Когда злоупотребление доверием карается, средний срок наказания таков: два месяца тюрьмы и штраф в размере двадцати пяти франков. (Статьи 406 и 408 уголовного кодекса).
Мы попросим читателя представить себе комнатушку на пятом этаже унылого дома в Пивоваренном проезде.
Бледный свет тусклого дня едва проникает в эту узкую комнату сквозь небольшое одностворчатое оконце с потрескавшимися грязными стеклами; выцветшие обои, давно уже пожелтевшие, местами отстают от стен; в углах растрескавшегося потолка висит густая паутина. На полу не хватает нескольких половиц, и это позволяет разглядеть то тут, то там брусья и дранку, которые поддерживают пол.
Стол некрашеного дерева, стул, старый чемодан без замка и походная кровать с деревянным изголовьем, на которой лежит тонкий тюфяк, покрытый простынями из грубой серой ткани и потертым одеялом из коричневой шерсти, — вот и все убранство этой меблирашки.
На стуле сидит баронесса де Фермон.
На кровати лежит ее дочь Клэр Де Фермон (так звали обеих жертв Жака Феррана).
Располагая только одной кроватью, мать и дочь ложились на нее по очереди и делили таким способом ночные часы.
Слишком много тревог, слишком много волнений терзали мать, и поэтому, она нечасто поддавалась сну; но ее дочь обретала, по крайней мере, на этом жалком ложе несколько минут отдыха и забытья.
В это время она как раз спала.
Ничего не могло быть трогательнее и вместе с тем печальнее зрелища этой нищеты, на которую алчность нотариуса обрекла обеих женщин, прежде привыкших к скромным радостям безбедного существования и окруженных в своем родном городе уважением, которое внушает окружающим почтенная и почитаемая семья.
Госпоже де Фермон на вид лет тридцать шесть; ее бледное лицо выражает одновременно благородства и мягкость; черты ее, прежде говорившие о незаурядной красоте, ныне говорят о страдании; ее черные волосы разделены прямым пробором и стянуты на затылке узлом; горе уже посеребрило отдельные пряди волос. На ней — траурное платье, уже чиненное в некоторых местах; в эти минуты г-жа де Фермон, подперев лоб рукою, опирается локтем о жалкое изголовье кровати, на которой спит ее дочь, и смотрит на девушку с невыразимой грустью.
Клэр не больше шестнадцати лет; чистый и нежный профиль ее осунувшегося, как и у матери, лица выделяется на фоне грубой серой ткани, из которой сшита подушка, набитая опилками.
Кожа этой юной девушки уже утратила свою необычайную свежесть; ее большие черные глаза закрыты, на впалых щеках, точно густая бахрома, лежат длинные, тоже черные ресницы. Некогда влажные розовые губы теперь бледны и сухи, — полуоткрывшись, они позволяют разглядеть ее ослепительно белые зубы; грубое прикосновение шершавых простынь и шерстяного одеяла оставили красные полосы на нежной шее, на плечах и на руках юной девушки: так на мраморе порой выступают розовые прожилки.
Время от времени легкий трепет сводит вместе ее тонкие бархатистые брови — возможно, в эти мгновения ее преследует тягостный кошмар. Лицо ее, на котором уже лежит печать какой-то болезни, выражает страдание, это свидетельствует о том, что в недрах несчастной зреет грозный недуг, его зловещие симптомы нетрудно угадать.
Уже давным-давно г-жа де Фермон не дает воли слезам; она устремила на дочь горячечный взгляд сухих глаз: такой, без единой слезинки, взгляд говорит о лихорадочном состоянии, которое медленно и тайно подтачивает ее. С каждым днем г-жа де Фермон, как и ее дочь, все больше ощущает томительную слабость и растущее изнеможение — предвестники исподволь развивающейся, но пока еще скрытой серьезной болезни; но, боясь напугать Клэр, а главное не желая, если можно так выразиться, напугать самое себя, она изо всех сил борется, против начальных проявлений пожирающего ее недуга.
Движимая такими же великодушными мотивами, Клэр, страшась встревожить мать, старается скрыть свои страдания. Обе эти несчастные женщины, которых гложет одно и то же горе, видимо, поражены одной и той же болезнью.
В разгаре обрушившихся на человека невзгод наступает такая пора, когда будущее рисуется столь ужасным, что даже самые энергические натуры, не решаясь взглянуть прямо в лицо своим бедам, закрывают глаза и стараются обмануть себя безрассудными иллюзиями.
Именно в таком положении были г-жа де Фермон и ее дочь.
Чтобы дать представление о терзаниях этой женщины, угнетавших ее в те долгие часы, когда она неотступно смотрела на свою задремавшую дочь, думая о прошлом, настоящем и будущем, мы должны описать возвышенные и святые муки матери, муки скорбные, исполненные отчаяния, способные свести с ума: в них сплетаются волшебные воспоминания, зловещие страхи, грозные предчувствия, горестные сожаления, губительный упадок духа, взрывы бессильного гнева против виновника всех постигших ее бед, тщетные мольбы, жаркие молитвы и, наконец… наконец, устрашающие сомнения во всемогущей справедливости того, кто остается глух к воплю, рвущемуся из самой глубины материнской души… этому священному воплю, чей отзвук должен бы достичь небес, ибо мать вопиет: «Пожалей мою дочь!»
— Как ей, должно быть, сейчас холодно, — говорила несчастная мать, слегка прикасаясь своей озябшей рукой к заледеневшим рукам своего ребенка, — она совсем закоченела. А какой-нибудь час тому назад она вся горела… У нее лихорадка!.. К счастью, она об этом не подозревает… Господи боже, ведь ей так холодно!.. Ведь одеяло это такое тонкое… Я прикрыла бы ее сверху моей старой шалью… но, если я сниму эту шаль с двери, на которую ее повесила… эти пьяные мужланы начнут, как вчера, подглядывать в замочную скважину или в щели рассохшейся двери…
Господи, какой ужасный этот дом!
Знай я, что тут за постояльцы… до того, как внесла плату за две недели вперед… мы бы тут ни за что не остались… но ведь я ничего не знала… Когда у тебя нет никаких бумаг, тебя гонят из приличных меблированных комнат. А как мне было догадаться, что мне может когда-нибудь потребоваться мой паспорт?.. Когда мы выехали из Анже в собственной карете… ибо я полагала неприличным, чтобы моя дочь путешествовала в почтовом дилижансе… разве могла я предположить, что…
В эту минуту ее жалобы были прерваны взрывом ярости:
— Но ведь это же настоящая подлость… только потому, что этот нотариус вздумал меня обобрать, ныне я доведена до самой ужасной крайности, и я ничего не могу сделать, не могу бороться с ним! Ничего не могу сделать!.. Но нет… Будь у меня деньги, я могла бы обратиться в суд; обратиться в суд… чтобы услышать, как будут смешивать с грязью имя моего доброго и благородного брата… чтобы услышать, что он, разорившись, наложил на себя руки и сделал это после того, как промотал, растратил все мое состояние и состояние моей дочери… Судиться… для того чтобы услышать, будто он довел нас до крайней нищеты!.. О нет, никогда! Никогда! И все же, если память о моем брате священна, то ведь и жизнь и будущее моей дочери для меня тоже священны… но ведь у меня нет никаких доказательств, уличающих нотариуса, и я только вызову бесполезный, ненужный скандал…
— И что самое ужасное, самое ужасное, — продолжала она после короткого молчания, — это то, что порою, разгневанная и раздраженная нашим ужасным жребием, я решаюсь обвинять моего брата… признавать, что нотариус, быть может, прав, обвиняя моего брата… как будто, если я стану проклинать двух людей, а не одного, это облегчит мои муки… но я почти тотчас сама возмущаюсь собственными предположениями — несправедливыми, отвратительными, направленными против лучшего, честнейшего из братьев! Ох, этот окаянный нотариус! Он даже и не подозревает обо всех ужасных последствиях совершенного им воровства… Он-то думал, что крадет только деньги, а на самом деле он подверг жестокой муке души двух женщин… двух женщин, которых он обрек умирать на медленном огне… Увы! Да, я не отваживаюсь и никогда не отважусь рассказать моей бедной девочке о моих тягостных опасениях, потому что я не могу так безжалостно огорчить ее… но я сама так страдаю… меня, треплет лихорадка… меня поддерживает только энергия отчаяния; я чувствую, что во мне зреет зародыш болезни… быть может, опасной болезни… да, я чувствую, как она приближается… она все ближе и ближе… все в груди у меня горит, голова раскалывается… Эти симптомы гораздо серьезнее, просто я не хочу в этом сознаться даже самой себе… Господи боже!.. А ну как я совсем разболеюсь… если тяжко заболею… если мне суждено умереть!.. Нет! Нет! — воскликнула с волнением г-жа де Фермон. — Я не хочу умирать… Покинуть мою Клэр… шестнадцатилетнюю девочку… без всяких средств к существованию, одинокую, брошенную в Париже… разве это мыслимо?.. Нет? Я вовсе не больна, в конце концов, что я такое испытываю?.. У меня небольшой жар в груди, голова тяжелая, все это — результат горя, бессонницы, холода, тревог; любой на моем месте испытал бы упадок сил… Но в этом нет ничего серьезного. Ладно, ладно, главное — не поддаваться слабости… господи боже! Если предаваться столь мрачным мыслям, ко всему прислушиваться в себе… можно и в самом деле заболеть… а мне как раз сейчас самое время болеть!.. Не так ли?! Нужно немедля искать работу для себя и для Клэр, потому что тот человек, что давал нам раскрашивать — гравюры…
Мгновение помолчав, г-жа де Фермон с негодованием продолжала:
— О, как это было отвратительно!.. Давать нам эту работу ценой позора для Клэр!.. Безжалостно отнять у нас столь хрупкое средство к существованию только потому, что я не согласилась, чтобы девочка одна приходила к нему работать по вечерам!.. Но, может быть, мы найдем какую-нибудь работу в другом месте, ведь я умею шить и вышивать… Да, но, когда никого не знаешь, это так трудно!.. Ведь только недавно я пыталась, но тщетно… Когда живешь в такой дыре, то, понятно, не внушаешь доверия; а ведь те небольшие деньги, что у нас еще остались, скоро кончатся… И что тогда?.. Что делать?.. Что с нами будет?.. Ведь у нас ничего не останется… совсем ничего… ни гроша не останется… А я же была богата!.. Не стану обо всем этом думать… от таких мыслей у меня голова кругом идет… я с ума схожу… Главная моя вина в том, что я слишком упорно об этом думаю, а необходимо отвлечься, и я постараюсь… Эти мрачные мысли и привели к тому, что я заболела… Нет, нет, я вовсе не больна… Я даже думаю, что меня уже меньше лихорадит, — прибавила несчастная мать, щупая у себя пульс.
Но увы! Пульс у нее бился неровно, прерывисто, с бешеной скоростью, и, ощутив это лихорадочное биение сквозь свою сухую, холодную кожу, она отбросила всякие иллюзии.
Мрачное и тяжелое отчаяние охватило ее, но, совладав с ним, она с горечью проговорила:
— Всемогущий господь! За что ты нас караешь? Разве мы хоть когда-нибудь совершили что-либо дурное? Разве моя дочь не была истинным образцом чистоты и набожности? Разве ее отец не был живым олицетворением честности? Разве я всегда не выполняла достойно свой долг жены и матери? Почему ты дозволил этому негодяю сделать нас своими жертвами?.. Меня, а особенно мою несчастную девочку!..
Когда я думаю, что, если бы этот нотариус нас не обобрал, то я бы нисколько не тревожилась за судьбу моей дочери… Мы бы жили сейчас в своем доме, не беспокоясь о будущем, мы бы только с глубокой печалью и скорбью оплакивали смерть моего несчастного брата; года через два или три я бы начала думать о замужестве Клэр, и я нашла бы человека, достойного ее, такой добрей, очаровательной и красивой!.. Разве любой не посчитал, бы себя счастливым, получив ее руку?.. Я ведь собиралась, выговорив себе небольшой пенсион, который позволил бы мне жить рядом с нею, дать ей в приданое все, чем я располагала, ведь у меня было не меньше ста тысяч экю, и я была бы бережлива; а когда юная девушка, такая красивая и такая воспитанная, как мое милое дитя, приносит мужу в приданое больше ста тысяч экю…
Затем, словно по контрасту, г-жа де Фермон с горечью возвратилась в мыслях к печальной действительности и воскликнула точно в бреду:
— Но ведь это просто немыслимо! Из-за злой воли какого-то нотариуса я покорно смиряюсь с тем, что моя дочь обречена на самую ужасную нищету!.. А ведь у нее были все права на безоблачное счастье… Если закон оставляет подобное преступление без кары, я этого так не оставлю; ибо, если судьба доводит меня до полного отчаяния и если я не нахожу никакого средства выбраться из того ужасного положения, в которое меня поставил этот негодяй, я сама не знаю, что я сделаю… я, я сама способна буду убить его, этого низкого человека. А потом пусть делают со мною, что хотят… все матери будут на моей стороне… Да… Но моя дочь?.. Что будет с нею? Разве могу я покинуть ее, оставить одну-одинешеньку? Вот в чем ужас… Вот почему я не хочу умирать… Вот почему я не могу убить этого человека. Что будет с нею? Ведь ей всего шестнадцать лет… Она так молода, она чиста и невинна, как ангел… и при этом так красива… Полная заброшенность, нищета, голод… все эти беды… соединившись вместе, могут помутить разум столь юного существа… и тогда на краю какой бездны может она оказаться?! О, это ужасно… чем больше я вдумываюсь в это слово «нищета», тем больше устрашающих угроз я в нем нахожу. Нищета… нищета жестока ко всем, но, быть может, особенно жестока она для тех, кто прожил свою жизнь в довольстве. И вот чего я не могу простить себе: как это, столкнувшись с такими ужасными бедами, я не в силах победить свою злосчастную гордость! Лишь в том случае, когда моя дочь останется буквально без куска хлеба, я решусь просить милостыню… Но ведь это же подло и низко с моей стороны!
И г-жа де Фермон прибавила с сумрачной горечью:
— Этот нотариус обрек меня на нищенство, стало быть, я обязана считаться с существующим положением; теперь мне уже не до щепетильности, не до разборчивости, все это осталось в прошлом; теперь же мне нужно просить милостыню и для себя и ради дочери; да, если я не подыщу работу… мне придется решиться на то, чтобы молить о милосердии посторонних, ибо так пожелал этот нотариус. Без сомнения, и для того, чтобы успешно просить милостыню, нужна определенная сноровка, умение, но это приходит с опытом; я этому научусь; ведь это такое же ремесло, как и всякое другое, — прибавила несчастная женщина душераздирающим голосом. — И мне кажется, что у меня есть все, чтобы разжалобить сердобольных: ужасные беды, мной не заслуженные, и дочь шестнадцати лет… не девочка, а ангел… сущий ангел; но надо суметь, надо отважиться рассказать об этих «преимуществах», и я добьюсь успеха.
— А вообще-то на что, я собственно, жалуюсь? — воскликнула г-жа де Фермон с мрачным смехом. — Материальное благосостояние — вещь непрочная, преходящая… Нотариус, по крайней мере, заставит меня заняться каким-нибудь ремеслом.
Некоторое время она молчала, погрузившись в раздумье; потом снова заговорила, но уже немного спокойнее:
— Я часто думала о том, чтобы подыскать себе какое-нибудь место; я, например, завидую горничной той дамы, что живет на втором этаже; получи я это место, быть может, на свое жалованье я смогла бы удовлетворить насущные потребности Клэр… быть может, с помощью этой дамы мне удалось бы подыскать какую-нибудь работу и для дочери… она останется жить тут… Таким образом мы не расстанемся. Какое счастье… если бы все это так устроилось!.. О нет, нет, нет, это было бы чересчур прекрасно… такое бывает только во сне! А потом, чтобы занять это место, надо, чтобы эту горничную уволили… и, может, тогда ее судьба будет столь же плачевной, как и наша судьба. Ну и что же?! Тем хуже, тем хуже… Разве нотариус проявил щепетильность, обирая меня? Прежде всего — судьба моей дочери. Надо подумать, каким образом войти в доверие к даме со второго этажа. И каким образом устранить ее служанку? Ведь это место было бы для нас неожиданной удачей!
Два или три сильных удара в дверь заставили задрожать г-жу де Фермон и разбудили ее дочь.
— Боже мой! Мама, что случилось? — воскликнула Клэр, рывком приподнимаясь на своем ложе.
Девушка неожиданно и инстинктивно обвила руками шею матери, а та, испугавшись не меньше дочери, прижала ее к груди, со страхом глядя на дверь.
— Мамочка, что же случилось? — повторила Клэр.
— Я и сама не знаю, дитя мое… Успокойся… это пустяки… просто постучали в дверь… может быть, это принесли нам с почты письмо до востребования…
В эту минуту трухлявая дверь снова заходила ходуном: по ней кто-то изо всех сил молотил кулаками.
— Кто там? — дрожащим голосом спросила г-жа де Фермон.
В ответ послышался чей-то грубый, резкий и хриплый голос:
— Да вы что, оглохли, соседки? Эй, слышите… соседки?.. Эй!..
— Что вам угодно, сударь? Я вас не знаю, — проговорила г-жа де Фермон, стараясь унять дрожь в голосе.
— Меня звать Робен… я ваш сосед… дайте-ка мне огоньку, трубку разжечь… да пошевеливайтесь там! Открывайте побыстрее!
— Боже мой! Ведь это хромой верзила, он вечно пьян, — тихо сказала мать дочери.
— Ах, так!.. Дадите вы мне огня, а то я все в щепки разнесу… разрази меня гром!
— Сударь, у меня нет огня…
— Тогда у вас есть серные спички… они у каждого имеются… отоприте… не то…
— Сударь… идите к себе…..
— Стало быть, не хотите отворить… Считаю: раз… два…
— Я попрошу вас удалиться, или я позову на помощь…
— Считаю: раз… два… три… ну, что? Не хотите отворить? Ну тогда я все разнесу!.. Ух, держитесь!..
И негодяй с такой силой бухнул по двери, что она поддалась: жалкая задвижка, на которую была заперта дверь, треснула.
Обе женщины испустили испуганный вопль.
Преодолевая владевшую ею слабость, г-жа де Фермон бросилась навстречу злодею, который уже ступил одной ногою в комнату, и преградила ему путь.
— Сударь, это низко! Я не позволю вам войти! — крикнула несчастная мать, изо всех сил удерживая полуотворенную дверь. — Я стану звать на помощь.
Говоря так, она дрожала при виде этого человека с отвратительным, распухшим от пьянства лицом.
— Чего это вы? Чего это вы? — возразил он. — Разве не должны соседи оказывать друг другу услуги? Надо было отворить дверь, и я бы ее не вышиб.
Затем с тупым упорством пьяницы он прибавил, покачиваясь на ногах, одна из которых была короче другой:
— Я желаю войти и войду… и не уйду, пока не разожгу свою трубку.
— Да нет же у меня ни огня, ни спичек. Ради бога, сударь, идите к себе.
— Неправду вы говорите, вы это придумали для того, чтобы я не мог поглядеть на девчонку, что в кровати лежит. Вчера вы заткнули все щели в двери. Она у вас миленькая, я хочу на нее поглядеть… Берегитесь… Я вам сейчас физиономию расквашу, если вы не дадите мне войти… Говорю я вам, что непременно посмотрю на малышку в постели и разожгу свою трубку… а не то я у вас все сокрушу! А заодно и вас саму!..
— На помощь!.. Господи боже, на помощь! — закричала г-жа де Фермон, чувствуя, что дверь поддается: хромой верзила изо всех сил нажал на нее плечом.
Оробев от этого крика, Робен попятился и погрозил г-же де Фермон кулаком, прибавив:
— Погоди, ты мне за все это заплатишь… Нынче же ночью я вернусь и прищемлю тебе язык, так что ты больше вопить не сможешь…
И колченогий верзила, как его называли на острове Черпальщика, ушел, изрыгая проклятия и угрозы.
Госпожа де Фермон, опасаясь, как бы он не вернулся, и видя, что задвижка сломана, с трудом подтащила к двери стол, забаррикадировав вход.
Клэр была так напугана и потрясена этой ужасной сценой, что без сил упала на свое убогое ложе во власти нервического приступа.
Госпожа де Фермон, позабыв о собственных страхах, бросилась к дочери, заключила ее в объятия, дала ей выпить немного воды; ее заботы и ласки привели бедняжку в чувство.
Мало-помалу девушка пришла в себя, мать ей сказала:
— Успокойся… Не надо тревожиться, бедное мое дитя… Этот злой человек уже ушел.
Затем несчастная мать воскликнула с негодованием и невыразимой болью:
— К тому же первопричина всех наших мук и терзаний — этот отвратительный нотариус!..
Клэр оглядывалась вокруг с удивлением и страхом.
— Успокойся же, дитя мое, — продолжала г-жа де Фермон, нежно обнимая дочь, — этот негодяй ушел.
— Боже мой, мамочка, а ну как он снова поднимется и войдет? Ты ведь сама убедилась: ты звала на помощь, и ведь никто не пришел… Умоляю тебя, уйдем из этого дома… Я тут умру от страха.
— Господи! Как ты дрожишь!.. У тебя сильный жар.
— Нет, нет, — ответила юная девушка, стремясь успокоить мать. — Это пустяки, меня лихорадит от испуга, и скоро пройдет… Ну а ты, ты-то как себя чувствуешь? Протяни мне свои руки… Боже мой, они у тебя просто пылают! Теперь я вижу, что ты больна, только хочешь, это от меня скрыть.
— Не думай так, девочка, я себя прекрасно чувствовала! И просто переволновалась, когда к нам вломился этот человек; я спала на стуле глубоким сном и проснулась одновременно с тобой…
— И все же, мамочка, у тебя такие красные глаза… такие красные, да они просто горят!
— Ах, дитя мое, ты ведь сама понимаешь: когда спишь, сидя на стуле, отдых совсем не тот!
— Скажи правду, ты не больна?
— Да нет же, уверяю тебя… А ты как?
— И я не больна; я только все еще дрожу от страха. Умоляю тебя, мамочка, уйдем из этого дома.
— И куда мы денемся? Ты ведь знаешь, с каким трудом нам удалось подыскать даже эту жалкую комнатушку… ведь у нас, на беду, нет с собой никаких бумаг, а потом, не забудь: мы уплатили за две недели вперед, и нам этих денег не вернут… а их у нас осталось очень мало… так мало… что мы должны на всем экономить, на чем только можно.
— Может быть, господин де Сен-Реми пришлет нам на днях ответ?
— Я на это больше уже не надеюсь… Ведь я уже так давно ему написала!
— Он, должно быть, не получил твоего письма… Отчего ты не напишешь ему еще раз? Ведь отсюда до Анже не так уж далеко, и ответ от него скоро придет.
— Бедная ты моя девочка, разве ты не знаешь, сколько душевных сил мне это уже стоило?
— Чем ты рискуешь, мама? Он ведь хоть и брюзга, но такой добрый! Разве не был он одним из самых старинных друзей моего отца? И потом он, как-никак, наш родственник…
— Но он ведь и сам беден; у него очень скромное состояние. Может быть, он потому нам и не отвечает, что не хочет причинить лишнее горе, своим отказом.
— Мамочка, а вдруг он не получил нашего письма?
— Ну а если он получил его, девочка?.. Одно из двух: либо он сам в столь стесненных обстоятельствах, что прийти нам на помощь не может… либо он не испытывает к нам больше никакого интереса: а тогда зачем подвергать себя возможному отказу и новому унижению?
— Мужайся, мама, ведь у нас остается еще одна надежда… Может быть, нынешнее утро принесет нам добрые вести…
— Ответ от господина д’Орбиньи?
— Вот именно… Я прочла черновик посланного вами письма: вы так трогательно… так просто… так правдиво говорили о постигшем нас несчастье, что он, наверное, почувствовал к нам жалость. По правде говоря, что-то мне подсказывает, что напрасно вы впадаете в отчаяние, не надеетесь на графа.
— Но у него так мало резонов заинтересоваться нашей судьбой! Правда, в былые времена он знал твоего отца, и я часто слышала, как мой бедный брат говорил о господине д’Орбиньи как о человеке, с которым он состоял в очень добрых отношениях, это было до того, как господин д’Орбиньи уехал из Парижа в Нормандию вместе со своей молодой женой…
— Вот это-то как раз и позволяет мне надеяться; у него молодая жена, уж она-то нам непременно посочувствует… А потом, в деревне можно делать столько нужных вещей! Я думаю, что он, например, может взять вас к себе домоправительницей, а я стану работать в бельевой… Ведь господин д’Орбиньи очень богат, дом у него большой, и там всегда много разных дел.
— Так-то оно так, но у нас мало прав на его сочувствие!..
— Ведь мы же так несчастны!
— Ты права, для людей, по-настоящему милосердных, это и в самом деле очень важно.
— Будем уповать на то, что господин д’Орбиньи и его жена именно таковы!
— В конце концов, если нам станет ясно, что ждать от него нечего, я преодолею ложный стыд и напишу герцогине де Люсене…
— Это той самой даме, о которой нам так часто говорил господин де Сен-Реми, и он постоянно расхваливал ее доброе сердце и ее великодушие?
— Да, она дочь князя де Нуармон. Господин де Сен-Реми знал ее еще совсем ребенком, он даже смотрел на нее почти как на собственное дитя, потому что он был очень близок с князем. У госпожи де Люсене должны быть многочисленные знакомства, быть может, она сумеет подыскать мне, да и тебе тоже, какое-нибудь место.
— Без сомнения, мама; но я понимаю твою щепетильность, ты же ее совсем не знаешь, в то время как мой отец и мой бедный дядюшка были немного знакомы с господином д’Орбиньи.
— Ну, а в том случае, если и госпожа де Люсене ничем не сможет нам помочь, я могу прибегнуть к последнему средству.
— Какому же, мамочка?
— Правда, это очень слабая… даже почти безрассудная надежда! Но отчего не попробовать?.. Ведь сын господина де Сен-Реми…
— Разве у господина де Сен-Реми есть сын? — воскликнула Клэр, с удивлением перебивая мать.
— Да, девочка, у него есть сын.
— Но он о нем никогда, не упоминал… и тот никогда не приезжал в Анже…
— Это верно; но некоторым причинам, о которых ты ничего не знаешь, господин де Сен-Реми, уехав из Парижа лет пятнадцать тому назад, с тех пор ни разу не видел своего сына.
— Сын целых пятнадцать лет не видел своего отца… Господи, разве такое возможно?..
— Увы! Сама видишь, что да… Я тебе вот что скажу: сын господина де Сен-Реми очень богат и очень часто бывает в свете…
— Он очень богат?.. А отец его беден?
— Все свое состояние молодой человек унаследовал от матери…
— Но какое это имеет значение… как же он позволяет, чтобы его отец…
— Его отец ничего бы не принял от сына.
— А почему?
— Я и на этот вопрос не могу тебе ответить, милая моя девочка. Но я не раз слышала, как мой бедный брат говорил о том, что люди очень хвалят этого молодого человека за его великодушие и щедрость… Если он молод и великодушен, стало быть, он добр… Так что, узнав от меня, что мой муж был близким другом его отца, быть может, он пожелает принять в нас участие и постарается найти для нас какую-нибудь работу или место. У него многочисленные связи в высшем свете, и это будет ему нетрудно сделать.
— А потом, может быть, мы через него узнаем, не уехал ли его отец, господин де Сен-Реми, из Анже до того, как вы послали ему письмо; тогда станет понятно и его молчание.
— Я думаю, дитя мое, что отец и сын не поддерживают друг с другом никаких отношений. Но, в конце концов, попытаться можно…
— Разве что вы за это время получите благоприятный ответ от господина д’Орбиньи… Я повторяю вам, что, сама не знаю почему, помимо собственной воли, меня не оставляет надежда.
— Однако, дитя мое, я написала ему уже несколько дней назад, рассказала о причинах постигшей нас беды, и в ответ — ничего… все еще ничего… Письмо, отправленное с почты до четырех часов дня, должно прийти в Обье на следующее утро. Прошло пять дней, и мы могли бы уже получить ответ…
— Быть может, перед тем как ответить тебе, он думает, каким образом он может оказаться нам полезен.
— Да услышит тебя господь бог, дитя мое!
— По-моему, все объясняется так просто, мама… Если бы он не мог ничего для нас сделать, он бы тотчас же тебя об этом известил.
— Да, а если он и мог бы, но не хочет ничего для нас сделать…
— Ах, мамочка… разве так может быть? Не соизволить даже ответить и оставлять нас в неизвестности четыре дня, а то и целую неделю!.. Ведь когда человек несчастен, он всегда надеется…
— Увы! Дитя мое, порою приходится сталкиваться с полным безразличием к бедам, о которых толком ничего не знают!
— Но ваше письмо…
— Разве может он, получив мое письмо, представить себе те тревоги и страдания, какие ежеминутно терзают нас; разве может мое письмо обрисовать ему нашу злосчастную жизнь, все те унижения, которым мы подвергаемся, разве может он понять из него, какое ужасное существование ведем мы в этом отвратительном доме, тот страх, который мы только что испытали?.. И может ли, наконец, мое письмо живописать ему то страшное будущее, какое нас ожидает, если… Но ладно… дитя мое… не будем говорить об этом… Господи боже… ты дрожишь… тебе холодно…
— Нет, мамочка… не обращай внимания; но скажи мне, предположим, что та небольшая сумма денег, что лежит в этом чемодане, уже истрачена, что мы остались совсем без средств… неужели может случиться, что в таком богатом городе, как Париж… мы обе с тобой умрем с голоду и от нищеты… из-за отсутствия работы и только потому, что один злой и дурной человек отобрал у тебя все, чем ты располагала?..
— Молчи, мое бедное дитя…
— Нет, скажи, наконец, мама, неужели это возможно?..
— Увы!
— Но ведь всеведущий и всемогущий господь не может совсем нас покинуть. Ведь мы ни разу в жизни ничем не оскорбили его.
— Умоляю тебя, девочка, не предавайся столь мрачным мыслям… Мне гораздо приятнее видеть, как ты надеешься на лучшее, хотя, быть может, и без особых оснований… Послушай, утешь меня лучше твоими радужными иллюзиями; ты ведь знаешь… я так легко, слишком легко падаю духом…
— Да! Да! Будем уповать на лучшее… это гораздо легче. Племянник содержателя меблированных комнат непременно вернется сегодня с почты с письмом для нас… Придется опять заплатить ему за услугу из ваших скудных средств… и это по моей вине. Если бы вчера и сегодня я не была так слаба, мы бы сами пошли на почту, как третьего дня… но вы не хотели оставлять меня одну в этом доме на время вашего отсутствия.
— Но как же я могла это сделать, дитя мое?.. Посуди сама…, только что… этот негодяй высадил дверь, а что было бы, будь ты в комнате одна!
— Ох, мамочка, молчи, при одной мысли об этом мне становится страшно…
В эту минуту кто-то громко постучал в дверь.
— О небо!.. Это он! — воскликнула г-жа де Фермон, все еще не оправившаяся от страха.
И она изо всех сил придвинула стол вплотную к двери. Ее испуг прошел, когда она услышала голос папаши Мику:
— Сударыня, мой племянник Андре вернулся с почтамта… Он принес письмо, где вместо адреса стоят буквы «Икс» и «Зет»… оно пришло издалека… Восемь су стоят почтовые расходы, а потом комиссионные… всего двадцать су.
— Мамочка… письмо из провинции, мы спасены… оно либо от господина де Сен-Реми, либо от господина д’Орбиньи! Милая мама, ты не будешь больше страдать, ты перестанешь тревожиться за, меня, ты будешь счастлива?.. Господь справедлив… Он и впрямь всеблагой!.. — воскликнула юная девушка, и луч надежды озарил ее нежное и очаровательное личико.
— О сударь, благодарю вас… дайте письмо… дайте его поскорее! — воскликнула г-жа де Фермон, торопливо отодвигая стол и приотворяя дверь.
— С вас двадцать су, сударыня, — повторил скупщик краденого, показывая бедной женщине столь вожделенное письмо.
— Я сейчас заплачу вам, сударь.
— Ах, сударыня, я это так, к слову… особой спешки нет… Мне надо подняться на чердак и на крышу; минут через десять я вернусь и на обратном пути получу с вас деньги.
Он протянул письмо г-же де Фермон и ушел.
— Письмо из Нормандии… На почтовой марке стоит штемпель «Обье»… Оно от господина д’Орбиньи! — вскричала г-жа де Фермон, внимательно разглядывая письмо; на конверте стояло: «Госпоже Икс Зет… до востребования, Париж».[14]Госпожа де Фермон, написав это письмо в доме, где она прежде жила, и не зная в то время, где она сможет поселиться, просила г-на д’Орбиньи ответить ей письмом до востребования, но так как паспорта у нее не было, то для этого, чтобы получить письмо на почте, она указала вместо адреса эти инициалы: это было достаточно для получения адресованного ей письма. (Примеч. автора)
— Ну что, мамочка, я была права?.. Боже мой, как колотится у меня сердце!
— Так или иначе в этом письме заключен наш счастливый или несчастный жребий… — проговорила г-жа де Фермон взволнованным голосом, указывая на письмо.
Дважды она подносила дрожащую руку к сургучной печати, не решаясь сломать ее.
Она никак не могла собраться с духом.
Кто возьмется описать ужасную тревогу, во власти которой пребывают те, кто подобно г-же де Фермон ожидает прочесть в письме строки, рождающие надежду или повергающие в отчаяние.
Горячечное, лихорадочное волнение игрока, который поставил на карту свои последние золотые монеты, и, тяжело дыша, с воспаленным взглядом ожидает окончательного решения своей участи — своей гибели или спасения, — это сильнейшее волнение может дать некоторое понятие об ужасной тревоге, владевшей несчастной женщиной.
В одно мгновение душа такого человека возносится в мир радужных надежд или погружается в смертельное отчаяние. В зависимости от того, полагает ли он себя спасенным или отвергнутым, несчастный то и дело переходит от одного чувства к другому, противоположному: от несказанного ощущения радости и признательности к великодушному человеку, который сжалился над его горестной судьбой, к мучительной злобе против равнодушного эгоиста.
Когда речь идет о попавших в беду достойных людях, те, кто часто оказывает помощь, будут, вероятно, оказывать ее всегда… а те, кто всегда отказывает в помощи, будут, быть может, оказывать ее часто, если и те и другие будут знать или будут видеть, какую несказанную радость или какую ужасную боль может принести несчастным надежда на доброжелательную поддержку или же боязнь пренебрежительного отказа… словом, отношение к ним.
— Какая непростительная слабость! — воскликнула г-жа де Фермон, печально улыбнувшись и присев на постель, где лежала ее дочь. — Повторю еще раз: наша судьба заключена в этом письме, бедная моя Клэр… — И она указала на конверт. — Я просто горю желанием узнать, что в нем заключено, и не решаюсь. Если там отказ, то, увы, незачем спешить…
— Ну а если там обещание помощи, мамочка… Если в этом маленьком, с виду ничем не примечательном письме содержатся добрые и утешительные слова, которые успокоят наши тревоги за будущее, если нам обещают скромное место в доме господина д’Орбиньи, то разве каждая потерянная минута не означает потерянный миг счастья?
— Ты права, девочка, но если там, напротив…
— Нет, матушка, вы ошибаетесь, я уверена в хорошем. Когда я вам говорила, что господин д’Орбиньи так долго не отвечал вам, то это объяснялось тем, что он хотел удостовериться в возможности твердо вас обнадежить… Позвольте мне взглянуть на письмо; я уверена, что смогу угадать по одному лишь почерку на конверте, что в нем: хорошие или дурные вести… Да, теперь я уверена, — сказала Клэр, взяв письмо из рук матери, — достаточно посмотреть на этот красивый почерк, безо всяких завитушек, прямой и твердый, и сразу понимаешь, что писал человек верный и великодушный, привыкший приходить на помощь страждущим…
— Умоляю тебя, Клэр, не строй безрассудных надежд, не то у меня совсем не хватит духа распечатать это письмо.
— Боже мой, милая моя матушка, да я, и не распечатывая его, могу сказать вам, что в нем примерно сказано; послушайте: «Сударыня, ваша судьба и судьба вашей дочери вполне достойны нашего участия; вот почему я прошу вас соблаговолить приехать ко мне, если вы хотите взять на себя обязанности моей домоправительницы…»
— Пощади меня, девочка, я снова и снова умоляю тебя… не строй безрассудных надежд… Пробуждение от волшебных грез будет чересчур ужасным… Ну ладно, больше мужества, — проговорила г-жа де Фермон, беря письмо из рук дочери и готовясь сломать наконец сургучную печать.
— Больше мужества? Для вас, пожалуйста! — воскликнула Клэр с улыбкой, охваченная порывом доверия, столь естественным в ее возрасте. — Я в нем не нуждаюсь; я заранее уверена, что в письме — добрые вести. Подождите, хотите, я сама распечатаю письмо? И прочту вам его вслух?.. Дайте мне конверт, милая моя трусишка…
— Да, пожалуй, так будет лучше, держи… Но нет, нет, пусть уж лучше я прочту сама.
И г-жа де Фермой с замиранием сердца сломала сургучную печать.
Ее дочь, также глубоко взволнованная, несмотря на кажущуюся уверенность, едва дышала.
— Читай вслух, мама, — попросила она.
— Письмо довольно короткое; написано оно графиней д’Орбиньи, — сказала г-жа де Фермон, взглянув на подпись.
— Тем лучше, это добрый знак… Видишь, мамочка, эта прелестная молодая дама захотела тебе ответить сама.
— Сейчас все узнаем.
И г-жа де Фермой дрожащим голосом прочла нижеследующие строки:
«Сударыня!
Граф д’Орбиньи уже некоторое время серьезно болен и потому не мог в мое отсутствие ответить на ваше письмо…»
— Видишь, мама, значит, он не виноват.
— Слушай, слушай дальше!
«Возвратившись сегодня утром из Парижа, я спешу написать вам, сударыня, посоветовавшись перед тем с г-ном д’Орбиньи относительно вашей просьбы. Он весьма смутно припоминает те отношения, какие, по вашим словам, существовали между ним и вашим братом. Что касается имени вашего мужа, то оно действительно знакомо г-ну д’Орбиньи, однако он не может вспомнить, при каких обстоятельствах он его слышал, и от кого именно. Мнимое мошенничество, в котором вы столь легкомысленно обвиняете г-на Жака Феррана, который, к нашему великому счастью, является нашим нотариусом, по мнению г-на д’Орбиньи, ужасная клевета, последствия которой вы, без сомнения, дурно рассчитали. Как и я сама, сударыня, мой муж хорошо знает этого весьма почтенного и благочестивого человека, на которого вы столь безрассудно нападаете, и восторгается его необыкновенной честностью. Вот почему я вынуждена сообщить вам, сударыня, что г-н д’Орбиньи, разумеется глубоко сочувствуя затруднительному положению, в котором вы оказались, но не постигая истинных причин ваших невзгод, не считает для себя возможным оказать вам какую-либо помощь.
Соблаговолите, сударыня, принять выражение сожаления г-на д’Орбиньи по этому поводу, а также мои заверения в самых добрых чувствах к вам.
Мать и дочь в горестном изумлении уставились друг на друга: они не в силах были произнести ни слова.
В эту минуту папаша Мику постучал в дверь и сказал:
— Сударыня, могу ли я войти и получить деньги за почтовый сбор и комиссионные услуги? Всего двадцать су.
— Ах да, разумеется! Такая добрая весть стоит, чтобы мы заплатили за нее столько, сколько мы проедаем за два дня, — ответила г-жа де Фермон с горькой улыбкой. Оставив письмо на постели дочери, она подошла к старому чемодану без замка, наклонилась и открыла крышку.
— Нас обокрали! — воскликнула несчастная женщина с испугом. — Теперь у нас нет ничего, больше ничего, — прибавила она упавшим голосом.
И г-жа де Фермон в изнеможении оперлась на чемодан.
— Что ты такое говоришь, мама?.. А сумочка с деньгами?..
Госпожа де Фермон быстро выпрямилась, вышла из комнаты, и, обратившись к скупщику краденого, который продолжал, топтаться на пороге, крикнула:
— Сударь, в этом чемодане лежала моя сумочка с деньгами…
При этих словах глаза ее засверкали, а на щеках выступил лихорадочный румянец от возмущения и испуга.
— И сумочку эту, — продолжала она, — у меня украли позавчера, когда мы вместе с дочерью отлучались на час… Эти деньги нужно разыскать, слышите? Ведь вы отвечаете за сохранность нашего имущества.
— Вас обокрали?! Вот выдумка! Мой дом славится своей честностью, — грубо и нагло ответил владелец меблированных комнат. — Вы все это придумали, чтобы не заплатить мне за почтовый сбор и за доставку письма.
— Я повторяю вам, сударь, что эти деньги, — все, чем я располагала, и меня обокрали; нужно отыскать их, или я подам жалобу. И я ни с чем не посчитаюсь, я ни перед чем не остановлюсь… имейте это в виду, я вас предупреждаю.
— Вам только и подавать жалобу! Да ведь у вас и бумаг-то никаких нет… Ступайте же, жалуйтесь на здоровье! Ступайте немедля… Я вам сам укажу куда!..
Несчастная женщина была сражена.
Она не могла даже выйти из дому и оставить одну свою дочь: бедная девочка лежала в постели совершенно без сил: она все еще не оправилась от испуга: утром ее до полусмерти напугал хромой верзила, а сейчас ее привели в ужас угрозы скупщика краденого.
Между тем папаша Мику продолжал:
— Все это притворство; у вас не было никакой сумочки с серебром, как не было и сумочки с золотом; просто вы не хотите уплатить мне за доставку письма, не правда ли? Ладно! Мне все равно… Когда вы будете проходить мимо моей двери, я сорву у вас с плеч эту старую черную шаль… Она сильно выцвела, но уж двадцать-то су она, во всяком случае, стоит.
— Ах, сударь! — воскликнула г-жа де Фермон, обливаясь слезами. — Помилосердствуйте, пожалейте нас… ведь эта скромная сумма серебром — это все, что у нас с дочерью оставалось; господи, и вот ее украли, и теперь у нас не осталось ничего… слышите, ничего… Мы просто-напросто умрем с голода!..
— Да я — то что могу поделать, как я могу помочь?! Если вас и вправду обокрали… и унесли ваше серебро (мне в это что-то не верится), то ваши денежки уже давно, как говорится, плакали!
— Господи боже! Господи боже!
— Молодчик, который обстряпал это дело, вряд ли будет таким добрым малым, чтобы пометить ваши серебряные монеты и держать их у себя, чтобы его с ними сцапали; не думаю, чтобы это мог сделать кто-либо из постояльцев, потому как еще нынче утром я говорил дяде дамочки со второго этажа, что у нас тут тихо, как в деревушке; так что, коли вас обокрали, это и впрямь беда. Можете подать сто тысяч жалоб, но не получите ни одного сантима… ничего вы не добьетесь… это я вам говорю… можете мне поверить… Эй-эй! — крикнул папаша Мику, прерывая свою речь. — Да что это с вами?.. Вы побледнели как мел… Будьте поосторожнее!.. Мадемуазель, вашей матушке дурно!.. — прибавил скупщик краденого, быстро подойдя к несчастной женщине и в последнюю минуту подхватив ее: сраженная последним ударом, она лишилась чувств; лихорадочная энергия, которая так долго поддерживала г-жу де Фермон, оставила ее при новом испытании.
— Мамочка!.. Что с тобою? Боже мой! — воскликнула Клэр, все еще лежавшая в постели.
Скупщик краденого, еще достаточно сильный, несмотря на то, что ему уже стукнуло пятьдесят, охваченный чувством мимолетной жалости, подхватил г-жу де Фермон на руки, толкнул коленом дверь, мешавшую ему войти в комнату, и сказал, обращаясь к Клэр:
— Мадемуазель, простите, что я вхожу к вам, когда вы лежите в постели, но приходится: мне нужно отвести вашу матушку… она без чувств… но это, должно быть, недолго продлится.
Увидя входящего мужчину, Клэр испустила крик ужаса и закуталась с головой в одеяло.
Папаша Мику усадил г-жу де Фермой на стул, стоявший возле походной кровати, и ушел, оставив дверь полуотворенной, ибо задвижку от нее сломал хромоногий верзила.
Через час после этого последнего потрясения серьезная болезнь, уже давно подтачивавшая г-жу де Фермой и угрожавшая ее жизни, наконец проявилась.
Вся в жару, в лихорадке, в страшном бреду, несчастная женщина легла в постель своей совершенно растерявшейся дочери, а та — одна-одинешенька, почти столь же больная, как и ее мать, без гроша в кармане, без средств к существованию трепетала от страха, боясь, что в любую минуту в комнату может ворваться злодей, живший на той же лестничной площадке.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления