ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Седьмой крест The Seventh Cross
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Эта ночь, которую он провел без сна, еще не кончилась, а бургомистр Обербухенбаха Петер Вурц, ныне бургомистр двух слившихся деревень – Обер– и Унтербухенбаха, уже поднялся со своего бессонного ложа, прокрался через двор в хлев и сел там, в темном углу, на скамеечку. Он вытер потный лоб. С тех пор как радио вчера огласило фамилии беглецов, вся деревня – мужчины, женщины и дети – только и старалась поглядеть на него. Правда, что лицо у него совсем зеленое? Правда, что с ним сделалась трясучка? Правда, что он весь высох?

Деревня Бухенбах лежит на Майне, в нескольких часах ходьбы от Вертгейма. Расположенная в стороне от шоссе и в стороне от реки, она словно прячется от шумного движения. Раньше она состояла из двух деревень – Обербухенбаха и Унтербухенбаха, соединенных общей улицей, от которой в обе стороны отходил проселок, уводивший в поля. В прошлом году этот перекресток превратили в деревенскую площадь, на которой с речами и поздравлениями в присутствии чиновных лиц был посажен «Гитлеров дуб». Обербухенбах и Унтербухенбах слились воедино как результат административных реформ и в целях уничтожения межей.

Когда землетрясение разрушает благоденствующий город, неизбежно гибнет несколько гнилых построек, которые и без того рухнули бы. Когда тот же грубый кулак, который удушил закон и право, заодно прихватил несколько отживших обычаев, сыновья старого Вурца и их приятели – штурмовики начали задирать нос и выхваляться перед крестьянами, не желавшими слияния.

Вурц, сидя на своей скамеечке, ломал руки так, что суставы трещали. Доить было еще не время, и коровы стояли совершенно неподвижно. Вурц то и дело вздрагивал, силился овладеть собой и снова вздрагивал. Бургомистр думал: ведь он и сюда может прокрасться, ведь он и тут может меня подстеречь. Человек, которого он так страшился, был Альдингер, тот самый старик крестьянин, которого Георг и его товарищи по лагерю считали слегка рехнувшимся.

Старший сын Вурца был когда-то с младшей дочкой Альдингера все равно что помолвлен – решили просто несколько лет подождать. Поля обоих семейств лежали рядом, рядом находились и два маленьких виноградника на том берегу Майна, которые теперь, когда виноградарство оказалось делом нестоящим, могли быть пущены под другое. В те времена Альдингер состоял бургомистром Унтербухенбаха. Однако в тридцатом году его дочь влюбилась в парня, занятого на прокладке Вертгеймского шоссе. Альдингер не препятствовал им, для него это было даже выгодно – парень регулярно получал жалованье. Молодая пара перебралась в город. В феврале тридцать третьего зять появился в деревне, но на это никто не обратил внимания. Тогда это было делом обычным; рабочие, чьи взгляды были слишком хорошо известны, уходили из маленьких городков в деревню к родным, чтобы там переждать первый период арестов и преследований. Когда же Вурц, по наущению сыновей, сообщил об этом госте в гестапо, молодой человек снова исчез. Тем временем Альдингер, ввиду предстоящего слияния деревень, сколотил вокруг себя группу крестьян, считавших, что если Альдингер не может остаться бургомистром, то не следует на этой должности оставаться и Вурцу – пусть новую, объединенную общину возглавляет кто-то третий. С этим был согласен и священник, который и сам был жителем Унтербухенбаха, поскольку здесь находились церковь и пасторский дом.

Тем временем зятя Альдингера действительно стали разыскивать, так как он в течение ряда лет собирал взносы в профсоюз и на местную рабочую газету. Несмотря на все свое предубеждение против чужаков, жители Бухенбаха ничего плохого не замечали за этим тихим парнем, который во время уборки помогал Альдингеру за хлеб и колбасу, чтобы подкормить свою семью, постепенно возросшую до пяти душ. А с сыновьями Вурца у него вышла ссора в трактире – они уже и тогда якшались с штурмовиками. Это-то и побудило их, когда пришло время, подучить отца.

Вурц даже испугался – так быстро подействовал донос. Альдингера тут же забрали. А ведь Вурцу одно было важно – отстранить старика на то время, пока его самого не утвердят бургомистром. Ему было бы даже приятно насладиться поражением Альдингера. Однако это не вышло. Альдингер по неизвестной причине больше не появлялся. Трудновато было Вурцу в первые месяцы. Односельчане избегали его, каждое служебное дело, каждый выход в церковь был для него чистым наказанием. Однако сыновья и друзья сыновей утешали его: новым людям, будь то сам фюрер или Вурц, приходится вначале все преодолевать – и препятствия и вражду.

Если взглянуть на Бухенбах с самолета, глаз радуется, до чего опрятная и уютная деревенька, с колокольней, с лужками и рощицами. Правда, если ехать на машине, она покажется несколько иной, но лишь для тех, у кого есть время и охота вглядеться попристальней. Ничего не скажешь, дороги здесь чище чистого, и школу недавно выкрасили. Но почему здесь заставляют стельную корову тащить телегу? Почему малыш с полным фартуком травы робко озирается по сторонам? Ни с самолета, ни из машины не увидишь, как сидит на своей скамеечке крестьянин Вурц. Не увидишь, что нет в деревне сарая, где осталось бы больше четырех коров, что на две слившихся деревни осталось всего две лошади. Ни с самолета, ни из машины не увидишь, что одна из двух лошадей принадлежит сыну Вурца, а другая попала к своему хозяину лет пять назад, да и тоне совсем обычным путем – когда ему после пожара выплатили страховую премию. (Совсем недавно дело взяли на новое рассмотрение.) В этой тихой, опрятной деревушке поселилась нужда, до того горькая нужда, что от нее нечем дышать. Сперва говорилось так: Гитлеру все равно не переделать паши земли. Придвинуть нас поближе к виноградникам он тоже не сможет. Алоиз Вурц никогда не одолжит нам свою лошадь. А жнейка в рассрочку, одна на всю деревню? Да это еще когда было задумано.

Возьмите праздник урожая. Разве не устраивались здесь каждую осень карусели и представления? Но молодежь, та, что по понедельникам наезжает из Вертгейма, говорит, будто здесь никогда не бывало ничего подобного. Видывал ли кто-нибудь на своем веку по три тысячи крестьян сразу? А такой фейерверк? А кто слышал такую музыку? И кто, наконец, вручил букет заместителю рейхcбаннфюрера? Бурцева Агата? Как бы не так! Маленькая Ганни Шульц-третья из Унтербухенбаха, у которой всегда чистые ногти.

Придвинуть деревню поближе к городу нельзя, значит, твердого рынка до сих пор нет. Но город сам еженедельно является в деревню в виде кинопередвижки. На экране, натянутом в школе, можно увидеть фюрера в Берлине, можно увидеть весь мир, Китай и Японию, Италию и Испанию.

И сейчас, сидя на своей скамеечке, Вурц думал: ведь все равно Альдингеру крышка, его песенка спета. Интересно, куда он запропастился? Все о нем уже и думать забыли.

Больше всего взбудоражила бухенбахцев история с государственной деревней. Эта деревня спокон веку была государственной, но сейчас ее решили превратить в образцовую. Туда переселили тридцать семейств из разных деревень, разбросанных по всей округе. Главным образом крестьян, овладевших каким-нибудь ремеслом и вдобавок многодетных. Из Берблингена переселили кузнеца, из Вейлербаха – сапожника, из многих деревень взяли по одной семье, и на другой год опять возьмут. Вот почему в каждой деревне жила надежда. Это было все равно как главный выигрыш в лотерее. У любого нашлись знакомые, которым привалило такое счастье, если не в своей, так, по крайней мере, в соседней деревне. Мало-помалу некоторые из тех, кто не ладил с Вурцем из-за Альдингера, поняли, что, когда Вурц разрешил своим сыновьям стать штурмовиками, он сделал неглупый ход. Кто питал надежду перебраться в государственную деревню, кто хотел еще целый год питать хотя бы самую слабую, хотя бы малюсенькую надежду, должен был по меньшей мере не проявлять слишком открыто своей вражды к Вурцу, через руки которого проходили все крестьянские дела и документы. И к Альдингерам не следовало заглядывать без особой надобности; вокруг семьи Альдингера постепенно начало смыкаться кольцо отчуждения. Об Альдингере уже и спрашивать перестали, может быть, он и в самом деле умер. Недаром Альдингеро-ва жена ходит в черном, всех сторонится, часто бывает в церкви – впрочем, она и раньше была богомольная, – а его сыновья никогда и в трактир не заглянут.

И только вчера утром, когда радио сообщило о побеге, все снова изменилось. Теперь никому не хотелось быть в шкуре Вурца. Альдингер – человек решительный, уж он раздобудет себе ружье, если действительно придет в деревню. Вурц все-таки нехорошо поступил – оклеветал старика. И вот из-за него теперь вся деревня оцеплена. Штурмовики, во главе с сыновьями Вурца, охраняют ее. Только все это ни к чему: Альдингер знает местность, того и гляди, вынырнет откуда-нибудь и прострелит Вурцу его кочерыжку. Да и не удивительно. А никакая охрана тут не поможет. Ведь Вурцу все-таки приходится бывать на том берегу Майна и в лесу тоже.

Вурц вздрогнул. Кто-то идет. По бряканью подойника он догадался, что это его старшая сноха, жена Алоиза.

– Что ты тут делаешь? – спросила она. – Мать ищет тебя.

Стоя в дверях хлева, она смотрела, как старик крадется по двору, словно он и есть беглец. Ее рот презрительно скривился. Вурц всегда помыкал ею, с тех пор как она вошла к ним в дом; теперь она злорадствовала.

II

Если дело Беллони, поскольку оно касалось Вестго-фена, было с его смертью завершено, то оставался еще ряд незавершенных дел, тоже касавшихся его, но проходивших по другим инстанциям. И эти дела отнюдь не были, как говорят про дела, пропыленными и истлевшими. Тлеть начинал сам Беллони, однако дела его оставались нетленными. Ведь кто-нибудь же ему помогал? С кем-нибудь же он говорил? Кто эти люди? Значит, такие еще есть в городе? Обнюхивая все рестораны и пивные, где собирались артисты, полиция уже в ночь на четверг напала на след фрау Марелли – ее знали в артистическом мире. И еще не прошла эта ночь, еще Вурц, бургомистр Бухенбаха, сидел на своей скамеечке в хлеву, а к фрау Марелли уже явились неладанные гости. Она не спала, а сидела и нашивала стеклярус на юбочку, принадлежащую танцовщице, которая в среду вечером выступала в театре Шумана, а в четверг должна была выехать ранним поездом на гастроли. Услышав, что ей предстоит немедленно отправиться с агентами на допрос, старуха очень разволновалась, но только оттого, что обещала танцовщице к семи часам приготовить юбку. К самому допросу она отнеслась спокойно, ее уже не раз допрашивали. А мундир штурмовика или эсэсовца так же мало пугал ее, как и поблескивающий значок гестаповцев – потому ли, что она принадлежала к тем немногим, кто не чувствовал за собой никакой вины, или потому, что благодаря своей профессии слишком хорошо знала цену всякой бутафории, всякой мишуре и побрякушкам. Вместе с недоконченной юбкой она завернула мешочек со стеклярусом, принадлежности для шитья, написала записку и привязала сверток к ручке наружной двери. Затем спокойно последовала за обоими гестаповцами. Она ни о чем не спрашивала, так как ее мысли все еще были поглощены юбкой, висевшей на дверной ручке, и удивилась лишь тогда, когда они подъехали к больнице.

– Вы знаете этого человека? – спросил один из гестаповцев.

Он откинул простыню. Правильное, почти красивое лицо Беллони лишь слегка изменилось – скорее затуманилось. Гестаповцы ожидали обычного в таких случаях взрыва искреннего или напускного сокрушения, которое живые считают обязательным перед лицом умерших. Но у женщины вырвалось только легкое «О!», словно она хотела сказать: «Как жалко!»

– Значит, вы узнаете его? – сказал гестаповец.

– Ну конечно, – отозвалась женщина, – это же маленький Беллони.

– Когда вы в последний раз виделись с этим человеком?

– Вчера… нет, третьего дня рано утром. Я еще удивилась, что он явился так рано. Мне пришлось кое-что зашить ему на пиджаке, он был проездом…

Она невольно поискала глазами пиджак. Гестаповцы, внимательно наблюдавшие за ней, молча кивнули друг другу: женщина, видимо, говорит правду, хотя абсолютно положиться на это, конечно, нельзя. Гестаповцы спокойно ждали, пока ее слова вытекут капля по капле. Капли все еще капали.

– Это случилось во время репетиции? Разве они здесь репетировали? Или он решил еще раз выступить перед отъездом? Он ведь собирался с двенадцатичасовым в Кельн.

Гестаповцы молчали.

– Он мне рассказывал, – продолжала старуха, – что был ангажирован в Кельн. И я еще спросила его: «Слушай, малыш, а разве ты уже опять в форме?» Как же это произошло?

– Фрау Марелли! – рявкнул гестаповец. Она удивленно, но без всякого испуга подняла голову. – Фрау Марелли! – повторил он с той угрожающей напускной многозначительностью, с какой полицейские чиновники обычно возвещают о подобного рода событиях, так как им важно впечатление, а не самый факт. – Беллони погиб вовсе не во время выступления, он бежал.

– Бежал? Откуда же он бежал?

– Из лагеря Вестгофен, фрау Марелли.

– Как? Когда? Он еще два года назад был в лагере. Разве его не выпустили?

– Он все еще был в лагере. Он бежал. Вы хотите уверить нас, что не знали этого?

– Нет, – сказала она просто, но таким тоном, что оба гестаповца окончательно убедились в ее полном неведении.

– Да, бежал. Он вчера солгал вам…

– Ах, бедный, – пробормотала женщина.

– Бедный?

– А что ж он, по-вашему, богатый был?

– Хватит вранья, – сказал гестаповец. Женщина нахмурилась. – Впрочем, садитесь-ка, садитесь. Я сейчас прикажу подать вам кофе, вы ведь еще ничего не ели.

– О, это не важно, – отозвалась женщина спокойно и с достоинством. – Я могу подождать и до дому.

– Расскажите-ка нам со всеми подробностями о том, как вас посетил Беллони. Когда он пришел, что ему было нужно. Каждое слово, которое он сказал вам. Постойте минутку. Беллони мертв, но это не спасает вас от серьезных, от очень серьезных подозрений. Все зависит от вас самой.

– Молодой человек, – возразила женщина, – вы, вероятно, ошибаетесь относительно моего возраста. Волосы у меня крашены. Мне шестьдесят пять лет. Я всю жизнь работала не покладая рук – правда, многие, кто не знает нашего ремесла, имеют неверное представление о нашей работе. Мне и сейчас еще приходится работать, не разгибая спины. Чем же вы мне грозите?

– Каторжной тюрьмой, – сухо отвечал гестаповец.

Фрау Марелли вытаращила глаза, как сова.

– Видите ли, у вашего дружка, которому вы помогли бежать, было немало грехов на совести. Если бы он сам не сломал себе шею, его, может быть… – Он рассек воздух ладонью. Фрау Марелли вздрогнула. Однако тут же выяснилось, что она вздрогнула не от испуга, а от пришедшей ей в голову мысли. С таким выражением, словно из-за всего этого вздора позабыли главное, она вернулась к постели Беллони и накинула ему простыню на лицо. Она, видимо, не впервые оказывала умершим эту услугу.

Но затем у нее подогнулись колени. Она села и спокойно сказала:

– Все-таки велите дать мне кофе.

Гестаповцев охватило нетерпенье, ведь каждая минута была дорога. Они встали по обе стороны ее стула и начали перекрестный допрос, действуя с привычной согласованностью.

– Когда точно он явился? Как был одет? Зачем пришел? Чего хотел? Что говорил? Чем заплатил? У вас сохранился банковый билет, с которого вы сдали ему сдачу?

Да, он у нее тут, в сумочке. Они записали номер, сопоставили истраченное с суммой, найденной при покойном. Недоставало порядочно. Или Беллони перед своей увеселительной прогулкой по крышам покупал еще что-нибудь?

– Нет, – сказала женщина. – Он оставил эти деньги у меня. Он был одному человеку должен.

– А вы их уже отдали?

– Что же вы думаете, я деньги умершего прикарманю? – спросила фрау Марелли.

– За ними приходили?

– Приходили? – переспросила фрау Марелли уже не вполне уверенным тоном, вдруг поняв, что она сказала больше, чем хотела.

Но гестаповцы остановились.

– Спасибо, фрау Марелли. Мы вас сейчас отвезем на машине домой. Кстати воспользуемся случаем и ознакомимся с вашей квартирой.

Оверкамп не знал, свистеть ему или шипеть, когда в Вестгофен пришло донесение, что в квартире фрау Марелли найдена фуфайка, которую беглец Георг Гейслер выменял на куртку у лодочника. Гейслер мог бы уже быть водворен обратно в Вестгофен, если бы они не положились на показания этого болвана, ученика-садовода. Собственной куртки не узнать! Неужели это возможно? Или тут что-то есть? Значит, Гейслер все-таки вернулся в родной город. Оставался вопрос, продолжает ли он там скрываться, ожидая, когда представится возможность перебраться за границу, или же, запасшись новой одеждой, а может быть, и деньгами, уже смылся оттуда? Все дороги, которые вели из города, перекрестки, вокзалы, мосты, переправы охранялись так зорко, словно началась война. В объявлениях о побеге сумма за поимку каждого беглеца была повышена до пяти тысяч марок.

Как Георг ночью и предвидел, его родной город и все, кто был вплетен в его жизнь, та группа людей, которая окружает человека и проходит с ним через жизнь, – родные, учителя, девушки, наставники и друзья, – стали петлями предательской сети, живыми капканами. И с каждым новым мероприятием полиции эта сеть стягивалась все туже.

Деревцо-то прямо для Гейслера выросло, радовался Фаренберг. А поперечную доску молено прибить и пониже, придется уж ему согнуться. Внутренний голос подсказывает Фаренбергу, что в конце недели Гейслер получит возможность отдохнуть здесь от перенесенных испытаний.

– Ну уж, ваш внутренний голос! – отозвался Оверкамп с легким презрением. Он взглянул на Фаренберга профессиональным взглядом следователя: «Да, этот почти готов».

Фаренберг женился во время войны, когда был еще очень молодым. Его пожилая жена и две почти взрослые дочери жили вместе с его родителями в Зелигенштадте, в том доме на Рыночной площади, в подвальном этаже которого и помещалась контора по прокладке труб. Старший брат, водопроводчик, погиб на войне. Фаренберг хотел стать юристом, но война и тревожное время помешали ему восполнить усердием то, на что не хватало способностей и ума. Вместо того чтобы заниматься вместе с отцом прокладкой труб, он предпочел обновлять Германию, брать с штурмовиками маленькие городки, в том числе и свой родной городок, в котором он раньше считался лодырем, – обстреливать рабочие кварталы, избивать евреев и, наконец, вопреки всем мрачным пророчествам отца и соседей, время от времени являться в отпуск в парадной форме, с деньгами в кармане, с охраной и прочими атрибутами власти.

Из всех призраков, посещавших Фаренберга за последние три ночи, самым жутким был его собственный двойник в синей блузе водопроводчика, продувающий засоренную канализационную трубу. Веки его горели после бессонных ночей. Последнее донесение, что фуфайка найдена, показалось ему ответом на его ночные молитвы о том, чтобы беглецы были пойманы, и обещанием, что он не будет подвергнут самой страшной из кар – лишению власти.


Прежде всего нужно наесться досыта, сказал себе Георг, иначе я упаду. В нескольких шагах отсюда должна быть закусочная, возле трамвайной остановки. Его мучила колющая боль под ложечкой, точно ему под ребро кинжал всадили и Георг вот-вот упадет ничком. Вдруг все поплыло перед глазами. С ним это бывало в лагере после особенно мучительных допросов. А потом, когда все кончалось, его охватывало даже какое-то недоумение, словно ничего и не было, словно кинжал незаметно вытащили. Но сейчас его охватил гнев. Нет, иначе представлял он себе свою гибель – в борьбе, с громкими угрожающими выкриками, на которые сбегутся люди.

А так – какой смысл? Он уже снова был на ногах. Встряхнул пальто, отсыревшее и помятое, и двинулся дальше по Верхнемайнской набережной. Забавно было бы остаться здесь, лежать мертвым под забором, пусть рыщут по всему городу.

Каким молодым вдруг показался Георгу этот город, каким тихим и чистым! Он медленно выступал из тумана, точно плод из кожуры, в брызгах нежнейшего света, и не только деревья и газоны, даже мостовая была свежа, как утро. Георг рассудительно и трезво говорил себе, что побег из лагеря – это все равно очень важный факт, чем бы дело ни кончилось. Может быть, Валлау уже перемахнул границу, подумал он. Беллони-то наверное… Видимо, у него тут куча друзей. Какую же я совершил ошибку? Отчего я застрял здесь? Улицы на окраине еще пусты. Но за театром уже чувствуется жизнь, словно день занимается в центре города. Когда Георг вошел в закусочную, услышал запах кофе и супов, увидел под стеклом хлеб и тарелки с кушаньями, он от голода и жажды забыл и страх и надежду. Он разменял у кассирши марку из денег Беллони. Как мучительно медленно приближался бутерброд к отверстию автомата! И как трудно было ждать, пока чашка под тоненькой ниточкой кофе наконец наполнится!

В закусочной было довольно много народу. Два молодых парня в фуражках газового общества отнесли свои чашки и тарелки на один из столов, к которому были прислонены их сумки с инструментами. Они ели и болтали, но вдруг один умолк на полуслове. Он не заметил, что его спутник с удивлением смотрит на него и оборачивается, следуя за его взглядом.

Тем временем Георг насытился. Он вышел из закусочной, не глядя ни вправо, ни влево. При этом он слегка задел того самого парня, который при виде его вздрогнул.

– Ты что, знаешь его? – спросил товарищ.

– Фриц, – сказал первый, – ты тоже его знаешь. Знал раньше.

Товарищ посмотрел с сомнением.

– Так ведь это же Георг, – продолжал первый громко, не в силах сдержаться. – Да, Гейслер, беглец.

Тогда другой сказал с полуулыбкой, покосившись на приятеля:

– А ведь ты мог бы на этом заработать.

– Мог бы? А ты мог бы?

Вдруг они посмотрели друг другу в глаза тем странным взглядом, какой бывает у глухонемых или у очень умных животных, у всех созданий, чей разум на всю жизнь заперт в тюрьму и не может выражать себя посредством слов. Тогда в глазах второго что-то вспыхнуло, что-то развязало ему язык.

– Нет, – сказал он, – и я бы не мог. – Они собрали свои инструменты. Когда-то они были добрыми друзьями, затем наступили годы, когда ни о чем серьезном нельзя было говорить из страха выдать себя, если друг изменился. Теперь выяснилось, что оба они остались прежними. Из буфета они снова вышли друзьями.

III

Хотя Элли и была отпущена, полиция неусыпно следила за ней день и ночь, надеясь через нее напасть на след ее бывшего мужа, если он в городе и попытается связаться с прежней семьей. И вчера вечером, в кино, с нее ни на минуту не спускали глаз. Всю ночь подъезд ее дома был под наблюдением. Сетка, накинутая на ее хорошенькую головку, не могла быть плотнее. Но, как говорится, даже самая плотная сеть состоит из дырок. Было замечено, что Элли в антракте болтала с незнакомым парнем, сидевшим рядом с ней, а по пути домой, да и в самом кино, раскланивалась с десятком знакомых, причем один из них поджидал ее у выхода и проводил домой. Оказалось, вполне безобидный парень, сын трактирщика.


Марнеты очень удивились, когда Франц рано утром предложил перед работой доставить кузину, тетку и яблоки на рынок. За последнее время он не баловал их вниманием.

Когда они сошли вниз, Франц уже был занят укладкой.

– Успеется, напейся спокойно кофе, – сказала Августа. Когда наконец повозка загромыхала под гору, в небе еще сияли месяц и звезды.

Лежа в своей каморке, где крепко пахло яблоками, хотя яблоки были с вечера упакованы, Франц всю ночь ломал голову над вопросом: будь я на месте Георга, если он действительно здесь, к кому бы я обратился? И подобно тому как полиция на основе всех своих актов, картотек и протоколов и всех своих сведений о прежней жизни беглеца набрасывала на город все более частую сеть, точно так же и Франц плел свою сеть, становившуюся с часу на час все гуще, по мере того как в его памяти возникали один за другим все те, кто, насколько ему было известно, имел когда-либо связь с Георгом. Среди них были и такие, от которых не осталось следов ни в официальных документах, ни в формулярах. Ему нужны были другого рода знания, чтобы всех их поднять в своей памяти. Конечно, были среди них и такие, которые фигурировали в материалах полиции. Только бы он не пошел к Бранду, думал Франц. Говорят, Бранд работал здесь четыре года назад. И не к Шумахеру. Шумахер даже донести может. Тогда к кому же? К толстой кассирше, с которой Георг сидел когда-то на скамеечке, после разрыва с Элли? К учителю Штегрейфу, у которого он иногда бывал? К маленькому Редеру? Георг был к нему так привязан, это был его товарищ по школе и по футболу. К одному из братьев Георга? Ненадежные парни, да и, кроме того, за ними, наверно, следят.

Марнеты торговали нерегулярно на одном из рынков Гехста; лишь весной, когда можно было найти только парниковые овощи, они вывозили свои первые овощи с грядок во Франкфурт на большой крытый рынок да осенью – лучшие сорта яблок. Они были настолько состоятельны, что могли не продавать по мелочам, и придерживались правила – сначала себе, потом людям. Если иной год не хватало наличных, один из сыновей всегда мог подработать на фабрике.

Здоровенная Августа помогла Францу разгрузить яблоки. Фрау Марнет аккуратно разложила товар. Держа в одной руке ножичек, а в другой разрезанное на пробу яблоко, она ждала своего главного покупателя.

Если Элли намеревается прийти, думал Франц, то ей пора уже быть здесь. Перед ним то и дело мелькали в толпе то плечо, то шляпка, то еще что-нибудь, что могло бы принадлежать Элли. Наконец он увидел ее лицо, худое и бледное от усталости, или ему почудилось, что увидел. Оно тотчас же исчезло за пирамидой из корзин. Неужели он ошибся? Но нет, оно приближалось в толпе, словно рывками, точно кто-то решил, хотя и с некоторым колебанием, все-таки исполнить желание его сердца.

Элли поздоровалась только легким движением бровей. Он удивился, как хорошо она усвоила его наставления, с каким искусством начала разыгрывать покупательницу. Словно не зная, что Франц принадлежит к семье Марнетов, она упорно повертывалась к нему спиной. Медленно разжевывала ломтик яблока. Усиленно торговалась, прицениваясь к корзинке, которая, по расчетам фрау Марнет, должна была остаться от оптовика. Подобно всем когда-либо удававшимся обманам, эта инсценировка удалась ей потому, что Элли была в ней действительно заинтересована. Яблоки ей поправились, тем более она не хотела переплачивать за них. Она не сумела бы искусней притворяться, даже если бы знала, как неотступно за ней следят.

Молодого человека с усиками, которого Элли могла уже заприметить, сменила толстая особа, с виду сиделка или учительница рукоделья. Однако усатый не ушел, он все еще участвовал в группе наблюдателей: его пост был в кондитерской. Идя сюда, Элли то и дело оглядывалась, не следят ли за ней, как предполагали отец и Франц. Она решила, что сыщик должен идти за ней по пятам и что это непременно мужчина. Но она никого не заметила, кроме круглой, как шар, добродушной женщины, которая, впрочем, тоже скоро исчезла – на условленном месте ее сменил новый агент. Пока, однако, все шло гладко, па Франца никто не обращал внимания. Элли обсуждала покупку, и этот разговор явно не служил маскировкой для чего-то другого. С Францем она вообще не разговаривала. Единственные его слова были обращены к фрау Марнет: «Корзинки можно пока оставить у Берендсов, я после смены привезу их, мне все равно придется еще раз приехать в город». Августа, конечно, смекнула, откуда такая предупредительность, но что покупательница и есть та девушка, из-за которой Франц во второй раз намерен приехать в город, это ей и на ум не пришло. Правда, ее мнение об Элли уже было составлено: тоща, как спаржа, шляпа грибом, ну прямо спаржа в кудряшках. Если она по будням в этакой блузке разгуливает, какая же на ней блузка в воскресенье? Когда Элли ушла, она сказала Францу:

– Ну, этой на юбку много материала не потребуется, и то выгодно.

Франц сдержал свои чувства и ответил:

– Не у всякой такие бедра, как у Софи Мангольд.


Георг дожидался двадцать третьего номера на остановке у театра. Только бы вон из города. Город, казалось, душил его. Это пальто Беллони, в котором вчера он чувствовал себя так уверенно, сегодня жгло его. Снять? Засунуть под скамейку? Есть одна деревня, в двух часах от Эшерсгейма, нужно доехать до конечной остановки по Эшерсгеймскому шоссе. Но вот как название этой деревни? Там жили еще эти старики, в военные годы я ездил к ним на каникулы, я и потом навещал их. Как их фамилия? Господи, а как название деревни? Все я перезабыл. Вот куда я поеду. Там я отдышусь. Такие старики, они ничего не знают. Милые мои, как же вас зовут? Мне необходимо там передохнуть. Господи, все имена из головы вылетели…

Он сел на двадцать третий. При любых обстоятельствах необходимо выбраться из города. Но за конечной остановкой всегда следят. Он взял со скамьи забытую кем-то газету. Развернул ее, спрятал лицо. Его взгляд скользил по заголовкам, выхватывая тут фразу, там фото.

Ни заряженная электричеством колючая проволока, ни часовые, ни пулеметы не могли помешать вестям с воли просачиваться в Вестгофен. Таковы уж были люди, которых здесь держали взаперти, – если они знали о творившихся в далеком мире событиях не больше, то, во всяком случае, представляли их яснее и разбирались в них лучше, чем разбирались люди во многих деревнях, во многих городских квартирах. Точно по какому-то закону природы, какой-то общей системой кровообращения эта кучка заключенных в кандалы, истерзанных людей была связана с живым пульсом мировых событий. Когда в трамвае Георг заглянул в газету, на четвертое утро после своего побега, – шла та неделя октября, когда Испания сражалась за Теруэль и японцы вторглись в Китай, – он не был особенно удивлен: значит, вот как обстоят дела. Эти заголовки говорили о давних историях, некогда потрясавших его душу. Но сейчас для него существовало только текущее мгновение. Он повернул страницу, его взгляд сразу упал па три фото. Они были мучительно знакомы, на миг он отвел глаза. Фюльграбе, Альдингер и он сам. Он поспешно сложил газету совсем маленьким квадратиком. Сунул в карман, торопливо взглянул направо, налево. Старик, стоявший с ним рядом, посмотрел на него очень пристально, так почудилось Георгу. Георг вдруг соскочил с трамвая.

Лучше я не поеду в трамвае, сказал он себе; в трамвае как в тюрьме. Я уйду из города пешком. Когда oн проходил через центр, он схватился за сердце – оно куда-то метнулось, но затем снова стало биться спокойнее, Он спешил все дальше, без страха, без надежды. Что случилось с моей головой? Если я не вспомню деревню, я пропал, а если вспомню – может быть, тем вернее пропал. Может, им там уже все известно и они не захотят рисковать. Он пробежал мимо музея, миновал маленький рынок, затем Эшенгеймергассе, прошел мимо здания «Франкфуртер цейтунг». Добежал до Эшенгеймской башни, перешел на ту сторону улицы. Теперь он спешил еще больше, ощущение угрозы, охватившее его существо, все усиливалось. В его сознании жила одна мысль: за мной следят. Но страх прошел – больше того, его сменило спокойствие, уверенность именно от того, что враг тут; все чувства Георга обострились: он как бы ощущал затылком два глаза, которые с той стороны улицы, под башней, неотступно следят за ним. Вместо того чтобы идти вдоль рельсов, он свернул в какой-то сквер. Вдруг он остановился. Он принудил себя обернуться. От группы людей на остановке перед башней отделился кто-то и направился к Георгу. Они улыбнулись друг другу, пожали руки. Этот человек был Фюльграбе, – пятый из семи беглецов. Он был шикарен, как манекен из магазина готового платья. Что перед этим желтое пальто Беллони! Зачем он здесь? Фюльграбе ведь поклялся, что никогда не вернется в этот город. Черт его знает, почему он изменил своему решению. Этот человек всегда найдет себе лазейку. Они стояли друг перед другом, расставив локти, точно все еще здороваясь. Наконец Георг сказал:

– Зайдем сюда вот.

Они сели на залитую солнцем скамью сквера. Фюльграбе сгребал песок носком башмака. И башмаки на нем были такие же элегантные, как и костюм. Быстро он себе все это раздобыл, подумал Георг.

Фюльграбе сказал:

– Знаешь, куда я как раз собирался?

– Нет. Куда?

– На Майнцерландштрассе.

– Зачем? – спросил Георг.

Он запахнул пальто, чтобы не прикасаться к пальто Фюльграбе. «А может, это вовсе не Фюльграбе?» – пронеслось в его сознании.

Фюльграбе тоже запахнул пальто.

– А ты забыл, что находится на Майнцерландштрассе?

– Верно, забыл, – сказал Георг устало.

– Гестапо, – сказал Фюльграбе. Георг молчал. Он ждал, когда рассеется это странное видение.

Фюльграбе начал:

– Слушай, Георг, знаешь ты, что происходит в Вест-гофене? Знаешь ты, что они уже всех переловили, кроме тебя, меня и Альдингера?

Перед ними на песке, в ярком солнце, их две тени сливались. Георг сказал:

– Откуда ты знаешь? – Он еще дальше отодвинулся от Фюльграбе, чтобы тени четко отделялись друг от друга.

– Ты что же, ни в одной газете не видел?

– Видал, там…

– Вот посмотри.

– Кого же они разыскивают?

– Тебя, меня и Дедушку. Его-то уж, наверно, удар хватил, и он валяется где-нибудь в канаве. Долго ему не выдержать. – Он вдруг потерся головой о плечо Георга. Георг закрыл глаза. – Если бы еще кто-нибудь уцелел, они бы и его приметы описали. Нет, нет, всех остальных они поймали. Они поймали Валлау, и Пельцера, и этого, как его, Беллони. А крики Бейтлера я сам слышал.

Георг хотел сказать: я тоже. Его рот открылся, но он не в силах был издать ни звука. То, что сказал Фюльграбе, – правда, безумие и правда. И он крикнул:

– Нет!

– Ш-ш… – сказал Фюльграбе.

– Это неправда, – сказал Георг. – Это невозможно, они не могли поймать Валлау. Он не из тех, кого можно поймать.

Фюльграбе засмеялся.

– А как же он очутился в Вестгофене? Милый, милый Георг! Мы все с ума посходили, а Валлау больше всех. – Он добавил: – Ну, а теперь с меня хватит.

– Чего хватит? – спросил Георг.

– Да этого сумасшествия. Что касается меня, то я отрезвел. Я явлюсь.

– Куда явишься?

– Я явлюсь, – повторил Фюльграбе упрямо. – На Майнцерландштрассе. Я сдамся, это самое разумное. Я хочу сохранить свою голову, я пяти минут больше не выдержу этой свистопляски, а в конце концов меня все равно сцапают. Это уж как пить дать. – Он говорил спокойно, все спокойнее. Он нанизывал слово за словом, рассудительно и однотонно: – Это единственный выход. Тебе ни за что не перейти через границу. Невозможно. Весь мир против тебя. Просто чудо, что мы оба еще на свободе. Вот мы добровольно с этим чудом и покончим, прежде чем нас поймают, а тогда уж всем чудесам конец. Тогда спокойной ночи. Ты представляешь себе, что Фаренберг сделает с теми, кого поймают? Вспомни Циллига, вспомни Бунзена, вспомни «площадку для танцев».

От этих слов Георга охватил ужас – ужас, с которым невозможно бороться, от которого заранее каменеешь. Фюльграбе, видимо, только что побрился. Его жидкие волосы были прилизаны, от них пахло парикмахерской. Да верно ли, что это Фюльграбе?

– Значит, ты все-таки помнишь, – продолжал тот, – помнишь, что они сделали с Кербером, когда прошел слух, будто он задумал бежать? А он и не думал. А мы бежали.

Георг почувствовал, что дрожит. Фюльграбе посмотрел на него, затем продолжал:

– Я сейчас же туда отправлюсь. Поверь мне, Георг. Это самое лучшее. И ты пойдешь со мной. Я как раз собирался. Сам бог свел нас с тобой. Факт.

Его голос сорвался. Он дважды кивнул головой.

– Факт, – повторил он и снова кивнул.

Георг внезапно выпрямился.

– Ты с ума сошел, – сказал он.

– Увидим, кто из нас двоих с ума сошел, – отозвался Фюльграбе и с той особой спокойной рассудительностью, из-за которой он в лагере заслужил славу уравновешенного человека, никогда не повышавшего голос, продолжал: – Собери-ка остатки разума, мой милый. Взгляни-ка правде в лицо. Очень неприятные вещи тебя ждут, если ты не пойдешь со мной, дружочек, уверяю тебя! Факт! Ну, идем!

– Нет, ты окончательно спятил, – сказал Георг. – Да они животы надорвут, если ты явишься! Ты что думаешь?

– Смеяться будут? Пускай смеются. Но пусть меня оставят жить. Оглянись кругом, дружочек. Ведь ничего другого тебе не остается. Если тебя сегодня не сцапают, Так сцапают завтра, и ни одному псу до тебя дела нет. Эх, дружок, дружок! В этом мире много кой-чего изменилось. Это самое-самое-самое разумное. Это единственное, что нас спасет. Идем, Георг.

– Ты окончательно спятил…

До сих пор они сидели одни на скамейке. Теперь к ним подсела женщина в чепце медицинской сестры. Осторожным привычным движением покачивала она детскую коляску. Роскошная коляска, набитая подушками, кружевами, бледно-голубыми бантами, а в ней – крошечное спящее дитя, очевидно спящее еще недостаточно крепко. Она поставила колясочку так, чтобы на нее падало солнце, вынула шитье. Бросила быстрый взгляд на обоих мужчин. Она была на вид, что называется, женщина в соку, не молодая и не старая, не красивая и не безобразная. Фюльграбе ответил на ее взгляд не только взглядом, но и кривой улыбкой, какой-то жуткой судорогой всего лица. Георг видел это, ему стало гадко.

– Пойдем, – сказал Фюльграбе. Он встал. Георг схватил его за руку. Фюльграбе вырвался движением более резким, чем то, каким Георг схватил его, и задел Георга рукой по лицу. Он наклонился над Георгом и сказал: – Кто не хочет слушать советов, тот пеняй на себя. Прощай, Георг.

– Постой, подожди минутку, – сказал Георг. Фюльграбе действительно еще раз опустился на скамью. Георг сказал: – Не делай этого, не делай такого безумия. Самому в петлю лезть! Да ведь тебя сразу прикончат. Ведь они еще никогда никого не пожалели. Ведь на них ничего не действует. Одумайся, Фюльграбе! Фюльграбе!

Близко придвинувшись к Георгу, Фюльграбе сказал совсем другим, печальным голосом:

– Милый мой Георг! Пойдем. Ты же был хорошим товарищем. Ну пойдем со мной. Очень уж страшно идти туда одному!

Георг посмотрел на рот, откуда исходили эти слова, рот с редкими зубами, которые, вследствие слишком больших промежутков, казались чересчур крупными, зубы скелета. Его дни, конечно, сочтены. Вероятно, даже часы. Он уже помешанный, думал Георг. Он горячо желал, чтобы Фюльграбе поскорее ушел и оставил его одного и в здравом уме. Вероятно, Фюльграбе то же самое подумал о Георге. Ошеломленный, он взглянул на Георга, словно только сейчас понял, с кем, собственно, имеет дело. Затем встал и зашагал прочь. Он исчез за кустами так быстро, что Георгу вдруг показалось, будто эта встреча ему только померещилась.

Его опять потряс приступ страха, такого же внезапного и бурного, как тогда, среди ивняка, в первые часы побега. Ледяной озноб трепал его тело и душу. Всего три минуты, но это был один из тех приступов, от которых человек седеет. В тот раз на нем была арестантская одежда и выли сирены, теперь было еще хуже. Смерть была так же близко, но не за спиной, а везде. Он не мог ускользнуть от смерти, он физически ощущал ее, как будто сама смерть – это что-то живое, как на старых картинах, – существо, притаившееся вон там, за клумбой с астрами или за детской коляской, сейчас оно выйдет оттуда и прикоснется к нему.

И так же быстро приступ прошел. Георг отер лоб, словно он боролся и победил. Да так оно и было, хотя ему самому казалось, что он только страдал. Что это со мной? Что это мне рассказывали? Неужели правда, Валлау, что ты в их руках? Что они делают теперь с тобой?

Спокойствие, Георг. А думаешь, где-нибудь тебя пожалеют? Ведь если бы ты мог, ты был бы сейчас в Испании! А ты думаешь – нас там щадят? Думаешь, повиснуть на колючей проволоке, думаешь, получить пулю в живот – лучше? А этот город, который сегодня боится принять тебя, этот город, когда на него с неба посыплются бомбы, он еще узнает, что такое страх. Но подумай, Валлау, я совсем один, в Испании люди не так одиноки и даже – в Вестгофене. Нигде нельзя быть таким одиноким, как я сейчас. Спокойствие, Георг! У тебя много друзей. Сейчас они разбросаны по свету, но это ничего. У тебя куча друзей – мертвых и живых.

Позади большой клумбы с астрами, за газонами, за зелеными и бронзовыми кустарниками, может быть, на площадке для игр или в чьем-то саду, взлетали качели. Вдруг Георг решил: нужно пересмотреть все сызнова, все опять продумать. Во-первых, следует ли мне действительно выбираться из города? Какой в этом толк? Та деревня, – ах да! – Боценбах она называется. Те люди – ах да! – Шмитгаммер их фамилия. А можно ли на них положиться? Положиться – ни в коем случае. А если даже и можно – что потом? Как я вообще двинусь дальше? Переходить границу без помощи – да меня тут же изловят. Деньги у меня скоро все выйдут, а пробиваться, как до сих пор, без денег, от случая к случаю, для этого я уже слишком слаб. Здесь в городе есть хоть люди, которых я знаю. Ну, хорошо, знакомая девушка не пустила меня к себе. Что это доказывает? Есть другие. Моя семья, мать, братья? Невозможно, за всеми следят. Элли? Ведь она приехала ко мне в Вестгофен. Невозможно, наверняка следят. Вернер? Он был со мной в лагере. Тоже следят. Священник Зальц, который, как говорят, помог Вернеру, когда тот вышел? Невозможно, почти наверняка следят. Кто же еще из друзей может быть здесь?

До его ареста, когда он еще был жив, а не мертв, существовали же люди, на которых можно было положиться, как на каменную гору. Среди них был и Франц. Но Франц далеко, размышлял Георг. Все же он задержался мыслью на нем – пустая трата драгоценных минут, оставленных ему па размышление. Но то уже поддержка, что есть где-то человек, именно такой, какой тебе сейчас был бы нужен. Если такой существует, то одиночество только случайность. Да, Франц именно тот, к кому надо бы пойти. Ну, а остальные? Он перебрал и взвесил их одного за другим. Это взвешивание оказалось удивительно простым – мгновенный отбор, как будто опасность, грозившая ему сейчас, оказалась чем-то вроде химического реактива, безошибочно выявляющего все скрытые соединения и смеси, из которых состоит человек. Через его сознание прошли несколько десятков людей; вероятно, они занимались обычной работой или уплетали свой завтрак, даже не подозревая сейчас о том, на какие грозные весы они были в этот миг положены. Страшный суд без трубного гласа, в ясное осеннее утро. Наконец Георг отобрал четверых.

У каждого из этих четверых он наверняка мог бы найти пристанище. Но как к ним добраться? Ему представилось, что в эту минуту перед четырьмя дверями очутились часовые. Самому мне никак нельзя, сказал он себе. Другой должен пойти за меня. Другой, которого решительно никто не заподозрит, который никак со мной не связан и тем не менее все для меня сделает. Снова он принялся перебирать всех своих знакомых. Снова он почувствовал себя совершенно одиноким, точно не был рожден родителями, не вырос с братьями, никогда не играл с другими мальчиками, никогда не боролся плечом к плечу с товарищами. Целые сонмы лиц – молодых и старых – проносились в его сознании. Обессилев, всматривался он в эти вызванные им призраки – наполовину спутники, наполовину преследователи. Вдруг он различил лицо, все осыпанное веснушками, без возраста; действительно, Паульхен Редер на школьной скамье казался взрослым мужчиной, а в день своей свадьбы – подростком, идущим к первому причастию. Когда им обоим было по двенадцать лет, они отчасти выклянчили, отчасти заработали денег на свой первый футбольный мяч и стали неразлучны до тех пор, пока совсем другие мысли, совсем другие друзья не определили судьбу Георга. Весь тот год, что он прожил с Францем, он не мог отделаться от смутного чувства вины перед коротышкой Редером. Он так и не смог объяснить Францу, почему ему стыдно, что он понимает такие мысли, которых Редер никогда не поймет. Бывали минуты, когда он, кажется, готов был вернуться назад и забыть все, что узнал, лишь бы снова сравняться со своим маленьким школьным товарищем. В запутанном клубке воспоминаний наконец наметилась определенная нить: я должен попасть к четырем часам в Бокенгейм. Я пойду к Редерам.

IV

Полдень. На новом пастбище за шоссейной дорогой Эрнсту-пастуху легче пасти, овцы не так разбегаются, но зато оттуда нет таких прекрасных видов. Внизу примыкают к шоссе поля Мессеров. А за шоссе усадьбы Мангольдов и Марнетов заслоняют Эрнсту горизонт. Наверху поля упираются в длинную и узкую еловую рощицу, тоже принадлежащую Мессерам. Этот клин отделен от остального леса проволочной изгородью. А позади него опять идут поля Мессеров. Из кухни тянет тушеным мясом. А вот и Евгения несет ему в поле горшочек. Эрнст поднимает крышку, и оба заглядывают в него – Эрнст и Нелли.

– Странное дело, – говорит пастух своей собачке, – отчего это гороховый суп тушенкой пахнет? – Евгения еще раз оборачивается. Она нечто среднее между кузиной Мессеров и экономкой.

– У нас и остатки доедают, милый мой.

– Мы же с Нелли не помойные ведра, – говорит Эрнст.

Женщина бросает на него короткий взгляд и смеется.

– Пожалуйста, не ссорьтесь со мной, Эрнст, – говорит она. – У нас два блюда, когда съедите, подойдете с тарелкой к кухонному окну.

Евгения торопливо уходит, она довольно толстая и уже не молодая, но у нее красивая, плавная походка. И говорят, волосы прежде были как вороново крыло. Она из хорошей семьи: может быть, старик Мессер на ней и женился бы, да она сама все погубила, когда в двадцатом году генералу Манжену из Межсоюзнической комиссии вздумалось разместить здесь наверху два полка. И вот серо-голубое облако плывет вверх по дороге, растекается по деревням и долинам, мелькает то здесь, то там между холмами; откуда-то прорывается звонкая незнакомая музыка, незнакомая солдатская шинель на вешалке в передней, незнакомый запах на лестнице, незнакомое вино, налитое незнакомой рукой, незнакомые слова любви – и незнакомое становится родным, а от родного постепенно отвыкаешь. Потом, почти восемь лет спустя, серо-голубое облако сползло обратно, вниз по улице, и в последний раз чужая зовущая музыка даже не гремела с улицы, нет, а только стояла в ушах. Евгения далеко высунулась наружу из чердачного окна Мессеров. Здесь она нашла себе пристанище после смерти хозяйки, скончавшейся от родов пятого ребенка. Родители Евгении, выгнавшие ее из дому, умерли, ее сын – «французик», дитя оккупации – учится в Кронберге. Отец малыша давным-давно пьет свой аперитив на Севастопольском бульваре в Париже. Никто обо всей этой истории и не вспоминает. К тому, что отца нет, все давно привыкли. И Евгения уже привыкла. Лицо ее поблекло, хотя она все еще красива. Но в ее глубоком голосе появилось что-то надтреснутое, с тех пор как она поняла, что серо-голубое облако, которому она так долго смотрела вслед, уже давно не оккупационная армия, а самый настоящий туман. Это было тоже много лет назад. Для этой туши Мессера, для старого хрыча, размышляет Эрнст, Евгения просто находка.

Интересно, она заранее решила сказать про два блюда или только потом надумала?


Франц так устал, что ему казалось, будто приводные ремни проносятся прямо через его мозг. Однако он не допустил ни одного промаха, может быть, оттого, что впервые не боялся этого. Он думал только об одном – удастся ли ему увидеться с Элли наедине, когда он будет сдавать яблоки.

Он рисовал себе, как через несколько часов снова встретится с ней, с той самой Элли, которую никогда не переставал любить; и ему вдруг почудилось, что все это не случайно. Не ради того, чтобы помочь Георгу, встречаются они, а ради друг друга. Он, Франц, не для того затеял эту историю с яблоками, чтобы проскользнуть сквозь сеть шпиков, ничто не угрожает им, никто не находится в опасности. Франц представил себе, что он просто купил две корзины яблок на первую зиму, которую они будут жить вместе, как делают сотни людей. Неужели для них закрыта всякая возможность участвовать в обыкновенной жизни? И всегда и всюду эта тень!

На миг, на один миг Франц усомнился и спросил себя – не стоит ли это простое счастье всего остального. Кусочек обыкновенного счастья сейчас вместо жестокой, беспощадной борьбы за конечное счастье всего человечества, к которому он вряд ли уже будет принадлежать. Так вот, теперь мы можем печь яблоки в нашей печке, скажет он Элли. Свадьбу они сыграют в ноябре, устроят пир горой. Они снимут две уютные комнатки в Гризгеймском поселке. Уходя утром на работу, он будет знать, Что вечером застанет Элли дома. Неприятности? Вычеты? Вечная гонка? Вечером в их хорошенькой квартирке он все это забудет. Даже стоя у станка, как сейчас, и штампуя пластинку за пластинкой, он будет повторять про себя: «А вечером – Элли!» Знамена? Свастики? Что ж, воздайте Гитлерово Гитлеру. Только не мешайте Францу и Элли находить радость во всем, что они будут переживать вместе: любовь и елку, воскресное жаркое и бутерброды из дому, маленькие привилегии для новобрачных, свой садик и экскурсии за город для рабочих. У них родится сын, и они будут рады. Конечно, придется немножко экономить, может быть, поездку на пароходе с обществом «Сила через радость» отложить до будущего года. На новую сдельную оплату в общем жить можно. Впрочем, постоянная гонка рано или поздно скажется на нервах. Да брось ты ворчать, остановит его Элли. Пожалуйста, без скандалов, Франц, теперь в особенности. Они ведь ждут второго ребенка. Но, к счастью, Франца сделали мастером; они даже смогут вернуть отцу Элли те небольшие деньги, которые у него заняли. Если бы только Элли опять не забеременела. Франц скажет: куда столько, ведь война на носу. Элли на этот раз будет все время плакать. Они будут прикидывать и так и этак, рассчитывать, насколько предстоящие расходы окупятся льготами для многосемейных. От этих подсчетов у Франца сжимается сердце, он и сам не знает почему: точно от смутного сознания предосудительности, неприличия таких подсчетов. В конце концов кто-то дает Элли хороший совет, и все улаживается. Они даже могут записаться на поездку по Рейну; мать присмотрит за старшим, а маленького возьмет сестра Элли. Эта сестра будет учить мальчика делать ручкой «хейль Гитлер». Элли – все еще хорошенькая, она нисколько не поблекла. Надеюсь, она накормит меня сегодня чем-нибудь вкусным, говорит себе Франц во время дневной работы, не какой-нибудь подогретой бурдой.

И вот однажды Франц, придя утром на фабрику, видит вместо Кочанчика незнакомого парнишку, заметающего отвал.

– А где же Кочанчик? – спрашивает Франц.

– Арестован, – отвечает ему кто-то.

– Кочанчик арестован? Да за что же?

– За распространение слухов, – говорит другой.

– Каких же слухов?

– Насчет Вестгофена. Там в понедельник несколько человек бежало.

– Как? Из Вестгофена? – изумляется Франц. – А я думал, там уже ни одного живого человека не осталось.

И тогда другой, спокойный тощий человек с сонным лицом – Франц на этого рабочего как-то никогда и внимания не обращал, – отвечает:

– Ты думал, они всех там приканчивают?

Вздрогнув, Франц бормочет:

– Нет, нет… Я просто думал – там всех уже повыпускали…

Штамповщик неопределенно улыбается и отворачивается. Как жаль, что мне сегодня вечером надо домой, думает Франц, вот бы поговорить опять по душам с таким, как этот. Франц вдруг вспоминает: да, он знавал раньше этого человека. Чем-то он в былом связан с ним, он давным-давно знал его, еще до Элли, до…

Франц невольно дернулся и все-таки испортил пластинку. Но зачем же вымещать досаду на Орешке, на этом пареньке, которого все хвалили, так как он уже через три дня выметал отвал из-под рук рабочих не хуже Кочанчика, который целый год был на этой работе.


Георг, стоя на площадке третьего номера, размышлял: а не разумнее ли было пойти пешком? Обойти окраинами? Может быть, так он скорее привлечет к себе внимание? Не расстраивайся из-за того, чего не сделал, советовал ему Валлау, это бесполезная трата сил. Незачем вдруг вскакивать, бросаться туда, сюда. Держись У спокойно и уверенно.

Но какой смысл давать советы, которые тебе самому не помогли? Он перестал слышать голос Валлау. Кажется, не было минуты, когда он не мог бы воскресить его интонацию, а теперь вдруг все смолкло. И грохот целого города не мог заглушить этого молчания.

Тем временем городские улицы остались позади. Георгу вдруг показалось невероятным, что он очутился здесь, Цел и невредим, среди бела дня. Это против всякой очевидности, всякой логики. Либо он был не он, либо… Ветер леденящей струей режет ему виски, словно третий номер вошел в другую зону. Наверняка за Георгом уже Давным-давно следят. И как это его угораздило встретить именно Фюльграбе? А может быть, Фюльграбе действовал по их приказу? Этот взгляд Фюльграбе, его движения и то, что он намеревался сделать… нет, так ведет себя только сумасшедший или человек, действующий по приказу гестапо. А почему же меня сразу не схватили? Очень просто – ждут, куда я пойду, хотят увидеть, кто меня примет.

И Георг уже начал разглядывать публику, стараясь отгадать, кто же его преследователь. Вон тот, с бородкой и в очках, похожий на учителя? Парень в комбинезоне монтера? Старик, везущий тщательно завернутое деревцо, – вероятно, для своего садика?

Вдруг на фоне городского шума начала выделяться музыка марша. Она быстро приближалась, становилась громче, навязывая свой рубленый ритм всем звукам и движениям; распахивались окна, из ворот выбегали дети, улица быстро наполнялась людьми. Вожатый затормозил.

Мостовая дрожала. С конца улицы доносились приветственные клики. Вот уже месяц, как в новых казармах был размещен Шестьдесят шестой пехотный полк. Каждый раз, когда он проходил маршем через какой-нибудь городской район, ему устраивали овацию. Вот они наконец: трубачи и барабанщики, тамбурмажор размахивает палочкой, лошадка под ним пляшет. Вот они! Наконец-то! Люди вскидывают руку, салютуя. Старик тоже салютует, зажав деревцо между коленями. Его брови вздрагивают в такт маршу. Его глаза блестят. Может быть, в полку служит его сын? Этот марш забирал за живое, у людей мурашки пробегали по телу, искрились глаза. Что это за магическая сила? Сила атавистических воспоминаний или полного забвения? Можно подумать, что последняя война, которую вел этот народ, была удачнейшим предприятием и принесла только радость и довольство! Женщины и девушки улыбаются, точно их сыновья и возлюбленные неуязвимы для вражеских пуль.

Как хорошо мальчики научились за две-три недели маршировать! А матери, которые высчитывают каждый пфенниг и всегда спрашивают: зачем тебе? Они, кажется, готовы, пока играет эта музыка, не задумываясь, отдать своих сыновей или куски своих сыновей. Зачем? Зачем? Этот вопрос они испуганно зададут себе, когда музыка умолкнет. Тогда вагоновожатый снова включит мотор, а старик заметит, что на деревце обломали веточку, и будет ворчать. А полицейский шпик, если он действительно здесь есть, вздрогнет.

Потому что Георг все-таки сошел с трамвая. Он идет в Бокенгейм пешком. Пауль живет на Брунненгассе, двенадцать. Ни побои, ни пинки не могли выбить из памяти Георга этот адрес, и даже имя жены Редера: Лизель, урожденная Эндерс.

Георг шагал теперь быстрее и увереннее, он ни разу не оглянулся. Наконец он остановился, чтобы перевести дух, перед витриной на улице, которая вела к Брунненгассе. Увидев свое отражение в витрине, он невольно вцепился в металлические перила перед ней. Какое восковое лицо у этого человека, держащегося одной рукой за медный стержень, и что это за чужое желтоватое пальто, которое словно тащит за собой и его, и его котелок.

«Имею я все-таки право пойти к Редерам? – спрашивал себя Георг. – Какие основания у меня надеяться, что я отделался от шпика, если за мной действительно слежка? И почему из всех людей именно Пауль Редер должен ради меня рисковать всем? И как это меня угораздило очутиться на скамейке рядом с Фюльграбе?»

V

На третьем этаже слева, возле двери, был прибит кусок картона, где в веночке, похожем на герб, тонко и четко были вычерчены имя и фамилия Редера. Георг прислонился к стене и уставился на эту надпись, словно у самого имени были светло-голубые глазенки, веснушки, коротенькие ручки и ножки, доброе сердце й трезвый ум. Пока он пожирал глазами надпись, он понял, что оглушительный смешанный шум, который он слышал уже снизу, доносится именно из этой квартиры. Катается туда и сюда детская игрушка, детский голос выкрикивает станции, а другой отвечает: «По вагонам!», жужжит швейная машина, и все эти звуки покрывает голос женщины, поющей хабанеру из «Кармен» так звучно, даже мощно, что Георгу кажется, будто это по радио, но затем на верхней ноте певица вдруг срывается. Все эти звуки не только не заглушались, но как бы подчеркивались маршем, который Георг только что слышал на улице, и он было решил, что марш доносится снаружи, но потом оказалось, что это радио на том же этаже, включенное, чтобы перекрыть голос Лизель. Георг вспомнил, что Лизель Редер еще девушкой подрабатывала как хористка. И Пауль не раз прихватывал его с собой на галерку, чтобы полюбоваться на Лизель в рваной юбчонке цыганки или в штанишках пажа. Лизель Редер всегда была тем, что принято называть славной девчонкой. Существование той пропасти, которая вдруг легла между ним и Редером, когда он переехал к Францу, непредвиденной, зияющей пропасти, он осознал впервые при виде жены Редера, при виде его домашней обстановки. Переезд к Францу означал для Георга не только то, что он должен учиться, усвоить себе определенный строй мыслей, участвовать в борьбе; это означало также, что отныне нужно иначе вести себя, иначе одеваться, вешать другие картинки на стену, находить красивыми другие вещи. Неужели Пауль сможет прожить всю жизнь с этой уткой Лизель? И зачем только они нагородили в своей квартире всякие этажерочки? Зачем они копят два года, чтобы купить диван? Георг теперь скучал у Редеров, и он перестал бывать там. А потом ему стало скучно с Францем, их комната казалась ему нежилой. Под влиянием этой путаницы чувств и неясных мыслей Георг, тогда совсем еще мальчик, не раз внезапно порывал с прежними друзьями, и его в конце концов стали считать взбалмошным парнем. Он-то, правда, находил тогда, что можно одним поступком загладить другой, одним чувством вытеснить противоположное.

Продолжая прислушиваться, Георг уже приложил палец к кнопке звонка. Даже в Вестгофене не было у него такой тоски по родным, близким людям. Он снова опустил руку. Имеет ли он право войти сюда, где его, быть может, примут, ни о чем не подозревая? Имеет ли он право, нажав сейчас звонок, быть может, разбросать по свету всю эту семью, поставить ее под угрозу тюрьмы и смерти, обречь детей на воспитание в нацистских приютах?

Теперь в его голове царила убийственная ясность. Это все усталость моя виновата, сказал он себе, она внушила мне мысль прийти сюда. Разве сам он всего полчаса тому назад не был совершенно убежден, что за ним следят? Или он думает, что таким, как он, легко отделаться от филера?

Он пожал плечами и спустился на несколько ступеней ниже. В это время он услышал, как кто-то поднимается с улицы. Георг отвернулся к стене и пропустил мимо себя Пауля Редера, а потом дотащился до следующего окна на лестнице, оперся о подоконник и стал слушать. Но Редер не вошел в квартиру; он тоже остановился, он, видимо, тоже прислушивался. Вдруг он повернул и стал спускаться. Георг сошел еще ниже. Редер перегнулся через перила и крикнул:

– Георг! – Георг не ответил и продолжал спускаться. Но Редер в несколько прыжков догнал его. Он крикнул еще раз: – Георг! – Он схватил его за руку. – Ты это или не ты?

Пауль засмеялся и покачал головой.

– Ты уже был у нас? Разве ты меня не узнал? А я подумал, да ведь это же Георг! Но как ты изменился… – Пауль вдруг добавил обиженно: – Три года тебе понадобилось, чтобы вспомнить о твоем Пауле! Нет, теперь уж я никуда тебя не отпущу.

Не ответив ни слова, Георг молча пошел за Редером. Оба они остановились у большого окна на лестнице. Редер оглядел Георга снизу доверху. Но если даже его что-то и беспокоило, лицо Пауля было слишком густо усеяно веснушками,чтобы отразитькакие-либо мрачные чувства.

Он сказал:

– До чего же ты зеленый. Да ты в самом деле Георг? – Георг пошевелил пересохшими губами. – Да? Георг? Тот самый? – спрашивал Редер совершенно серьезно. Георг усмехнулся. – Идем, идем, – сказал Редер. – Я теперь просто удивляюсь, как я тебя узнал на лестнице.

– Я очень долго болел, – сказал Георг спокойно, – рука вот еще до сих пор не зажила…

– Как? Пальцы оторвало?

– Нет, пальцы, к счастью, уцелели.

– Где же это случилось? Ты все время был здесь?

– Я работал шофером в Касселе, – сказал Георг. И он в нескольких словах спокойно описал, где и как это было, вспомнив рассказ одного из товарищей по заключению.

– Ну, – сказал Редер, – увидишь, Лизель просто обалдеет. – Он нажал кнопку звонка. Еще не смолк пронзительный звон, как последовала настоящая буря – захлопали двери, закричали дети, и он услышал восклицание Лизель: «Вот уж не ожидала!» Перед Георгом завихрились облаком цветастые платьица, личики, усыпанные тысячью веснушек, испуганные глазки, пестрые обои – затем стало темно и тихо.

Первое, что Георг снова услышал, был голос Редера, сердито кричавшего:

– Кофе, слышишь, дай кофе, завари свежего, а не бурду.

Георг приподнялся на диване. С большим трудом пришел он в себя от обморока, в котором было так безопасно, и очутился в кухне Редеров.

– Это со мной еще бывает, – объяснил он, – пустяки. Пусть Лизель не беспокоится насчет кофе.

Георг опустил ноги под кухонный стол. Он уложил забинтованную руку между тарелками на клеенку. Лизель Редер успела стать толстухой, в штанишки пажа она бы уже не влезла. Теплый, слегка грустный взгляд ее карих глаз скользнул по лицу Георга.

– Ладно, – сказала она, – самое разумное, что ты можешь сделать, это поесть. А кофе мы будем пить потом! – Она собрала поужинать. Редер усадил трех старших детей за стол.

– Подожди, Георг, я нарежу тебе кусочками, или ты справишься с вилкой? Не взыщи, у нас каждый день «воскресный» обед – из одного блюда. Хочешь горчицы? А соли? Хорошо поесть и хорошо попить – это укрепляет и душу и тело.

– Какой день сегодня? – спросил Георг.

Редеры засмеялись:

– Четверг.

– А ты ведь отдала мне свои сосиски, Лизель, – сказал Георг, который старался освоиться с этим обычным вечером, как осваиваются с величайшей опасностью. Он принялся есть здоровой рукой, Редеры тоже ели. То Лизель, то Пауль время от времени посматривали на него, и он чувствовал, что они ему по-прежнему дороги и что он им тоже остался дорог.

Вдруг он услышал шаги на лестнице, все выше, выше – он насторожился.

– Что ты слушаешь? – спросил Пауль.

Шаги стали удаляться. На клеенке, рядом с его больной рукой, белел круг, должно быть от горячей чашки,

Георг взял стакан и надавил им как печатью на побледневший кружок: будь что будет. Пауль, истолковавший это движение по-своему, откупорил бутылку с пивом и налил ему. Они медленно доканчивали ужин.

– Ты опять живешь у родителей? – спросил Пауль.

– Время от времени.

– А с женой вы совсем разошлись?

– С какой женой?

Редеры рассмеялись.

– Да с Элли.

Георг пожал плечами!

– Совсем разошлись.

Он оглянулся кругом. Сколько удивленных глазок! Он сказал:

– А вы за это время постарались.

– Разве ты не знаешь, что немецкий народ должен увеличиться вчетверо? – сказал Пауль, смеясь одними глазами. – Ты, видно, не слушаешь, что говорит фюрер.

– Нет, я слушаю. Но он же не сказал, что маленький Пауль Редер из Бокенгейма должен все это сработать один!

– Теперь, правда, уже не так трудно заводить детей, – сказала Лизель.

– А когда же это было трудно?

– Ах, Георг! – воскликнула Лизель. – Ты остришь, как прежде.

– Нет, ты прав, нас дома тоже было пятеро, а вас?

– Фриц, Эрнст, я и Гейни – четверо.

– И ни одной собаке до нас дела не было, – сказала Лизель. – Теперь все-таки видишь какое-то внимание.

Пауль сказал, смеясь одними глазами:

– Ну как же, Лизель получила через дирекцию пожелание счастья от государства.

– Вот и получила, я лично!

– Прикажешь и мне поздравить тебя с великими достижениями?

– Можешь шутить сколько хочешь, но всякие там льготы и прибавка – семь пфеннигов в час – это сразу чувствуется. Налоги нам отменили и вдобавок прислали вот такую стопку чудесных новых пеленок.

– Не иначе, нацистская благотворительность проведала, что трое старшеньких до дыр промочили старые, – сказал Пауль.

– Да не слушай ты его, – сказала Лизель, – знаешь, как у него глазки блестели и как он передо мной распинался, словно жених, когда мы ездили путешествовать этим летом.

– Путешествовать, а куда же?

– В Тюрингию, в Вартбурге побывали, и где Мартин Лютер был, видели, и состязание певцов, и Венерину гору. Это нам было тоже вроде подарка. Никогда в истории не было ничего подобного.

– Никогда, – сказал Георг. Он подумал: такого подлого обмана? Нет, никогда! Он сказал: – А ты, Пауль, как? Доволен?

– Пожаловаться не могу, – отозвался Пауль. – Двести десять в месяц – это на пятнадцать марок больше, чем в двадцать девятом, то есть в самый лучший послевоенный год – да и то я всего только два месяца так получал. А теперь уже не снизят.

– Это и по людям на улице видно, что есть работа, – проговорил Георг. Горло сжали спазмы, сердце ныло.

– Что ты хочешь… война! – заметил Пауль.

Георг сказал:

– Разве это не странное ощущение?

– Какое?

– Да что ты делаешь штуки, от которых люди потом умирать будут?

– Ах, каждому своя судьба! Один потерял, другой вдвое наверстал, – отмахнулся Пауль. – Если еще ломать голову над такими вещами… Молодчина, Лизель, вот это кофе так кофе! Пусть Георг почаще к нам приходит.

– Я за три года не пил кофе вкуснее. – Георг погладил руку Лизель. Он подумал: прочь отсюда, по куда?

– Ты всегда любил порассуждать, Жорж, – сказал Пауль, – ну, а теперь как будто стал потише. Раньше ты бы мне подробно начал объяснять, какие грехи у меня на совести. – Он засмеялся. – Помнишь, Жорж, ты раз пришел ко мне – щеки горят… Я был тогда безработный, но все равно, ты как с ножом к горлу пристал, чтобы я непременно купил у тебя… что-то про китайцев. Вот непременно я, и непременно купи, и непременно про китайцев!… Только не вздумай мне сейчас про испанцев размазывать, – продолжал он сердито, хотя Георг молчал. – Только с этим не приставай ко мне, ради бога! Как-нибудь там и без Пауля Редера справятся. Видишь? Уж на что они защищались, а все-таки их побили! Дело вовсе не в моих несчастных капсюльках… – Георг молчал. – И вечно ты ко мне со всем этим приставал, а меня это совершенно не касается.

Георг спросил:

– Раз ты делаешь капсюли для гранат, то как же не касается?

Тем временем Лизель прибрала со стола, накормила детей и заявила:

– А теперь скажите папе спокойной ночи и дяде Жоржу тоже скажите спокойной ночи. Я пойду ребят укладывать, а вы можете спорить и без света.

Георг решил: придется пойти на это! Разве у меня есть выбор?

– Слушай, Пауль, – сказал он, словно мимоходом. – Ничего, если я у вас сегодня переночую?

Редер отозвался, слегка удивленный:

– Ничего, а что?

– Знаешь, у меня дома скандал вышел, пусть немножко остынут.

– Можешь хоть жениться у нас, – сказал Редер.

Георг подпер голову рукой и между пальцами взглянул на Редера. Может быть, у Редера и бывало бы порой серьезное лицо, если бы не эти веселые веснушки.

Пауль сказал:

– А ты все еще лезешь на стену из-за всякого пустяка? И всегда ты носился с какими-то идеями, планами. Я тебе уже тогда говорил: меня ты не трогай, Жорж! Терпеть не могу бесполезных мечтаний, лучше думать о похлебке. А эти испанцы – они такие же, как ты. Я хочу сказать – такие, какой ты был раньше, Жорж. Теперь ты как будто угомонился. В твоей России у них тоже не все гладко. Сперва, правда, все выглядело так, что порой, бывало, и подумаешь про себя: «Кто знает, а вдруг и в самом деле?» Зато теперь…

– Что теперь? – переспросил Георг. И быстро закрыл глаза рукой. Но единственный острый взгляд сквозь пальцы успел попасть в Пауля, и тот запнулся.

– Ну да, теперь, ты же сам знаешь…

– Что знаю?

– Как там все пошло наперекос…

– Что пошло?

– Господи, ну чего ты ко мне пристал, не могу же я запомнить все эти имена.

Лизель возвратилась:

– Ложись-ка, Пауль. Ты не сердись, Жорж.

– Георг хочет сегодня у нас переночевать, Лизель. Он дома поругался.

– Ну уж ты и задира, – сказала Лизель. – Из-за чего поругался-то?

– Да это длинная история, – ответил Георг, – я расскажу тебе завтра.

– Ладно, хватит болтать, это ведь сегодня Пауль разошелся. Обычно он после работы совсем раскисает.

– Ну, понятно, – сказал Георг, – с него на работе семь шкур дерут.

– Лучше поднажать да заработать несколько лишних марок, – сказал Пауль. – Лучше сверхурочные, чем эти учебные воздушные тревоги.

– А как насчет преждевременной старости?

– При новой войне особенно не заживешься на белом свете. И не такая уж, я тебе скажу, все это веселая штука, чтобы очень за нее цепляться. Иду, Лизель. – Он огляделся и сказал: – Только вот что, Георг, чем я тебя накрою?

– Дай мне мое пальто, Пауль.

– Какое у тебя чудное пальто, Жорж. Да ты клади подушечку на ноги, только не запачкай Лизель ее розочки. – Вдруг он спросил: – Между нами, из-за чего же все-таки у вас скандал вышел? Из-за девушки?

, – Ах, из-за… из-за малыша, из-за Гейни. Ты знаешь, как он был всегда ко мне привязан!

– А, из-за Гейни… Кстати, я его на днях встретил, вашего Гейни. Ему, наверно, теперь лет шестнадцать – семнадцать? Все вы, Гейслеры, парни хоть куда, но Гейни прямо красавец вышел. Говорят, ему совсем голову задурили: все мечтает в эсэсовцы поступить, в будущем, конечно.

– Как? Гейни?

– Тебе, наверно, все это лучше моего известно, – сказал Редер; он опять сел за кухонный стол. Теперь, когда он снова смотрел в лицо Георгу, у него мелькнула та же нелепая мысль, что и на лестнице: точно ли это Георг? Лицо Георга опять совершенно изменилось. Редер не мог бы сказать, в чем перемена, так как лицо было очень тихое. Но в этом и была перемена, как в часах, которые идут-идут – и вдруг остановятся.

– Раньше у вас были скандалы оттого, что Гейни за тебя стоял, а теперь…

– Это правда, насчет Гейни? – спросил Георг.

– Как же ты не знаешь? – сказал Редер. – Разве ты не из дому? – И вдруг у коротышки Редера сердце отчаянно заколотилось. Он вскипел: – Этого еще не хватало, морочить мне голову! Три года тебя нет, а потом ты приходишь и плетешь вздор. Каким был, таким остался. Морочишь голову своему Паулю!… И тебе не стыдно! Что ты там еще натворил? А уж что натворил, это я вижу, нынче дураков нет. Дома ты и не был! Так где же тебя носило все это время? Видно, здорово влип? Удрал? Да что с тобой, по правде, стряслось?

– Не найдется ли у тебя несколько марок взаймы? – сказал Георг. – Я должен сию же минуту уйти отсюда. Постарайся, чтобы Лизель ничего не заметила.

– Что с тобой стряслось?

– У вас радио нет?

– Нет, – сказал Пауль. – При голосе моей Лизель и при этом шуме, который у нас постоянно… – Обо мне сообщали по радио, – сказал Георг. – Я бежал. – Он посмотрел Редеру прямо в глаза. Редер вдруг побледнел, так побледнел, что веснушки на его лице точно запылали.

– Откуда… ты бежал, Жорж?

– Из Вестгофена. Я… я…

– Ты? Из Вестгофена? Ты все время сидел там? Ну и отчаянный! Да они же тебя убьют, если поймают!

– Да, – сказал Георг.

– И ты хочешь уйти от нас неведомо куда? Ты не в своем уме!

Георг все еще смотрел в лицо Редеру, и оно казалось ему небом, усеянным звездами. Он сказал спокойно:

– Милый, милый Пауль, не могу я… ты, со всей твоей семьей… вы жили так спокойно, и вдруг я… Ты понимаешь, что ты говоришь? А если они сейчас поднимутся наверх? Может быть, они шли за мной по пятам…

Редер сказал:

– А тогда все равно уже поздно. Если они явятся, придется сказать, что я знать ничего не знаю. Этого нашего последнего разговора не было. Понимаешь – твои последние слова вовсе не были сказаны. А старый приятель всегда может с неба свалиться. Откуда мне знать, где тебя все это время носило?

– Когда мы последний раз виделись? – спросил Георг.

– Ты был здесь последний раз в декабре тридцать второго года, на второй день рождества, ты еще тогда съел все наше печенье.

Георг сказал:

– Они тебя будут допрашивать, без конца допрашивать. Ты не знаешь, какие способы они изобрели. – В его глазах сверкали те колючие искорки, которых в юности так боялся Франц.

– Пуганая ворона и куста боится. А почему полиция обратит внимание непременно на мою квартиру? Никто не видел, как ты вошел, иначе они давно были бы тут. Подумай лучше о том, что дальше, как тебе выбраться отсюда. Ты на меня не сердись, Жорж, но, по-моему, лучше тебе здесь не засиживаться.

– Я должен выбраться из этого города, из этой страны, – сказал Георг. – Мне нужно разыскать моих друзей!

– Твоих друзей! – засмеялся Пауль. – А ты отыщи сначала те щели, в которые они забились!

Георг сказал:

– Потом, как-нибудь, я расскажу тебе, что это за щели. У нас в Вестгофене тоже есть несколько десятков людей, о которых вес и думать забыли. О!… Я многое мог бы порассказать. Если к тому времени мы оба не заползем в такие щели.

– Да нет, Жорж, – сказал Пауль, – я просто вспомнил об одном парне, о Карле Гане из Эшерсгейма, он-то ведь потом…

Георг прервал его:

– Брось! – Он тоже вспомнил об одном человеке. Неужели Валлау уже мертв? Неужели он недвижим в этом мире, который так бешено мчится вперед? И Георг опять услышал голос Валлау, тот окликнул его: «Жорж!» – один-единственный слог, донесшийся издалека.

– Жорж! – окликнул его коротышка Редер.

Георг вздрогнул. Пауль испуганно смотрел на него. На миг лицо Георга снова стало чужим. Он отозвался чужим голосом:

– Да, Пауль?

Пауль сказал:

– Я мог бы завтра пойти к этим твоим друзьям и проводить тебя.

– Дай мне собраться с мыслями, вспомнить, кто живет здесь в городе, – сказал Георг. – Ведь прошло больше двух лет.

– Никогда бы ты не попал во всю эту кутерьму, – сказал Пауль, – если бы не связался тогда с Францем. Помнишь? Он-то тебя и втянул в это дело, ведь до него ты… Ну, на собрания-то мы все ходили, в демонстрациях все участвовали. И гнев у нас в сердце тоже иной раз кипел. И надежды тоже у нас были. Но уж твой Франц – в нем вся загвоздка…

– Это не Франц, – сказал Георг. – Это то, что сильнее всего на свете.

– Как так «сильнее всего на свете»? – спросил Пауль, откидывая валик кухонного дивана, чтобы удобнее уложить Георга.

VI

В этот вечер племянники Элли то и дело высовывались из окна, чтобы не упустить, когда привезут яблоки. Это были дети того самого зятя-эсэсовца, которым старик Меттенгеймер хвастал на допросе. Элли знала, что Франц приедет, только когда вся семья разойдется по соответствующим местам – зять отправится в свой отряд, дети в клуб, сестра – впрочем, не наверное – па женский вечер.

Сестра была несколькими годами старше Элли – пышногрудая женщина, черты лица более резкие, чем у Элли, и в них не светилась грусть, а, наоборот, выражалась постоянная жизнерадостность. Ее муж, Отто Рейнерс, был днем банковским чиновником, вечером – эсэсовцем, а ночью – когда бывал дома – и тем и другим. В прихожей было темно, и Элли, войдя, не заметила, что лицо у фрау Рейнерс, такое похожее на лицо Элли, очень расстроенное и встревоженное.

Дети бросились от окна к Элли, они все ее очень любили. Фрау Рейнерс только рукой махнула, словно уже опоздав удержать их от какой-то опасности. Она пробормотала:

– Ах, Элли, ты зачем пришла?

Элли сообщила ей по телефону о яблоках, но Рейнерс приказал жене отправить яблоки обратно или пусть платит за них сама. А главное, Элли не следует больше пускать в дом. Жена спросила – не рехнулся ли он? Тогда он взял ее за руку и объяснил, почему ей не остается ничего другого, как выбирать между Элли и собственной семьей.

Старшая из сестер Меттенгеймер сделала хорошую партию, фрау Рейнерс всегда была и осталась благоразумной. К тому, что Рейнерс, бывший член «Стального шлема», вдруг оказался пылким приверженцем Гитлера, юдофобом и антицерковником, она отнеслась спокойно, словно это такие особенности в характере мужа, с которыми приходится мириться. Она ходила на женские вечера и на занятия по противовоздушной обороне, хотя ей там и было скучно. Она считала, что это ее супружеский долг и что семейную жизнь, под которой она разумела жизнь с мужем и детьми, вполне можно регулировать с помощью такта и компромиссов. Она была настолько благоразумна, что лишь про себя посмеивалась над терпимостью мужа к хождению детей в церковь и выполнению обрядов. Правда, это было не совсем безопасно, но все-таки – тоже перестраховка, так, на всякий случай.

Когда она увидела Элли, окруженную детьми, – они стащили с нее шляпу, рассматривали сережки и чуть не вывернули ей руки, так они тянули ее к себе, – ей стал ясен смысл того, что произошло за последние дни, и как ей будет тяжело выполнить приказание мужа. Выбирать между Элли и моими детьми – какой вздор! А почему я вообще должна выбирать? И разве возможен подобный выбор? Она вдруг прикрикнула на детей, чтобы они оставили Элли в покое и уходили прочь.

Когда дети вышли, она спросила Элли, сколько стоят яблоки. Она отсчитала деньги, положила их на стол и, когда Элли запротестовала, сунула ей деньги в руку; затем, продолжая держать ее руку в своих, начала осторожно ее уговаривать.

– Ты сама понимаешь, – сказала она в заключение. – Мы ведь можем встречаться у родителей. Сегодня о нем опять сообщали по радио. Милая Элли, и почему ты тогда не вышла за моего деверя! Он был влюблен в тебя по уши. Ты, конечно, ни в чем не виновата. Но ты же знаешь Рейнерса. И ты не представляешь, что еще тебя ждет!

В другое время у Элли просто сердце остановилось бы от неожиданных слов сестры, а теперь она подумала: только бы она меня не вышвырнула до того, как Франц придет с яблоками. Она сказала спокойно:

– А что же еще меня может ждать?

– Рейнерс говорит, они могут арестовать тебя вторично, ты об этом думала?

– Да, – сказала Элли.

– И ты можешь быть так спокойна, разгуливать по улицам, покупать на зиму яблоки?

– А ты думаешь, они меня не арестуют, если я не буду покупать яблоки?

Элли всегда какая-то полусонная, размышляла сестра, опустит глаза и прячет свои мысли, а длинные ресницы – как занавески. Она сказала:

– Тебе незачем дожидаться яблок.

Поспешно и решительно Элли возразила:

– Ну уж нет, я эти яблоки заказала и не желаю, чтобы пас надули. Не позволяй своему Рейнерсу морочить тебе голову. За несколько минут я не заражу вашей квартиры. Да я ее все равно уже заразила.

– Знаешь что? – сказала сестра после короткого раздумья. – Вот тебе ключ от чулана. Поднимись наверх, сотри пыль с полок и переставь на шкаф банки с вареньем. Ключ потом сунешь под циновку. – Она повеселела, придумав способ удалить Элли из квартиры, не выгоняя ее. Она привлекла сестру к себе и хотела поцеловать, что делала обычно только в день ее рождения, но Элли отвернула лицо так, что поцелуй пришелся в волосы.

Когда дверь за Элли захлопнулась, сестра подошла к окну. Вот уже пятнадцать лет, как они живут на этой тихой улице Но даже ее трезвому взору эти привычные, обыкновенные дома казались сегодня какими-то другими, точно она смотрела на них из проносящегося мимо поезда. В ее холодном сердце возникло сомнение, хотя Оно и приняло форму привычных хозяйственных расчетов: все это гроша медного не стоит…

Тем временем Элли открыла окно в чулане, чтобы проветрить его, так как воздух был затхлый. На этикетках банок с вареньем сестра аккуратно вывела название сорта, число и год. Бедная сестра! Элли испытывала к ней странную, необъяснимую жалость, хотя старшей как будто повезло больше, чем ей. Молодая женщина села на сундук и принялась ждать, сложив руки на коленях, опустив ресницы, поникнув головой, так же как она сидела вчера на тюремной койке, так же как она завтра будет сидеть неизвестно где.

Франц поднимался по лестнице, спотыкаясь под тяжестью корзин. Это все-таки друг, сказала себе Элли, еще не все потеряно. Они принялись быстро разгружать корзины, и их руки встречались. Элли сбоку посмотрела на Франца. Он был молчалив, он прислушивался. Мало ли почему они могли подняться сюда. Вероятно, Герман будет не слишком доволен, узнав об их встрече, даже если все обойдется благополучно.

– Ты что-нибудь придумала? – спросил Франц. – Как ты считаешь, он в городе?

– Да, – сказала Элли, – мне кажется, да.

– Почему ты в этом уверена? Ведь в конце концов отсюда далеко до лагеря… И здесь многие его знают.

– Да, но и он знает многих. Может быть, у него здесь есть какая-нибудь девушка, на которую он надеется… – Она слегка нахмурилась. – Три года назад, почти перед самым арестом, я видела его издали в Нидерраде. Он меня не заметил. Он шел с девушкой, не просто под руку, а вот так – рука с рукой, ну, может быть, одна из таких девушек…

– Может быть; но отчего ты так уверена?

– Да, совершенно уверена, у пего здесь, должно быть, есть кто-нибудь – приятельница или друг. Да и гестапо в этом уверено, они все еще за мной следят, а главное…

– Что главное?

– Я чувствую это, – сказала Элли. – Я чувствую это: вот тут – и тут.

Франц покачал головой.

– Милая Элли, даже для гестапо это не доказательство.

Они уселись на сундук. Только теперь Франц посмотрел на нее. Он охватил Элли жадным взглядом с головы до ног – это продолжалось одно мгновенье. Он урвал это мгновенье у тех немногих, которые были дарованы им, у того невероятно скудного времени, какое было отпущено им для жизни. Элли опустила глаза. И хотя она до сих пор никогда не вспоминала о Франце, хотя ей чудилось, что она идет по канату, натянутому над бездной, хотя то, что свело их здесь в чулане, было вопросом жизни и смерти, – ее сердце невольно забилось чуть быстрее, предчувствуя слова любви.

Франц взял ее за руку. Он сказал:

– Дорогая Элли, милее всего мне было бы уложить тебя в одну из этих корзин, снести по лесенке, поставить на тележку и увезти. Ей-богу, это было бы мне милее всего, но это невозможно. Поверь мне, Элли, я все эти годы хотел тебя снова увидеть, но пока нам больше нельзя встречаться.

Элли подумала: сколько людей говорят мне, что они меня очень любят, но им больше нельзя со мной встречаться.

Франц сказал:

– Ты подумала о том, что они тебя могут вторично арестовать, как они часто делают с женами беглецов?

– Да, – отвечала она.

– Ты боишься?

– Нет, какой смысл?

«Почему же именно она не боится?» – подумал Франц. В нем шевельнулось глухое подозрение, что ей все еще приятно быть хоть чем-то связанной с Георгом. Он неожиданно спросил:

– А кто, собственно, был тот человек, которого они тогда вечером у тебя арестовали?

– Ах, просто мой знакомый, – отвечала Элли. К стыду своему, она почти совсем забыла про Генриха. Нужно надеяться, что бедняга опять у своих родителей! Насколько она его знает, он тоже после столь печального приключения никогда к ней не вернется. Не такой он человек.

Все еще держась за руки, они смотрели перед собой. Печаль сжимала их сердца.

Затем Франц сказал совсем другим, сухим тоном:

– Так ты, Элли, припомнила, кто из прежних знакомых Георга здесь в городе мог бы принять его?

Она назвала несколько фамилий; кое-кого из этих людей Франц знавал раньше. Но нет, Георг, если его Рассудок еще не помутился, не пойдет к ним. Затем два-Ч'ри совсем незнакомых имени, заставившие Франца насторожиться, затем друг детства Георга, маленький Редер, о котором подумал и сам Франц, затем старик учитель, но он давно уже стал пенсионером и уехал отсюда, Есть две возможности, размышлял Франц: или Георг потерял разум и не в состоянии соображать, тогда все наши планы бесцельны, тогда ничего нельзя предвидеть, ничем нельзя ему помочь; или он еще в силах думать, и тогда его мысли должны идти в одном направлении с моими; кроме того, Герман, наверно, знает; с кем Георг встречался перед самым арестом. Но прямо от Элли нельзя отправиться к Герману. А часы идут и проходят бесплодно. Он забыл о сидевшей рядом с ним женщине. Франц быстро вскочил – ее рука, лежавшая у него на коленях, соскользнула – и составил пустые корзины, а которых мечтал унести Элли. Элли заплатила за яблоки, он дал сдачу. Затем добавил:

– Если спросят, мы скажем, что ты дала мне пять, десять пфеннигов на чай. – Он был готов к тому, что его при выходе из дома задержат.

И только когда тревога прошла, когда Франц выбрался из этого дома, когда его скрипучая тележка уехала с этой улицы, только тогда ему вспомнилось, что они с Элли даже не простились и не обсудили возможность встретиться опять.

У Марнетов он рассчитался, не забыл и про чаевые.

– Это уж тебе, – сказала фрау Марнет, решившая быть великодушной.

Когда он, перекусив, ушел в свой чулан, Августа сказала:

– Сегодня он получил отставку, ясно.

Ее муж сказал:

– Вот увидишь, он еще вернется к Софи.


Когда Бунзен куда-нибудь входил, людям хотелось извиниться за то, что комната слишком тесна и потолок низок. А на его красивом мужественном лице появлялось снисходительное выражение, словно он хотел сказать, что зашел только на минутку.

– Я видел, что у вас свет, – сказал он. – Да, нелегкий денек выдался.

– Садитесь, – сказал Оверкамп. Он отнюдь не был в восторге от гостя. Фишер встал со стула, на который усаживался во время допросов, и перешел на скамейку у стены. Оба они отчаянно устали.

– Знаете что, – сказал Бунзен, – у меня есть в комнате водка. – Он вскочил, распахнул дверь и крикнул в темноту: – Эй, эй! – Донеслось щелканье каблуков.

Казалось, весь мир за порогом померк, и туман, точно пар, тяжелыми волнами катился через порог в комнату. Бунзен сказал:

– Я обрадовался, что у вас еще свет. Откровенно говоря, я уже просто не в силах все это выдерживать.

Оверкамп подумал: господи, этого еще недоставало. А угрызения совести – это не меньше чем на полтора часа. Он сказал:

– Милый друг, в этом мире – уж так он устроен – выбор сравнительно невелик: или мы держим людей известного сорта за колючей проволокой и стараемся – гораздо усерднее, чем это было принято до нас, – чтобы они там и оставались, или за проволокой сидим мы, и они сторожат нас. Но ввиду того, что первое положение разумнее, приходится, чтобы сохранить его, предварительно принять целый ряд разнообразных и довольно неприятных мер.

– Вот-вот, я совершенно с вами согласен, – отозвался Бунзен. – Тем более мне претит дурацкая болтовня нашего старика Фаренберга.

– А это, милый Бунзен, – сказал Оверкамп, – уж ваше личное дело.

– Теперь, когда притащился Фюльграбе, старик твердо уверен, что всех переловит. А вы что думаете на этот счет, Оверкамп?

– Я – следователь Оверкамп, а не пророк Аввакум. И ни к великим, ни к малым прорицателям не принадлежу, я здесь выполняю тяжелую работу.

Он подумал: этот лоботряс все еще невесть что о себе воображает только оттого, что в понедельник утром он один отдал несколько вполне естественных распоряжений, вытекающих из правил служебного распорядка.

Появился поднос с водкой и рюмками. Бунзен налил, осушил одну, затем вторую, третью. Оверкамп наблюдал за ним с профессиональным вниманием. На Бунзена водка оказывала своеобразное действие. По-настоящему пьяным он, может быть, никогда не бывал, но уже после третьей рюмки в его словах и движениях замечалась какая-то перемена. Даже кожа на лице слегка обвисла…

– И притом, – продолжал Бунзен, – я сильно сомневаюсь, чтобы эти четыре субъекта на своих крестах еще что-нибудь чувствовали, а уж пятый, Беллони, – тот наверняка ничего не чувствует, поскольку висят только его старый фрак и шляпа. Ну, остальные заключенные, когда их выстраивают па «площадке для танцев» – хочешь не хочешь, а смотри, – те, конечно, чувствуют. Эти же четверо – они ведь знают, что их ждет… Говорят, когда знаешь, все становится безразлично и совсем ничего не чувствуешь. Да и потом – им просто неудобно стоять, ведь даже не колет, это только Фюльграбе хныкал, что он обманулся в своих лучших надеждах. Интересно, возьмут его еще раз в оборот сегодня? Если да, пустите и меня посмотреть.

– Нет. дорогой мой.

– Отчего же нет?

– Служба, мой друг. У нас на этот счет строго.

– Знаем мы ваши строгости, – сказал Бунзен, его глаза заблестели. – Дайте мне хоть на пять минут этого Фюльграбе, и я вам скажу, случайно он встретился с Гейслером или нет.

– Он может наплести вам, будто с Гейслером даже условился, если вы дадите ему пинка в живот. Но я вам и после этого скажу, что встреча эта только случайность, а отчего? Да оттого, что Фюльграбе тряхнуть достаточно, и показания сыплются, как сливы с дерева; оттого, что у меня свое представление о Фюльграбе и свое представление о Гейслере. Мой Гейслер никогда не станет уславливаться с Фюльграбе о встрече в городе среди бела дня.

– Если он остался сидеть на скамейке, как говорит Фюльграбе, значит, он еще кого-то поджидал. А все управляющие домами и все дворники получили его фото?

– Милый Бунзен, – сказал Оверкамп, – будьте благодарны хотя бы за то, что другие люди берут на себя столько забот.

– Ваше здоровье!

Они чокнулись.

– Не можете ли вы хорошенько выворотить мозги этому Валлау? Там должна быть фамилия того, кого дожидался Гейслер. Отчего бы вам не устроить очную ставку между Фюльграбе и Валлау?

– Милый Бунзен, ваша идея подобна шотландской королеве Марии Стюарт, она хороша, но не счастлива. Впрочем, если вы так интересуетесь этим – извольте, мы допрашивали Валлау очень подробно, вот протокол допроса.

Он достал из стола пустой листок. Бунзен изумленно уставился на листок. Затем улыбнулся. Его зубы, при смелых и крупных чертах лица, были, пожалуй, мелковаты. Мышиные зубки.

– Дайте мне вашего Валлау до завтрашнего утра.

– Можете захватить с собой этот клочок бумаги, -сказал Оверкамп, – и пусть он выплевывает на него кровь. – Он сам налил Бунзену еще. Полупьяный Бунзен обращался только к Оверкампу, сидевшему прямо перед ним. Фишера он как будто не замечал. Фишер, ссутулясь на своей скамейке, осторожно, чтобы не закапать брюки, держал в руке полную рюмку – он никогда не пил. Оверкамп сделал ему знак бровями. Фишер встал, спокойно обогнул Бунзена, подошел к столу, снял телефонную трубку. – Ах, извините, – сказал Оверкамп, – служба есть служба.

– А похож на архангела в латах, вроде святого Михаила, – сказал Фишер, как только Бунзен вышел.

Оверкамп поднял хлыстик, лежавший возле стула, осмотрел, как осматривал тысячи подобных вещей, держа осторожно, чтобы не стереть отпечатка пальцев. Затем сказал:

– Ваш святой Михаил позабыл свой меч. – Он крикнул часовому за дверью: – Прибрать здесь! Мы кончаем! Часовые остаются на своих местах.


В этот вечер Герман уже в третий раз спрашивал у своей жены Эльзы, не просил ли Франц что-нибудь передать ему. А Эльза в третий раз рассказывала, что Франц заходил позавчера и хотел его видеть, но больше не был. «В чем тут дело? – размышлял Герман. – Ведь сначала он точно помешался на этом побеге, только о нем и говорил, а теперь как сквозь землю провалился. Не затеял ли он чего-нибудь на свой страх и риск? Или, может быть, с ним тоже беда случилась?»

В кухне Эльза что-то мурлыкала себе под нос низким, чуть хриплым голосом: казалось, пчелка жужжит песенку о розочке. Это жужжание по вечерам успокаивало Германа, и он переставал корить себя за то, что женился на девочке, ничего не ведавшей ни о нем и ни о чем вообще. А сегодня вечером Герман даже признался себе, что без этой девочки ему было бы трудно выносить такую жизнь, с ее угрюмым отшельничеством и постоянными тревогами. Герман уже знал, что Валлау пойман. С трудом оторвался он от виденья лежащего на земле, окровавленного тела, которое стараются разрушить пинками и побоями, оттого что в нем обитает нечто нерушимое. Оторвался и от мыслей о себе, от непроизвольного лицезрения собственного тела, которое так же легко разрушить, но в котором, он надеялся, тоже обитает нечто нерушимое. Он обратился мыслями к непойманным беглецам. И прежде всего – к Георгу Гейслеру; ведь Гейслер родом из этих мест и, возможно, будет искать убежища здесь. То, что Франц рассказал ему о Георге, было, по мнению Германа, слишком переплетено с какими-то туманными чувствами. Но на основе всего, что ему было известно от других – он лично Гейслера никогда не видел, – Герман уже нарисовал себе определенный образ: человек, который не щадит себя и готов многим пожертвовать, чтобы выиграть. А то, чего ему недоставало, он мог восполнить в общении со своим товарищем по заключению – Валлау. Самого Валлау Герман знал мало, но что это за человек – сразу видно. Надо поскорее приготовить деньги и документы, размышлял Герман. Он опять с трудом оторвался – теперь уже от мыслей о человеке, которого преследуют и который может неожиданно появиться здесь. Вопрос в том, необходимо ли завтра же добраться до того единственного места, где все это на всякий случай заготовлено? Больше я в данном случае не могу сделать. И это я сделаю, сказал он себе и успокоился. В кухне пчелка жужжала «Мельницу». Без Эльзы, сказал себе Герман, я был бы еще менее спокоен. И что она здесь – это хорошо.


Франц бросился на свою постель. Он так устал, что заснул не раздеваясь. Ему приснилось, будто он опять в чулане с Элли и он решил с нею проститься как следует. Вдруг Элли потеряла одну из своих сережек; сережка упала в яблоки. Они принялись искать. Ему стало страшно, ведь время идет, а сережку найти необходимо, но яблок так много, их все больше и больше. «Вот она!» – крикнула Элли, однако сережка только мелькнула между яблоками, как божья коровка, и они с Элли продолжают искать. Теперь их оказывается уже не двое – все помогают им. Фрау Марнет роется в яблоках, и Августа, и дети, и этот веснушчатый Редер. И Эрнст-пастух со своим красным шарфом и своей Нелли, Антон Грейнер и его двоюродный брат – эсэсовец Мессер, даже Герман перебирает яблоки и секретарь районной организации, который был здесь в двадцать девятом году. Интересно, куда он делся? Ищут Софи Мангольд и Кочанчик; толстая кассирша, с которой Франц когда-то видел Георга, когда тот порвал с Элли, тоже, пыхтя, роется в яблоках. И вдруг его осенило: да ведь и у нее можно переночевать. Она, конечно, толста, как бочка, но вполне приличная особа. И вот уже нет яблок, он сидит на своем велосипеде и катит вниз по дороге в Гехст. Как он и ожидал, в киоске с сельтерской торгует толстая кассирша, и на ней сережки Элли, но о Георге нет и речи, и вот Франц несется дальше на своем велосипеде. Его страх все растет, ему чудится, что уже не он ищет, а его ищут. Наконец ему приходит в голову, что Георг, конечно, дома. Где же еще? Он, конечно, сидит в их общей комнате. Какая мука опять подниматься туда! Но Франц пересиливает себя, он поднимается и входит. Георг сидит верхом на стуле, закрыв лицо руками. Франц начинает укладывать свои вещи, – ведь после всего, что было, их совместная жизнь кончилась, от нее осталось только тягостное воспоминание. Глаза Георга преследуют его, каждое движение причиняет боль. В конце концов он оборачивается. Тогда Георг отнимает руки от лица. Оно совершенно бесформенное. Кровь течет из ноздрей, изо рта и даже из глаз. Франц хочет вскрикнуть и не может, а Георг спокойно говорит: «Из-за меня, Франц, тебе незачем съезжать»,


Читать далее

1 - 1 04.04.13
ГЛАВА ПЕРВАЯ 04.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 04.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 04.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 04.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть