Париж… Францию… мою прекрасную Францию! Потому что отныне, будучи уверен в своей безнаказанности, этот изверг станет преследовать меня везде и всюду… во всех департаментах королевства…

— Выходит, комиссар?!

— Комиссар! — завопил в яростном негодовании г-н Пипле. — Комиссар!.. Он рассмеялся мне прямо в лицо…

— Рассмеялся тебе прямо в лицо?.. Тебе, человеку, у которого такой внушительный вид, что, если не знать твоих достоинств и добродетелей, тебя можно принять за набитого дурака!!!

— Так вот: несмотря на то, что я самым почтительным образом изложил ему множество претензий и жалоб на этого окаянного Кабриона… этот муниципальный чиновник со смехом… да, со смехом… я даже осмеливаюсь сказать, с неприличным смехом поглядел на вывеску и на портрет, которые я принес как вещественные доказательства, и сказал мне в ответ: «Послушайте, милейший, ваш Кабрион престранный субъект, шутник дурного тона; не обращайте же внимания на его глупые шутки. Я от души советую вам посмеяться над всем, что произошло, потому как тут есть над чем посмеяться!» — «Посмеяться над тем, что произошло, суддаррь! — воскликнул я. — Вы мне советуете над всем этим посмеяться!.. Но ведь меня гложет горе… Этот проходимец отравляет мне жизнь… Он афиширует нашу мнимую дружбу, он меня с ума сведет… Я требую, чтобы его взяли под стражу, чтобы его выслали… хотя бы за пределы моего квартала…» — Тут комиссар улыбнулся и вежливенько указал мне на дверь… Я хорошо понял его жест, и вот я здесь.

— Никудышный, совсем никудышный чиновник!.. — взорвалась г-жа Пипле.

— Все кончено, Анастази… все кончено… надеяться нам больше не на что! Во Франции нет больше правосудия… меня самым безжалостным образом принесли в жертву!..

Закончив свою речь, г-н Пипле с остервенением швырнул вывеску и портрет Кабриона в глубь крытого прохода…

Родольф и Хохотушка, пользуясь темнотой, чуть заметно улыбнулись, видя столь бурное отчаяние г-на Пипле.

Анастази изо всех сил старалась успокоить своего супруга, а лучший из ее жильцов, выразив в нескольких словах свое сочувствие привратнику, покинул дом на улице Тампль вместе с Хохотушкой; на улице оба уселись в фиакр, чтобы отправиться в дом, где жил Франсуа Жермен.

Глава XV

ЗАВЕЩАНИЕ

Франсуа Жермен жил на бульваре Сен-Дени, в доме номер одиннадцать. Мы напоминаем читателю, который, без сомнения, об этом забыл, что г-жа Матье, промышлявшая бриллиантами — мы говорили о ней в связи с гранильщиком алмазов Морелем, — проживала в том же доме, что и Жермен.

Во время долгой поездки с улицы Тампль на улицу Сент-Оноре, где жила владелица портняжной мастерской, куда девушка хотела сперва отвезти готовый заказ, Родольф имел возможность еще лучше оценить прелестную натуру юной гризетки. Как и все добрые от природы и преданные своим ближним люди, Хохотушка не отдавала себе отчета в том, как деликатно и великодушно ее поведение, — она считала его совершенно естественным.

Родольфу было бы легко и просто щедро обеспечить настоящее и будущее Хохотушки, что позволило бы ей по велению сердца навещать и утешать в тюрьме Луизу и Жермена и не думать о том, что ей предстоит тратить много времени, урывая его от своего упорного труда — единственного источника ее существования; однако принц опасался, что он этим уменьшит заслугу самоотверженной гризетки, сделав ее жертву слишком уж легкой; твердо решив вознаградить редкостные и чудесные достоинства, которые ему открылись в ней, Родольф не хотел раньше времени прекращать это новое и занимавшее его испытание.

Надо ли говорить, что, если бы здоровье юной девушки могло хоть в какой-то мере пошатнуться из-за чрезмерной работы, которую она мужественно взваливала на себя для того, чтобы еженедельно посвящать несколько часов дочери гранильщика и сыну Грамотея, Родольф немедленно пришел бы на помощь той, кому покровительствовал.

С глубоким и радостным волнением он изучал характер девушки, такой веселой от природы и еще не привыкшей к истинному горю: даже теперь мгновенные вспышки ее веселости порой прорывались наружу.

Приблизительно через час, когда они уже побывали на улице Сент-Оноре, фиакр остановился на бульваре Сен-Дени возле довольно неказистого дома номер одиннадцать.

Родольф помог девушке выйти из экипажа; она заглянула к привратнику и передала записку Жермена, не забыв вручить этому стражу порядка предназначенное ему вознаграждение. Благодаря приветливости и любезному обхождению, сына Грамотея везде любили. Собрат г-на Пипле был сильно огорчен, узнав, что их дом лишается такого порядочного и вежливого жильца. Именно так он и выразился.

Вооружившись свечой, гризетка присоединилась к своему спутнику; привратник должен был подняться наверх несколько позже, чтобы выслушать последние распоряжения.

Комната Жермена находилась на пятом этаже. Подойдя к двери, Хохотушка сказала Родольфу, протягивая ему ключ:

— Возьмите, сосед… и отоприте, пожалуйста, дверь; у меня ужасно руки дрожат… Вы станете надо мной смеяться, но как подумаю о том, что бедный Жермен никогда сюда больше не вернется… мне чудится, что я вхожу в комнату покойника…

— Будьте благоразумны, соседка, выкиньте из головы такие мысли.

— Я, конечно, не права, но ничего с собой поделать не могу!

Проговорив эти слова, девушка смахнула слезинку.

Родольф не был так взволнован, как его спутница, но тем не менее и он испытывал тягостное чувство, входя в это скромное жилище.

Зная, каким гнусным преследованиям подвергали и, быть может, продолжают подвергать Жермена сообщники Грамотея, Родольф догадывался, сколько печальных вечеров провел злополучный юноша в своем одиноком убежище.

Девушка поставила свечу на стол.

Комната молодого человека была обставлена очень просто; в ней стояли кушетка, комод, секретер орехового дерева, стол и четыре стула с соломенными сиденьями; на окнах висели белые холщовые занавески, такими же занавесками был задернут и альков; единственным украшением комнаты можно было назвать стоявший на камине графин и — рядом с ним — стакан.

По измятой постели можно было догадаться, что Жермен, в ночь накануне ареста, видимо, отдыхал на ней прямо в одежде, и всего несколько минут.

— Бедный малый! — грустно сказала девушка, с интересом разглядывая обстановку комнаты. — Сразу видно, что он больше не жил по соседству со мной… Тут все прибрано, но не чувствуется заботливой женской руки, везде полно пыли, занавеси продымлены, стекла в окнах тусклые, пол не навощен… Ах, как непохожа эта комната на ту, где он жил, на улице Тампль: та была, пожалуй, не лучше, но зато выглядела куда веселее, потому что там, как у меня самой, все блестело чистотою…

— Ну, это понятно: ведь вы были рядом и вовремя давали ему добрые советы.

— Да посмотрите же! — воскликнула девушка, показывая на смятую постель. — Он, должно быть, не ложился спать в ту последнюю ночь, так его терзала тревога. Гляньте-ка, а вот и забытый им носовой платок, он еще влажный от слез. Это сразу заметно…

Хохотушка взяла платок и прибавила:

— Жермен хранил косыночку из оранжевого шелка, которую я подарила ему на память, когда мы оба были счастливы; а я сохраню этот носовой платок в память о его невзгодах; уверена, что он на меня за это не рассердится.

— Напротив, он будет просто счастлив, ведь это же говорит о вашей привязанности к нему.

— Ну, а теперь пора подумать о вещах более серьезных: я быстро соберу узелок с бельем — оно, должно быть, лежит в комоде — и отнесу к нему в тюрьму; мамаша Бувар — я приведу ее сюда завтра — позаботится об остальном… Но прежде всего я хочу отпереть секретер, надо ведь взять бумаги и деньги, которые Жермен просит меня сохранить.

— Я тоже об этом подумал, — проговорил Родольф. — Кстати, Луиза Морель вернула мне тысячу триста франков золотом, которые ей вручил Жермен, чтобы покрыть долг ее отца; но я уже раньше уплатил по векселю, эти деньги у меня с собой, и они принадлежат Жермену, так как он вернул эту сумму нотариусу; я хочу передать эти деньги вам, вы присоедините их к тем, которые он поручил вам хранить.

— Как вам будет угодно, господин Родольф; и все же я предпочла бы не иметь у себя дома такой крупной суммы: теперь столько воров развелось!.. Бумаги еще куда ни шло… за них бояться нечего, а вот деньги, держать их у себя просто опасно…

— Пожалуй, вы правы, соседка; хотите, я возьму на себя заботу обо всех этих деньгах? Если Жермену что-нибудь понадобится, вы мне только сообщите — я дам вам свой адрес, — и я немедленно пришлю вам такую сумму, какую он просит.

— Знаете, сосед, я не решалась попросить вас оказать мне именно эту услугу; так будет гораздо лучше, я отдам вам на хранение и те деньги, что выручу от продажи мебели а вещей. А теперь давайте поищем эти бумаги, — сказала молодая девушка, отпирая секретер и выдвигая несколько ящичков. — Ах, должно быть, вот они. Видите, большой конверт. Боже мой! Взгляните сами, господин Родольф, какая грустная на нем надпись.

И девушка прочла взволнованным голосом:

— «В том случае, если я умру насильственной смертью или по какой-нибудь иной причине, прошу того, кто отопрет секретер, отнести все эти бумаги в дом номер семнадцать по улице Тампль мадемуазель Хохотушке, модистке». Могу я распечатать конверт, господин Родольф?

— Разумеется, ведь Жермен написал вам, что среди бумаг, лежащих в конверте, есть и письмо, адресованное вам.

Девушка сломала сургучную печать; в большом конверте лежало несколько листков бумаги и писем, на одном из небольших конвертов была надпись: «Мадемуазель Хохотушке».

Вот что гризетка в нем прочла:

— «Мадемуазель, когда вы станете читать это письмо, меня уже не будет на свете… Если, как я того опасаюсь, я умру насильственной смертью, попав в западню вроде той, какую я недавно избежал, некоторые сведения, собранные вместе в тетрадке, озаглавленной «Заметки о моей жизни», помогут напасть на след убийц».

— Ах, господин Родольф! — воскликнула девушка, переставая читать. — Теперь меня больше не удивляет, почему он всегда был такой грустный! Бедный Жермен! Его все время терзали такие ужасные мысли!

— Да, он, видимо, был всем этим сильно удручен; но, поверьте, самые мрачные для него дни уже миновали.

— Увы! Я так этого хочу, господин Родольф! Но ведь Жермен теперь в тюрьме…, и его обвиняют в воровстве.

— Будьте спокойны: как только его невиновность будет доказана, ему больше не придется жить в одиночестве, он найдет вокруг себя много друзей. Во-первых, это будете вы, а затем — его горячо любимая мать, с которой он был разлучен с самого детства.

— Его мать? А разве мать Жермена жива?

— Да… Она долго считала, что сын для нее навсегда потерян. Судите сами, как она будет рада, когда вновь свидится с ним, полностью оправданным от гнусного обвинения, которое выдвинули против него! Вот почему у меня есть все основания сказать вам, что самые мрачные, самые горькие дни для Жермена уже позади. Но ничего не говорите ему о матери. Я доверил вам эту тайну потому, что вы так великодушно интересуетесь судьбой Жермена, и надо, чтобы к вашей преданности не примешивалось, по крайней мере, слишком сильное беспокойство за его будущее.

— Я вам так благодарна, господин Родольф! Будьте уверены: я свято сохраню эту тайну.

И она снова начала читать вслух письмо Жермена:

— «Если вы захотите, мадемуазель, бросить хотя бы беглый взгляд на эти заметки, вы увидите, что всю свою жизнь я был очень несчастен… за исключением лишь того времени, когда я жил рядом с вами… То, о чем я никогда бы не решился сказать вам, вы прочтете в тетрадке, которую я назвал: «Единственные дни, когда я был счастлив».

Почти каждый вечер, расставаясь с вами, я доверял бумаге утешавшие меня мысли, которые внушала мне ваша приязнь, и только они одни скрашивали мою горестную жизнь. То, что у вас было лишь дружеским расположением, у меня было любовью. Я скрывал от вас эту мою любовь до той самой минуты, когда я становлюсь для вас только печальным воспоминанием. Мой жребий был так ужасен, что я никогда бы не заговорил с вами о своем чувстве: хотя оно глубоко и искренне, оно могло бы навлечь на вас беду.

Теперь мне остается высказать свое последнее желание, и я уповаю на то, что вы его исполните.

Я наблюдал, с каким достойным восхищения мужеством вы трудитесь и как много требуется благоразумия и умеренности, чтобы жить на скудный заработок, который стоит вам таких усилий; часто, ничего вам не говоря, я трепетал при одной мысли, что какой-нибудь недуг, вызванный непосильной работой, может поставить вас в ужасное положение, о чем я без дрожи и помыслить не мог. Мне очень радостно думать, что я могу, по крайней мере, избавить вас от грозящих вам невзгод и, быть может, даже… от нищеты, о чем вы по молодости и беззаботному нраву, к счастью, не задумываетесь».

— Что он хочет всем этим сказать, господин Родольф? — с удивлением спросила Хохотушка.

— Читайте дальше… сейчас мы поймем.

— «Я знаю, как скромно вы живете, и потому даже небольшая сумма послужит вам подспорьем в трудные времена; я человек совсем не богатый, но благодаря бережливости скопил на черный день полторы тысячи франков, поместив их у одного банкира: это все, чем я располагаю. В моем завещании, которое вы найдете в этом конверте, я осмеливаюсь отказать их вам; примите же этот дар от вашего друга, от вашего брата… которого больше нет в живых».

— Ах, господин Родольф! — воскликнула девушка, обливаясь слезами и протягивая принцу письмо Жермена. — Мне так больно от этих его слов. Добрый Жермен! Он еще заботится о моем будущем! Ах, господи! Какое же у него чуткое сердце, какая прекрасная душа!

— Да, он достойный и славный молодой человек! — подхватил с волнением Родольф. — Но успокойтесь, дитя мое: благодарение богу, Жермен не умер; а это заранее составленное им завещание зато помогло вам узнать, как сильно он вас любил и любит…

— Подумать только, господин Родольф, — продолжала Хохотушка, вытирая слезы, — а я — то об этом и не догадывалась! В начале нашего знакомства мои соседи — господин Жиродо и господин Кабрион — все время толковали о своей, как они выражались, пламенной страсти; но, поняв, что это ни к чему не ведет, они мало-помалу перестали говорить мне о своих чувствах; а вот Жермен, напротив, никогда не говорил о своей любви. Когда я предложила ему мою дружбу, он охотно согласился, и с той поры мы жили как настоящие друзья, как добрые товарищи. Но знаете… теперь-то я могу вам чистосердечно признаться, господин Родольф, я ничего не имела бы против, если бы Жермен, как и другие, сказал бы, что он меня любит.

— И, по правде сказать, вас… немного удивляло, что он этого не говорил?

— Да, господин Родольф, я думала, все дело в том, что он постоянно грустит…

— И немного сердились на то, что он всегда такой грустный?

— Да, то был его единственный недостаток, — простодушно призналась гризетка, — но теперь-то я его прощаю… Теперь я даже сержусь на себя за то, что упрекала его в этом.

— Ну понятно: ведь вы теперь знаете, что, к несчастью, у него было много причин для печали, а потом… вы ведь сейчас уже понимаете, что, несмотря на его постоянную грусть… он вас по-настоящему любил, не так ли? — спросил Родольф, улыбаясь.

— Это правда… когда тебя любит такой славный малый, ведь это очень лестно… не правда ли, господин Родольф?

— И в один прекрасный день вы, быть может, разделите его чувство.

— Конечно, все может статься, господин Родольф! Мне так жаль бедного Жермена. Я мысленно ставлю себя на его место… Если в ту минуту, когда бы я чувствовала себя всеми забытой и заброшенной, всеми презираемой, какой-нибудь настоящий друг выказал бы ко мне еще большую нежность, чем я ожидала, я была бы так счастлива! — Немного помолчав, девушка со вздохом прибавила: — Но, с другой стороны, мы ведь оба… люди бедные, и полюбить друг друга было бы, пожалуй, для нас неразумно. Знаете, господин Родольф, пока я не хочу об этом думать, возможно, я и обманываюсь в своем чувстве; но одно я скажу наверняка: до тех пор, пока Жермен останется в тюрьме, я буду делать для него все, что смогу. Ну, а когда он выйдет на волю, у нас будет достаточно времени понять, что я к нему испытываю: любовь или только дружбу; и если это любовь, ничего не поделаешь, сосед… стало быть, между нами будет любовь… Но сейчас мысль об этом будет мне только мешать, я не буду знать, как себя вести… Однако уже темнеет, господин Родольф, соберите, пожалуйста, все бумаги, а я тем временем приготовлю для него немного белья. Ах, я и забыла про мешочек, где лежит оранжевая косыночка, которую я подарила Жермену. Он, должно быть, в ящике. Да, вот он! Поглядите, до чего красивый, с вышивкой! Бедный Жермен, он хранил мою косыночку, точно святыню какую! Я хорошо помню тот день, когда в последний раз ее надевала, а потом подарила ему… Он был до того рад, до того рад!..

В эту минуту в дверь постучали.

— Кто там? — спросил Родольф.

— Мне бы надо потолковать с мадамой Матье, — послышался в ответ высокий и хриплый голос, причем по произношению было понятно, что голос этот принадлежит простолюдину.

Как помнит читатель, г-жа Матье была посредницей ювелира.

Характерные интонации говорившего пробудили какие-то смутные воспоминания у Родольфа. Желая во всем этом разобраться, он взял со стола свечу и направился к двери. Отворив ее, он оказался нос к носу с одним из завсегдатаев кабака Людоедки, которого мгновенно узнал: неизгладимая, роковая печать порока лежала на безбородой, почти юношеской физиономии пришедшего. То был Крючок.

Да, то был Крючок — мнимый кучер фиакра, который вез Грамотея и Сычиху по изрытой ухабами дороге в Букеваль, Крючок, убивший мужа злополучной молочницы, которая натравила на Певунью работников фермы в Арнувиле.

То ли негодяй позабыл черты лица Родольфа, которого он только раз мельком видел в кабаке Людоедки, или то обстоятельство, что Родольф был теперь одет по-другому, помешало Крючку узнать победителя Поножовщика, но он не выразил ни малейшего удивления, увидев его.

— Что вам угодно? — спросил Родольф.

— Да, тут вот письмо для мадамы Матье… Я должен передать ей в собственные руки, — ответил Крючок.

— Она тут не живет, ее квартира напротив.

— Спасибо, сударь, мне сказали, что ее дверь налево, стало быть, я ошибся.

Родольф не помнил имени посредницы, хотя о ней дважды упоминал при нем гранильщик Морель. Поэтому у него не было никакого резона заинтересоваться женщиной, к которой Крючок явился с письмом. Тем не менее, хотя принц ничего не знал о преступлениях этого злодея, лицо проходимца выдавало столь порочный нрав, что Родольф остался на пороге, желая узнать, что это за особа, которой Крючок принес письмо.

Едва Крючок постучал в дверь, расположенную прямо напротив жилища Жермена, дверь эта приотворилась, и г-жа Матье, толстая бабища лет пятидесяти на вид, показалась в проеме со свечою в руках.

— Вы и есть мадама Матье? — спросил Крючок.

— Да, это я.

— Вам тут письмо, и нужен ответ…

С этими словами злодей шагнул было вперед, чтобы войти в квартиру; однако она жестом приказала ему остановиться, распечатала письмо, по-прежнему держа свечу в руке, прочла его и ответила с довольным видом:

— Передайте, что я согласна, милейший, приду и прихвачу с собой то, о чем просят. Буду в то же время, что и в прошлый раз. Передайте от меня привет… той даме…

— Ладно, сударыня… Не забудьте только, что мне полагаются чаевые…

— Ну, об этом попроси тех, кто тебя прислал, они побогаче меня.

И торговка захлопнула дверь.

Убедившись, что Крючок спускается по лестнице, Родольф вернулся в комнату Жермена.

Злоумышленник застал на бульваре человека с отвратительной и свирепой физиономией: тот ждал его у какой-то лавки.

Хотя прохожие могли услышать их разговор, правда, ничего в нем толком не поняв, Крючок был так доволен, что не удержался и сказал своему приятелю:

— Пойдем-ка тяпнем купоросу, Николя: хряпка влипла вглухую… она пришлендает к Сычихе, и тетка Марсиаль пособит нам выпотрошить из нее сиротские погремушки, а потом мы закинем жмурик в твою лайбу![1]Пойдем выпьем водочки, Николя; старуха угодила в смертельную западню… она придет к Сычихе, и тетка Марсиаль поможет нам отнять у нее драгоценные камни, а потом мы снесем труп в твою лодку.

— Ну, в таком разе смываемся:[2]Бежим. мне надо быть в Аньере пораньше; боюсь, что мой братец Марсиаль что-то пронюхал.

И оба злоумышленника, закончив свой разговор, непонятный тем, кто мог бы его услышать, пошли по направлению к улице Сен-Дени.

Несколько минут спустя Хохотушка и Родольф вышли из дома, где жил Жермен, снова сели в фиакр и возвратились на улицу Тампль.

Фиакр остановился.

В тот самый миг, когда дверцы экипажа отворились, Родольф при свете масляной лампы, горевшей у ликерщика, увидел своего верного Мэрфа: тот ждал его у крытого прохода.

Появление эсквайра неизменно означало, что произошло нечто неожиданное и важное, ибо только он один всегда знал, где можно найти принца.

— Что случилось? — нетерпеливо спросил Родольф, пока Хохотушка собирала свертки, лежавшие в фиакре.

— Ужасная беда, ваше высочество!

— Ради бога, говори скорее, в чем дело?

— Маркиз д’Арвиль…

— Мэрф, ты пугаешь меня!

— Нынче утром он завтракал с друзьями… Все шло прекрасно… Он был весел, как никогда, и вдруг роковая неосторожность…

— Да кончай же… кончай!

— Он вертел в руках пистолет, не зная, что тот заряжен…

— Маркиз тяжело ранен?

— Ваше высочество…

— Ну, что же?..

— Произошло нечто ужасное.

— Что именно?

— Маркиз мертв!..

— Кто? Д’Арвиль?! Это и впрямь ужасно! — воскликнул Родольф таким душераздирающим голосом, что Хохотушка, выходившая из фиакра со свертками в руках, вскрикнула:

— Господи боже! Что с вами, господин Родольф?

— Я только что сообщил своему другу весьма печальную новость, — сказал Мэрф молодой девушке, ибо принц был так подавлен, что не мог произнести ни слова.

— Стало быть, случилась большая беда? — с тревогой спросила девушка.

— Да, очень большая беда, — подтвердил эсквайр.

— Ах, это просто ужасно! — проговорил Родольф после короткого молчания. Потом, вспомнив о Хохотушке, он прибавил: — Простите меня, дитя мое… но я не могу проводить вас наверх… Завтра… я пришлю вам свой адрес и разрешение на встречу с Жерменом в тюрьме… А вскоре я и сам с вами увижусь.

— Ах, господин Родольф, поверьте, что я принимаю близко к сердцу горе, обрушившееся на вас… Спасибо, что вы меня проводили… До скорого свидания, не правда ли?

— Да, дитя мое, до скорого свидания.

— Спокойной ночи, господин Родольф, — с грустью прибавила Хохотушка, исчезая в крытом проходе вместе со свертками, приготовленными ею в комнате Жермена.

Принц и Мэрф сели в фиакр, и он отвез их на улицу Плюме.

Родольф поспешно написал Клеманс следующее письмо:

«Сударыня!

Я только что узнал о неожиданном ударе, обрушившемся на вас, этот прискорбный случай лишает меня одного из лучших друзей; я не в силах передать, до какой степени столь горестное известие ошеломило меня,

И все же мне необходимо поговорить с вами о делах, не относящихся к этому ужасному происшествию… Мне стало известно, что ваша мачеха несколько дней пробыла в Париже, а сегодня вечером уезжает в Нормандию, прихватив с собой Полидори.

Вы, без сомнения, понимаете, какая опасность угрожает поэтому вашему отцу. Позвольте же дать вам совет, который я полагаю благотворным. После страшного несчастья, случившегося нынче утром, в обществе все прекрасно поймут, что вам необходимо на некоторое время покинуть столицу… Так что послушайтесь меня и уезжайте, немедленно уезжайте в Обье, нужно, чтобы вы попали туда если не раньше вашей мачехи, то, по крайней мере, одновременно с ней. Будьте спокойны, сударыня: издалека, как и вблизи, я неустанно забочусь о вас… и гнусные козни вашей мачехи будут разрушены…

Прощайте, сударыня; я наспех пишу вам эти строки… Душа моя обливается кровью, когда я вспоминаю о вчерашнем вечере: ведь я оставил маркиза… таким спокойным, таким счастливым, каким я его уже давно не видал…

Примите, сударыня, уверения в моей самой глубокой и самой искренней преданности…

Родольф».

Последовав совету принца, г-жа д’Арвиль через три часа после получения этого письма была уже вместе с дочерью на дороге в Нормандию.

В том же направлении из особняка Родольфа выехала почтовая карета.

К несчастью, из-за волнений, вызванных столь роковыми обстоятельствами, и вследствие своего поспешного отъезда

Клеманс забыла сообщить принцу о том, что встретила Лилию-Марию в тюрьме Сен-Лазар.

Возможно, читатель помнит, что накануне Сычиха явилась к г-же Серафен и угрожала рассказать о том, что Певунья жива, при этом она утверждала (и на сей раз она говорила правду), что ей известно, где сейчас находится юная девушка.

Читатель, должно быть, помнит и то, что после этого разговора нотариус Жак Ферран, страшась разоблачения своих преступных действий, понял: в его насущных интересах — добиться исчезновения Певуньи, ибо, если станет известно, что она жива, это может навсегда его скомпрометировать.

Вот почему он написал Брадаманти, одному из своих сообщников, что просит того прийти к нему, дабы вместе с ним разработать коварный план, жертвой которого должна была стать Певунья.

Брадаманти, занятый не менее срочными делами мачехи г-жи д’Арвиль, у которой были свои зловещие резоны для того, чтобы увезти этого шарлатана в имение г-на д’Орбиньи, — Брадаманти, без сомнения, считавший, что ему выгоднее оказать услугу своей старинной приятельнице, не откликнулся на приглашение нотариуса и, так и не повидав г-жу Серафен, отправился в Нормандию.

Гроза собиралась над головою Жака Феррана: на следующий день Сычиха снова пришла и снова повторила свои угрозы, а чтобы доказать, что она вовсе не шутит, старуха объявила нотариусу, что девочка, от которой в свое время избавилась г-жа Серафен, ныне находится в тюрьме Сен-Лазар под именем Певуньи и что, если он не уплатит в течение трех дней десяти тысяч франков, она, Сычиха, вручит юной девушке бумаги, из которых та узнает, что в детстве ее поручили заботам Жака Феррана.

По своему обыкновению, нотариус все нахально отрицал и выгнал Сычиху, обозвав ее наглой лгуньей; однако на самом деле он поверил ей и был напуган опасностью, которую таили ее угрозы.

Благодаря своим многочисленным связям нотариус получил возможность убедиться (в тот самый день, когда Певунья беседовала с г-жой д’Арвиль), что юная девушка действительно находится в тюрьме Сен-Лазар, что она ведет себя там примерно и потому ее со дня на день собираются выпустить на свободу.

Вооружившись этими сведениями, Жак Ферран разработал дьявольский план, но он понимал, что привести его в исполнение сможет только с помощью Брадаманти; вот почему г-жа Серафен так настойчиво, хотя и безуспешно пыталась застать дома этого шарлатана.

Узнав в тот же вечер об отъезде Брадаманти, нотариус, которого сильный страх и чувство опасности побуждали действовать, не теряя времени, вспомнил о семействе Марсиалей, этих речных пиратов, живущих возле Аньера: к ним-то Брадаманти в свое время советовал нотариусу отправить Луизу, с тем чтобы безнаказанно от нее избавиться.

Сознавая, что ему непременно нужен сообщник для того, чтобы привести в исполнение свои зловещие планы в отношении Лилии-Марии, Жак Ферран принял самые хитроумные предосторожности, чтобы не скомпрометировать себя в том случае, если его новое преступление совершится, и на следующий же день после отъезда Брадаманти в Нормандию послал г-жу Серафен к Марсиалям.

Глава XVI

ОСТРОВ ЧЕРПАЛЬЩИКА

Следующие сцены происходят вечером того же дня, когда г-жа Серафен, выполняя распоряжение нотариуса Жака Феррана, отправилась к Марсиалям, речным пиратам, жившим на косе небольшого острова на Сене, неподалеку от городка Аньер.

Глава семьи Марсиалей, как в свое время и его отец, кончил жизнь на эшафоте; после него осталась вдова с четырьмя сыновьями и двумя дочерьми.

Средний сын был вскоре приговорен к пожизненной каторге… Так что из всего многочисленного семейства на острове Черпальщика (позднее мы расскажем, почему в округе так именовали это логово) теперь жили: сама тетка Марсиаль; трое ее сыновей: старшему — любовнику Волчицы — было двадцать пять лет, второму брату — двадцать, а самому младшему двенадцать лет; две ее дочери — восемнадцати и девяти лет.

Такие семьи, где гнездится ужасная наследственная тяга к преступлению, встречаются, увы, слишком часто.

Иначе и быть не может.

Будем неустанно повторять: общество думает о каре и никогда не заботится о предотвращении зла.

Одного преступника приговаривают к пожизненным каторжным работам… Другому отрубают голову… У обоих осужденных остаются маленькие дети.

Будет ли общество проявлять заботу об этих сиротах? О сиротах, которых оно само же и породило, лишив их отца всех гражданских прав или обезглавив его?

Станет ли оно заботливым опекуном, предупреждающим беду, заменив того человека, которого закон объявил гнусным изгоем, или вместо того человека, которого казнили по воле закона?

Нет… Ядовитый гад уничтожен, стало быть, уничтожен и яд, который он источал, — полагает общество.

Оно ошибается.

Яд разложения столь неуловим, столь едок, столь заразен, что он почти всегда передается по наследству; однако, если вовремя начать с ним бороться, от него можно исцелить.

Какое странное противоречие!..

Вскрытие покойника показало, что человек умер от заразной болезни. Приняв предупредительные меры, можно уберечь его потомков от опасного недуга, жертвой которого он стал…

Нечто подобное происходит и в области морали…

Если будет доказано, что преступник передает почти всегда своему сыну зародыш ранней порочности, сделают ли для спасения души этого юного существа то, что врач делает для спасения его тела, когда обнаруживают наследственный физический порок?

Нет…

Вместо того чтобы лечить несчастного, ему предоставят разлагаться вплоть до самой смерти…

И подобно тому, как простой народ считает, что сын палача непременно станет палачом, будут считать, что сын преступника непременно станет преступником…

И порожденную эгоистическим безразличием общества испорченность будут считать следствием роковой и неумолимой наследственности.

Так что если вопреки зловещим обстоятельствам и ходячим представлениям ребенок, которого закон превратил в сироту, даже и вырастет по случайности трудолюбивым и честным человеком, то в силу поистине варварского предрассудка его все равно будут отмечать клеймом родительского позора. И, став мишенью незаслуженного осуждения, бедняга с великим трудом найдет себе работу…

Вместо того чтобы прийти к нему на помощь, вместо того чтобы спасти его от отчаяния, а главное, от опасного злопамятства окружающих, от горького сознания несправедливости, которое порою толкает людей самых добрых и великодушных к бунту, ко злу, общество заявит: «Ну и пусть склоняется ко злу… поживем — увидим… Разве нет в моем распоряжении каторжных работ, тюремных надзирателей и палачей?»

Таким образом, для того, кто (случай столь же редкий, сколь и достойный уважения) сохранил нравственную чистоту вопреки отвратительным примерам, нет никакой поддержки, нет никакой опоры!

Таким образом, для того, кто с самого рождения пребывает в обстановке царящего в семье порока, кто с раннего детства уже испорчен, никакой надежды на исцеление нет!

«Почему же нет? Я исцелю этого человека, которого само же и сделало сиротой, — отвечает общество, — но только исцелю его в свое время… исцелю его на собственный манер… и лишь позднее. Для того чтобы выжечь язву, чтобы иссечь нарыв, надо, чтобы они созрели».

Стало быть, нужно, чтобы преступник «дозрел»!..

«Тюрьма и каторга — вот мои лазареты… А в неизлечимых случаях у меня есть нож гильотины. Что до лечения «моего» сироты, то я об этом подумаю, — говорит общество, — но проявим терпение, дадим хорошенько созреть зародышу унаследованной тяги к преступлению, зародышу, который зреет в недрах его существа, дадим ему окрепнуть, дадим ему пустить корни и произвести глубокие разрушения.

Итак, терпение и еще раз терпение. Когда наш подопечный прогниет до самого нутра, когда преступление будет, так сказать, сочиться из всех его пор, когда крупная кража или убийство приведут его на позорную скамью подсудимых, на которой в свое время сидел его отец, вот тогда-то мы станем лечить этого наследника зла так же, как мы некогда лечили того, кто передал ему в наследство зловещий «дар». На каторге или на эшафоте сын отыщет отцовское место, оно еще не успело остыть…»

Да, в подобных случаях общество рассуждает именно так.

И оно же еще удивляется, оно возмущается, оно приходит в ужас, видя, что тяга к воровству и убийству роковым образом передается из поколения в поколение.

Мрачная картина, которую мы сейчас нарисуем — она называется «Речные пираты», — имеет своей целью показать, что может произойти в семье, унаследовавшей тягу к преступлению, когда общество не пытается — законным либо иным способом — предохранить несчастных сирот, порожденных законом, от ужасных последствий жестокой расправы, учиненной над их отцом.

Читатель извинит нас за то, что мы предваряем очередной эпизод нашего повествования таким вступлением.

Вот почему мы так поступаем.

По мере того как мы продолжаем публиковать эту книгу, ее нравственные цели подвергаются столь яростным и, по нашему мнению, столь несправедливым нападкам, что нам, надеемся, будет позволено изложить здесь свою главную мысль, мысль весьма серьезную и честную, которая до сих пор нас поддерживала и помогала идти вперед.

Многие люди — вдумчивые и деликатные — с возвышенными взглядами пожелали придать нам мужества и поддержать наше начинание, они соблаговолили выразить свое лестное для нас ободрение, а потому мы чувствуем себя обязанными в интересах этих знакомых и незнакомых друзей еще раз ответить на необдуманные, но упорные обвинения, которые, как нам стало известно, раздавались даже в стенах Законодательного собрания.

Объявлять нашу книгу крайне безнравственной — значит, как нам кажется, косвенно объявлять крайне безнравственными взгляды людей, которые делают нам честь, выражая свое живейшее сочувствие.

Так вот, для оправдания этого сочувствия, равно как и ради воодушевляющей нас цели, мы попытаемся доказать с помощью только одного примера, выбранного из множества других, что этот наш труд вовсе не лишен возвышенных и вполне применимых в жизни идей.

Год тому назад, в одной из первых частей этой книги, мы нарисовали образцовую ферму, созданную Родольфом для того, чтобы поддержать, обучить и вознаградить по заслугам честных и работящих, но бедных земледельцев.

По этому поводу мы говорили:

«Честные, но обездоленные люди заслуживают, по крайней мере, такого же участия, как и люди, преступившие закон; между тем существует много благотворительных обществ, чья цель — опекать несовершеннолетних преступников, отбывших положенное наказание; однако до сих пор еще не создано ни одно благотворительное общество, готовое прийти на помощь беднякам, чье поведение всегда было примерным… Выходит, надобно, просто необходимо совершить какой-нибудь проступок или преступление… чтобы получить помощь со стороны упомянутых выше благотворительных обществ, которые, впрочем, весьма полезны и заслуживают всяческого одобрения».

И тогда мы вложили в уста одного из крестьян фермы в Букевале такие слова:

«Весьма человечно и милосердно не позволять отчаиваться людям дурным; но надо было бы также подавать надежду и людям хорошим. Однако если честный малый, сильный и работящий, у которого появится желание творить добро, жить и поступать как положено, придет на эту ферму бывших несовершеннолетних воров, то его непременно спросят: «Любезный, а ты хоть когда-нибудь воровал или бродяжничал?» — «Нет», — ответил он. «Ну, в таком случае здесь для тебя места нет».

Такое кричащее противоречие уже поразило умы, гораздо более возвышенные, нежели наш скромный ум. Благодаря этим людям то, на что мы до сих пор смотрели как на утопию, на почти несбыточную мечту, уже претворяется в жизнь.

Под эгидой одного из наших самых уважаемых современников — графа Порталиса — и под умелым руководительством истинного филантропа с великодушным сердцем и ясным практическим умом — г-на Аллье — недавно было создано благотворительное общество; цель его: прийти на помощь бедным, но честным молодым людям в департаменте Сены и найти применение их силам в земледельческих колониях.

Одного только этого примера, на наш взгляд, достаточно, чтобы понять нравственный смысл нашего труда.

Мы необычайно горды и необыкновенно счастливы, ибо выяснилось, что мы разделяем идеи, устремления и надежды основателей этой новой формы благотворительности, ибо мы считаем себя одним из самых безвестных, но зато и самых убежденных защитников двух великих истин: «Долг общества — предупреждать зло и не только поддерживать, но и вознаграждать добро».

Раз уж мы заговорили об этой новой форме милосердия и благотворительности, которая зиждется на справедливой и высоконравственной мысли и должна привести к плодотворному и спасительному деянию, станем же уповать на то, что основатели этого важного начинания подумают, быть может, о том, чтобы заполнить другой пробел, распространив свое попечительство или хотя бы свою публично выраженную заботу и внимание на детей, чьи отцы были казнены или приговорены к наказанию, связанному с поражением в правах, что равносильно гражданской смерти, на тех детей, которые стали сиротами вследствие строгости закона.

Те из этих злосчастных детей, которые уже достойны заботы общества в силу их чистых устремлений и бедности, заслуживают и его особого внимания, ибо их положение мучительно, тяжко и полно опасностей.

Да, мучительно, тяжко и полно опасностей!

Скажем еще раз: почти всегда становясь жертвой недоброжелательства окружающих, семья осужденного преступника тщетно ищет себе работу и, стремясь избежать всеобщей неприязни, часто приходит к необходимости покинуть насиженное место, где она могла все же хоть как-то существовать.

И тогда, раздраженные несправедливостью, заклейменные наравне с преступниками за проступки, в которых они неповинны, лишенные порой всякой возможности вести честную жизнь, эти изгои, если они до тех пор все-таки оставались людьми порядочными, оказываются на грани нравственного падения.

Если же они, напротив, уже испытали тлетворное влияние порока, разве не следует попытаться их спасти, пока еще не поздно?

Присутствие сирот, порожденных законом, среди других детей, собранных благотворительным обществом, о котором мы недавно упоминали, будет, помимо всего прочего, полезным и для тех и для других… Оно покажет всем, что если преступник непременно должен быть наказан, то его близкие не только не утрачивают уважения окружающих, но даже заслуживают еще большего уважения, когда благодаря своему мужеству и добродетели они стирают позорное пятно со своего имени.

Могут сказать, что законодатель желал сделать кару еще более ужасной, наказывая не только самого преступника, но и обрекая в будущем на страдания его ни в чем не повинного сына.

Но это было бы слишком жестоко, безнравственно и безрассудно.

И разве не было бы, напротив, высоконравственно сказать народу:

«Преступление не должно почитаться наследственным грехом. Позорное пятно, лежащее на семье преступника, может быть стерто».

Мы решаемся уповать на то, что мысли эти покажутся достойными внимания вновь созданного благотворительного общества.

Без сомнения, горько сознавать, что государство покамест ничего не делает для решения этих животрепещущих вопросов, которые прямо затрагивают весь социальный организм.

Но как может быть иначе?

На одном из последних заседаний Законодательного собрания один из депутатов, пораженный, по его словам, нищетой и страданиями бедных классов, предложил — наряду с иными средствами — помочь делу, учредив дома для инвалидов, куда будут помещать нуждающихся в этом работников.

И вот этот план, без сомнения, недостаточно продуманный во всех подробностях, но зато проникнутый высокой филантропической идеей и достойный самого серьезного рассмотрения, ибо он затрагивает важнейший вопрос жизненных судеб тружеников, этот план — подумать только! — «был встречен громким и веселым смехом присутствующих».

Высказав все это, перейдем к продолжению нашего повествования.

Возвратимся к острову Черпальщика и к речным пиратам.

Родоначальник семейства Марсиалей, который первым обосновался За умеренную арендную плату на этом маленьком острове, был черпальщиком.

Черпальщики, как и сплавщики леса, как работники, разбирающие старые плоты и лодки на доски и бревна, весь день работают по пояс в воде — этого требует их занятие. Одни вылавливают плывущие по реке бревна. Другие разбирают на части отслужившие свой век плоты и барки. С работой в воде, как и у людей только что названных профессий, связан и труд черпальщиков, но задачи у них совсем иные.

Черпальщик, входя в воду, старается зайти как можно дальше от берега и при этом зачерпывает своей ручной драгой речной песок, смешанный с илом; затем он ссыпает его в большие деревянные корыта и промывает, как руду или золотоносный гравий, извлекая таким способом множество различных металлических обломков и осколков — железных, медных, чугунных, свинцовых, оловянных; осколки эти — остатки всякого рода металлических предметов и утвари.

Нередко черпальщики обнаруживают в песке даже кусочки золотых и серебряных украшений, принесенных течением Сены, куда они попали либо из сточных канав, по которым в половодье бегут быстрые ручьи, либо с тающим снегом и льдом — его сгребают зимой на улицах и сбрасывают в реку.

Мы не знаем, по каким причинам этих тружеников, как правило, людей честных, мирных и работящих, окрестили грозным именем «речных пиратов».

Папаша Марсиаль, первый житель этого прежде необитаемого островка, был черпальщиком, вот почему люди, жившие в этих местах на берегу реки, и назвали островок «островом Черпальщика».

Дом речных пиратов был расположен в южной части этого клочка суши.

При свете дня можно было прочесть вывеску, раскачивавшуюся над дверью их жилища:

МЕСТО ДРУЖЕСКИХ ВСТРЕЧ ЧЕРПАЛЬЩИКОВ.

ДОБРОЕ ВИНО,

ОТМЕННЫЙ МАТЛОТ И ВКУСНОЕ ЖАРКОЕ.

Здесь можно получить напрокат ялики и лодки для прогулок по реке.

Как видит читатель, к своим явным и тайным занятиям глава этого окаянного семейства присоединил еще профессию кабатчика, рыбака и человека, дающего лодки напрокат.

Вдова этого злоумышленника, кончившего свои дни на эшафоте, продолжала держать кабак; всякого рода темные личности: бродяги, не помнящие родства, беглые каторжники, бродячие комедианты и дрессировщики животных, кочующие шарлатаны — проводили здесь воскресные и даже будние дни, развлекаясь на собственный лад.

Марсиаль, любовник Волчицы, старший из сыновей, наименее преступный из всех, занимался незаконной рыбной ловлей, а при необходимости выступал как наемный боец, защищая, разумееся за плату, слабого против сильного.

Другой из братьев, сообщник Крючка в задуманном ими убийстве г-жи Матье, хотя и считался черпальщиком, на самом деле был настоящим речным пиратом: промышлял он на самой Сене и по берегам ее.

Наконец, Франсуа, младший сын казненного, возил в лодке тех, кто изъявлял желание прокатиться по реке.

Упомянем еще для порядка об Амбруазе Марсиале: он, как было уже сказано, находился на каторге за ночную кражу со взломом и покушение на убийство.

Старшая дочь, прозванная Тыквой, помогала матери на кухне и прислуживала посетителям кабачка; ее сестра Амандина, которой было всего девять лет, также в меру своих сил помогала по хозяйству…

В описываемый нами вечер на дворе было темным-темно; тяжелые и плотные темно-серые облака, гонимые ветром, позволяли видеть сквозь неровные узкие просветы клочки темно-синего неба, на котором мерцали звезды.

Очертания острова, обсаженного высокими, уже лишенными листьев тополями, выступали в темноте на фоне мглистого неба и белесой, почти прозрачной реки…

Дом с неровными коньками на кровле уже совершенно окутан мраком; светятся только два окна на первом этаже; их стекла рдеют; эти красные блики отражаются, точно языки пламени, в прибрежных волнах, омывающих причал, который находится неподалеку от дома.

Цепи, которыми лодки привязаны к колышкам, зловеще позвякивают, и это печальное позвякивание сливается с порывами северного ветра, что свистит в голых кронах тополей, и глухим рокотом речных валов…

Несколько членов семьи сидят на кухне.

Это просторная комната с низким потолком; против двери расположены два окна, под ними тянется длинная плита; налево высится печь, справа видна лестница, ведущая на верхний этаж; рядом с этой лестницей — вход в большую залу, где расставлены столики для завсегдатаев кабачка.

При свете лампы, в бликах пылающего в очаге огня поблескивает множество медных кастрюль и прочей кухонной утвари: кастрюли висят вдоль стен либо стоят на полках рядом с горшками и котелками всех размеров; посреди кухни виден большой стол.

Вдова казненного сидит возле очага в окружении трех своих детей.

На вид этой высокой и худой женщине лет сорок пять. Она — во всем черном; траурный платок, концы которого стянуты на лбу, закрывает ее волосы и пересекает плоский, мертвенно бледный лоб, уже прорезанный морщинами; у нее длинный, прямой, заостренный на конце нос, над запавшими щеками выступают скулы, бледная желтушная кожа испещрена глубокими оспинками; концы рта всегда опущены, и это придает еще более жесткое выражение этому холодному, зловещему лицу, неподвижному, как мраморная маска. Уже поседевшие брови приподняты над блеклыми голубыми глазами.

Она занята шитьем, как и обе ее дочери.

Старшая дочь, сухопарая и высокая, очень похожа на мать. У нее такая же бесстрастная, суровая и злая физиономия, такой же тонкий нос и строгий рот, такой же тусклый взгляд… Вот только цвет лица у нее другой — землистый и желтый, как айва, потому-то ее и прозвали Тыквой. Она не носит траура: на ней коричневое платье; из-под черного тюлевого чепца высовываются гладко зачесанные на прямой пробор редкие волосы, светло-рыжие, почти белесые.

Франсуа, самый младший из братьев Марсиаль, примостившись на скамеечке, чинит иглицей браконьерскую сеть: ловить такой сетью рыбу в Сене категорически воспрещено.

Несмотря на загар, от которого его лицо потемнело, кожа у этого мальчика прекрасная; густая грива рыжих волос покрывает его голову; щеки у него круглые, губы полные, лоб выпуклый, взгляд живой и проницательный; он не похож ни на мать, ни на старшую сестру; вид у него скрытный и вместе с тем настороженный, сквозь падающие на лоб волосы он то и дело искоса, с явным опасением поглядывает на мать либо обменивается с младшей сестрою, Амандиной, понимающим и дружеским взглядом.

Амандина сидит рядом с братом, она спарывает метки с украденного накануне белья. Ей всего девять лет, и она так же похожа на брата, как ее сестра похожа на мать; черты лица у Амандины тоже не отличаются правильностью, но они более тонкие, чем у Франсуа. Хотя вся кожа на ее лице усыпана веснушками, она необыкновенно свежа; у нее, как и у брата, полные ярко-алые губы; рыжие волосы мягкие, шелковистые и блестящие, глаза хотя и небольшие, но ярко-синие и ласковые.

Когда Амандина встречается взглядом с Франсуа, она молча указывает ему на дверь; уловив этот знак, он только вздыхает, затем быстрым и незаметным жестом призывает сестру ко вниманию и старательно отсчитывает своей иглой десять петель на рыболовной сети…

На иносказательном языке обоих детей это означает, что их брат Марсиаль вернется домой лишь в десять часов вечера.

Наблюдая за двумя молчаливыми женщинами со злыми лицами и за двумя бедными детьми, встревоженными, испуганными и не смеющими раскрыть рта, сразу догадываешься, что перед тобою — два палача и две их жертвы.

Заметив, что Амандина на мгновение прервала работу, Тыква сказала ей грубым голосом:

— Скоро ты спорешь метки с этой рубахи?..

Девочка молча опустила голову; действуя пальцами и ножницами, она принялась торопливо спарывать красную бумажную нитку, которой были вышиты буквы на полотне.

Через минуту Амандина робко обратилась к вдове, протягивая ей рубашку.

— Мама, я уже кончила, — сказала она.

Ничего не промолвив в ответ, та бросила девочке другую рубаху.

Амандина не успела вовремя подхватить ее, и рубаха упала на пол. Старшая сестра твердой, как дерево, ладонью сильно ударила бедняжку по руке и крикнула:

— Дуреха несчастная!!!

Амандина вновь уселась на свое место и усердно взялась за работу; при этом она обменялась с Франсуа взглядом, в котором сверкнули слезы.

В кухне опять воцарилась гробовая тишина.

Снаружи ветер по-прежнему завывал, раскачивая вывеску кабачка.

Этот унылый скрежет и глухое бульканье воды в котле, стоявшем возле огня, только и были слышны в кухне.

Дети с тайным страхом следили за матерью, все еще не произносившей ни слова.

Вдова и вообще-то была молчалива, но в тот вечер ее долгое безмолвие и то, что она все время сжимала и покусывала губы, говорили о том, что она с трудом сдерживает гнев и, можно сказать, дошла до белого каления.

Огонь в печи угасал — дрова догорели.

— Франсуа, подбрось полено! — крикнула Тыква.

Мальчик, чинивший браконьерскую сеть, пошарил за печью и ответил:

— Дров больше нет…

— Ступай в дровяник, — приказала Тыква.

Франсуа что-то пробормотал, но не сдвинулся с места.

— Ах, так! Франсуа, ты меня слышишь? — злобно спросила Тыква.

Вдова казненного положила на колени салфетку, с которой спарывала метки, и с угрозой посмотрела на сына.

Тот сидел, не поднимая головы, но угадал, можно сказать, почувствовал страшный взгляд матери, устремленный на него… Боясь увидеть ее ужасное лицо, мальчик не шевелился.

— Ах, так! Ты что, оглох, Франсуа? — свирепо спросила Тыква. — Мать, ты видишь?

Казалось, старшей сестре нравилось обвинять брата и сестру в непослушании и навлекать на них кару, к которой неумолимо прибегала мать.

Амандина незаметно коснулась локтем руки брата, молча побуждая его послушаться Тыкву.

Франсуа по-прежнему не трогался с места.

Старшая сестра посмотрела на мать, словно призывая ее наказать виновного; та поняла ее.

Своим длинным костлявым пальцем она показала на прочный и гибкий ивовый прут, стоявший в углу возле печки.

Тыква откинулась назад, взяла это орудие наказания и протянула прут матери.

Франсуа внимательно следил за движениями матери; внезапно он вскочил и одним прыжком оказался вне досягаемости грозного прута.

— Ты, видно, хочешь, чтобы мать задала тебе хорошую трепку? — крикнула Тыква.

Вдова, по-прежнему сжимая прут в руке, все сильнее закусывала свои бескровные губы и пристально смотрела на мальчика, не произнося ни слова.

По легкому дрожанию рук Амандины, сидевшей опустив голову, по тому, как у нее вдруг покраснела шея, можно было понять, что девочка, хотя и привыкшая к подобным сценам, боялась расправы, ожидавшей брата.

Франсуа отбежал в дальний угол кухни; он, казалось, был одновременно и напуган и обозлен.

— Берегись, негодник, мать вот-вот поднимется с места, и — тогда уже будет поздно! — прошипела старшая сестра.

— Мне все равно, — отозвался мальчик, побледнев. — Пусть уж лучше меня снова поколотят, как позавчера… но в дровяной сарай я не пойду… особенно… ночью…

— Это еще почему? — спросила Тыква, окончательно выходя из себя.

— Мне там страшно… страшно, — ответил Франсуа, не сумев подавить невольную дрожь.

— Тебе там страшно, болван?.. А чего ты боишься?

Франсуа помотал головой, но ничего не ответил.

— Будешь ты говорить или нет?.. Чего ты боишься?

— Я и сам не знаю… Но только мне страшно…

— Да ты туда сто раз ходил, еще только вчера вечером…

— А вот теперь больше не пойду…

— Гляди, мать уже встает с места!..

— Тем хуже! — закричал мальчик. — Пусть она меня поколотит, пусть изобьет до полусмерти, но пойти в дровяник она меня не заставит… тем более… ночью…

— Да скажи наконец толком, в чем дело? — потребовала Тыква.

— Ладно, скажу! Дело в том, что…

— Ну, так в чем дело?

— Дело в том, что там кто-то есть…

— Там кто-то есть?

— Да, он там зарыт… — прошептал Франсуа, вздрагивая.

Вдова казненного, несмотря на свою обычную невозмутимость, не смогла сдержать внезапной дрожи; задрожала и ее старшая дочь; можно было подумать, что обеих женщин одновременно ударило электрическим током.

— В дровяном сарае кто-то зарыт? — спросила Тыква, пожимая плечами.

— Да, зарыт, — ответил Франсуа так тихо, что слова его были едва слышны.

— Лгун!.. — завопила Тыква.

— А я тебе говорю, слышишь, я тебе говорю, что когда я вчера складывал дрова, то вдруг увидал в углу сарая кость… мертвеца… она чуть высовывалась из-под земли, а земля там вокруг мокрая… — настаивал Франсуа.

— Слышишь, что он болтает, мать? Да он просто сдурел, — прошептала Тыква, выразительно посмотрев на вдову. — Ведь это баранья кость, я сама ее туда положила для будущей стирки.

— Нет, это была не баранья кость, — испуганно твердил мальчик, — это была кость покойника… кость мертвеца… это его нога торчала из-под земли, я ее хорошо разглядел.

— И ты, конечно, тут же разболтал о своей замечательной находке твоему братцу… твоему дружку Марсиалю, не так ли? — спросила Тыква со свирепой иронией.

Франсуа ничего не ответил.

— Скверный мальчишка, легавый![3]Доносчик. — в ярости завопила Тыква. — Этот маленький негодяй труслив, как заяц, он, чего доброго, добьется того, что все мы угодим под нож дяди Шарло, как наш отец!

— Коли ты зовешь меня легавым, — в отчаянии закричал Франсуа, — я теперь все расскажу моему брату Марсиалю! Я ему еще ничего не говорил, потому что его с тех пор не видел… но когда он нынче вечером придет… я…

Мальчик замолчал, не решаясь продолжать: мать уже подходила к нему, как всегда бесстрастная, но непреклонная.

Хотя вдова постоянно горбилась, она была очень высокого роста, особенно для женщины; держа в одной руке прут, она другой рукою схватила сына за плечо и, несмотря на слезы и мольбы перепуганного Франсуа, тщетно пытавшегося освободиться, потащила его за собой и заставила подняться по лестнице, видневшейся в глубине кухни.

— Через несколько мгновений сверху — сквозь потолок — донесся неясный шум, послышались рыданья и крики.

Прошло несколько минут, и шум прекратился.

Вдова казненного снова вошла в кухню.

Сохраняя обычную невозмутимость, она поставила ивовый прут на место, за печью, и, не произнося ни слова, опять принялась за работу.


Читать далее

МЕЧТЫ И МИФЫ ЭЖЕНА СЮ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I. ЗАСАДА 14.04.13
Глава II. ДОМ СВЯЩЕННИКА 14.04.13
Глава III. ВСТРЕЧА 14.04.13
Глава IV. ВЕЧЕР НА ФЕРМЕ 14.04.13
Глава V. ГОСТЕПРИИМСТВО 14.04.13
Глава VI. ОБРАЗЦОВАЯ ФЕРМА 14.04.13
Глава VII. НОЧЬ 14.04.13
Глава VIII. СОН 14.04.13
Глава IX. ПИСЬМО 14.04.13
Глава X. РАЗОБЛАЧЕНИЕ 14.04.13
Глава XI. МОЛОЧНИЦА 14.04.13
Глава XII. УТЕШЕНИЯ 14.04.13
Глава ХIII. РАЗМЫШЛЕНИЯ 14.04.13
Глава XIV. ОВРАЖНАЯ ДОРОГА 14.04.13
Глава XV. КЛЕМАНС Д’АРВИЛЬ 14.04.13
Глава XVI. ПРИЗНАНИЯ 14.04.13
Глава XVII. МИЛОСЕРДИЕ 14.04.13
Глава XVIII. НИЩЕТА 14.04.13
Глава XIX. НЕОПЛАЧЕННЫЙ ДОЛГ 14.04.13
Глава XX. СУДЕБНОЕ ПОСТАНОВЛЕНИЕ 14.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава I. РЕЧНОЙ ПИРАТ 13.04.13
Глава II. МАТЬ И СЫН 13.04.13
Глава III. ФРАНСУА И АМАНДИНА 13.04.13
Глава IV. МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ 13.04.13
Глава V. ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ 13.04.13
Глава VI. УЛИЦА ШАЙО 13.04.13
Глава VII. ГРАФ ДЕ СЕН-РЕМИ 13.04.13
Глава VIII. ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР 13.04.13
Глава IX. ОБЫСК 13.04.13
Глава X. ПРОЩАНИЕ 13.04.13
Глава XI. ВОСПОМИНАНИЯ 13.04.13
Глава XII. ЛОДКА 13.04.13
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава I. КАКОЕ СЧАСТЬЕ — СВИДЕТЬСЯ ВНОВЬ! 13.04.13
Глава II. ВОЛЧИЦА И МАРСИАЛЬ 13.04.13
Глава III. ДОКТОР ГРИФФОН 13.04.13
Глава IV. ПОРТРЕТ 13.04.13
Глава V. АГЕНТ СЫСКНОЙ ПОЛИЦИИ 13.04.13
Глава VI. СЫЧИХА 13.04.13
Глава VII. В ПОДВАЛЕ 13.04.13
Глава VIII. ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО 13.04.13
Глава IX. СОСЕД И СОСЕДКА 13.04.13
Глава X. МЭРФ И ПОЛИДОРИ 13.04.13
Глава XI. КАРА 13.04.13
Глава XII. КОНТОРА НОТАРИУСА 13.04.13
Глава XIII. ЛЮБОСТРАСТНЫМ НЕ БУДЬ… 13.04.13
Глава XIV. ОКОШЕЧКО 13.04.13
Глава XV. ТЮРЬМА ФОРС 13.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ЭПИЛОГ 13.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть