Дитя солнца

Онлайн чтение книги Блуждающая звезда ÉTOILE ERRANTE
Дитя солнца

Рамат-Йоханан, 1950

Я нашла брата. Это Йоханан, тот самый мальчик, что дал нам поесть баранины на пляже, когда мы только приехали. У него такое ласковое лицо, всегда смеющиеся глаза, а волосы черные, кудрявые, как у цыган. Это он все нам показал, когда нас привезли в кибуц, — дома, хлев, водонапорную башню, резервуары. С ним я ходила туда, где начинаются поля. За яблонями поблескивал пруд, а на холме, по другую сторону долины, были видны дома друзов.

Йоханан по-прежнему говорил только по-венгерски, разве что несколько английских слов успел выучить. Но это не важно. Мы объяснялись жестами, я читала в его глазах. Я не знаю, вспомнил ли он нас. Он был живой и легконогий, бегал по кустам, по колючим зарослям, всегда со своей собакой. Обежав большой круг, возвращался ко мне, запыхавшийся. Смеялся всякому пустяку. Пастушком-то, оказывается, был он. Каждый день на рассвете он уходил со стадом коз и овец, гнал их на пастбище к холмам за долиной. Брал с собой в котомке хлеб, сыр, фрукты и немного воды. А иногда я приносила ему горячий обед. Я пересекала посадки яблонь и, выйдя к долине, прислушивалась, чтобы по звукам определить, в какой стороне стадо.

В кибуце Рамат-Йоханан мы поселились в начале зимы. Жак воевал на сирийской границе, у Тивериадского озера. Когда ему давали увольнительную, он приезжал с друзьями на стареньком, помятом и исцарапанном зеленом «паккарде». Мы шли вдвоем к морю, гуляли по улицам Хайфы, глазели на витрины магазинов. Или поднимались на гору Кармил и сидели под соснами. Солнце сияло над морем, ветер шелестел в хвое, пахло смолой. Вечером мы вместе возвращались в лагерь, слушали музыку, джазовые пластинки. А в столовой Йоханан играл на аккордеоне, сидя на табурете посреди обеденного зала. В свете электрической лампочки его черные волосы ярко блестели. Женщины танцевали, танцы были странные, они будто опьяняли. И я танцевала с Жаком, пила белое вино из его стакана, опускала голову ему на плечо. Потом мы выходили и просто гуляли, не разговаривая. Ночи были светлые, даже деревья, казалось, чуть светились, летучие мыши носились вокруг ламп. Мы держались за руки, как влюбленные дети. Я чувствовала его тепло, запах его тела, я никогда этого не забуду.

Скоро мы поженимся. Жак говорит, что это не имеет значения, просто такой обычай, чтобы моей маме сделать приятное. Весной, когда он вернется из армии.

Увольнительная кончалась, и он уезжал с друзьями на машине обратно к границе. Он не хотел, чтобы я ехала за ним туда. Говорил, что там опасно. Я не видела его неделями. Вспоминала запах его тела. Мы уже были близки, Нора пускала нас для этого в свою комнату. Я не хотела, чтобы мама знала. Она ничего не говорила, но, наверно, догадывалась.

Ночи были теплые, бархатные. Отовсюду слышалось жужжание насекомых. Вечером шабата звуки аккордеона долетали порывами, как дыхание. После близости я прижимала ухо к груди Жака, слушала, как бьется его сердце. Я думала, что оба мы дети, такие далекие от всего мечтатели. Думала, что так будет вечно. Синяя ночь, пение насекомых, музыка, тепло наших тел, сплетенных на узкой раскладушке, окутывающий нас сон. Иногда мы не засыпали, а курили сигареты и разговаривали. Жак хотел учиться на врача. Говорил, что мы поедем в Канаду, в Монреаль или, может быть, в Ванкувер. Мы уедем, как только у Жака закончится срок службы в армии. Поженимся и уедем. Вино кружило нам голову.


* * *

Поля были огромные. Работа нелегкая — прореживать свеклу, вырывать молодые побеги, оставляя по одному на двадцать пять сантиметров. Парни и девушки работали вместе, в одинаковых штанах и рубахах из грубого полотна, в башмаках на толстой подошве. Ранним утром поля стояли застывшие после ночного холода. Стелился молочно-белый туман, повисая клочьями на холмах и кронах деревьев. Приходилось двигаться на корточках, выдергивая бледные ростки. Когда солнце поднималось над горизонтом, небо становилось ярко, ослепительно синим. Заняв все борозды на полях, работники гомонили, точно стая пернатых. Иногда прямо из-под ног взлетали птички.

Элизабет оставалась в лагере. Ее определили в кладовую, стирать и чинить рабочую одежду. Она говорила, что слишком стара, чтобы работать весь день в поле. А для Эстер это было хоть и тяжело, но до чего же здорово! Век бы чувствовать жар солнца лицом, руками, спиной сквозь рубаху! Она работала в паре с Норой. В слаженном ритме они двигались по борозде, наполняя джутовые мешки вырванными ростками. Поначалу болтали, смеялись, переваливаясь по-утиному. Время от времени останавливались передохнуть, садились прямо в грязь и выкуривали одну на двоих сигарету. Но к концу дня так уставали, что даже идти не могли на онемевших ногах и заканчивали работу ползком на пятой точке. Около четырех Эстер возвращалась домой и сразу ложилась в кровать, как раз когда мать уходила обедать. А когда она просыпалась, было уже утро, и начинался новый день.

Она впитывала в себя жар солнца. За все потерянные, погасшие годы. И Нора тоже впитывала в себя этот жар, порой до безумия. Иной раз она ложилась на землю, раскинув руки, зажмурившись, и лежала так долго, что Эстер приходилось трясти ее, чтобы заставить подняться. «Не надо, встань, а то заболеешь». Когда не было работы в полях, Эстер и Нора ходили к холмам, носили обед пастуху. Завидев их, Йоханан доставал губную гармонику и играл те же мелодии, что вечерами на аккордеоне, венгерские танцы. Прибегали дети из деревни, спускались по каменистому холму, робко, с опаской приближались. Такие бедные, в рваных одежках, сквозь лохмотья виднелась смуглая кожа. При виде Эстер и Норы они немного смелели, спускались ниже, садились на камни и слушали игру Йоханана.

Эстер доставала из мешка хлеб, яблоки, бананы. Она протягивала детям фрукты, делила хлеб. Те, что были посмелее, обычно мальчики, брали угощение молча и убегали за скалы. Эстер подходила к девочкам, карабкаясь по камням, пыталась заговорить с ними, вспоминала несколько арабских слов, которым научилась в лагере: хубс, аатани, кюл![13]Хлеб, дай мне, скажи ( искаж. араб. ). Дети смеялись, повторяя за ней слова, будто этот язык был им незнаком.

Следом за детьми появлялись и взрослые. Друзы в длинных белых одеяниях, и головы тоже покрыты белым, большие полотнища развевались сзади. Они не подходили близко, стояли на холме, их силуэты вырисовывались на фоне неба, похожие на птичьи. Йоханан прерывал игру, махал им рукой, подзывая. Но они так ни разу и не подошли. Однажды Эстер, набравшись смелости, сама добралась до них, вскарабкавшись на камни. Она взяла с собой хлеб и фрукты и раздала женщинам. Все происходило в молчании, было немного страшно. Раздав все, она вернулась к Норе и Йоханану. С этого дня дети спускались, как только стадо приходило к подножию холма. Как-то раз с ними спустилась молодая женщина, ровесница Эстер, в длинном платье небесно-голубого цвета, с золотыми нитями в волосах. Она принесла кувшин вина. Эстер пригубила, вино было молодое, легкое, с кислинкой. За ней выпил Йоханан, и Нора тоже. Женщина забрала кувшин и поднялась напрямик по камням на вершину холма. Только это, и ничего больше — тишина, глаза детей, вкус вина и солнечный свет. Вот поэтому, думалось Эстер, все будет длиться вечно, словно вовсе ничего не было раньше и на вершине холма среди камней вот-вот появится и пойдет к ней отец. Когда солнце, подернутое морской дымкой, приближалось к горизонту, Йоханан собирал стадо. Он свистел, подзывая собаку, брал свой посох, и овцы и козы шли за ним к долине, где поблескивал за деревьями пруд.


* * *

Иногда под вечер, на закате, Эстер с Норой уходили к посадкам авокадо. В тени густой листвы было прохладно, и они подолгу сидели под деревьями, курили и разговаривали, или Эстер засыпала, прикорнув на коленях Норы. С этого места на возвышенности была видна вся долина. Темнели холмы вдали, у Тивериадского озера, там и сям виднелись светлые пятна арабских деревень. Где-то еще дальше была граница, там воевал Жак. Ночами небо иногда сверкало от минометного огня — точно отсветы грозы, но без грома.

Нора была итальянкой. Она родилась в Ливорно, ее отца, мать и младшую сестренку забрали фашисты. В тот день, когда за ними пришли, она гостила у подруги и потом до конца войны пряталась в подвале, так и выжила. «Смотри, Эстер, повсюду кровь». Странные вещи она иногда говорила. У нее был потерянный взгляд и две горькие складки в уголках рта. Одевалась она, когда не носила рабочую одежду, в черное, как сицилийка. «Смотри, кровь на камнях, видишь, как блестит?» Она переворачивала плоские камни и смеялась, когда находила под ними скорпионов. Юркие создания улепетывали по пыльной земле между стволами в поисках другого убежища. Нора ловила их, зажимала двумя палочками, не причиняя боли, рассматривала вздувшуюся от яда железу, нацеленное жало. Она говорила, что может приручить их и обучить всяким фокусам.

Работая с Эстер на свекольных полях, Нора всегда высматривала притаившихся под стеблями пауков. Найдя, осторожно поднимала их на травинке и переносила подальше, чтобы не раздавили. У себя в комнате она не мешала паукам плести свою паутину. На потолке висели, подрагивая от сквозняков, странные серые звезды. Жак, когда впервые вошел в ее комнату, даже отпрянул и хотел смахнуть паутину, но Эстер не дала: «Нельзя, они ее друзья». Потом Жак привык. Он тоже считал Нору немного полоумной. Но это было не важно. «Вообще-то, — говорил он, — надо быть полоумным, чтобы делать то, что мы делаем здесь».

Однажды, когда Нора работала в поле, ее комнату покрасили. Все стало масляно-белым, от пола до потолка. Нора была вне себя, она бегала по всему лагерю, и кричала, и честила на все корки тех, кто это сделал. Все из-за пауков, она плакала оттого, что их выгнали.

У Эстер и Норы был свой тайник, за бараками, под резервуаром для воды. Это Нора его нашла, и они прятались там в послеполуденные часы, когда было невыносимо жарко. Нора как-то заполучила ключ от двери, которая вела под резервуар. Там было большое пустое помещение, освещенное двумя узкими окошками. На полу валялись ящики, старые мешки, провода, пустые канистры. Больше ничего. Сумрачно и холодно, как в пещере. И ни звука, только журчала вода в трубах да мерно падали где-то капли. Было как-то смутно, тревожно. Под камнями Нора находила скорпионов — белых, почти прозрачных. Или, наоборот, черных-пречерных. Она показывала Эстер кольца на хвосте, указывающие на силу яда. С тех пор как побелили ее комнату, Нора говорила, что живет здесь. Ей хотелось быть актрисой, играть в театре. Она расхаживала взад-вперед под резервуаром и декламировала стихи. Это были стихи, похожие на нее, яростные и горькие, Нора переводила их для Эстер, они звучали как выкрики, как призывы. Она читала Гарсия Лорку, Маяковского. Потом переходила на итальянский, читала отрывки из Данте и Петрарки, стихи Чезаре Павезе. «Придет смерть, и у нее будут твои глаза». Эстер слушала, она была ее единственным зрителем. «Знаешь что? — говорила Нора. — Хорошо бы привести сюда детей, послушать их, пусть поют, играют…»

И повисала тишина, плотная, как ожидание. Вот и все. Эстер хотела наполненности, чтобы не оставалось места для пустот памяти. Она переписала стихи Хаима Нахмана Бялика в черную тетрадь, ту самую, в которой написала свое имя Неджма на пути изгнания. Она читала:

Брат, брат,

Пожалей черноту этих глаз, что ты видишь внизу под нами;

Как измучены мы сейчас, как болеем болью твоею сами.

Нет, не на дорогах свободы обрел я сияющий свет,

Не от отца моего получил в наследство —

В плоти моей сам я прогрыз для него просвет

И в сердце высек луч его, в моем сердце [14]Перевод М. Липкина..

Детский дом стоял в центре кибуца. Залы столовой служили и школьными классами. Там были парты и стулья на детский рост, но стены голые, выкрашенные в тот же масляно-белый цвет.

Это было сильнее ее. Не в силах больше оставаться под резервуаром, наедине с журчанием воды и слепящим светом с улицы, Нора бродила в высокой траве, что росла вокруг. Она искала змей. Ее лицо белело, точно маска, над черным платьем. Она не узнавала Эстер, встречая. Нору засосало в глубины памяти. Она была в Ливорно, и люди в форме уводили ее сестренку Веру. Она металась, как безумная, выкрикивая ее имя: «Вера, Вера, я хочу видеть Веру, сейчас же!» Бежала к детскому дому, врывалась в класс, и учитель застывал у черной доски, не закончив фразу на иврите. Нора падала на колени перед маленькой девочкой, прижимала ее к себе, душила поцелуями, что-то говорила ей по-итальянски, пока испуганная малышка не разражалась громким плачем. Только тогда Нора вдруг понимала, где находится, и, пряча лицо от стыда, извинялась на французском и итальянском — других языков она не знала. Эстер брала Нору под руку и уводила в ее комнату, укладывала в постель, ласково, как сестру. Садилась рядом с ней на кровать и молчала. Нора смотрела прямо перед собой, на белую, слишком белую стену, пока не проваливалась в сон.


* * *

Наступил праздник свечей, Ханука. Все его ждали. Первый праздник здесь, и казалось, все будет, все начнется вновь. Эстер помнила, это говорил ей отец — что придется все начинать сызнова. Опустошенная земля, руины, тюрьмы, проклятые поля, где погибали люди, — все омывал зимний свет, утренний холод, когда зажигали свечи в Хануку, и огонь был нов, как рождение. И еще Эстер помнила слова из Берешит о том, как на третий день зажглись звезды, помнила она и пламя свечей в церкви Фестионы.

Тогда Жак еще был с ней. Ему предстояло уехать сразу после праздников. Но Эстер не хотела об этом слышать. Начался сбор урожая грейпфрутов. Жак и Эстер работали бок о бок, вся плантация шелестела от множества рук, собиравших спелые плоды. Утро было дивное. Солнце припекало, несмотря на холод. Под вечер они вернулись в комнату Норы. Долго лежали, прижавшись друг к другу, смешав дыхание. Потом Жак сказал просто: «Я уезжаю сегодня». Ее глаза наполнились слезами. Был первый день Хануки, когда зажгли первую свечу.

Ту ночь она не могла забыть. Столовая была полна людей, играла музыка, все пили вино. К Эстер подходили девушки, спрашивали ее по-английски: «Ты выходишь замуж, когда твоя свадьба?» Эстер была с Норой, впервые она опьянела. Они пили белое вино вдвоем из одной бутылки. Эстер танцевала, даже не помнила с кем. Она чувствовала большую, очень большую пустоту. Сама не зная почему. Ведь не в первый раз Жак уезжал на границу. Возможно, виной тому было солнце этого дня, которое обожгло их лица на плантации. Волосы и борода Жака блестели, как золото.

Нора смеялась, а потом вдруг ни с того ни с сего заплакала. Ее тошнило от выпитого вина и сигаретного дыма. Вместе с Элизабет Эстер вывела подругу на улицу, в ночь. Они поддерживали Нору вдвоем, пока ее рвало, а потом помогли ей дойти до комнаты. Нора не хотела оставаться одна. Ей было страшно. Она говорила об Италии, о Ливорно, о том, как увели ее сестренку Веру. Элизабет намочила полотенце и положила ей на лоб, чтобы хоть немного успокоить. Нора уснула, но Эстер не хотелось возвращаться на праздник.

Элизабет ушла спать. Сидя рядом с Норой на кровати, при свете ночника Эстер начала писать письмо. Она не знала толком, кому оно адресовано, возможно, Жаку или отцу. А может быть, она писала его Неджме, в той самой черной тетради, которую та достала из кармана курточки, запорошенной дорожной пылью, и где они написали на первой странице свои имена.


* * *

В то утро Эстер узнала, что ждет ребенка. Еще до появления физических признаков к ней пришло это знание, первым волнением и ощущением тяжести в самой сердцевине ее существа, пришло что-то, чего она еще не могла понять. Радость, да, вот что это было, радость, такая, какой она не испытывала никогда прежде. Светало; вчера она легла спать с открытой дверью, чтобы ощутить ночную прохладу, или, может быть, из-за запахов вина и табака, пропитавших комнату и постель. Элизабет еще спала, бесшумно дыша. В этот ранний час в лагере стояла тишина, только воробьи чирикали на деревьях. Откуда-то с другой стороны кибуца время от времени доносился простуженный крик петуха. Все было серым, неподвижным.

Эстер дошла до резервуара и зашагала дальше по дороге к посадкам авокадо. На ней было легкое платье, сандалии на босу ногу — эти бедуинские сандалии они с Жаком купили на базаре в Хайфе. Она слушала, как поскрипывает земля от ее шагов, и уходила все дальше, а между тем разгорался день. Уже видны были тени, силуэты деревьев отчетливее вырисовывались на холмах. Перед ней вспархивали птицы, стайки скворцов-разбойников, вечно круживших над полями, летели к пруду.

Мало-помалу возвращались и звуки. Эстер узнавала их один за другим. Каждый из них был ей родным, они жили в ней, как слова одной фразы, которая тянулась из сегодняшнего дня в прошлое, уходя корнями в самые далекие воспоминания. Она знала их, она всегда их слышала. Они были, когда она еще жила в Ницце, были в горах, в Рокбийере, в Сен-Мартене. Птичий крик, блеянье овец и коз в хлеву, голоса — женские, детские, — урчание воды в колонке, шорох ветряков.

В какой-то момент, еще не видя, она услышала, как идет стадо Йоханана, удаляясь к пастбищам, в сторону деревни друзов. Услышала, как скотник открывает ворота загона и гонит коров к пруду на водопой.

Эстер пошла дальше через поля. Солнце уже поднялось над каменистыми холмами, осветило верхушки деревьев, зажгло красными отсветами поверхность пруда. И в ней тоже было солнце, жгучая красная точка, имени которой она еще не знала.

Она думала о Жаке. Нет, сразу она ему не скажет. Ей не хотелось ничего менять. Не хотелось, чтобы был кто-то третий. Уезжая на границу, Жак сказал, что они поженятся там, в Канаде, когда уедут, и что он поступит в университет. Ни о чем другом Эстер не станет говорить, ни Жаку, никому. О будущем как-то не думалось.

Она шла по полям, еще пустынным. Шла к холмам, далеко-далеко. Так далеко, что не слышала больше ни людей, ни животных. Дорога пошла вверх через посадки авокадо. Солнце стояло уже высоко, пруд и оросительные каналы запылали. Далеко на юге виднелся горбатый силуэт горы Кармил над морским туманом. Никогда ни от одного пейзажа не творилось с Эстер ничего подобного. Такой простор, такая чистота, и при этом налет времени, дыхание старины. Эстер видела эту землю не своими глазами, нет — глазами всех тех, кто на нее уповали, тех, чьи глаза погасли вместе с этой надеждой, глазами растерянных детей в долине Стуры, которых увозили в вагонах без окон. Бухта Хайфы, Акко, Кармил, темная линия гор — такими увидели их Эстер и Элизабет на горизонте с палубы «Сетте фрателли», уже так давно.

Что-то росло внутри, взбухало в самой сердцевине Эстер, жило в ней, а она не знала, она не могла этого знать. Что-то нахлынуло с такой силой, что ее зазнобило. Не было больше сил идти. Она присела на камень в тени под деревом, медленно и глубоко дыша. Это шло из далекого далека, сквозь нее, в нее. Ей вспоминались слова Йоэля в тулонской тюрьме, слова на языке таинства, эти слова рождались в его горле и наполняли ее тело. Хотелось повторить каждое из них, здесь, на этой земле, в свете этого солнца. Она вспомнила, как они с Элизабет впервые коснулись этой земли — песка на пляже, — когда сошли с корабля в грязной, просоленной одежде, неся в руках узелки со старым тряпьем.

Она зашагала дальше. Миновала посадки и оказалась в густых зарослях. Она ушла далеко от кибуца, здесь жили только скорпионы да змеи. И тут вдруг накатил страх. Так уже было однажды, на дороге в Рокбийер, когда она почувствовала нависшую над отцом смерть, и пустота открылась перед ней, и она бежала, бежала до потери дыхания.

Эстер побежала. Топот ее ног эхом разносился по холмам, и билась кровь в висках, и стучало сердце. Странно, пусто было все. Поля казались заброшенными, ровные борозды тускло блестели в солнечном свете, похожие на следы канувшего мира. Даже птиц не было видно в небе.

Чуть подальше Эстер встретила стадо. Овцы разбрелись по овражку, вдоль поля, козочки взобрались на откос и щипали молодые побеги свеклы. Их дрожащие голоса, казалось, звали ее.

Вернувшись в кибуц, Эстер увидела толпу мужчин и женщин. Даже дети вышли из школы. В тени центрального строения, на бетонном полу террасы лежало тело Йоханана. Эстер увидела его запрокинутое белое лицо. Руки были прижаты к телу, раскрытыми ладонями вверх. Свет, отражаясь от стен, играл блеском в его глазах и черных волосах. Это было жутко: казалось, он просто уснул в полуденном зное. Большое пятно темнело на рубашке, там, куда убийца нанес удар.

В тот же день Эстер узнала о смерти Жака — он погиб на границе у Тивериадского озера. Когда пришли солдаты с этой вестью, Эстер ничего не сказала. Глаза ее были сухи. Она лишь подумала: ну вот, он не вернется, не увидит своего сына.


* * *

Монреаль, улица Нотр-Дам, зима 1966

Я смотрю в закрытое балконное окно на замершую улицу. Небо такое белое, такое высокое, словно мы находимся в самых верхних слоях атмосферы. Мостовая в снегу. Змеятся по ней следы шин, темнеют отпечатки чьих-то ног. Перед моим домом маленький сквер, деревья ощетинились голыми ветвями, грозя бледному небу. В этом скверике Мишель когда-то делал первые шаги. Газоны еще совсем белые. Только вороны оставили на них свои следы. По обеим сторонам улицы стоят большие выгнутые фонари. Ночью они проливают лужицы желтого света. Вдоль заснеженных тротуаров припаркованы машины. Некоторые не двигались с места уже много дней, их крыши и стекла покрыты смерзшимся снегом. Мне виден «фольксваген» Лолы, у которого в начале зимы сел аккумулятор. Ни дать ни взять кораблик, погибший во льдах. В конце улицы загораются красные огоньки, когда машины тормозят у светофора. Большой оранжевый с белым автобус объезжает сквер, едет вниз, к перекрестку. К остановке, откуда я езжу в университет Макгилл. Там я впервые встретила Лолу. Она училась на театральном. Она тогда тоже ждала ребенка, потому мы и разговорились. По воскресеньям мы ездили на ее «фольксвагене» в Лонгей или на кладбище Мон-Руаяль, посмотреть на белочек, которые там живут в склепах. Все это было так давно, что кажется почти нереальным. Теперь квартира опустела, осталось только несколько коробок, книги, бутылки.

Как трудно уезжать. Я понятия не имела, сколько вещей накопилось за все эти годы. Все пришлось паковать, раздавать, продавать. Только вчера была распродажа во дворе у дома Лолы. Филип все перевез, ему помогали Мишель и Зоэ, Лолина дочка. Чего там только не было — посуда, кухонная утварь, старые игрушки, пластинки, кипа «Нэшнл джиографик». После распродажи устроили что-то вроде праздника, пили пиво и танцевали, Филип даже расшумелся немного. Мишель и Зоэ заторопились уходить, вид у них был слегка смущенный. Они отправились играть с друзьями в боулинг.

Было воскресенье, шел снег. Лоле захотелось еще раз пойти вместе на кладбище, как в те времена, когда дети были маленькими. Стоял лютый холод, и сколько мы ни искали, так и не увидели белочек, что живут в склепах.

Как трудно возвращаться назад. Я всматриваюсь в улицу до боли в глазах, чтобы запомнить каждую мелочь. Я прильнула к стеклу вплотную, ощущаю лбом его холод, и два запотевших кружка расплылись на нем от моего дыхания. Эта улица не кончается. Она уходит в бесконечность голых деревьев и кирпичных домов, прямо к бледному небу. Кажется, можно просто сесть на любой автобус, чтобы уехать туда, где по ту сторону океана живет Элизабет, моя мама.

Теперь, когда я уезжаю отсюда, мне почему-то видится лицо Тристана, нежное, еще детское, такое, каким я видела его в сумрачной тени под каштанами, в Сен-Мартене, в тот день, когда мы отправились в долгий путь через горы. Чуть больше года назад я узнала, что Тристан живет в этой стране. Работает, кажется, в Торонто, то ли на каком-то предприятии, то ли в гостиничном бизнесе, я толком не поняла. Филип от кого-то слышал о нем, я получила номер телефона, нацарапанный на спичечном коробке. Думала позвонить, потом потеряла номер да и забыла.

И вот теперь, уезжая, я вижу его лицо, но оно из моей жизни по ту сторону, лицо подростка, который раздражал меня тем, что, куда бы я ни шла, постоянно попадался на моем пути, и я налетала на него с обвинениями, что он-де за мной шпионит. Мне хочется увидеть не сорокалетнего мужчину, поседевшего и потолстевшего, занятого своими делами в Торонто. Нет, не его, а мальчишку из Сен-Мартена той поры, когда еще ничего не изменилось в нашем мире и все казалось возможным, хоть вокруг и бушевала война. Тогда еще был отец, он стоял в дверях, и Тристан с серьезным видом пожимал ему руку. Или в ущелье, в шелесте горной речки, Тристан, прильнувший ухом к моей голой груди, слушал стук моего сердца, словно не было ничего важнее на свете. Как могло все это кануть? Где-то внутри до сих пор болит, я не могу забыть.

Как трудно возвращаться назад, куда труднее, чем уезжать. Я возвращаюсь ради Мишеля, чтобы он обрел наконец свою землю и свое небо, чтобы почувствовал себя дома. А ведь ему, вдруг понимаю я, ровно столько же лет, сколько было мне, когда я поднялась на борт «Сетте фрателли». Разница в том, что сегодня, на самолете, нам понадобится всего несколько часов, чтобы преодолеть пропасть, отделяющую нас от нашей земли.

Я смотрю на улицу, и у меня кружится голова. Я думала, что все так далеко, почти недостижимо, на другом краю времени, в конце пути, долгого и мучительного, как смерть. Я думала, что всей моей жизни не хватит, чтобы добраться туда. И вот оно — завтра. Просто в конце этой улицы. За светофорами, там, где оранжево-белые автобусы сворачивают и скрываются между красными утесами многоэтажных домов.


* * *

Я думаю теперь о ней, о Неджме, моей светлоглазой сестре с профилем индианки, о той, с кем я встретилась лишь один раз, случайно, на дороге к Силоаму, недалеко от Иерусалима, рожденной из облака пыли и сгинувшей в другом облаке пыли, когда грузовик вез нас к святому городу. Иногда мне чудятся ее легкие пальцы на моей руке, я чувствую ее вопрошающий взгляд, вижу, как она медленно пишет свое имя латинскими буквами на первой странице черной тетради. Единственное, в чем я могу быть уверена, через все эти годы, через облако пыли, скрывшее ее, — эта черная тетрадь, на которой я тоже написала свое имя, словно скрепив таинственный союз.

Мне снилась эта тетрадь. Я видела ее в ночи, исписанную мелким почерком, тем же черным карандашом, который мы по очереди держали в руках. Мне снилось, что я могу разобрать этот почерк, и я прочла все, что она писала для меня одной, историю любви и скитаний, которая могла бы быть моей. Мне снилось, что тетрадь пришла по почте или ее подкинул под дверь моей квартиры в Монреале некий таинственный гонец, как подкидывали младенцев во времена Диккенса.

И тогда я купила себе такую же черную тетрадь и на первой странице написала ее имя: Неджма. Но записывала я в эту тетрадь свою жизнь, изо дня в день, обо всем понемногу, об учебе в университете, о Мишеле, о дружбе с Лолой, о встрече с Беренис Эйнберг, о любви Филипа. И о письмах Элизабет, об ожидании, о желании вернуться, о том, как прекрасны холмы, как пахнет земля, как чуден свет над Средиземным морем. Я это была или она, я и сама уже не знала. Однажды я вернусь туда, на дорогу к Силоаму, и облако пыли рассеется, и Неджма шагнет ко мне. Мы обменяемся нашими тетрадями, чтобы уничтожить время, чтобы погасить жгучую боль и скорбь о мертвых.

Филип посмеивался надо мной: «Ты пишешь мемуары?» Он, наверно, думал, что это дневник, пережиток детства, хранилище любовных тайн и девчачьих откровений.

Я до сих пор искала Неджму. Я высматривала ее в окно на этой заснеженной улице. Искала глазами в больничных коридорах среди приходившей лечиться бедноты. Она являлась мне в снах, стояла передо мной, будто только что открыла дверь, и ту же тягу ощущала я, и ту же ненависть. Она смотрела на меня, я чувствовала легкое прикосновение ее пальцев к моей руке. Все так же вопрошали ее светлые глаза. В ней ничего не изменилось со дня нашей встречи. Она была в том же платье, в той же серой от пыли курточке, в том же платке, наполовину скрывавшем лицо. И руки те же, широкие, загорелые руки крестьянки. Всегда одна, женщины и дети, что шли с ней по обочине дороги, исчезли. Она возвращалась из своего изгнания, из края засухи и забвения, одна, чтобы встретиться со мной.


Когда погиб Жак, во мне что-то сломалось, и я больше не видела снов. Элизабет забрала меня к себе. Она к тому времени поселилась в Хайфе, в большом доме, из окон ее квартиры было видно море. Я тогда была сама не своя. Бродила по улицам и все время возвращалась к тому пляжу, где мы высадились, — как давно это было. В толпе я часто встречала одну и ту же женщину — силуэт без возраста, в лохмотьях, лицо прикрыто запыленной тряпицей; широкими шагами шла она вдоль сточных канав, походкой безумицы, а следом бежали дети и швыряли в нее камнями. Иногда я видела ее у какой-нибудь стены, где она сидела, укрывшись от солнца, безучастная к грохоту проносящихся мимо машин и грузовиков. Однажды я подошла к ней, хотела заглянуть в ее глаза, увидеть в них свет Неджмы. Когда я приблизилась, она протянула руку, исхудавшую старушечью ладонь, оплетенную вздутыми венами. Я попятилась, охваченная дурнотой, а эта нищенка с бессмысленным взглядом плюнула в меня и, вскочив, скрылась в сумраке переулков.


Я стала как Нора, повсюду мне виделись кровь и смерть. Была зима, солнце палило над Галилейскими холмами, над дорогами. И внутри у меня была эта тягость, этот ком огня. Ночами я не могла уснуть, глаза сами собой открывались, полные соли. Я не могла понять, но мне казалось, что и за смертным порогом я связана с Жаком этой жизнью, которую он заронил в меня. Я говорила с ним, как будто он был здесь, как будто мог меня услышать. Но слышала меня Элизабет и гладила мои волосы. Она думала, что я горюю. «Поплачь, Эстреллита, станет легче». Я не хотела говорить ей о ребенке.

Днем я бродила без цели по улицам. У меня стала такая же походка, как у безумной нищенки с базара. А потом я и вовсе сошла с ума: остановила один из военных грузовиков, которые везли продовольствие и боеприпасы, сумела убедить двоих солдат — молоденьких, совсем еще мальчишек, — что мне надо к жениху на фронт. Я добралась до Тивериадского озера и бродила там по холмам, не зная, куда иду, — просто хотела ступать по земле, на которой погиб Жак Берже.

Солнце палило, я чувствовала, как давит свет на плечи и спину. Я поднялась на террасы, где росли оливковые деревья, прошла мимо заброшенных ферм, стены домов были изрешечены пулями. И ни звука, ни шороха. Как в Фестионе, когда я выходила на горную дорогу, по которой должен был прийти отец. От тишины и ветра сильно билось сердце, солнечный свет слепил глаза, но я все шла и шла, а потом побежала по окутанным безмолвием холмам.

В какой-то момент я увидела стоявший на обочине дороги танк. Вернее, полуобгоревший остов, ушедший гусеницами в землю, но мне стало так страшно, что я не решилась подойти. Чуть подальше я набрела на противотанковые заграждения. Траншеи, укрепленные бревнами, похожие на лучи звезды, опутанные колючими побегами ежевики, шли зигзагами по склонам холмов. Я брела вдоль траншей, а потом села на край, сидела и смотрела в сторону Тивериадского озера, долго-долго.

Там и нашли меня солдаты. Они отвели меня в штаб для допроса, думали, я сирийская шпионка. А потом посадили в грузовик и отвезли в Хайфу.

Элизабет все решила за меня, все устроила. Я уеду в Канаду, в Монреаль, буду в университете Макгилл изучать медицину. Так хотел бы Жак Берже. Я согласилась — из-за ребенка. Это была моя тайна, пусть он родится далеко отсюда, пусть Элизабет ничего не знает. В конце марта я отплыла на «Провиданс», небольшом судне, которое доставляло продовольствие и лекарства от ООН для арабских беженцев и возило пассажиров в Марсель. В Марселе я пересела на другой корабль, «Неа Эллас», который шел с грузом эмигрантов в Новый Свет.


* * *

Он родился в конце сентября, мое солнышко. Мне снилось, что он родится на моей земле, там, по ту сторону океана, на пляже, куда мы впервые ступили с Элизабет, сойдя с «Сетте фрателли». Последние месяцы беременности было трудно, я перестала ходить на занятия, пропустила семестр. Преподавателям было без разницы, кроме Сальвадори, который читал патологию. Это был старичок с усиками, в маленьких, круглых очках, как у Ганди. «Вернетесь, когда все будет позади», — сказал он. И сохранил за мной стипендию, чтобы не пришлось пересдавать экзамены.

Мне помогала Лола, она стала мне как сестра. Лола тоже ждала ребенка, но ее малыш должен был родиться только к Рождеству. Мы поддерживали друг друга, много говорили, она посмеивалась над моей утиной походкой. Она тоже была одна. Ее парень уехал, не оставив адреса. Так мы и жили почти все время вместе. Она учила меня йоге. Говорила, что это полезно в нашем положении. Глубоко вдохнуть, выдохнуть животом, скрестить ноги в полулотос, закрыть глаза и медитировать. Она была забавная, Лола, высоченная, подвижная, с детским личиком, голубоглазая, кудрявая и белокожая, как голландская куколка. Ее фамилия ван Валсум, и я так и не поняла, почему родители назвали ее мексиканским именем.

Об именах мы тоже говорили. Она хотела девочку, перечисляла имена, каждый день в разном порядке, Леонора, Сильвия, Биргит, Ромена, Альбертина, Кристина, Карлотта, Соня, Мариза, Марик — или Марит, — Зоэ, и всегда добавляла Элен, из-за меня. Зоэ казалось мне подходящим именем для девочки, особенно если она будет похожа на свою мать. «А твой сын?» Я знала, что у меня будет сын, мое солнышко. Но делала вид, будто об имени не думала. Боялась искушать судьбу. Язык не поворачивался сказать, что он будет солнышком. Я говорила, если родится мальчик, его будут звать, как моего отца. Мишелем. «А если будет девочка?» — «Тогда имя ей выберешь ты». Лола никогда не спрашивала об отце моего ребенка. Наверно, она думала, что у меня та же история, что у нее, парень бросил. Мы были так похожи, жизнь вышвырнула нас в Монреаль, точно море щепки, мы знали, что однажды нас снова подхватит волна, разнесет в разные стороны и больше мы не увидимся.


Он будет дитя солнца. Он был во мне всегда, из моей плоти и моей крови, моей земли и моего неба. Морские волны вынесут его на песчаный берег, куда когда-то причалили мы, где мы родились. Его кости будут белыми камнями горы Кармил и альпийской вершины Жела, его плоть — красной землей Галилейских холмов, его кровь будет ключевой водой, чистой водой горной речки в Сен-Мартене, мутной водой Стуры и водой наблусского колодца, из которого самаритянка дала напиться Иисусу. Тело его возьмет силу и ловкость от пастухов, а в его глазах будет сиять свет Иерусалима.

Когда я бродила по холмам в Рамат-Йоханане, по пыльной земле под деревьями авокадо, я уже чувствовала это в себе, эту жизнь, эту силу. Частичка солнца во мне была так горяча и тяжела. Другие — как они могли понять? У всех была семья, место рождения, кладбище, где они могли прочесть имена своих предков, память. А у меня — только этот комочек внутри, который должен появиться на свет. От этого темнело в глазах и тошнота подступала к горлу, огромная пустота зияла во мне, но за ней открывался другой мир, мечта. Я вспоминала, как ребе Йоэль в ту-лонской тюрьме рассказывал на своем таинственном языке о сотворении женщины. От его слов пробирал озноб, и я стискивала руку Жака, чтобы он быстрее переводил. Теперь я чувствовала в себе эту мощь, она вошла в мое тело, как будто сбылись наяву те слова. Фразы накатывали волнами, летели, как след от ветра на воде.

Я плохо понимала, где я. Родильное отделение в больнице, стены, выкрашенные ярко-желтой краской, каталки, на которых лежали женщины, и эта кошмарная коричневая дверь, которая хлопала, когда акушерка увозила очередную роженицу, шесть потрескивающих неоновых трубок на потолке, высокие зарешеченные окна, ночь, серо-розовое небо, словно отсвет снега в тишине степи, нарушаемой только стонами женщин да торопливым стуком шагов в коридоре.

Мне снилось, что мое солнышко появится на свет на том песчаном берегу, куда впервые ступили мы с Элизабет, — как давно это было. Во сне я была там, лежала на песке в ночи, и моя мать Элизабет была рядом, и помогала мне, и гладила мои волосы, я слышала тихий плеск волн, лижущих берег, крики чаек и пеликанов, провожавших рыболовные суда на рассвете. Стоило мне закрыть глаза — и я была там. Я чувствовала запах моря, вкус соли на губах. Сквозь ресницы видела ясный свет раннего утра, свет, который брезжит сначала над морем и тихонько наплывает на берег.

И Жак был со мной, я чувствовала его руку в своей руке, видела его ясное лицо, золотистый свет его волос и бороды, вот почему мой сын — дитя солнца, его волосы будут такого же цвета. Я слышала его голос, переводивший для меня слова из книги Берешит : « И навел Он, Всевышний, крепкий сон на человека; и, когда он уснул, взял одно из ребер его, и закрыл плотию то место. И перестроил Он ребро, которое взял у человека, в женщину, и привел ее к человеку. И сказал человек: сей раз это кость от моих костей и плоть от плоти моей; она будет называться иша (женщина), ибо от иш (мужчины) взята она ».

Это была самая долгая ночь в моей жизни. Я так устала, что засыпала на столе между схватками. «Когда же начнется?» — спросила я у акушерки, а сил у меня больше совсем не было. Она поцеловала меня. «Милая моя, уже началось». Я знала, что мой сын родится с восходом солнца, ведь он — его дитя, он возьмет его силу, и силу моей земли, и красоту моря, которое я так люблю. Я снова плыла из порта Алон в Эрец Исраэль, закрывала глаза и чувствовала ласковое покачивание волн, видела безбрежную морскую гладь на рассвете, когда корабль приближался к берегу и странный надтреснутый голос пел блюз. А потом ребенок начал рождаться, и волны вынесли меня на песчаный пляж, где я уснула, а Элизабет сидела рядом и стерегла наш багаж. Случилось чудо. Это было так прекрасно. Сквозь боль я все равно слышала плеск волн, набегавших на песок, они несли меня в море, его воды расступались, и пляж был весь залит рождающимся солнцем. «Дышите, тужьтесь-тужьтесь-тужьтесь-тужьтесь». Голос акушерки звучал так странно на этом пустынном берегу. Я дышала, я не кричала. Слезы текли из глаз, во мне катились волны. И Мишель родился. Я ослепла, столько стало света. Как меня увезли, что было потом — не знаю. Я долго спала на бескрайнем песчаном берегу, куда я наконец доплыла.


Читать далее

Жан-Мари Гюстав Леклезио. Блуждающая звезда
Элен 04.04.13
Эстер 04.04.13
Неджма 04.04.13
Дитя солнца 04.04.13
Элизабет 04.04.13
Дитя солнца

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть