Макар гнал теленка
Сплошное стекло!
Коридор — из стекла: стены, пол, потолок — из стекла, так что номер тринадцатый, — все еще, — виден: сквозит через рой (точно в воду белок) лошадей и людей, бриллиантовых санок, как ром, альмантинного цвета трамваев, жемчужных, домовых рядов; из топазовых улиц высвечивают провисающие этажами квартирные кубы, — сквозное стекло, — где едят, испражняются; видно, как варят желудки; пузыриками бродит мысль, — та, которую, точно селедку, за хвост не ухватишь из бочки.
Сплошное стекло — потолок!
Выше, выдутый в ночь из стекла: синий купол; и как в абажурное облако, солнечный шар электричества — ввинчен.
Пол — то же стекло; и на нем тротуары, снег, тумбы сутулые, — как на воде, отражения берега; и удивляешься, как глубина из-за них, золотая, —
— волнуется, —
— где легкоперая и глупоротая рыба спиною запырскала, юркая в розовом рое медуз.
Глубже вод — перламутровым облаком, в вогнутом куполе неба сквозь ноги Мандро, переставшего быть, в мысли синие вырожденного и расширенного, — бриллиантовым глазом в Мандро — спрут: стреляет!
За хвост поднимая селедку из бочки селедочной, видишь порой не селедку, не бочку, а мысли мыслителей — Гегеля и Аристотеля.
Из золотого стекла
Так и Мандро: уносясь за «туда» удиравшим профессором, воспринимал обстоящее: точно витражи веков, где Агрикола, Цезарь, Спартак, Цезарь Борджиа, папа Григорий Седьмой, как флакон Циклокон или бронзовый бонза, — коллекция кукол в стекле заведения бронзовых ламп и подсвечников.
И вдруг поймав себя в этом окне, он бежал, переталкиваясь; и на миг в раздражениях нерва глазного отчетливо вылепились: ряды окон «Гвоздика» из Ниццы, сквозной, кружевной паутинник, блеск гранных флаконов, рябь вывесок; недопрочитанное: «Коньяк», «Швейных машин»… и «Перчат…» — «к и», наверно.
Военный с серебряным кантом подбросился розово-рдяной рейтузою за завитою блондинкою, поднявшей «дэссу» и влипающей глазом в стекло; золотые оскалились зубы на кучера с синей подушкою на голове: сетка синяя на серо-белых конях.
И сигают, проносятся, пырскают, переливаясь серьгами, хватаясь за шапки, блистая пенсне на муслины, сюра, веера из окна; а в окне, как из зеркала, — шуба, накинутая на плечо рукавами пустыми, мехами кофейными выбросилась над второю такою же шубой (на две головы ниже ростом), с космой головы, вдвое большей как у исполина; из шубы, из первой, торчит голова; и слюна изо рта на клок шерсти свисающей тянется; в зеркале лупят, как взапуски; и уж рука свой портфель перетиснула; куньи меха; шофер — шкурой обвис, завертев колесо: из ничто на ничто переносится — в зеркале, где его — нет, где — стеклянные тусли.
Профессор, схвативши за руку, другую выбрасывая, каа с копьем, поворачивая, точно шлем, темный котик, так просто ликует.
И — видит он: —
— маска с осклаюленным ртом своим ввинченным, как бриллиант, пустым глазом уставилась в выспрь над пустым земным шариком; шарик, — как мячик, — выюркивает из-под пяток; а путь — эллиптический; мир — эллиптический…
Функция!
Тот, кого тащит профессор, взусатясь и дергаясь, выпятил ребрами грудь и снял шапку; и череп желтеет в мороз: под трезвонящей вывеской.
Солнечнописные стены!
Лимонно вспоенная стая домов бледным гелио-городом нежилась — персиковым, ананасным, перловым, изливча-тым; синей стены эта белая лепень.
И светописи из зеленого и золотого стекла!
И ломая историю пятками, лупит из будущего к первым мигам сознанья, — Мандро, —
— Эдуард!
А профессор, отбросясь мехами назад, спрятав руки в меха, поджимая ладони к микитке и выбросив в свет свет седин, поворачивает ноздрей на Мандро; и — поревывает:
— В корне взять, — уже нет затхлых стен: дышишь воздухом!
В странном восторге вручася друг другу, они, — близнецы, проходящие друг через друга —
— (сквозь атомы) — звездным дождем электронов! —
— забыли, став братьями в солнечном городе, в недрах разбухшего мига, что им так недавно друг в друга не верилось.
Было неясно Мандро, куда тащат, когда руку бросив вперед, как с огнями, другой вырывая Мандро из толпы, — улепетывал спутник по улицам, улицам, — из — улиц, улиц; спросить, не спросить? Знает сам, куда тащитг но там и Макар не бывал.
И — базар.
Здесь впервые Мандро осмотрелся; и все — оплотнело; и нет коридора, а толки локтей: лом тел в спины; синявенький дом с дикодырым окном на всем желтом; а желтое — дом; во ртах — ор; в глазах — страх: ярко-желтый плакат: «Продаю осетрину!»
Мадам Тигроватко поставила ящик
Стояли за рядом палаток, где сивобородый мужик с кулачищами выпер перед опрокинутым ящиком: плюнуть; и толстая рядом лежала веревка; профессор, на ящик ладонь положивши, по ящику хлопнул, как будто на плечи с прикряхтами вздернул.
— Таки засорили его: понесем!
И по ящику хлопнул опять:
— Точно трон!
И стал сравнивать с юношей, в ящик усевшимся, совесть сознанья, которую-де понесет; и казалось ему: человек, молотком заколоченный в ящик, взломав свои доски, из ящика выскочит.
Тут же торговец пришел; малахай — снял; висок скребенил:
— Эй, ползи, что ли, дальше: мой — ящик; его не ломай.
— И ломать-то тут нечего: ломань и есть, — отозвался какой-то.
Но вдруг допотопною шкурой обвисшие люди в расклокоченных шапищах, — без топоров, пока что, — как взорут: в смеси запахов: рыбьих с бараньими.
— Ты — сколоти-ка его.
Кто-то щелкнул орехом.
Какой-то схвативший рогожу шутник подскочил с ней, имея намеренье эту рогожу на плечи Мандро опрокинуть; на ящик показывал:
— Лезь туда: чем не посудина? Тебя — гвоздями заляпаю, а эту рогожу зашью: в лучшем виде.
— В Саратов отправим!
Профессор тащил за собою Мандро; и кричали им вслед:
— Знаем, знаем, — тары да бары: глядь, — а ящика нет.
— Они хотят — мутить!
Все, как вприпуски: в безупокои, безутолочи.
А профессор чесал в невыдйрную давку из желтого щелка на синие сипы, сгибаясь под бременем долга, который взвалил и который ломил и плечо, и лопатку: легко ли «такого» влачить? Долгорукий Мандро, долгополый, накинув меха на плечо, с перевальцем, едва поспевал.
Уже черные пятна теней вырастали из света; и — сламывались: на пустые заборы (средь них он недавно бродил); проходили Жебрйвым и Дрйковым; вот — Фелефоков!
Вот — Козиев!
Стал он расспрашивать:
— Долго идти?
— А куда-с?
— Да туда, куда — вы.
И профессор впервые прорявкал отчетливо:
— Я вас к Лизаше веду: вам пора объясниться друг с другом.
Как рев водопада со скал:
— Дайте дочь! Дайте выпрямить свои пути к ней — из глаз ее, чтоб она видела, что и я — вижу.
Как мог он так долго там в кресле сидеть, а не броситься, чтоб из расклепанного молотком и клещами железными ящика, — лбом колотиться о ноги ее:
— Не прощенья выпрашиваю я, Лизаша: прощенья не может быть; действием воли сломав наши жизни, их перелепить — обещаюсь!
Домок, опрозрачнясь, блаженствовал там вырезными розетками, как в еле видной улыбке.
Тогда Никанор увидал
Никанор увидал: пропадавший брат, локтем бодаясь, взапых улепетывает от жердилы, который, пропятивши клин бороды, как копытом, бьет ботиком, шубу свою захватив на плече; и по воздуху мехом пустых рукавов, как медвежьими лапами, — хлопает: шуба; присев на карачки и их пропустив, Никанор, — злой, взъерошенный, серый, — дугу описал, как грабитель, снимающий верхнее платье; за братнину шубу рукой схватился он:
— Стой!
Воротник перетрясывал: шапка — дугою — на снег:
— Что такое ты? — брат, брат, Иван, перетрясся поджелчиной серого меха:
— Чорт брал!
Никанор втиснул руку в карман; а другой, с указательным пальцем, — воскликнул:
— Как, что?
И с гримасою — едкою, злой, сардонической:
— Соображал ты, — так чч-то? Мы с Мардарием Марковичем — по участкам частили, порог обивали в приемных покоях.
Прыжками на брата пошел:
— Серафима Сергевна — лежит, полагая, что — в проруби ты: обезножилась!
И оборвавши поток укоризн, дико вылупившись в проходимца, которого брат подцепил, стал обнюхивать: мышь перед салом!
— Позволь, брат, Иван: это что же такое?
И — носом на брата, а пальцем — в Мандро.
— Беря в корне… — и руки профессор развел (на Мандро и на брата), меж ними катаяся глазиком:
— Ясное дело!
Но брат, не внимая ему, ожесточаясь очками: с отвертом, с пожимом, с посапом и без тарары пресекая поток объяснений, как, так сказать, преподаватель словесности, свои ладони поставил; и потом головки показывал, что он имеет серьезные доводы против знакомств с проходимцем подобного вида.
— Позволь!
Чорт.
«Оставил бы нас, Никанорушка!»
Таки узнал, — чорта с два — под истасканной маской того негодяя, который уже, — чорта с три, — под забором таскался.
С четыре!
Очками показывал, что — пять чертей, что — имеет намеренье, с глазу на глаз затворившися с братом, разжав свой кулак, показать в кулаке зажимаемых им —
— шесть чертей!
— Ты позволь, брат, Иван, — очень веские доводы есть мне узнать, эдак-так…
И с вопросом к Мандро:
— Вы есть что, говоря откровенно?
Мелькало:
— Уф, уф: негодяй, вымогатель; сама говорила; Иван, брат, — добряк и простяк: протаскавшись с ним ночь, затащил, чтоб таскаться!
Брат — хрену понюхал:
— Ты, в корне сказать, Никанорушка, лучше оставил бы нас, потому что у нас, — и к Мандро: и — подшаркнул, — с… с… — и подшаркнул опять, — есть дела.
Тяжко охая, он на Мандро поморгал, как на брата родного:
— Весьма неприятно!.. Скажите пожалуйста!.. Вот ведь!
Мандро сдвинул брови, рассеянно на Никанора глазами бобрового цвета разращиваясь, но — не слыша, не видя, не зная, не глядя: огромное что-то к нему подошло! Никанор:
— Леонора Леоновна, — взгляд дидактический!
— Предполагает, — и взгляд иронический!'
— Мы же с… с…
Но тут сделал Мандро отстранительный жест, выгибаясь, стараясь стать в позу.
— Да вы успокоились бы!
Распрямил долгорукое туловище; но профессор, схвативши под локоть Мандро, его дернул:
— Идем!
И все трое — пустились в пустом переулке скакать: за Иваном — Мандро, тарарыкая, —
— тар-тар-тар —
— ботиком. Что-то огромное — бросилось вслед!
И уже Неперепрев выглядывал; Психопержицкая вылезла; Коля Клеоклев стоял с Тишитришиным, Гришей.
— Ну, вот, — распахнув с перебацом калитку, профессор совался, — да вы — не сюда-с, а туда-с… Ноги, ноги — топырьте!
— Пустите меня!
— Брось, — ему Никанор, — не тащи!
И — к Мандро:
— А вам, собственно, — что?
Стекло, злое, ожгло:
— Вам — так-эдак — вспомоществованье?
— Лизашу мне!
— Это — какая такая? — и брат Никанор облизнулся, вдруг, переерошась, заперкал.
— Они-с, — наставительно брат, брат, Иван, — дело ясное, к дочери: Элеонора Леоновна — дочь!
Мандро локоть подставил:
— Порожек-с: сюда-с!
Кучей меха толкнув кучу меха, он — кучею, с кучей — в калитку ввалился; и — ту-ту-ту-ту — тукал ботиком; и Никанорово сердце затукало: ботиком.
Это — судьба, —
— толстопятая, —
— тукала!
Уволокла: паука
Дверь — расхлопнулась: ручка с дымком папироски явилась!
А посередине — стояла —
— юбчонкой вильнув, как раздавленная, плоскогрудая, широкобровая девочка, выпучив губки и мелкие зубы показывая.
— Вы?
И — круглое личико лопнуло:
— Какое… право…?
Как мертвенькая, подкарачивала под себя свои ножки: под юбочкою.
Он, прижав две руки, выпадал из косматых мехов; голова, сохранив свои очерки, ахнула; выкинула изо рта столбы пара опалового; мех зажав, в него длинное рыло зарыл, скривив шубу, плечо подставляя морозу.
Стояние друг перед другом, под блеском созвездий, невидимых днем, — страшный суд!
И скакало вразгон, из груди выбиваяся, сердце; казалося: шлепнулось в лед, точно рыба, хвостом колотящаяся, выпузыривая свою кровь в леденцы голубые; рука сиганула под локоть профессора, а подбородок — на ахнувшего Никанора, — которому он — неестественно длинный язык показал: и слюною покапал!
Профессор, ногою о ногу тарахнув и рявкнув, из шубы пропяченным носом ходил под носами, как пес; но очки запотели; не видел их; руку схватив, — Мандро к дочери дернул и даже коленкой наддал под крестец ему:
— Врешь, брат, — попался!
А сам, отстранясь, — со ступенек, чтоб глазиком недоуменно на братца моргаться; и — братец: моргался с ним.
— Ты, Никанорушка, ясное дело, — еще, чего доброго, думаешь, — и оборвался.
Лизаша лишь дугами широкобрового лобика дергалась, бросивши брови к созвездьям, открывшимся ротиком с сердцем своим говоря, — а не с тем, кто стоял перед ней.
И, как глаз осьминога, из глаз ее вымерцал глаз, потому что она уже знала: откуда пришел, с чем, зачем!
И, сурово блеснув на профессора («кажется вам, что возможно? И — пусть!»), захватив кисть руки, оковав, как клещами ее, ничего не прибавила; в двери отца, как в дыру невыдирную, уволокла.
А профессор на брата орнул:
— Ты — чего? Не твое это дело: не суй ты свой нос меж отцом и меж… корнем!
Рукой показал:
— Ты иди-ка себе…
И в дыру за исчернувшими, как телок, нашлепывая своим ботиком в пол, —
— в дверь прошел.
И цепочку защелкнул от брата.
Напакостивши
Раз… два… три… пять… шесть… семь…
— Тише, тише!
В темь шаркали мыши.
Скорее, чтоб все искажения жизни снеслись, выметаясь в подъезд, точно листья:
— Не я, а… отец!
— Сердце — как в медный таз: бам-бам-бам! И припомнилось: раз ей Анкашин, Иван, говорил:
— Сицилисточка, барышня, вы!
«Бам» — ударило (в солнечный диск таза медного): сердце!
Отец же, осклабясь мандрилиным ужасом, точно на гада боясь наступить, на ковер, на котором затерты рябиновые, голубые и ярко-зеленые пятна, припомнила забытую песенку:
— В мерзи меня не отверзи!
— Раз слышал ее он:
— Напакостивши, — у могил: как, как?…
— Жил!
Не довспомнилось!
Знать, слабоумие эти белиберды продиктовало отравленному его мозгу: —
— ползет паралич: от ноги по спине, как по мачте матрос: —
— вот он и влезет под череп, и, «я» отопхнув, меж бровями и носом его, руки в боки, —
— усядется!
Дочь и отец, ставши спинами, не поднимали своих испугавшихся глаз друг на друга.
Как замертво носом и шубою в кресло свалился, пришамкивая:
— Рядом?…
— С… с.!
— Как прежде!
Она — не расслышала: пела в ней вокализация томного голоса: прежде, затянутый в черную пару, зажав свою гниль, сребророгим насупленным туром стоял перед нею он.
Хрип: гнилой гриб!
А профессор пред замкнутой дверью, схватив половую косматую щетку, держа караул, с нею стал выжидательно, как часовой с алебардою, носом — в щетину, которая над головою качалась.
И, как на вершину, —
— глядел: на щетину.
«Я снова с тобою, мой друг!»
И — Лизаша подкладывала что-то мягкое под дроби бьющие локти:
— Давайте-ка я, — продвигала скамейку под ботики.
— Вас — подоткну.
Тридцать месяцев! Точно стеклянный колпак разлетелся на ней!
— Вам уютненько?
Сила, раздельность и четкость движений.
В ответ — что-то чмокнуло.
— Ах!
Объяснить? Не словами: он мыслями мыслям ее в переулке ответил; приход — объясненье.
Не вытолкала!
— Вот так функт, — развел руки фарфоровой куколке, кланявшейся на кретоном завешенном ящике.
Жутя, отсевши от дочери, волос усов пережевывал: это сутулое, озолощенное туловище, в розовый луч подоконника лысиной выгнулось; жмурясь от солнца, — рассматривала; и ей врезался лоб — костяной, в синих жилах, невидящий врезался глаз: застеклелый, как у судака!
Уже вечер огромно багровое солнечное покатил свое око:
— Я, я — это!
Все — ярко-красное стало; диван — ярко-красный; и — ламповый даже колпак; все предметы стеклились проглядными глянцами.
Вот какой он?
Все такой: —
— долгорукий; гориллою с нею сидит: лысый, прыгает глазом ей в глаз, —
— чтоб…?
— Лизашенька!
Точно нарочно трясется, повесившись клином козлиным.
Трясухою с холоду бьет попадающих в баню; и бьет полагающих, что — миновали страданья, прошли испытанья!
— Я шнова ш тобою, мой друг!
Оборвал: реготаньем, картавеньким, как курий крик:
— «Кхи-кхо-оо-ооо!»
Рот — пасть.
— Ничего.
— Простудился.
— Пять суток не спал.
Борода кричит краской; нет, — он не опасен ей!
Нет — никогда!
«Соломон» с куском сала
Нет, было же — бешеное поколенье; казалось, что он, Соломон, с «Песнью песней» к ней крадется; но перемазанный салом, он салом обмазал!
А правда, как сеном набитое чучело, шишкой затылочной в кресло толкается; внутренности — догнивают в помойке.
И как хорошо это знать!
Сердце тонет в восторге при виде его, потому что…
— Урод мой, — взблеснулось.
Глаза, как открытые раны, слезами наполнились:
— Нет же! Отец мой!
Округлым движеньем свой палец (большой с указательным) соединил на губах:
— Я тебе не мешаю?
И — палец о палец размазывал:
— Ну, я — пойду.
— Вы? Куда? А я думала…
Что?
И — не думала, — «что»; ведь не жить ему с Тирою, с ней и с профессором.
— Я… я… теперь только понял, Лизаша… Кхи-кхо, — как ворона, расперкался в рваный ковер, — понял… — сладко с тобою мне
быть, —
— домолчал!
И хватался за сердце в восторге больном и слезливом, его обуявшем.
Попахивало: прелой плесенью; издали слышался: хрюк Владиславика…
И — отстранилась: прижалась к стене, ручки за спину, четко чертясь чернокудрой головкой с открывшимся ротиком в каре-оранжевых пятнах и в желтых — из черных роев, точно мух, танцевавших в глазах (это — крап), — узкота-зая, бледная!
Но — крики, топы: под дверь:
— Цац!
Удары железные.
— Что это?
Кто-то там бьет кочергой: и визжит, и дерутся; как из кумачей балагана, в бывалое он безобразие выставил ухо; и — пеструю, плюшевую финтифлюшку схватил со стола, как паяц.
Точно в бубны ударили!
— Что это?
— Ах, это — время: кузнец.
Оба бредили.
Вспомнился сон о кабине: —
— в кабину завинчивает их косматый профессор, чтоб он с узкотазою дочкой, в пустотах вращаясь, меж древних созвездий, — в «конкур сидерик»[133] Конкур сидерик (фр.) — звездные гонки., состязаясь с болидами, первую премию взял; —
— у Пса[134] у Пса — созведие Пса.-
— будет станция!
— Снова, мой друг… —
— оборвал он себя, —
— мы… летим!
Поднесла папиросу к губам, шею вытянув; бросивши ручку от ротика вверх, дым глотала; стояла с открывшимся ротиком; в ржаво-рыжавые шторы, в растреск потолка, обвисающий копотью, в замути зеркала, в рой синих птиц, как в свой сон, померцала глазами; и выпустила бисеря-щийся, млечный дымок над, как черный чугун, черной бездной, в которой вертелся соблестьем огонь папиросочки.
Все, как охлопочки черных бумаг; пепелушка — слетела; «он» — так вот слетит.
A — куда?
И — повеяло горклым прискорбием; и — нежным тлением каре-оранжевых выцветов: желтых, протертых кретончиков.
Нежное
Он же старался ей выразить что-то: быть может, — о вместе сидении этих двух туловищ; медленно к ней поворачивал ухо, скосив добродушный свой глаз на нее; и — услышал легчайше прикосновенье мизинца: к затылочной шишке:
— Вот здесь я сидела неделями, думая только… об И — подавилась: —
— «об этом» —
— кивало из глаз переглядное слово ему…
Обеззубленный рот как-то хило губою соленые слезы ловил, губу выпятив:
— Ты?
— Нет, не пробуйте: просто, так, — молча… не лгаться…
И, как перезваниваясь колокольчиком, подхихикивали, — идиотики!
А слезы — капали, а — паучок из его рукава побежал к паутиночке:
— Вот… вот…
— Смешной…
Это — спрутище, прежде сосавший его, передергивается в сребристых струиночках: да, и чудовищность выглядит нежно, когда перетлеет она; когда скажется ей:
— Нет!
Спрут есть волосатое и восьмилапое тело его; убежит от него; он, сквозной, невесомый, пребудет: надежда не вера; а больше надежды — любовь!
Из вечернего, красного мига до ужаса узнанным ликом он ей улыбался; какие-то ей кипарисовые, как протезы, отцовские руки бросал; начинало: кричать, плыть и пухнуть.
Как ревом мотора, ударило в черный, огромный чугун, что не может быть речи ни о благодарности, ни о прощении; тридцать же месяцев было дрезжание!
Голос:
— Отец!
А что голос икающий, — кто не икает?
И падали спинами в бездну Коперника, ноги подбросив, как все, москвичи, —
— потому что —
— земля — опрокидывалась: грудью вверх взлетал — американец!
Головку свою положила к нему на плечо; он — откинулся; сдвинулись строгие брови над носом, как руки ладонями вверх — точно ей он молился, жуя жесткий волос.
Вдруг, —
— он, —
— ей виски защемивши ладонями, в скорбном наклоне коснулся губами холодного, им оскорбленного, лобика: тридцать же месяцев мучился он! И отблещивала стеклянеющим перлом и капала с кончика носа слеза.
И покорно свалилося саваном личико: к сердцу; к жилету приплющивал мокренький носик, катая головку; и плача.
Отдернулась; и оправляла, загорбясь, сваляху волос; кулачишком, — ходившим морщинками личиком, — еле причмыхивала: все отхлынуло: плавно в воздухе; воздух — сияющий!
И как из волн —
— из веков, —
— он, вставая, ей длинные выбросил руки; и голосом, как петушиным раскриком, будил.
Офицерик!
Схватяся за руки, глядели в окошко и слушали, как мелодично пропела рулада, как издали, фыркая и рокоча обещающим смехом, счастливый мотор, подтаракивая, подлетел.
Распахнулась калиточка; розовый мальчик, блестя серебром, шел в снегах: офицер, он прикладывал руку к фуражке; конфузясь, Мардария спрашивал что-то: такой симпатичный! Мардарий руками развел: офицер поглядел на окошко; в окошко глядели они: их одно разделяло стекло.
Предстоящее виделось, как представленье: за стеклами междупланетной кабины, в которой засели:
— Какое созвездие?
— Дева!
О, сколько надежд дорогих!
— Мы — втроем!
— А куда?
— Никуда.
— Как?
Едва вылепетывалось.
И не знали они, что у Пса — остановка с буфетом; он — вылезет, бросивши дочь; разыграется с ним инцидент, не весьма для него симпатичный, подобный заходу к зубному врачу, залезающему в рот клещами железными.
Все — миголет, мимопад.
Заревой купол облака встанет над местом, где в нижних слоях атмосферы смерч крышы срывает и валит деревья; под куполом — тьма; град — с яйцо; и выше ужаса — встал онемевший, зареющий розовато-белый — во все бирюзовое — купол.
Пока еще миг, заключающий вечность, оконным стеклом отделяет, не глупо ль заботиться, что там?
— Вот радость!
— Штраданье!
— Шошнание шовешти!
Шамкал: без челюсти: и как подкошенный, задницей пал, ушибивши крестец; и — смеялся:
— Коштыль заведу!
Но весь стиснулся; в каре-оранжевой рвани растиснулся; в каре-оранжевой рвани: рыдал.
Укокошит его
Никанора мы бросили в тот неприятный момент, когда братом обиженный, чуть не упав на сугроб, засигал и рукой, и ногою под домик, чтобы Серафиму поставить в известность, — брат — раз; негодяй — два-с.
Влетел.
Серафима, простершаяся на диване, с компрессом на лбу, не повертывала головы на него; Никанор перед ней, сломав корпус, к ней выбросил нос: на аршин.
— А!
И стала испуганной серной; и — «фрр» — шелестнула юбчонкою, перекосяся: на локоть.
— Брат!
Вывалилась из подушки; компресс, описавши дугу, пал: на пол.
Никанор, распрямившись, откидываясь — с перепыхом, с задохом: — Вернулся! И — взаверть!
Подпрыгнула: одной ногой — на полу; а другой — на диване; лиловые тени пошли под глазами; согнулась дугой.
— Не томите!
В колени уставилась; рот растянулся; и — зубила; и — передергивала башмачишком.
— Да вы… — подскочил к ней с рукой Никанор. — Он — здоров.
Закипела: задорная, маленькая, — туп-туп-туп, — потопа-тывая и размахивая локоточком, слетела к нему, шею вытянув: все, все — навстречу размечет она!
Никанор, сжав бородку свою двумя пальцами, тыкая в нос ее кончик, с пожимом посапывал; выпятив грудку колесиком, победоносно ее оглядел:
— Брат, Иван — не один: с негодяем!
— С каким?
Ставши девочкой, глупо попавшей впросак, дерябила зеленое платьице: ах, — тяжело состоять при больном!
— Протаскавшись с отпетым мошенником чорт знает где, — наставлял Никанор с таким видом, как будто в Ташкенте урок объяснял второклассникам он, — брат явился: таскаться с ним здесь!
Отлетев на сажень, как к доске, чтоб на ней классный вывод торжественным мелом наляпать, рукою он тыкался в стену, как будто на ней негодяй из обойных узоров простроен; и вновь подлетел он; и палец — к губам; губы — в ухо; глаза же — на дверь:
— И они: затворились уже!
Но малютка вцепилась в плечо: перетрясывала:
— С кем?… Какой?… Затворились — куда: кто? Да — толком, да — ясное: не белибердите!
— Иван, брат, — так чч-то — утверждает, что этот отпетый мошенник, — отец.
— Чей?
— Да — ну те же: Элеоноры Леоновны! Чей же еще?
— Как? Мандро?!
— Кто?
— Как кто: тог, который… ну глаз же!
И стиснула пальцы; и вновь их растиснула: белые пятна остались на них.
Никанор вспомнил все:
— Укокошу его!
И Пабло Популорум
Захватив кочергу из-под печки, он — в дверь: был таков. Серафима же, простоволосая и неодетая, выбросив локоть, как щит, захвативши юбчонку другою рукою, с оскалом, — за ним: через снежины; блеск золотых волосят с красно-розовым просверком бросила в золотоватые, солоноватые уже вечерние блески, пылающие из вишневых дымов.
«Фрр» — скорее, скорее, скорее, и локтем — направо, налево: по воздуху!
А изумрудные складки и крылья сиреневой шали, запырскавши искрой, плескались за ней.
Впереди — благой мат:
— Фу, фу, фу!
Кочергой по ледовине:
— Я!
Никанора поймав за рукав, перепрыгивала чрез алмазные ребра загривин; увидев Мардария, несшего кислый кочан через двор, руку вырвав, рукою — на дом, а очком — на него: Никанор:
— Помогите, — он выорнул, — вор, выжигающий глаз!
Перенесся; и — фрр — Серафима за ним: перепырснула блеском из блесков.
Мардарий, напучив глаза, бросив кислый кочан, точно бомбу, в сугробину, дернувшись красно-оранжевой гривой и красно-оранжевым усом, толкаясь локтями —
— за ними: —
— и бросив тюфяк на снега,
баба-Агния, шамкая и клюнув носом: —
— за ними! —
Икавшев — за всеми!
И сахарным хрустом, и треском, как рыбьих чешуек, отхрустывало десять ног.
Распахнулся ледник: из него повалили рабочие, как вырастающие из кочанной капусты: явился на свет, чорт дери, забастовочный весь комитет, заседавший бессменно в подпольи под домом, который искала полиция, — то есть: Сей-женко, Гордогий, Богруни-Бобырь, Умоклюев, Франц Узи-ков, Саша Шаюнтий.
За ними — Пабло Популорум: из Пизы!
А из-за заборов торчало в дыре гнидоедово рыло; и выпуклое и багровое, как голова идиота, свалилось огромное солнце.
Бой братьев
Влетев в коридор друг за другом, — наткнулись они на препятствие!
— Ай!
— Осторожней!
Во мраке, держа караул при дверях, с половою огромною щеткою, как с алебардой, профессор Коробкин стоял; увидавши махающего кочергой Никанора, ведущего в бой —
— Серафиму,
— Мардария,
— Агнию, —
— он, —
— точно
бравый солдат, выпад делающий в неприятеля, выкинул щетку в лицо Никанору.
И братья Коробкины, вооруженные друг перед другом, пылая готовностью, — брат, Никанор, — нападать, брат, Иван, — защищаться, — сопели друг в друга, вперяясь друг в друга.
И вдруг брат, Иван, — как затявкает, бросившись усом на темь коридора, откуда пылали кровавые космы Мардария:
— Можете переступить через тело мое, говоря рационально: и только-с!
Брат, — серенький, рябенький, — фалдой вильнув, передергивая кочергою в тетеричной ряби, моргался на брата, Ивана.
— Я — эдак-так — я, — передергивал он кочергою, — из принципа: к двери пробьюсь!..
Он ногой, как копытом, махал:
— Я мерзавца…
— И — «цац»: кочергою, клочочки обой отцарапывал:
— Ты? Никогда-с!
— Он тебе — глаз!
— Да-с?
— Глаз!
— Никогда-с!
И Коробкины, яростные, закатали друг другу глазами: затрещины.
— Что он, — грудной, женский вой, — сделал с дочерью?
И появилась рука: Серафимы; тут Никанор на Ивана пошел; но малютка, схватив за пиджак Никанора, ногой опираясь о стену, тащила назад; Никанор, протянул нос к носкам, кочергой подъезжая к щетинистой щетке, — как вылетит да как крючком кочерги — «бац» — по щетке, стараясь крючком зацепиться; и выдернуть.
— Эка?
Профессор, заплатой отдернувшись, — сам не дурак, —
с перекряхтом скривился; и — бросился на грохотавших пустыми бочонками очень коротких ногах, точно в бой барабанов:
— Ну что же, — давай, брат, тягаться!
Щетиною он кочергу зацепил, сковырнул, вырвал: грохнулась:
— Есть!
И — ногой на нее наступил:
— Дело ясное: дальше-с?
Из тьмы на него передернулись пальцы, но — без кочерги: кочерга — под пятой!
Где Мардарий, где Агния! Трусы: сбежали.
Как тыква, пропучен
Малютка с лиловым от злобы лицом, сложив руки, на них с оскорбленным достоинством выпучилась, точно рыба, — глазами: огромными, синими; вдруг: руки — в боки; лоб — в бод: на профессора; точно Эриния!
— Как вам не стыдно? — гром арф. — Что вы тут натворили?
Но ей перед грудью поставилась щетка:
— Молчать, в корне взять!
И профессор ударил в пол щеткой.
Она — от него: он — за ней:
— Двадцать ведьм!
К Никанору:
— Не жег!.. И — не он-с, — говоря!.. А — отец; публицист из Парижа: и — все-с!.. Дочь проведал!..
Здоровье, знать, им поморочило: неизлечимый!
— Я-с, — да-с, — сам привел… И я-с, — да-с, — не позволю: гостей моих трогать!..
— Изволь, Никанор, — оскорбительные выраженья убрать!
— Он — больной! — Серафима на щетку полезла.
А он ей с оскалом страдальческим, жалуясь точно,
пузырь из плевы показал, —
— глаз, —
— метающий фейерверк!
Верить просил!
Она — руку под сердце: так будет, как было; за ухом ему протереть, потому что ум — дыбом; и — волосы: дыбом, седины, протертые одеколоном, по-прежнему лягут в колени ей:
— Путаюсь!
И — дикий отсвет улыбки явился в лице: свои руки
локтями сведя, вся сжимаясь, холодные пальцы затиснувши в пальцах, прижав подбородочек к ним, — подогнулась над щеткой, под щетку нырнула; и — стала с ним рядом; и — руку ему на плечо положила.
Малютку свою — оскорбил!
Она — села в ногах, зажимая ручонки в коленях, прислушивалась к его сапу; и бледную мордочку вздернув, она наблюдала за щеткой, как он, ей любуясь; чрез все улыбнулась ему; залилась как цветами миндальными, чуть розоватым, но странным, румянцем.
Как бы говорила ему:
— Со мной делай, что хочешь, коли — решено: суждено
Золотистые слезки закапали.
— Что?
Бородою, как облаком, нежно головку покрыл ей:
— Я — путаюсь!
Гладил, но выставил щетку, следя, чтобы брат, Никанор, — не… взять в корне!
А, брат, Никанор, ему спину подставивши, — плакал и стало им тихо.
Стоял, как солдат караульный, надув свои губы в кулак нос, —
— как тыква: —
— пропученный и перепученный!
Проволокли
Ставши желтым, Акакий, и ставши зеленым, Мардарий,
с глазами катавшимися, бледно-белыми —
— поволокли на них —
— Тителева!
Он, едва выбиваясь повесившейся головой, с разъерошенною бородой, являл странное зрелище; рот закосился, когда, завалясь к паутинникам, еле мотнул:
— Туда, ну-те!
Грудь дергалась:
— Что с ним? — малютка: к Мардарию.
Стиснувши щетку, профессор присел и тревожно вкатился в глаза: изнемогшего.
— Ты, брат, что — а?
Но больной, помотал головой…, и — к Акакию:
— Ну-те, — туда!
И Акакием вшлепнутый в кресло, глаза закрыл он.
А Мардарий, сцепясь с Никанором, рукою — ко рту:
Орьентировали о Мандро… Надо это, — на дверь, — поскорее, того, потому что машина явилась.
Профессор же щетку свою на плечо — под Мардария и Никанора:
— Что-с? Что-с?
— Да за вашим «мусью» прикатила машина; какая-то виза!
Растерянно:
— Если являются к нам, откровенно, то нам, — мне, Терентию Титовичу, — улепетывать надо!
К профессору:
— Вы нам на шею его привели; вы и выпроводите!
— Так-эдак, — Иван, брат!
— Да-с! Сейчас!
И приставившись ухом, под дверь, — тук-тук-тук!
— В корне, — вас: вызывают; пожалуйте-с!
Дверь распахнулась: сутулое туловище выходило; профессор — ему:
— В корне взять!
Но поправили:
— Виза.
Малютка следила, чтобы Никанор, увидавши Мандро, вновь не выкинул штуки; она кочергу забрала; Никанор все внимание сосредоточил на брате, Иване: так чч-то — рецидив!
Брат, Иван, повернул эфиопскую морду к Мандро; будто даже не он приволок его, бросив свой палец в переднюю:
— Выход — вот здесь.
И к Лизаше:
— Так все, говоря рационально, — по предначертанью.
Спиною ее защищал от Мандро, силясь увидеть глаза: они — сухо безумные!
— Эдакие — происшествия в круге возможностей, высших-с, — обычное дело!
Как кукла, моргала она.
— Уходите, — Мардарий к Мандро.
И Мандро, с пустотою в глазищах, с оскалом — в переднюю, даже не бросив прощального взгляда на дочь: уж ничто не касалось его; и — ничто не задерживало; путь — свободен и легок; казалось, — уходит, чтоб снова вернуться, и зная, что радость, — огромная, рвущая душу, — на крыльях его переносит: куда?
Провалился сквозь землю
Лизаша припомнила в руки профессора павши вчера обрела она ясность.
И — пала:
— Вы, он… трое нас?
— Да-с!
А Тителев, видно, — четвертый, из двери свой выкинул красный жилет; и пошел, опираясь на руку Мардария.
— Тира?
Пустыми глазами увидел: два глаза — в два глаза: железо — к магниту!
И квост скорпиона, морщина, просек его строгий базальтовый лоб; и она поняла, что стояние друг перед другом — последнее: больше они не увидятся
Круг!
И он — руку отдернул под бороду, в воздухе взвесилась
— Тира?
— За что?
Свои руки — по швам; пяткой топал в гостиную.
Топ закосив, как кинжалом, сквозь шерсткую бороду глаз себе в сердце всадил он, зажавши по швам два стальных кулака.
И ему Серафима, кидаясь к Лизаше, как бы защищая ее от удара. — грудным, низким голосом:
— Жестокосердный!
— Партиец: я!
Тителев, бросивши бороду, бросивши два острых локтя отгибом спины в потолок, захватился руками за голову точно отрезал себя от последнего в жизни, чтоб в первых рядах стать: ударился двумя локтями о стол.
Никанор подскочил: как пушинку, Лизашу понес; и за ним Серафима, чтоб в серых, как дым, перевивчатых кольцах на черное все положить; и — над ней убиваться.
Профессор услышал, — как ветер, поющий в горах; он не выронил слова; он щетку сжимал утомленно; он — правды хотел.
Уже Тителев, взяв себя в руки, стоял при пороге:
— Идите себе: этот дом очищают полиция сию минуту нагрянет; ее встретят бомбами… Шли бы…!
Мардарий, свалявши в гостиной ковер, на колено упал и рукой показал на то место, которое он обнажил.
Свою вытянув шею, а руки — по швам, став на то обнаженное место, глядел на профессора Тителев так простодушно и грустно:
— Была коротка наша встреча.
Моргали усталыми лицами и отирали испарину:
— Не поминай меня лихом, коли что вчера… Еще встретимся ли?
И Мардарию подал он — знак; и подполье взурчало; и — пол передрагивал.
Тителев —
— медленно стал опускаться в отверстье квадратного люка; по пояс, по грудь; голова снизу вверх поглядела; рука, кисть, два пальца…
В квадратном отверстии нет ничего, кроме света свечи да поставленных ящиков.
Грустно стоял, опираясь на щетку, профессор, склоняя над люком усталую голову.
Снизу приставили лесенку; кто-то карабкался; сжав черный браунинг в твердой руке, появился из люка огромного роста рабочий с железным лицом; две ручные гранаты качались при поясе; оба, как замерли, — недоуменно.
Рабочий с железным лицом произнес:
— Вы — того бы, товарищ: очистили место.
И он за профессором, шлепая в пол, — пошел.
Тойфель, картойфель
Друа-Домардэн переталкивал тело; вот выведено: даже — подведено к… офицерику: розовый мальчик, — такой симпатичный; и он — растерялся:
— Мосьё Домардэн?
— «Домардэн» — что такое?
— Си-си[135] Си, си (фр.) — так, так..
Удивлялись: забор разбирают какие-то: слом; в него прут: из соседнего дворика; под ледником что-то: сходка?
— Вам виза, пакет: передача… Прошу за мной следовать; я провожу вас: туда.
Как? Какая? Ловушка? И тут же: ведь выручил этот Картойфель из Риги, который все может, — два года назад, когда он был доставлен в тюремный покой; подменили же их номера; мертвеца и его; он, накрытый шинелью, в мертвецкую вынесен был; мертвеца же на койку его уложили; так — умерли оба: для сыщиков.
Все этот —
— тойфель: —
— Картойфель![136] тойфель (нем.) — черт.
Случись, — и он явится; можно ли было забыть, что Картойфель в Москве: все еще; появляется там, где не ждут; пропадает оттуда, где ищут; Друа-Домардэн потерял его нить бытия; что не значит еще, что Картойфель его на видках не имеет.
Свидание с дочерью, встреча с профессором; и провались: Велес, Тертий, Мирра!
Он вышел; машина стояла; в машину он сел; офицер же — за ним; а те двое, в тулупах, — за спинами: лица скрывали.
Их тотчас забыл.
Унеслись: ясным вечером.
О, —
— синета отдаленных домов — голубая! А красные домики издали, точно в сияющем паре, молочном, чуть-чуть фиолетовом, —
— розовою
желтизною смеются: —
— цвет персиков!
Крыша с большим отстояньем от окон; цвет — хлебного кваса; заборик; цвет — хлебного кваса; и — Наполеон его видел; а рядом — доминище: семь этажей вздыбил улицы угол; он выкинул сорок балконов; он — ими осклабился.
Щель междустенная: узкий и небом синеющий вырез, линейкой воздушною глупо поставленный; и — протупела стена безоконная (окна уборных в ней — слепы): дом, шесть этажей; цвет — печенье: крупа «Геркулес»; между окнами — все треугольники, выбитые из квадратов: вид — глупый; вид — новый; недавно ведь еще букетец цветистых домчонков, топорщился.
Их разобрали; и с этого места продылдились три глупых дуры.
И все приседает кругом.
Не о том вовсе думает; надо бы думать; хотел офицерика, робкого мальчика, атаковать:
— Куда, что, кто, зачем?
Да запело, —
— сияюще, идиотически, что —
— Миновали страданья, прошли испытанья;
Я снова с тобой, мой друг!
Иоахим Терпеливиль
И вот Гурчиксона шары, синий, красный, — аптечные, — где Тигроватко живет.
Здесь машина застопорила.
— Как так?
— Именно.
Вежливый, блещущий мальчик, став косноязычным, конфузливым, дверцу открыл, приглашая сойти:
— Сюда: вам.
И — решительно спрыгнул:
— Приказано.
Щелкнувши, под козырек бросив руку и высадив, дернул в машину; и — выдернулся вместе с нею.
Пожалуйте! — перетолкнулся: те двое, которые за спину влезли и молча сидели (о них он забыл же), прижали к подъезду: косой, с бороденкою рыжей, рябой мужичок; и горилла безглазая в рыжем тулупе — другое: чудовище.
Как этим двум, значит, — сдан?
Тот же сыщик (в «Пелль-Мелле» торчал) при подъезде; в подъезд, занырнул с мужиками; опять «они» — тут!
И застукали ботики по этажам; этаж — первый, второй; кто-то сходит, закутанный в шубу.
Душуприй?
— Нет, — чех, но — похожий: сходил квартирант, Иоахим Терпеливиль под собственной, медной дощечкою, где «Иоахим Терпеливиль» стояло; другая: «Л. Л. Тигроватко»; сюда, что ли? А мужичок, прилипающий к локтю:
— С вас…
— А?
— На чаишко бы!
Тупо достал кошелек, чтобы рубль: нет рублей; только — трешница:
— Может, Картойфель? Раз, — выручил; может, — и выручит?
Дверь распахнула: не горничная, унтер шубу сорвал, шапку вырвал; съезжают, — по-видимому; мужики не ушли, а вошли и стояли; зачем-то поставленный ящик; в нем — пакля; и — толстая рядом веревка; и — желтый холстинный мешок, позабытый, как видно; лежит на полу; на него наступил.
Почему так не прибрано? Кушанья припахи.
И Тигроватко не вышла; открылось: знакомое выцветом, серо-прожухлое золото (цвет — леопардовый) мебели, напоминающее неприятный весьма эпизод, здесь начавшийся.
Дочери — нет: нет — профессора!
Вот —
— тинь-тень-тант —
— звуки шпор.
И — в пороге коленкой — о ящик.
— Пора, брат: давно бы так!
— Что — «бы так»?
Шагун, оказавшись среди абажуров, драпри и фарфориков.
Цвет — леопардовый; фон — желто-пепельный: бурые пятна; а посередине ковра — столик, ломберный, перенесенный сюда на короткое время (стоять ему глупо тут); стул: тоже глупо стоять.
И — тинь-тень: бой часов!
Фараон, Рамзес, — под колпаком!
Прямо с пуфика, распространив запах псины, — сплошные очки: спину гнут, стрекоча по бумаге пером; лицо — бабье; бросает не глядя:
— Прошу!
Носом — в стул: глупо туп.
Тишина: слышен где-то проход таракана; из комнаты, — той, из которой — …!
— «Сэ люй, аттансьон!»[137] Сэ люй, аттансьон! (фр.) — Он, внимание!
Жюли?
Нет: аберрация!
Может быть, трешницу, все-таки, — дать мужичку? Так, — на случай; чаи не вредят: здесь особенно; шалые мысли о взятках; и более, чем даже шалые: трешницы — жаль, коли — шутки… Картойфеля: тойфеля!
Вот и машина: скрежещет под домом; и — внизу увидел: под локтем лежит: как — ему?
Звонок, топоты, шарк мужиков: голос, но —
— не Картойфеля: —
— голос: Велеса.
— Он снова с тобою, мой друг, — в ухо точно: не он, а другой в него вдунул:
— Тащите туда!
И, заохавши, поволокли; видно, ящик.
Велес-Непещевич, —
— подтянутый, точно чиновник Присутствия, официально, не видя толкаясь локтем, —
— шарчит с таким видом, с каким он когда-то в пустом переулке шарчил, Домардэна не видя, не слыша, не зная, как будто Друа-Домардэн уж не воспринимаем для зренья — с портфелем: в соседнюю комнату!
Видно: Друа-Домардэн и Велес-Непещевич — в различных эпохах, не видя друг друга, живут: Домардэн — очертание мумии под колпаком из стекла, фараона, Рамзеса Второго, которого лорд Рододордер увидел в Булакском музее; Велес-Непещевич, — москвич!
Не заметил?
Есть что-то паскудное в том, что ты скинут со счетов: Друа-Домардэн — за Велесом: в портьеру:
— Вадим, экутэ донк![138] Экутэ донк! (фр.) — Послушайте!
Чиновник в очках ему путь пересек, проюркнувши с бумагами: мимо; и, все же, — за ними: портьеру разбил головой, оказавшись в гранатах, пестримых, как мушкою, в гарях ковров, желто-пепельных, бархатных, точно пылающих дымом; — и здесь: во всем красном: сидит де-Лебрейль, во всем черном, дорожном, сухая, как кобра, змея с желтой сумочкой, с пледом (в ремнях); и Мертетев: в походном пальто; и с такою ж дорожной сумочкой.
— By, Жюли?
— By, Терти?
Оба — не видят, не слышат, не знают: носы опустили в носки; видит — шейная складка Велеса; квадратную спину он выставил, пальцем — в бумагу, которую держит чиновник в очках; Домардэну он знак отстранительный делает:
— Прошу вас выждать.
Друа!
Он едва дотащился до стула; задохся и сел; видно, обухом ошеломленные, соображать не умеют; раз — обух: его отшибивший от мысли о смерти профессора; два — обух: дочь; третий обух профессора — нет в роковую минуту!
Очки — из дверей: в руках — виза.
— Вам виза!
И — обух, четвертый: дают-таки: сертификация, легализация; и — взгляд сквозь пальцы на прошлое; по настоянию Англии лорд Ровоам Абрагам, Рододордер — таки: дело сделали; да: пертурбация всех положений; возможность — куа — длить нить!
И —
— пес на кость, —
— к визе лапой дрожащей: зацапать!
«Очки» же — в пространство пустое, минуя Друа-Домардэна:
— Друа-Домардэн!
— Я… — настаивал.
Но за плечами — знакомый, его самого, — голос;
— Вла: мё вуаля![139] Вла: мё вуаля! (фр.) — А вот и мы!
И минуя «Друа», отведя его руку, чрез голову, — визу пространству пустому: очки отдают.
Повернулся и видел: —
— с цилиндром опущенным, сжатым в руке изогнувшейся, с бронзового бородою, как в отблесках пламени рыжего, мягко просунулся в двери — Друа-Домардэн, — позой, сжатой, как крепким корсетом, он переступил, став в пороге, вперяясь в древнее выцветом серо-прожухлое золото стен.
И чиновник в очках, неся папку с чернильницей мимо Друа-Домардэна, — того, кто без челюсти, без парика, без очков, — к тому, кто — в парике, в челюстях и в очках:
— Распишитесь!
— А… как же — я, я? — приставало.
Оно потерялось, коли — не подлог: личность, — сперли, как — сперли — парик: он — его ж; разве эту каемочку не подшивала Жюли?
Самозванец, сперев Домардэна, под носом того, кто таким точно способом спер документы «Друа-Домардэна» — прошел под портьеру.
Э, что документы: за деньги спирают и души!
За деньги спирают и души
— А вы, господин фон-Мандро, потрудитесь ответить, зачем вам чердак поджигала Копыто?
— Я… не…
— А — я-с — знаю: понадобилось скрыть следы?… Эту книжечку вот, — и очки протянули к Мандро записную, забытую там эту книжечку, — в ту незадачную ночь в бумагах профессора похоронили.
Закрыв свою папку, чиновник пошел от того, кто уже стал оно; и «оно» —
— с бычьим ревом — в переднюю, где мужики не пустили; «оно» телефонную трубку сорвав, попыталось поведать хоть барышне, телефонистке, его не могущей спасти, —
— что «оно» —
— в западне! Дескать, Бобчинский — есть: где-то в мире!
Хрип трубки: —
— прр — тр! —
— Сумасшедшее под сумасшедшее ухо: с отчетливостью: —
— интендант Тинтендант! В боковую дверь выскочил синий, худой, — «тот», который стоял в коридоре «Пелль-Мелля»; в его руке — лом; он бодается лбом; Домардэн — в коридор мимо пятен «боевого» цвета во что-то синявое, серое, тусклое; но, спотыкнувшись о ящик, — в него; две махалися пятки: над паклею: —
— уши заткнуть: будет больно!
Подхвачен железными лапами; петлю на шее почувствовал; вырыв дыхания, воспламененье мозгов; и холстина, которая нос щекотала!
Напяливанье мешка — длилось долго; мешали особенно пятки, которые били: в носы; но нащупав веревку сквозь ткани, — дотягивали: с палким сапом, не зная, что из безвоздушного мира, когда недодох перешел все пределы, открылись восторги: «Веди к недоступному счастью того, кто надежды не знал!» Сердце, сердце… —
Кусочек базара: профессор по ящику хлопает:
— Мы понесем!
Вскрики мысли:
— Какого я друга имею!
И —
— ноль; —
— минус ноль!
Разрастанье, подобное, что ли, круженью с выпрыгиваньем (хлороформ так же действует); и ощущенье ударов двух пяток о пол: скоки — к новым возможностям!
Скоки к новым возможностям
А де-Лебрейль и Мертетев стояли в передней, не глядя, сопя; пробежал Сослепецкий, дрожащий и синий, — мыть руки; Велес, не решавшийся вовсе пойти, — вое же: был; и — вернулся:
— Еще: пусть додергается.
Языком подоткнув свою щеку, стоял, — пуча щечную шишку. Едва перебрасывались:
— Пора в ящик.
— Рогожу неси!
— Гвозди.
— А — где игла?
Как? —
— Туп-туп —
— из дыры коридора на них: —
— о, о!
Перетаращенный (видно, ослабли ручные веревки) мешок, как громадная желтая рожа, без глаз и без носа, без рук и без ног; видно: рвали, царапаясь, пальцы, за ткань ухватившиеся; и ходили от этого складки, слагая морщины, слагая погано осклабленный рот: до ушей (без ушей); и он — дергался.
Немо хохочущий, желтый мешок мимо них совершенно сознательно дергал: в подъездную дверь, — ту, которую, — вот-таки казус, — в последний момент с перепугу не заперли, так что мешок, ее выдавив, дергал уже по площадке, как зрячий, имея намеренье скоком, ступенями, прямо в подъезд прочесать; из щеки холстяной появилися пальцы — пять, — и за перила сквозь ткань ухватились; намеренье — явное: перечесав все ступени, чесать балаганною пляской в толпе: под аптекою!
Тут де-Лебрейль обнаружила мужество: точно циркист-ка, взвив в воздухе юбки, — на плечи мешка, панталончиками бирюзовыми горло сжимая, руками вцепляясь в плечи, качаясь над темным прощелом перил; с риском пасть меж перилами в пропасть; мешок — ослабел, так что дикая башня, иль тело на теле, обрушилась: перед перилами!
Бросились: уволокли.
И — пора!
Иоахим Терпеливиль, лицом, как Душуприй, и чех, как и он, — возвращался: под доску, под собственную: —
— «Иоахим Терпеливиль!»
Через полчаса де-Лебрейль, Тертий, оба — с дорожными сумками, с тем, кто был в шубе Друа-Домардэна, садились в машину; а два мужичка в ноги вдвинули ящик, зашитый в рогожу.
Они отъезжали к «Пелль-Меллю»; Лебрейль выходила в контору, чтобы дать заявление: спешной телефонограммой Друа-Домардэн вызван в Луцк; даже видели, как за стеклом, в шубу кутаясь, выпятив бороду и два очка, с нетерпением он ожидал секретаршу, которую выписали (а подстроили те, кому нужно).
В газетах прочли: «Луцк. Такого-то. Около Торчина пулей шальною убит публицист Домардэн».
Но известие это прошло незамеченным.
Джемал-Оснаки командовал
Козиев ли?
Цепь солдат; штыки, накрест патронные ленты; походная кухня дымит: на дворе Неперепрева; выставлен через забор пулемет: на забор дома Тителевой, где из форточки красное дразнится знамя; и — весь Гартагалов оцеплен полицией; прямо в забор дома Тителевой, точно пробками щелкают городачи револьверами; руки дрожат; надзиратель квартальный, испуганный, серенький, рукой махнул; не командует: будут казаки; Жебривый и Бриков кишат обывателями, проживающими в переулках соседних.
Стоит любопытное стадо: глазами расхлопалось: на Гартагалов, куда не пускают, где — бой: с домом Тителевой; здесь Бегмотен, барон, с Проживулина, первого, здесь Вор-пакчи, — озираючись, шопотом: Дашеву, Саше:
— Терпенье народное — лопнуло!
Здесь Ахшерваньев, Илкавина; здесь Питирим Вирни-чихин и Фрол Вивачихин, эс-эры, готовы прорвать цепь солдат, чтобы слиться с рабочими; здесь же Матрена Мав-рикиевна Мерзодерова, здесь Пфирщихцворш, здесь Плю-люев, Легалиев, Йжех, Буктукин, Желдицкая, панна; француз, гувернер, Пьер Жавуль, объясняет Жержееву, Жоржику:
— Се сон лэ бош![140]Это — боши! (фр) (Бошами французы называли немцев.)
И сочувствует им знаток крапленых карт, Прищенкащ, отставной офицер, Перципович, — сочувствует.
Оля же Иколева с Колей Каклевым у Велекеклевой, Лены (в Клеоклева доме живет) собираются — тоже пойти; интересное зрелище; но Хиерейко им:
— Знаете, — пули!
Что произошло?
Бастовавшие, сломав заборы домов Фентефефрева, Психопержицкой, прогнав Фентефефревых, Психопержицкую, Савву Совакина и Гридоедова, хлынули чрез заборные сломы под Тителев флигель, к которому было подъехали городовые с машинами; и баррикады устроили, мигом поленьями вход заложивши и встретивши залпом полицию; из ледника выволакивать стали какие-то ящики; и через сломы забора утаскивали: на завод.
Появились солдаты; и весь укрепленный район (дома Тителевой, Фентефефрева, Психопержицкой, с заводом) они обложили; всю ночь перестрелка была.
Поговаривали, что орудие выслано, чтобы… картечью тарахнуть: и Тителевский особняк разнести, коли сопротивление продолжится.
И за забором, в той части, которая в Козиев смотрит, десятка отборная вооруженных рабочих и интеллигентов, дружинников, ночь просидела, чтоб, коли понадобится, — тарарахнуть: —
— Ликоленко,
Ланя Клоблохова, Кай Колуквйрций, Лювомник, Кактацкий, Достойнис, Маман, Малалайкен, Шевахом; —
— Устин Ушниканим; командовал!
Точно такая же десятка сидела — перед Гартагаловым; здесь — Огурцыков, Бабарь, Осип Пестень, Корней Жутчу-чук, Уртукуер, Осиним Онисьев, Терентий Трещец, Галда-ган Николай Куломайтос; —
— командовал: —
— Джемал-Оснаки!
А третья десятка, — для связи, — в которой поробче народ, между флигелем и ледником; и она — про запас: —
— Крысов, Личкин, Лиднилин, Орловиков, Сима Севчосенков, Лев Андалулин, Пусков, Ангелоков, Павлин Шлингешланге, Ефрем Пендерюлев.
Мардарий Муфлончик — над всеми начальник; Терентий же Тителев как в воду канул.
Всю ночь выносили тюки, несли стражу, простреливали; распевали: «Вставай, подымайся», «Интернационал»; Шлингешланге шутливые песенки складывал:
Едет в стольный город Львов,
Княжить — князь великий Львов.
С ним — Терещенко, кадет,
Карапузик восьми лет!
Утро: дым.
Руки вверх!
Баба-Агния, брат Никанор, брат Иван, Владиславик, Лизаша — закупорились: пули свищут; и покает пробками; тут, тут, там, там, как отрезаны: выхода нет; на растоптанном снеге в окне перебег курток кожаных.
Пок, пок —
— тут, тут!
При Лизаше, которая бредит, дежурят по очереди: Никанор, Серафима; профессор же в ярком, как тропик, халате, как мумия, остолбенело сидит у окна, без очков, с утомленным, осунувшимся, дико недоуменным лицом; он кровавым изъятием глаза вперяется в стекла; повязка лежит на коленях; шрам — сине-лилов.
Как бурьянники, — космы.
Он слушает шопот — за дверью:
— У вас деньги есть?
— Ни гроша, — эдак-так: а — у вас?
— То же нет.
— Положение: нищие!
— Не до того!
Озирается, как провинившийся пес, — на малютку, которая лишь заглянула; у ней на руках Владиславик; в глазах ее выпуклых — жалоба, даже укор:
— А?
На «а» — опускает свой глазик, не выдержав взгляда: и жалко, сутулится: разуверенье, упадок, бессонница: глазик, как точечка, — тйкитак, тйкитак, — мимо нее:
— Ничего-с!
— Как-нибудь!
И —
— «пок» —
— пукает: пулей.
Вполне укоризненным морщем глядит Никанор после давешнего; точно он говорит:
— Где моя кочерга?
Серафима из жалости лишь подавляет свое отвращение… к щетке; когда за спиной его шепчутся (это — Лиза-безденежье их, и дурацкое их положение), — кажется, речь — о нем.
Он хотел призвать милость на голову падшего, чтоб, примирив отца с дочерью, всем доказать: состраданием испепеляется злоба; а что сделал? Друга сразил, отнимая открытие, даже — жену; дрался с братом; малютке нанес оскорбление: щеткой.
Из принципа, собственным опытом вызванного, поступил, этот выявив опыт:
— Взять в корне!
Его — осудили; он — путаник, добрые чувства которого вихри посеяли, — выскочил — под балаганные бубны: со щеткой в руке.
Между миром и ним все — вторично обрушено: он — как в ядре, из которого выстрелили — в звезды звонкие.
Видно —
— баллистикой быстрых болидов измеривал он социальные связи людей, сформулировав данными аритмологии их, чтобы косности бытов расплавить; но — температура его ужасает, диаметр ее — двести семьдесят три или нуль абсолютный, при минусе; и климат звезд, измеряемый тысячьми градусов, — не Реомюр и не Цельсий, в которых живет, дело ясное, брат, Никанор; и не «сто», кипяток (им кипит Серафима)! Пэпэш, психиатр, — правей всех: — «Гу-лэ ву?»
— Высоко залетели, профессор.
Пал глубоко полосатый паяц в балаганный свой люк!
Тут — ударили в бубны!
Нет, —
— залп!
Но не видели, как бросилась кучка рабочих под сломы забора, отстреливаясь, как солдаты, городовики, побежали за ними.
Туп-туп-туп — под окном; это — к ним; вот квартальный махается шашкою; вот Серафима бросается, чтоб защитить, на колени, хватаясь за полы халата; за ней Никанор перепуганный — ту-ту-ту-ту!
И сейчас же за ним:
— Руки вверх!
В дверях — дуло; и — шашка.
И брат, иронически локти под боки, ладони подбрасывает, вздернув плечи — на брата, Ивана:
— Белиберда, брат!
Серафима, простерши ладони свои, — без иронии:
— Я — принимаю.
Он, не поднимая руки, не повертывая головы к наведенному дулу, кровавым изъятьем смотрит в окошко, не слыша удара чудовищного, от которого — вдребезги стекла; он ими осыпан; он не осязает мороза из рамы пустой.
Он не видит —
— как крыша взлетает под небо, как дым выбухает, бросаяся с нею, как рушится ржаво рыжавый косяк, вместе с жолобом, с кремово-бледным веночком!
Так все, что любило, страдало и мыслило, что восемь месяцев автор словесным сплетеньем являл, вместе с автором, — взорвано: дым в небесах!
Что осело, что — пырснью отвеялось? Кто — уцелел, кто — разорван?
Читатель, —
— пока: —
— продолжение следует.
Кучино. 1 июня 30 г.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления