Ожерелье из яхонтов
Вот тарантою к саням продробил Никанор, принимаясь высаживать в снег Серафиму, которая, точно себя перестроив, с осанкой гордою, с тихим достоинством, павою вышла: и скрытно косилась на Тителева, трясоплясом слетевшего: с хитрой улыбкой.
Но тотчас, вобравши движения, встал, преклоняясь широким плечом; и с упором рукою опущенной жест пригласительный сделал:
— Добро вам пожаловать к нам!
А профессор споткнулся над ним, потому что морщины на лбу, точно стая снимавшихся крыльями птиц, удивились, спеша разразиться открытием:
— Где я вас видел?
Утратив усы в бороде и морщины насвои потеряв, — он прошел под воротами, сахарным хрустом, на двор: точно рыбьей, серебряною чешуею уплющился снег.
Баба Агния снегом тюфяк выбивала с крыльца: никого; Никанор с Серафимою переблеснулся:
— Не встретила!
За чемоданом понес чемодан: к флигелечку.
Терентий же Титович, в шапке-рысине, в своей поколенной шубенке шажисто шарил: руки — за спину, а бородою — под небо.
Показывал:
— Вот — полюбуйтесь!
— Какие просторы!
— Владения наши: владения ваши…
И под голубою, прозрачной сосулиной встал; и затейливо, замысловато свои рассыпал не слова, — мелочишки; так тигр в тростнике для охотника след оставляет — нарочный, ведя его к гибели.
Ей показалось: хватает глазами их речи без слов этот хитрый кошец: нахватав, как мышат, — унесет все: разглядывать!
— Вот!
И — увидели: бочка в снегу — брызгомет в ожерелье из яхонтов.
— Вот!
Среброперый занос, точно с ликом зеркальным, загривиной, точно алмазным кокошником, клонится.
— Немке, царице — не снились такие богатства.
И чуть было в спину не дернулся: радостным рывом двух рук: тотчас взадержь, как в сбрую, облекся:
— Ледник!
Он раскрылся дырою: и — ражая морда, Мардарий Муфлончик, оттуда вихрасто просунулась усом оранжевым
— Что он там делает? — затрепетал Никанор: не живет же Мардарий в дыре ледниковой?
Терентий же Титыч профессору:
— Вот — познакомьтесь: приятель, Мардарий!
— Ваш слушатель бывший, — и радостным рывом сломался поклоном Мардарий, махрами метнув из дыры; и — опять провалился в дыре:
— За капустой кочанной пришел.
И опять Серафима заметила радостный рыв, убиваемый задержью.
— Любит профессора: стало быть, — знал его раньше?
И все в ней рванулось за это к нему.
А профессор на взгорбок взошел — разглядеть под собою: домки и дворки белогорбые.
Точно дворцы —
— мелкогранные серьги с заборов слезятся
дрожат сребро-розово.
Животечные непереносные космосы!
Прорубь; река; лед ломают: парок.
— В прорубях рыба стаями ходит под блесками.
Вечером там — золотарни, блисталища; и хризолитовая серебрень там — в полудень.
Профессор, коленки расставив вперед, кучей меха — назад, спрятав руки свои в рукава меховые и их поджимая к микитке, серебряною бородой рисовался отчетливо в зеленоватом, небесном сиянии, точно взметаясь в пространстве: под вспыхнувшее, краснохохлое облако, павшее боком лиловым; и дышит в него дымогаром вишневым: печная труба; кровля, с искрой, коньком стала в вогнутый купол, где в небе разъятое небо, запризорочив из-за неба, — и третье, Далекое, небо являя, — брызгуньей звездою качается: нудится синецьким усиком капнуть — в сожженное блеском и болями око.
— Свет — свети!
Как звезды, — в ушах; и как чуткие уши, откроет свои звездоверты глазастым согласием — небо: ужо!
Он ей даль показал:
— В свете — свет!
И усами вздохнул, точно ветер деревьями:
— Как светоносна: материя!
Тителев палец свой выбросил:
— Глядя в открытое небо, себя ощущаю я пяткою в земле: против неба.
— В открытое небо — открытее видишь себя, — Серафима головкой качнула.
— Но Тителев выбросил палец: Икавшеву.
— В небо пойдем, мужичок, — квасу выпить? Идемте, профессор, — профессору, — в дом!
— В дом? — профессор. — Идем.
Потащили профессора; и за профессором шла — под звездой: Серафима.
Оранжевый флигель, от синего холоду серо-сиреневый, выблизил легкие, синие линии в легком, сквозном, фиолетовом свете.
Цецерко
Вошли.
В алых лапах, в лимонных квадратах, усыпанных белой ромашкою, кубовый, темный диван; и такая же ало-лимонная радость на кубовом ситчике кресел, как бы растворяемых в кубово-черных обоях, —
— не комнаты: космосы; —
— в кубово-черных обоях едва выступают павлиньи, златисто-вишневые, с искрою, перья, как перья далеких кометных хвостов.
Пестроперою тканью покрыта постель; и горит, как фонарики яркие, многоочитая, чистая ткань занавесочек в блеск электричества; белая скатерть на столике; фыркает пар самоварный: печенья, конфеты, сыр, булочки; и репродукции с —
— Греко, Карпаччио, и Микель-Анджело светлою рамой светлеют со стен.
— Вот сюрприз!
— Ах!
— Игрушка, — не комната!
— Все — Леонора Леоновна, — с кресла вскочил Никанор.
Леоноры Леоновны — нет.
И профессор разахался.
Вдруг оборвался.
Став в гордую позу и руки подняв, но глаза опустив в чубучок, с глаз сорвавши очки черно-синие, — на ногу павши подтопом и точно фехтуяся желчью волос, подаваемых, точно с тарелки, с ладони под зубы профессора, ярко крича, — ему Тителев бросил сквозь зубы:
— Сезам, — отворись!
Было видно, что он исплеснулся в таком-то испанском, ему, вероятно, несвойственном жесте, и все ж, вероятно, его двойнику где-то свойственном жесте и в чем-то знакомом профессору, так как профессор, выпучивая свое око и точно оскаляся, ахнув без axa, присел под ладонью.
Ладонями — как по коленкам зашлепает!
Друг перед другом, присев, замирали они, точно два петуха, собираясь носами в носы закидаться; казалось, что будет скакание друг перед другом сейчас петухов разъерошенных.
— Но —
— «ха-ха-ха» — скалил рот до ушей, приседая до полу профессор.
И — руки в бока, плечом в поднебесье, закинув над ним свою шерсткую, бразилианскую бороду —
— Тителев!
— Это же…
Тителев вышарчил:
— Пере…
— Цецерко! — профессор рот рвал.
— Расе: — и Тителев вскачь перед ним: с подлетаньем ноги — носком вверх…
— Рас-пу-ки-ер-ко?! — бил по коленям профессор.
И писк Серафимы, и крик Никанора Иваныча.
— Киерко?
— Николай Николаевич Киерко —
— с тем же испанским аллюром пред всеми пред ними, пройдясь — впереверт, вперещолк, впересвйст, — замер в позе испанского гранда, как вкопанный.
Выбросив руки и выбросив бороду с рыком и с ревом — за плечи друг другу — сжимали друг друга в объятиях, в объятиях трясясь, как в борьбе; но руками обеими руки профессора скинувши с плеч, Николай Николаевич Киерко, Руки руками схватил; —
— и —
— направо,
— налево,
— направо —
— они — бородами, усами, носами,
губами —
— отчмокались громко!
И гракал, и гавкал руками махающий брат, Никанор; приседая, дугой выгибаясь и носик в коленях щемя, Серафима с отчаянным писком свалилась в диван, башмачишками дергаясь.
Стул откатился: и — сдернулась скатерть; и — вспых:? Никанор папиросу свою уронил на бумагу; и —
— красное пламя пожара вчернило их тени в мерцавшие стены.
Но, сгаснувши, черно-лиловый морщочек отвеялся.
Точно фонарики
Комната —
— в ярких, опрятно кричащих, приятно морочащих
пятнах, —
— малиновых,
— палевых; —
— точно фонарики:, в кубово-черные фоны дрожат, драгоценно играя!
Нет, с радости, с холоду, с блеску, — малютка, как пьяная.
А Никанору высказывает все такие простые и трезвые вещи:
— Все — к лучшему!
И Никанор, встав на цыпочки:
— Эдак, так!
Нос протянувши к носам, озабоченно юркает он:
— Видно будет: авось образуется!..
— Что?
Серафима — мальчуга какой-то: привздернет с веселым прищуром смешное личишко свое: как по клавишам, пальцы порхают ее пред предметиками: расставляет предметики.
И — наставляет предметики: здесь, — в этом месте, — любитесь и множьтесь!
С прыжками, с гримасками и с перезертами моль на ходу — «щелк-пощелк»; на скамеечку — «прыг», чтобы яркую шторку поправить.
Мяукает песенку.
Видит: профессор, сев в кресло, сигает усами: пред ним Николай Николаевич Киерко, сгорбясь, взусатясь, нащелкивает лихо в линии сине-малиновых ситчиков:
— Старый товарищ, — как встретились: а?
Вот — растискулись пальцы; в какие-то задние мысли уходит — за темные фоны обой, —
— на которых вишневые перья, как перья запевших, далеких кометных хвостов, угрожают вселенной: космической гибелью.
«Старый товарищ» трехрогой космой — враздрай, усами — в лукавые заигры, с видом таким приседает, как будто с большим удовольствием сладкую манную кашу уписывает, потопатывая сапожищем; на цоки и дзеки икливенького белорусского говора.
Как же-с!
Бывало, Пукиерко это придет; и — висит прибаутка из дыма, смешная, —
— уютная, —
— жуткая!
Киерко ж — локтем в колено:
— А кто бы мог думать, что эдак все кончится?
Клином волос — в нос.
Ему Серафима, затопавши ножкой:
— Нельзя так! Мотает головкой.
Профессор мотает запрыгавшим задом:
— Какой, чорт дери, этот самый Цецерко хитряга!
Блаженствует носом с Цецеркой-Пукиеркой.
— Очень забавная штука — я? — Киерко!
Тут Серафима — на помощь к нему: плутовато похлопать глазенками и шутовато скорячиться:
— Вы, — точно хочет сказать она видом, — в какие-то игры пускаетесь? Ну, — я готова: в разбойники?… Что ж?
— Вот смелачка какая! — ей Киерко.
Трубкой — в профессора: меряет он смышлеватою бровью своею какое-то, что-то: свое:
— Эка!
Пальцами пряжку подтяжки награнивает.
Ярко, жарко, —
— из черного морока угол, как уголь пылающий,
выбросил там этажерку!
Повизгивая, мимо них, с поцелующим взором ребенка, по синеньким ситчикам — в кухню: поднос — на ладонь; локоть — в талию; носиком водит; и песню мурлыкает. И изумрудные складочки, пырская искрой, плескуче несутся, за ней завиваясь.
Дон Педро
А комната бросила лай: профессор, толкаясь лопаткой, зацапывает на ходу карандашики, щипчики, ложечки, чтобы метать их над носом:
— А что, — в корне взять, — ты, коли тебя — в корне взять?
Киерко, в лысинку ловко всадив тюбетейку, с притопом шарчит, переблескивая, пятя желтую бороду: плечи — торчмя; руки — за спину.
— Что я такое себе?
Руки — врозь; головою махает в носки, будто видом бросает:
— Бери, каков есмь.
«Пох» — из трубочки:
— Спрашивал: «Киерко, вы — социалист?» А профессорша думала: в «Искре» пишу. И — писал-с: прошу жаловать!
Трубкой затиснутой и докрасна закипает; и кубово-белесоватые хлопья бросает косматыми лапами, напоминая лицом императора —
— бразилианского, —
— Педро!
— Что же ты: Никлалаич, — войну отрицаешь?
Профессор, как пес, с угрожающим грохом за ним вытопатывает.
— Да и я-с, говоря рационально…, к тому же пришел.
Николай Николаевич взмигивает.
— Отрицаю я — все!
И бросается голубоватым отливом коротенькой курточки-спенсера —
— из-за узориков в тени.
Профессор — за ним:
— Говори рационально, — правительство…
Брат, —
— Никанор, —
— как морской конек, в ярко-лимонных квадратиках, в аленьких лапочках синего ситчика, сигму завинчивая, между ними — бочком, тишменьком:
— Эдак-так: гниль правительство!
Легкими скоками —
— эдак-так, эдак-так, —
— взаверть: от них!
Перестегивает пиджачок.
Ярко-красный жилет из-за тени бросается в свет, точно тнгр на тапира.
И — цок:
— Гнилотворни — правительства, всяки: были и есть! А их тени на пестрых обоях летят друг сквозь друга. Смешно Серафиме!
Мяукая и расплеснув за собою зеленые пряди, как веер, сиренево-серой шалью, которую венецианскою шапочкою закрутила она на головке, из кухоньки выбежала на — шарчащих, взъерошенных, лающих, трех мужиков.
И ей весело пырскают в ноги от пестрого коврика алые брызни азалий и синие дрызни зигзагов —
— игольчатых, кольчатых,
— как —
— перещелк колокольчиков.
А энтропия[108] Энтропия — числовое соотношение, свидетельствующее о росте рассеяния энергии.?
— Трудов!
— Э… э…
— Равенство.
— Э, — иготало: в бряк «брата» и в рявки профессора:
— Нет, брат, — шалишь, — брат: системы трудов не построишь на эквивалентах!
В лиловые лапки узориков ставила: одеколон, валерьяновы капли.
— И — лаяло:
— Только-с в поправочном, — ясное дело, — коэффициенте: к валентности.
— В несправедливости, — что ли? Э-э-э! — на черной завесе, пестримой бирюзеньким крестиком, брякало: брюками Дымного цвета.
Под тумбочку — (тумбочка в кубовых кубиках) — туфли!
На креслице — цвета расцветного переплетение веток — халат!
— Разрезалку, — пролаяло.
— Вот разрезалка!
Вложила в ладонь; и — подумала:
— Ну, разговор, — на часы!
А профессор, схватив разрезалку, кидался на красные крапы ей, точно мечом.
Куда — борную?
И… где… —
— уборная?
— Жизнь, — раздавалось из светлых колечек.
— Слова-с!
— Не скелет рычагов, говоря рационально; — лупил разрезалкой себе по ладони профессор, шарча от стены до стеньг, — жизнь — в толкающем мускуле, в силе химической.
С силой толкался.
— А не в плечевом рычаге, — эдак-так, — Никанор заюрчил меж носами спиралью свиваемой.
— Ты не мешай, в корне!
— Мненье имею и я, — улепетывал в ряби в рдянь брат от брата, откуда шарчил (руки — за спину) красный жилет из-под дымной завесы, в которой, как дальними пачками выстрелов, горлило горло:
— Э… э…
Голова закружилась: и пырсни, и пестри, и порх Ника-нора, и поханье трубки.
Как белочка, беглым бежком, с перевертом: рукой теневой — по теням, по носам теневым и по кубовым кубикам; переставляла предметы средь желтых горошиков, карих колечек, ковровых кругов!
И просила глазами Терентия Титыча Киерко (иль — Николай Николаича) прекратить этот, спор; даже: с юным задором к нему приступив, перетаптывалась, и смешная, и маленькая, вздернув круглую мордочку.
Где там?
В сердцах носом — в угол: казалось, что ситцы сорвет; и морщинки, как рожки, наставились с лобика в этот отчаянный лай:
— Равномерность трудов!
— Параллельность равно отстоящих и равных друг другу движений!
— Инерция?
— Ну-те-с: итог?
— Энтропия!
— А Киерко цели имеет какие-то!
Склоном лица с отворотом на руку, поставленную острым локтем на спинку, она замерла, как без чувств: в складки платья зеленого:
— Господи!
Обов-Рагах рявкал
— Жизнь… — с кулаками.
— Лишь там… — по носам.
— Где… — за носом летал разрезалкой, — комплекс!
— Не валентность, — за разрезалкой ноги бежали.
— Она — в перекрестном, — крест-накрест рубил он.
— А не в равномерном движеньи колес, параллельно разложенных! — лаял из пламенных лап.
Как вертящийся гиппопотам, затолкался плечом, прирастающим к уху, —
— в «так чч-то!».
— Не мешай!
Завертелись на черненьком ситце лиловые кольца из кубовых кубиков, — пырснь, на которой, хохлом, всучив руки в карманы, — и носом бросаясь на пятки свои, —
— Никанор — с пируэтцами фалды раскидывал; — и перекрикивал брата.
Но оба поперли: на Киерку!
Даже малютка присела, чтобы извизжаться: на Киерку!
«Дзан» — пал стакан; «кок» — враскок!
— Чорт!
Глаза — вкруговерт; в ротик — муха влетит.
— Это — к благополучию, — Киерко.
Точно кузнец, ударяющий молотом в кузне, без грома пришлепывал валенком он.
Но — схватился за грудь, чтоб ощупать конвертец: «открытие» прошелестело листками над сердцем!
Как сеттер, сторожкую стойку держа, скривив рот, свой зевок подавивши, профессору выбросил спор он; разглядывал их из-за спора; ведь спор кружит голову; точно подкрадывался, притопатывая, вобрав голову в плечи, награнивая двумя пальцами в пряжку подтяжки небесного цвета, но вглядываясь из-за спора в свое мирозданье, в котором не космосы с перьями певших комет, а тройными космами бросил седой Химияклич под бременем болей и лет свои вопли:
— Рабочему делу — рабочее дело!
К окну: синероды открытые выпить; о, — как полулунок несется, как звездочка искрится!
Как басовым, тяготящим, глухим, укоризненным гудом, не солнечной орбитой —
— Обов-Рагах, Бретуканский, Богруни-Бобырь, Уртукуев, Исайя Иуй и Ассирова-Пситова, Римма, — протявкали в уши:
— Что делаешь, — делай скорей!
И припомнился вечер, когда Химияклич в Лозанну чесал наутек и когда незначай лоб о лоб с Никанором столкнулись они в коридоре, когда друг, товарищ, «Старик», — в его сердце, как в люльку младенца, вложил: для рабочего дела «открытие» приобрести!
Оно выужено!
И когда б догадался «Старик», из-за бремени болей стенающий, — он усугубил стенания б, он разразился б глухим, проклинающим рявком:
— Предатель!
Открытие — выудить! Но — добровольно: простроенным спором; он — интеллигент с компромиссами!
— К делу!
Из красных квадратов и лап, притопатывая, залихватским щелчком — бросил: в кубовый угол.
Ум, что жучище; силеночка, что комаренок
— Постойте-е!
Застопорил; вытянув шею:
— Вы спорите же с механическим материализмом! Усы у профессора сделали:
— Ась?
— Ну по адресу!
Замысловато словами забил:
— Энтропия — понятие не социальное!
В синюю синь притопатывал валенком:
— Ваша материя есть переменное разных условий, а вовсе не вещь!
И предметы дрожали, а пятка не шлепала:
— В качестве этом она есть — ничто же!
Подбросились руки к небесного цвета подтяжкам:
— Не ваша материя — наша материя.
Между разрывами дыма оскалился:
— Наша — реальна: «в себе» ваша — в зубы буржую идея.
Профессор боднулся усами:
— Лоренц[109] Лоренц Гендрик Антон (1853–1928) — выдающийся голландский физик-теоретик, создатель электронной теории..
— Он — механик.
— Максвелл[110] Максвелл Джемс Клерк (1831–1879) — выдающийся английский физик, один из основоположников теории электромагнетизма..
— То же самое…
— Прежде всего-с — мировые ученые-с!
— Не диалектики.
— Факты науки, — позвольте-с!
— Без логики — нуль; ну-те; механицисты сидят на бобах, подаваемых идеалистами; с ними материя в прятки играет.
— По-вашему, нет энтропии? — манжетками, как кастаньетами, щелкал из света на тьму Никанор.
Из расплещенных вееров Киерко голову — набок; а руки — разбросом:
— Максвелл, ваш механик, — с поклоном хохочущим, — к чортовой матери слал энтропию.
Из кубовых дымов жилетом малиновым в рукоплескание красочных пятен он бросился:
— Демончик эдакий-де сортирует молекулы; теплая, — щелк: есть, попалась; холодная — в нуль абсолютный лупи; эдак демончик, с рожками, копит энергии где-то: буржуй!
— Это же, — взлаял профессор, — простой парадокс!
— К парадоксу тогда прибегают, когда диалектики нет: просто гиль!
Серафиме же весело: —
— демончик —
— с рожками!
И приседая на юбки, плеснувшие в пол, завизжала, забила ладошами в кольца лиловые; прыгала в юбке, летающей кругом на кубовых кубиках, в желтых пепешинах. И Николай Николаевич ей:
— Перевертыш какой!
Там-то, там-то —
— Иван, брат, оттаскивал брата от Киерки; сам лез на Киерку; Брат, Никанор, — не пускал; а сам — лез:
— Диалектика? — носом запрашивали возбужденные братья.
— Закон диалектики, — рвался профессор, — утоплен под градом поправок, в которых утоплен закон.
— Всякий?
— Всякий, — и носом показывал брату кулак:
— Ты не суйся.
— Не суйся ты сам.
Дорвались-таки, тыча носы свои в Киерку:
— План в социализме хорош.
— Плохо то, что…
— Он план…
— Не мешай…
— Брат, Иван, не дает говорить!
— Плохо то, что он план, изживаемый в декаллионах поправочных…
— Эдак, так-эдак…
— Коэф…
— Фициентах!
— Коэ…
— Коэффи…
— Не мешай: девятьсот переменных биений струи, а не среднее их — это дознано в гидродинамике!
Киерко:
— Эк, крикуны, — к Серафиме.
К профессору:
— Логика строя понятий подобного рода, вселенная, ей конструированная, и жупелы, в ней содержащиеся с энтропией, валентностью, даже со всеми поправками и возраженьями к ним, — в круге диалектических, ну-с, антиномий.
— А данность природы?
— Она обусловлена…
— Как-с? И — материя?
— Да-с: социальною данностью; молекулярная данность — вторая, не первая данность, что значит: зависимая в своем строе от диалектических, ну-те, законов; вне их она только надстройка механики — раз; буржуазии, этой механикой бьющей по рылу рабочего, — два-с; инженер, как слуга буржуазии, овладевающий стержнями, поршнями и рычагами, отлупит рабочего этой «материей»; дело — с концом, потому что его не отлупят за это: материей этой; вот он и кричит: «Нет материи». Идеалист! Растит брюхо! А тощий, голодный, рабочий, которого лупят материей, — тот ее знает, весьма: в синяках! Без материи, — ну-те-ка, — нашей, не вашей, — действительной, вещной, «в себе», все уделы атомных материй стать — скрытою силой Ньютона: утибренной быть миллиардером; скрытые силы — проценты; иль сделаться мячиком демончика, — по Максвеллу; скандальчик такой совершается с механицизмом Декарта; оторванный от диалектики, он у Лоренцов под выстрелом Бора — в пустое ничто превратился; пора же понять, что в семнадцатом — ну-те — столетии механицизм метафизикою порождался для ради спасенья теизма и мистики от эмпиризма; попами он высижен; что бы ни думали вы, простаки, независимости у науки и нет, и не может быть!
Вдруг к Серафиме:
— Что скажет критический критик? Визжит? Разложиться успела: в чулане цветовню устроит.
Рукой на профессора:
— Дюже кричит: его к чаю тащите!
Как гиппопотама пыхтящего, — приволокли; усадили; обтерли усы; и он, став простецом длинноусым, весьма удивлялся: усами:
— Прекрасная-с комната!
Глазиком на Серафиму:
— Мне каплю бы в глаз: плохо вижу.
Коснулась волос; и — погладила.
— Эк, набалуете, — Киерко ей, — мне его.
Улыбнулась в колени себе:
— Не беда: не балован.
— И то!
И профессора хлопнул в колено он:
— Ум-то — жучище; силеночка, что комаренок; а сила-то, брат, закон ломит; и даже — поправки; твоя математика — шахи и маты тебе.
Серафима с досадой мотнула головкою; пальчик — на ротик; и лобиком сделала: «Шу!»
— Ну, — не буду, не буду!
Она с наблюдательной скрытностью тискала скатерть, не глядя на них; ей казалось, что чем он небрежней, тем более щедр на слова, тем скупее: хитрёш, не проронит полушки ненужного слова: все в дело; и — властвовать любит.
И тут, невзначай, как волосик, сняла с себя взгляд Никанора, который, как дева с бородкою, шел на нее из угла:
— Не люблю себе всякой добрятины: Тителевы, — так и все — злые, острые, преблагородные люди: так, эдак!
И — вдруг:
— Не подумайте, что я — так чч-то: против дружбы, — так чч-то — Николай Терентьича с братом, Иваном, — Терентия то есть!
Она и не думала, но понимала, что здесь, в этом доме, магнитная сила, влекущая душу профессора к силе устоя, неведомой ей; и боялась она:
— Вы-то чем озабочены?
— Я? Да — нисколько!
Как кляча, пустившаяся курцгалопом, он дернулся: скоком:
— Как видите, — я тут себе: околачиваюсь!
Варвар, вандал, — окурок в цветочные ситцы с прожитом цветочка, вонзил; да и — ахнул: на Киерку.
У Николай Ильича Стороженко
— Да ведь… же… мы?
Киерко в зубы всадил запылавшую трубочку:
— Как же-с!
— Встречались?
— Встречались…
Тянулся на ситчик за белой ромашкою, точно ее собираясь сорвать:
— У… у?
В отсверк стенных переверченных вееров Киерко выфукнул:
— У Николай Ильича Стороженко.
Горошину желтую с креслица снял.
Никанору припомнилось, —
— как анекдотик подносит Владимир Евграфыч Ермилов, как Фриче, тогда еще юный, серьезнеет; бухает с бухнувшим Янжулом спором профессор Бугаев; Сидит Самаквасов; — не лысенький Киерко с Дмитрием, ну-те Иванычем Курским: —
— покуривает!
— А как здравствует Дмитрий Иванович?
— Дмитрий Иванович?
Киерко — в цыпочки:
— Дмитрий Иванович…
Пал на носки и фермату носками поставил:
— Да — здравствует!
Перевернулся, пал в кресле, на локти, просунув профессору бороду в рот, увидавши, что широкоусый простец просит жуткой, «Цецеркиной», шуточки:
— В шахматы?
— Да-с!
— Со мной сядешь? По-прежнему?
— Да-с!
Наблюдательность: с учетверенною силою, как «кодаками», нащелкивала свои снимки.
— Простите, профессор, за «ты»: оно — с радости; сколько воды утекло; эк, — твоя борода-седина: бородастей раскольника.
— Да-с!
— Эк, — моя.
Лихо вытянул клин бороды, своей собственной:
— А? Бородой в люди вышел: косить ее можно.
— Да-с!
— Желтою стала: из русой!
— Как-с?
— Перекисью водорода ее обработал.
— Ну вот-с!
— Нелегальный: скрываюсь я.
— Да-с!
— Оттого и в очках приходил.
Наблюдательность — щелкала; скрытые мысли: о люке, Лозанне, Леоночке, лаборатории.
— В Питер поеду: события близятся.
И рукава перевертывая:
— Эк износились.
И зелень, и желчь.
— Вы бы к Тителеву приучались, профессор: к Терентию Тителеву.
И отсел, и присел:
— Зарубите себе на носу: — Николай Николаевич, — дернулись уши, — в Лозанне живет.
Что тут скажешь? Профессор помалкивал.
— Коли его, — лапой к горлу, — поймают…
И лапа, сжав горло, взлетела над горлом, зажавшись в кулак:
— Вот что, — глянули бельма, — с твоим «Николай Николаичем» сделают.
Черный до корня язык показал, искажаясь лицом, как с покойника снятой маской, в молчание, полное ужаса.
У Серафимы лицо пошло пятнами.
Мрачно чернел процарапанным шрамом профессор на пламенный лай лоскутов: с Никанором зачавкавшим.
В ржавые рыжины сипло залаял; и сжатый кулак почесав, зашагал с угрожающим грохотом, точно его, взвесив в воздухе, бросили в пол, разбивая подошвы.
А злая, разлапая баба, —
— тень, —
— бросилась: из-за угла.
Нос, как дуло орудия, выпалил в алые лапы:
— Европу проткнули войной-с!
— Что же, — Киерко, — делать?
— С войною проткнуть нам Европу!
— Есть!
Тителев точно взлетел на пружинах, а брат, Никанор, озабоченным очень очочком стрелял в Серафиму; и в синие ситчики густо молчали — все четверо.
Он утащил «Прозерпину»
А Тителев, точно он весь разговор предыдущий простроил, припал бородою к профессору:
— Поговорим?
И взяв руки в подмышки, с профессором он, точно с барышней, им ангажированной, притопатывая, вертко вылетел в двери.
Захлопнулись — в нос Никанору, который пустился вдогонку, дрожа — бородою, плечами, руками, ногами и штаниками от вполне непредвиденного похищенья Плутоном —
— Психеи.
Верней — Прозерпины.
И он подсигнул: к Серафиме.
— Вы что ж? — строго он.
— Я?
Подпрыгнула: зеленоватые складки оправила:
— Я?
— Да не уберегли, — эдак, так!
Пальцем в дверь!
— Иван, брат, сядет Тителеву на колени: на шею повесится: станет под дудку чужую плясать!
Серафима испуганным кроликом хлопала глазками в двери: вот-вот — она прыгнет на дверь.
Никанор точно хины лизнул:
— Тут гнут линию.
И показал он руками, как «гнут»:
— Эдак, так!
С угрожающим шопотом вытянув шею под ухо:
— В бараний рог гнут.
— Кто, кого?
Удивлялась она.
— Николай, эдак, Титович, Тит Николаич, — не то: я хотел сказать — Титыч Терентий, — Терентьевич.
Видно, дар речи утратил он: так волновался:
— Нам надо — так, эдак: чтоб брат, — брат, Иван, — сидел дома; чтоб мы — эдак, так…
Показал «эдак-так».
— Неотлучно сидели при нем.
Показал, как сидят:
— А то он, — обернулся на двери, — я знаю его хорошо: приставать будет с шахматами; будет рваться к Терентию Титовичу: и — сигать; неудобно: Мардарий, Цецос, — эдак, так.
И метался он взад и вперед: руки — за спину.
А Серафима сидела с квадратным, тяжелым, совсем некрасивым лицом от усилий понять — кто — Цецос, кто — Мардарий, какое значенье имеет явленье Цецоса для «брата, Ивана».
— Они — у себя там: так, эдак; а мы — у себя: эдак, так.
И — вдруг он:
— В доме — люк: и Цецос, и Мардарий приходят — проваливаться в этот люк; а выходят — из погреба: выкопали; и — прокопом проходят.
И стало ей жутко: казалось, что брат, Никанор, в этом месте попавший в капкан, сев в капкан, из капкана — капкану — капкан вырывает; и ей, Серафиме, союз воровской предлагает.
Она — соглашается, но — со стыдом.
Как — в старинную дружбу они собирались внести разделенье?
— Притом Леонора Леоновна: так чч-то, — «они» под забором сбегаются к ней; офицер и тот, черный.
Какой офицер, какой черный?
Молчала, уставясь на синие ситчики, жаром пылая и слушая, как за стеной забабахало, точно «они», перерушив предметы меж ними, обрушась друг в друга, друг друга обрушили, — в яростях дружбы!
Все ж — пребеспокойные синие ситчики: живчики, моли, горошины желтые; с пульсами: пульсами прыгают.
И две морщины, как рожки, из лобика выросшие, забодались на то, чего вовсе не знала, —
— что кралось, обхватывало, подбиралось, как злая, разлапая тень из-за шкафика, как баба, Агния, тяпавшая в коридорике; с этой старушкой она не осталась бы на ночь: вдвоем!
«Тилилик-тилилик» — раздавалось.
Сверчок?
В смежной комнате бахали доски столовые.
Моль —
— в горицветных, пунцовеньких, пляшущих
палочках, —
— в плещущих, востреньких,
пестреньких —
— лапах!
Профессор Коробкин уселся орлом
— Вот, — садитесь!
С серявой стены, на которой линяли дешевые розаны, бохавший столик сорвав, его Тителев бросил профессору, перетолкавши профессора в угол, к стулишку:
— Прошу.
И лицом забелев, а рукой продрожав, из-за пазухи вынул…
— Вы видите?
Серый и мятый конвертец.
— Чей почерк?
На драную скатерть локтями упал, забираясь ногой на постель, заходившую ржавыми ржаньями.
— Мой, — протянулся профессор дрожащею лапой за листиками.
— Чьи? — но Тителев эту дрожащую лапу отвел.
— Мои листики, — в перетабаченный воздух залаяло. Заколтыхали столовую доску.
— Постойте.
— Да нет же…
— Да — да же!
Сопели, прилипнувши лбами друг к другу.
— Мое!
И тащили конвертец, схватясь за конвертец.
Вдруг дико друг другу взблеснулись: глазами — в глаза.
— Наискались небось?
— Да-с!
— Берите ж…
С больным, угрожающим «ахом» под ржавые плачи постели откинулся Тителев.
— Коли открытие, — серая маска лица стала синею маскою, — ваше…
Как будто: спиной отваляся от столика, белыми валенками под зенит пересучиваясь, спину выгнув на пупы земные, на бледные бездны, представшие рядом подполий, открывшихся друг в друге люками, — через открытые люки, в которые Обов-Рагах, Бретуканский, Бобырь, Буддогубов, Трекашкина-Шевлих глухие свои, тяготящие рявканье бросали — скорбною орбитой рушился он!
А вселенная грохала тысячами типографских машин:
— Пере-пре-пере!
— Предал!
— Пере!..
— Передал!
Дико взлаяв усами, —
— бессмысленно взлаяв, —
— профессор с конвертцем своим, точно боров с затибренной тыквою, в угол оттяпывал, заколтыхавшись лопатками; Тителев, сбросивши столик, — за ним было: столик, подбросив столовую доску, и драною скатертцей цапнувшись в воздух, шатавшейся ножкой бабацнул Терентия Титовича по суставу коленному.
Угол перегородил, —
— где —
— усевшись с прикряхтом на корточки, ерзая вздернутой фалдой, за гвоздь зацепившейся, странно копаясь в рваном кармане, — профессор собою являл недостойный предмет с точки зрения рангов и славного поприща! Изобретатель, сидящий орлом!
Он конвертец запрятывал; и деловито с собою самим совещался с карачек — короткими фразами:
— Ясно!
— Весьма рационально!
— Но, —
— не рационально, неясно!
Терентий же Титович залепетал из угрюмых прокуров над столиком, ножкою вздернутым в воздух, как… —
— приготовишка!
Лицо Дона Педро
— Я… — видите ли — в это утро…: в то, самое… Ну-те, — когда вас свезли.
Мы напомним читателю: битого перевезли — в желтый дом.
— Забегал…
Но профессор, с карачек став боком и сев головою в лопатки, как путник у склона горы, защищался от Тителева прирастающим к уху плечом, ожидая, как видно, что будет прыжок через ножку стола с вырываньем конвертца: а может, и —
— всей бороды?
Он же — битый!
Нет — Тителев стул поднимал, стол оправил, бросая, как… приготовишка:
— И — вижу: пиджак перекомкан, жилет…; сами ж бросили; я — подобрал; и нащупал: зашито!
Уже не робевший профессор осмелился выпятить грудь, точно тачку с усилием рук и с пыхтением легких на гору тащимую; даже морщины, скрестясь, как мечи, поднялись.
— Я и выпорол… Мокрые ж были от крови пиджак и жилет… И промокло б.
Молчание, полное ужаса, переходило в молчание, полное тайны; тут Тителев хватко и глядко уселся за столик; но в том, как он руки сложил пред собою, была немота от усталости: нечеловеческой.
Видя все это, профессор утратил усы в бороде и спокойнейше сел перед ним, опухая глазными мешками.
Такая была тишина, —
— точно бомба упала на столик между четырех протопыренных рук, ожидающих звука разрыва.
Скорее провеяло, чем раздалось:
— Я… от имени партии, класса, для будущего, для всего человечества… и… справедливости ради…
Он так посмотрел, точно стул из-под зада профессора вырвет вот-вот: —
— не казалось, что он выбивался из сил,
— когда он выбивался; а он —
— выбивался из сил!
— Я прошу вас: отдайте открытие.
Как передернутый силою аккумулятор, зацапав стаканчик, могуче дрожал:
— Умоляю!
Профессор, вырезываясь в серо-розовом крапе белясых и кое-где дранных уже Никанором обой, не в себе, хрипло хрякал:
— Ссудить?
— Не могу-с!
С нежным хрустом распался стаканчик меж пальцами Тителева; и закапала ясная кровь: между пальцами; Тителев дико надменным испанцем поднялся.
Лицо —
— императора: Педро.
— Ссудить?
И за горло — рукой:
— Так…
С жестоким сарказмом на ногу упал, свое выгнув плечо:
— Нас не можете?
И погрохатывал, как артиллерией, — горлом:
— Xoxоxo!
Отсасывал палец:
— Вы сами-то — что? Весь в долгу у рабочего класса, создавшего технику, средства!
Осколок визжал под ногою:
— Я вам предъявляю лишь вексель — не свой, а чужой.
И глаза, просияв укоризной, сияюще плакали.
— Этот поступок граничит с нечестностью…
Стол дубовато столовой доскою бубнил.
— Таким были… Таким и остались.
Профессор, морщиною, точно глазами, играл, бросив руки по швам и плеснув бородою, которая стала, как слиток серебряный; свои ладони развел, прижимаясь локтями к бокам:
— Дать открытие — значило бы: наплевать на убийство; а — я…
Глаз — топаз:
— Не плюю!
Ослепительный глаз, — но — слепой!
— Я, — лицо растянулось в исполненное выражение тело, — я — сжег его…
— Вы на убийство уже наплевали тогда, когда вы расписалися в бойне: со всей корпорацией!
Не расписался ж, — сидел в желтом доме: другие — расписывались!
— Вы, — и Тителев бросился корпусом, — нас не «ссужаете».
Свистнул по воздуху твердым стальным кулаком;
— Мы вас — судим! Лицо спрятал в руки:
— Боролись Либкнехты, — не вы.
Оборвался руками от лба; и пять пальцев приплясывали на коленке качавшейся:
— Где сожгли? Как?
— В голове.
— Не юродствуйте, — Тителев взвизгнул, — и плюйте, но — цельтесь: у вас не плеванье — самооплеванье.
Профессор глядел на него утомленным лицом, сжавши Пальцы в томлении, — в неумолчном, громком.
Отер капли пота:
— За что?
И слова барабанили, как барабанными палками, по барабанной его перепонке:
— Нет, где человечность у вас? Где у вас справедливость?
— Я вам говорил-с: справедливость есть «средняя» только конкретных любвей!
— Разве что!
Нет же —
выписал брата, одел, приютил, накормил; пожалевши, отдал, что важней справедливости, этот линючий конвертец; лишил себя чести… —
— И это есть «средняя»?
— Коли вы брезгуете справедливостью, — вспыхнул глазами кровавыми.
Полудугу описал: и — с упругим голопцем, рванув Никаноровы рвани, — к профессору:
— Все человек превозможет!
Как раненный насмерть, страдающий тигр, протянулся рукой за пакетцем на рваный карманик:
— Пускай погибает в вас личная истина в истину класса: нет, вы — отдадите!
Профессор, найдя разрезалку, случайно зацапанную, в своем рваном кармане, усищами сделавши —
— «Ась?» — подбородком вдавился в крахмалы, как зубы защелкавшие.
Он хватил разрезалкой товарища старого, чтобы в борьбе обрести свое право, и — полудугой — мимо Тйтелева, — сорвав скатертцу, бросив ее пред собою, и — головая, — дернулся с громким расплохом на двери, которые выкинулись, точно руки из недр.
Никанор отлетел с синей шишкой.
Никто не погнался.
Просунулся Тителев:
— Ну и буржуище!
Тут же, движенье вобрав, став в пороге и перетирая сухие ладошки, он выбросил:
— Эк же!
Стальная душа у него.
Бой осы с пауком
Никанор, отлетевши к диванчику, из-за плеча Серафимы бородкою ухо чесал Серафиме с весьма угрожающим шопотом; тер себе синюю шишку; и пальцем на что-то показывал.
А Серафима — с губой, отвисающей глупо, толкалась плечом под губою его, выгнув спину дугою.
Шарахались оба —
— от пятками пятавшего старика
— и от —
— Тителева,
— прижимавшего в кубовый угол огромную, бразилианскую бороду.
— Ты справедливость свою, — гребанулся профессор рукой и ногой, — показал мне…
Сломался другою ногою под задом, вцепившися фалдами в пол: не профессор Коробкин, а злой, шестипалый тарантул, прыжками огромными прядавший, —
— около, —
— желтой и нервной осы, просадившей впустую от брюха оторванное — свое — жало!
Оса — домирала:
Отдельное, нервное, жало, без туловища быстрым сжимом: подергалось!
— Насмерть трамвай раздавил, говоря рационально, жену: тебе жалко?
Из красного лая — на кубовый сумрак:
— Допустим, — просумеречило.
— В мгновениях рвутся — аорты, артерии: ты, эгоист, — слез не льешь? Ты животное, как и баран, — жрешь баранину?
— Галиматейное!
— Не эксплоатируй, буржуй, класса «sapiens», орангутанга, которому сифилис ты прививал: ради целей научных, полезных одной разновидности, но не полезных другой; род же — общий-с!
И лбиною, точно булыжником яйца, — закокал по лбу он:
— Хозяйство планеты, — скудеет: и ты, социалист и хозяйственник, завтра подпишешься под зарезаньем рабочим рабочего в равносвободной планете, чтобы миллиарды рабочих дитенышей скудный последний кусочек не вырвали б у миллионов оставшихся: ради спасенья «homo».
— Негомкайте и не хватайтесь за этот вопрос! — пересчитывал крапы обой себе в руки сжимающий Тителев, — мы, социалисты, расширим хозяйство планеты: планетами же.
— Убывание скорости света — доказанный факт: убивает хозяйство созвездий — в пропорции геометрической
— Ты-то, — и Тителев свесил с колена носок, — разогреешь созвездия?
— Да-с!
— Чем?
— Любовью.
— Пустой парадокс!
Никанор с Серафимой, не смея приблизиться ближе, шептались: случилось или не случилось ужасное что-то между — сумасшедшими?
Что перед ними разыгрывалось? Пререкание дружеское с очень жуткими шутками и реквизитами страшных гримас?
Или тут — нарушение всех человеческих и нарицаемых бытов в едва ли понятные, ненарицаемые: в насекомьи!
— Мне боязно!
Синяя птица
— Вопрос не во мне-с: согреваю вселенную я или — нет; она ухает смертоубийствами солнц; чтобы их отогреть, надо броситься к атому и к овладенью теплом, скрытым в нем; а не строить убийства из планов, весьма справедливых; я грею вселенную — сопротивлением; в этот момент…
Он себя ощущал на крутейшей дуге — у прокола последнего атома: атом коснеющий — вот он —
— проколет —
— теплом!
Глазик, —
— точка, ничто, —
— целясь в точку невидимую, прорешая вопрос, раз решенный, расширился в диск световой, превращающий в пламя пожара — вселенную!
— Вот-с!
И конвертец с открытием вынув, пощелкавши пальцем в него, он его — изорвал и осыпал из стула прыжком сиганувшего Тителева дождем мелких лоскутиков:
— Он — сумасшедший!
Все — бросились; и, захвативши за руки, куда-то вели; он же руки руками отвел; его белые брови, ударясь в межглазье, как молнию высекли молния врезалась в перья обойного фона, златистые, с просверком —
— темно-вишневых, кометных хвостов!
Не увидел, как Тителев, в ноги себе подпираясь руками, почти бородой лег на пол, точно кланяясь в ноги: лоскутикам.
— Не сотворите кумира!
Увидел; и — ахнул он: —
— старый товарищ, идеями прядающий,
точно бог, —
— не во имя свое,
а во
имя идей, —
— с громким мыком заползал перед сапогом, над надорванным желтым клочком.
И профессор Иван, свою бороду вздернув и руки сложивши под ней, озарился теплейшею мыслью — поднять его на ноги; и Серафима ловила пролет звуков мысли, как птицы, — из глаз его:
— Брат, — успокойтеся!
И руку свою положив на упавшего брата с улыбкой седою, но хитрою, пророкотал:
— Старый мир, — успокойся, — стоит у последней черты: мы бросаем игру.
И он выбросил руку, как с пальмовой ветвью, чтоб… жилы не лопнули: — как посинели, надулись они!
— Принцип — здесь, — показал на межглазье.
— Не здесь, — показал на клочки.
— Здесь — превратности смысла: открылась ошибка, пропущенная в вычислениях, — мне…
— Как? — куснулся зубами, ногами разъехавшись, — брат.
— Как? — оскалился Тителев.
А Серафима, поймав эту птицу —
— мысль синюю, —
не удивлялась,
Цветясь, точно роза.
— Ты… ты… издеваешься?
Он поглядел утомленным лицом и заплатой над выжженным глазом, сжав пальцы в томлении:
— Мне ль издеваться, когда, — и заплату он. снял, и громным, кровавым изъятием глаза их всех оглядевши, — заплату надел.
И к окну подошел; и разглядывал звезды.
И Тителев, медленно вставши с колен и листки уронивши в плевательницу с оскорбительной горечью, — в угол пошел:
— Э… да что!
И спиною подставленной трясся.
Его тюбетеечка плакала блесками, точно слезиночек; в спину ему из-за карего глаза топазом прорезался —
— детский, беспомощный, синий —
— глазище!
— Ты, — рявкало, — ты ведь женат?
— Недостойный вопрос!
И пошел через красные крапы из кубовых сумерок к креслу, оскалясь, как тигр:
— А-дд-да…
В кресло упал; волосатый запрыгал кадык:
— Я — женат.
В окна черные скалился.
Рок: порог
Ночь, уронивши на дворик две черных руки и звездой переливною капнув над крышей, сжимала в объятиях домик, как мать колыбель, и глазами, алмазно и влажно сиявшими, жадно глядела из синих морозов в цветистую комнату.
Точно фонарики: —
— ситцевые маргаритки, азалии, звезды и синие дрызги зигзагов!
Казалось: —
— огромная, черная женщина, павши на землю, сейчас распрямится, — и — перерезая вселенную, руки свои заломивши и бережно сняв этот домик со снега, как чашу с сияющей ценностью, черною орбитою в дали кубовые, руки кубовые окуная в созвездия, —
— Льва,
— Леонид,
— Лиры,
— Лебедя —
— перенесет!
Но не Лебедь, не Лира, не Дева, не ночь припадала к окошку —
— Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, — летела, бежала: скорее, — скорее, —
— скорее — на жесткие стекла.
Так — птица: увидев маяк, на него, как на солнце, бросается; птица бросается в смерть.
И ей смерть: видеть, —
— как —
— из-за ситцевых звезд краснопалого кресла старик одноглазый малютке, милеющей личиком, с искрами солнечно-розовых прядок, — приносит свой глаз; а малютка — в сиреневой шапочке, ручками веер раскрывши, как райская птица — на дереве жизни — качается!
— Нет!
И — отдернулась.
Этот ребенок седой — ей давно дорогой, потому что в утопиях, ею растимых, есть корень, ей в душу вцепившийся: за руку взяв старика одноглазого, в вывизги рыва планеты швыряемой, под колесом Зодиака по жизни вести, чтоб вину дорогого, родного, другого, как долг, — пронести!
Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.
Смерть: преступить порог дома: —
— порог —
— ее рок!
Шарки: шаг пешехода —
на Козиев Третий!
Как шамканье страшных старух…
Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —
— что —
— с бесполезной жестокостью больно катаемое
и усталое сердце —
— разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?
— Ты — чего топчешься? Шла бы.
Икавшев тулупом дохнул за спиной.
Вот — Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и — погас вдоль заборов: ждут обыска.
Ей ли, порочной преступнице, — переступить порог: рок!
Разговором подергались
Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем — холодным, прокисшим, лимонным, — вдруг выбросил вверх:
— За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!
Тут встрепенулся профессор:
— Да, ты, брат, — тащи меня к ней!
— Ну-с, — она-с!
Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.
И — бацнула входная дверь; и — казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:
Легка на помине!
И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.
А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
— Что? — Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
— Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик — кричмя.
— Серафима Сергеевна?
— Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
— Ну?
— И вы — тут?
— И я — рада!
— Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице — опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», — промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
— Вы меня проведите к себе: я — боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, — узкотазая, маленькая, — наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
— везде с перекурами, —
— за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
— Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
— Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
— Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!
— Должна принести благодарность.
— Ну, ну, — с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.
И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:
— Обои сиреневые…
— Прелесть что!
— И — не прелесть!
— Сама выбирала…
— Вкус ваш!
А — что дальше? Ничто?
Нет, — «Глафира Лафитова».
— Ну, — что она?
Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то — появлялась она.
На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима — ни звука.
— Ну вот: и — прекрасно!
И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?
Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:
— Вот — тут вот: вот — уборная…
Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.
— Вот — выключатель: вода — не спускается.
И — как невинно взглянула:
— И — поговорили.
Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, — не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!
Сделалось совестно: и — помогала головкой угрюмо.
Когда б понимала, то, —
— вероятно бы, —
— с ожесточенным, с пылающим личиком ринулась бы на нее: обхватить, обогреть, уложить, как больного ребенка, в постельку; и — песенки ей колыбельные петь!
— Ну?
И обе, затиснувши ротики, бровки зажавши, протопали в лай голосов.
Плоскогрудая девочка с книксеном
Тут же профессор увидел: —
— робея, дурнея и переминаясь в пороге, из двери просунулась робкая девочка в платьице с розовым отсверком, с рыжими пятнами, с черненьким крапом; и — с книксеном.
Книксен не сделав, стояла с открывшимся ротиком, платье свое теребя.
Зарябило в глазах: точно рой черных мушек в глаза ему кинулся, с платья снимаясь.
Во что-то нацелясь, он сдернул очки, потянувшися носом разведывать воздух.
— Жена моя, — скалясь, как тигр, руки выбросил Тителев, — Элеонора!
И в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами. Шаркнул профессор, теряяся:
— Рад!
А Леоночка, лобиком бросив свою завитую головку, бодаясь головкой, отпрянула в тень, потому что профессор спиною вдавился между Серафимой и братом.
Как будто в бега друг от друга пустились: спинами!
Тотчас, взяв в руки себя, —
— Рада!
— Рад! —
— Руки сжавши друг другу, присев друг пред другом на кончиках кресел друг друга разглядывали.
И профессор с лукавою шуткой провеял на Тителева белым усом.
— Я вот-с… Говорю себе: ясное дело, — супруга твоя еще маленькая… Кашку кушает!..
А Леонорочка, ставши живулькою розовой, взором на нем откровенно занежилась; будто весеннее солнце блеснуло в глаза, а не этот косматый старик, на нее поглядевший с лукавою лаской; как дерево зыбкое, вдаль уплывая вершиной за ветром, корнями привязано к твердой земле, — так она свой порыв передерживала: в ноги пасть; и на мужа косилась украдкой, разглядывая удлиненный затылок, — и узкий, и волчий: волчиная стать, волчьи уши, прижатые к черепу: —
— знала она, что — овца: в волчьей шкуре; и стало ей жалко его.
А профессор — медведица!
Стала живулькою розовой, чуть не спросив.
— А что Митенька?
Передержала себя: это быль; но быль — пыль!
И припомнилось ей, —
— как —
— схватяся за львиные лапочки кресла, вскочив, чтоб бежать, будто — орангутанг, не «отец», рассыпался профессор в любезностях!
Бегством все трое пустились в переднюю, где он кота с перепыху надел на себя вместо шапки, «отец» — с перекошенной, злою гримасою; он — с перетерянным плачем: сквозь смех.
Так последняя и роковая их встреча, — единственная, — отпечаталась в памяти!
У Серафимы же вырвалось:
— А!
Встрясом плечи.
— Вы что? — Никанор.
— Нет, что с нею? — склонясь к Никанору. — Откуда болезненная экзальтация эта?
— Так чч-то, — Леонора Леоновна к брату, Ивану, всегда относилась с горячей сердечностью, — строго одернул ее Никанор.
Но прищурясь, он борзеньким носиком быстро поерзал меж ними: как будто в обоих — свое, недосказанное, переглядное слово.
Встав в тень, Серафима опять поманила кивочком:
— Зачем она так беспокоит его?
— То есть — как?
— Ну, — не знаю.
А взгляд Леоноры как бы говорил:
«Много, много воды утекло».
И тонула в глазах своих собственных, густо синя папироской и выставив ручку, точеную, точно слоновая кость.
Серафима подумала:
«Что за претензии?»
Эти претензии воспринимала она, как порыв — неестественный.
Брат, Никанор, не ответивши ей, перестегивая пиджачок, подсел к брату, Ивану:
— Как, что?
— Как тебе — эдак, так — Леонора Леоновна?
— Мы… да какая-то, да-с, дергоумная барышня, — скрылся от брата усами.
— Она уже — эдак.
— Как?
— Дама!..
— Забавная барышня-с…
Твердо упорил, задумавшись явно; и, явно, — над ней.
Вдруг стараясь занять разговором ее, — но таким, каким дряхлые старцы стараются, став еще более дряхлыми, выставить в шутку шестнадцатилетних девчонок пяти-шестилетними пупсами — рявкнул он:
— Котиков любите-с?
Вновь, точно дерево, в ветер рванувшееся, Леонорочка, пальцы ломая, — к нему; и опять, точно дерево, корнями привязанное, оглянулась на мужа: сидел, уцепившися пальцами в кресло, не слыша, не видя стальными глазами; жесть — губы зажатые; в лоб же морщина влепилась, вцепяся, как хвост скорпиона.
— Нет, не по пути с ними нам! — Серафима настаивала в Никанорово ухо.
Поморщился:
— Элеонора Леоновна, Терентий Титыч — друзья!
Но подумалось: недруг и тот до поры — тот же друг и морщинки от лобика рожками в угол наставились.
Тителев встал, ей блеснул:
— Добрый вечер, — критический критик… Да я забегу еще.
Не отзываясь на шутку, без всякого повода вышла из тени она; свою выгнула голову; руки — на грудь, отступя припадая на ногу, — насупилась хмуро.
Он — вышел.
И мир, как разбойник
Профессор вышарчивал взад и вперед; точно он, не, имея пристанища, странствуя, видел градацию дальних ландшафтов; вдруг — замер он; руки свои уронил; носом — в пол, в потолок, чтобы выслушать отзвук в себе —
— синей мысли, —
— о первой их встрече.
Да — первая ли?
Вот что выслушал: —
— перед золотеньким столиком чашечку чая, фарфор, розан бледный, поставил лакей перед ним, ему виден кусок кабинета, открытый в гостиную, — кубово-черного, очень гнетущего тона, такого же, — как фон обой этой комнаты! Красные кресла жгли глаз своим пламенем адским оттуда; и были такого же колера, — как эти красные пятна
А девочка эта сидела, — так точно— с таким же раскрывшимся ротиком.
Выслушав это, он руки с улыбкой седою развел пред Леоночкой; торжествовал над молчаньем своей бородою, — безротой и доброй
Вдруг усом вильнул; и — слова, плоды дум, точно сладкие яблоки, стал бородой отрясать.
— Все идет, говоря рационально, — по предначертанью. Улегся усами; прошелся он:
— Царствует — царь… Безначальные — мы. Руки сжал: носом — в пол:
— Что же, — будем готовы.
И глаз в блеск порочных, агатовых глаз, расширяющихся в изумруды невинные, —
— глаз —
— просинел.
Из агатовых глаз — в голубые глаза Серафимы он ринулся; и Серафима сказала — глазами в глаза:
— Я — готова: на все.
Но он, вынув свой глаз из нее; повенчав ее взоры с Леночкиными, он читал ее мысли; но сделал рукою ее от себя отстраняющий знак:
— Вы — останетесь здесь: не пойдете.
И руку, как с пальмовой ветвью, приподнял — к Леоночке:
— Мы с ней — пройдем!
И казалось, что в ней соблеснулися звезды; и звездный поток, — тот, который'глубокою осенью сыплется из синеродов над скупой землей —
— Леониды, —
— посыпался!
Он же в ответ ей на блеск:
— Были львицею: станете — девочкой.
И Никанору, бросавшемуся, руки выбросил:
— Я — к вам: вернусь; будет — радость!
— Да что вы, профессор?
— Куда собираешься ты?
Он ответил загадкой:
— Туда, где вас нет…
И прошелся; и — видели: борется с чем-то.
— Мы — косные: бодрствовать — трудно… И мир — как разбойник.
Из глаз он выбросил солнечный диск:
— И разбойника братом хотел бы назвать я.
Тут став повелительным, он указал на порог — Леоноре Леоновне:
— Ну-с, вы — готовы?
И дернулась; вертиголовкою, расчетверясь меж собою,
профессором, парочкой дико ее пожиравших глазами людей, — Серафимою и Никанором, — глаза, не мигающие опуская в носочки, как будто ее наказали — вперед наклоненной головкой,
— как тихий лунатик, —
— прошла!
И за нею он вышел.
И больше его Никанор в старом мире не видел, когда они встретились, —
— все —
— было —
— новое!
Крылышки бабочки
Вслед Серафима — бежком: в наворачиванье обстоятельств; подняв свою ручку и ей, как щитом, защищался, напоминала головкою отрока быстрого.
Бросила:
— Там — в мою комнату… Там — в моей комнате… можете… вы…
И — задохлась она: из глаз — жар; во рту — скорбь.
— Ну, — пошел разворох разворота!
В диван головою, а плечи ходили; зубами кусала платочек; не плачем, а ревом своим подавясь, занемела; и — ком истерический в горле.
— Чего это вы? — Никанор. — Брат, Иван, объясняется с Элеонорой Леоновнои; он, вероятно, мотивы имеет свои.
Но мотивы такие — болезнь.
— Рецидив.
Посмотрела; и — что-то коровье во взгляде ее.
Леонора Леоновна, крадучись, переюркнула под стены; на край бирюзового пуфика села; уставилась глазками в розово-серые крапины, глазок не смея поднять.
Он же, крадучись тоже и вставши на цыпочки, пальцы зажатые приподымал умоляюще; и приворковывал, как старый голубь:
— Да вы…
— Не волнуйтесь!
— Прошу вас…
Как чайная роза, раскрылось лицо:
— Да вы… выслушайте!..
Леонорочка с пуфика переползла на диванчик: поближе к нему; и согнув под себя свои ножки, накрыла юбчонкою их.
Он боялся рукою коснуться плеча: точно он не хотел обмять крылышек бабочке:
— Я, говоря рационально, узнал вас.
Глаза ее, как драгоценные камни лампады, сияли; закрылась руками; а он, нагибаясь, пытался увидеть сквозь пальцы в них спрятанный глаз:
— Вы — Лизаша Мандро.
И увидел не глаз, а слезинку, которая в пальцы скатилась:
— Ну, ну-с: ничего себе…
— То ли бывает?
— Проходим-то все мы — под облаком.
Пав на живот, как змея, на него поползла, пересучиваясь и толкаясь худыми, как палочки, ножками.
Он сел на корточки, выставив нос и ладони пред ней, как бы их подставляя под струйку, чтоб бросила личико в эти ладони, которые жгли, как огонь: переполнить слезами.
Он плечики пляшущие, точно пух белоснежный, наглаживал:
— Плачьте себе…
Воркотал, точно дедушка, внучке прощающий:
— Мы полагали не так, как нас, — выбросил руку свою, — положили: меня, вас… и…
— Вашего…
— Батюшку.
Он запинался.
Тут в воздухе взвивши и ручки, и ножки, а спинку чудовищнейше изогнув, опираясь качающимся животом о пружины диванчика, выявила акробатикою истерическое колесо.
И разбросалась с плачами.
Он же над нею зачитывал лекцию:
— Жизнь — давит нас; оттого мы и давим друг друга; жизнь — давка: в пожарах.
И встал, и прошелся, и сел:
— Дело ясное: эти побои его адресованы были не мне-с; и — не он наносил.
Носом цветик невидимый нюхал.
— События эдакие с точки зрения высших возможное тей — тени-с прохожего облака.
И топоточки под дверью расслышал: малюточка бегала: топами ножек выстукивала: пора спать!
— Не шумите-с: нас могут услышать, — понесся он к двери; и — высунул нос.
И — отдернулся: —
— сосредоточенно руки скрестив на груди, не трясясь, точно палочка платье повисло), в тенях еле выметилась Серафима, вперя огромные бельма.
Огромное, черное «же», — три морщины, — чертились: от лобика.
Чуть не упала; но — выстояла.
Леонора в слезах протянула ручонки; и не понимала, что с ней; смеялась и плакала:
— Можно?
И знала, что надо принять то, что вспыхнуло.
Он — неожиданно руки раскинувши: с рявком:
— Все можно-с!
Решение — акт; в ней — согласие:
— Можно вам все сказать: все-все-все?…
И на простертые руки упала головкой.
— О нем.
И он гладил головку, к груди прижимая.
Весенняя струйка лепечет у ног: —
— все-все-все: понесу расскажу!
Ставши струйкой, — она вылепетывала то, о чем рассказать не сумеет писатель.
За дверью едва Серафима расслышала:
— Пелль-Мелль-отель — говорите?
— Тридцатый номер?
И не удержалась: просунула голову.
— Есть!
И профессор отпрянул под лампочку, быстро записывая.
Но увидев малютку, он книжечкою записною — в нее, а свободной рукою с дивана Леоночку сдернувши, на Серафиму швырнул; повелительно рявкнул;
— Мой друг!
И — светящийся диск, а — не глаз!
— Прошу жаловать!
Руку, одну, Серафиме за спину, другую за спину Лизаше:
— Лизаша Мандро!
Друг о друга носами их тыкнул; и — выскочил в дверь.
Посмотрели друг другу в глаза: золотые, сияющие, — в изумрудные канули; ахнув, всплеснули руками:
«Лизаша, которая, и о которой!»
Смеяся и плача, упали в объятия.
А шуба медвежья прошла мимо двери: прошаркали ботики.
Глупая рыба — Вселенная
О, переполненное, точно вогнутый невод, звездой, — несвободное, обремененное небо!
О, — то же звездение: праздное!
Тителев мерз на дворе, больше часу разглядывая, как ничто закачалось дрожащими и драгоценными стаями.
Звезды, —
— зернистые искры, метаемые, как икра,
как-то зря, —
— этой рыбой —
— вселенной!
Глаза прозвездило до… мозга.
И он полетел через двор, наклоняясь с напором, со стропотством: быстро, ступисто шагнул на подъезд; бахнул дверью передней тетеричкой: в дверь кабинетика.
А из гостиной к нему — шаг Мардария, вышедшего через люк из подполья.
И он застопорил крепким затылком, ушедшим в плечо; пережвакнул губами, зубами кусая плясавшую трубку; отсчитывая и пересчитывая синие каймы ковра; и вся быстрость. которую он развивал на бегу, улизнули в него; скосив глазик, посапывая и надувшися из-за усов, гладил бороду, громко упоря носком, ударяющим в пол.
А Мардарий, ему на плечо положив жиловатую лапищу, из-за плеча протянулся: усами оранжевыми:
— Ну?
— Что «ну»?
И Мардарий — глазами в глаза:
— Дело это.
Бесцветны стальные глаза: призакрылись; и — брысил ресницами; но наливалась височная синяя жила; и смыком морщин, точно рачьей клешнею, щипался.
И понял Мардарий: проваливалось дело это.
А «Титыч», —
— партийная кличка, —
— разглядывая корешки переплетов, смекал, точно мерки снимая: ушами, плечами и пальцами что-то учитывал он: —
— не казалось, что он выбивался из сил, когда он выбивался: мог спать, продолжая работу во сне; и скорее откусишь усы и тебе оторвет нос от перца, чем корень поймешь, тот, в который вперился он, перетирая сухие ладони, как будто готовясь себе операцию сделать.
— Мардаша, Мардаша, — и желтая, шерсткая вся борода разъерошилась:
— Стоп.
Свои пальцы зажал, будто он позвоночник, свой собственный, сламывал.
— Эк, дурака стоит дело: я — прост, как ворона!
Вдруг книжицу выщепнул; перевернувшися, крепким движеньем метнул через стол, точно диск, прямо в руки Мардарию:
— Дельная!..
— Вы — не читали?
— Прочтите…
А сам — вне себя; голова, — как раскопанная муравьиная куча: в ней выбеги мыслей единовременных — усатых, коленчатых и многолапых, туда и сюда!
— Куй железо!
Превратности смыслов, их бег друг сквозь друга, друг в друге, как в круге кругов, из которых куют сталь решений; но — замкнутый череп!
Круг — замкнут!
— Остыло железо!
И бросивши бороду, два острых локтя откидом спины в потолочный, седой, паутиной обметанный угол, — локтями на стол, головою — на руки: с громчайшим —
«Мардаша, нет выхода!» —
— пал!
Знал Мардарий, какие тяжелые трудности преодолел он, чтоб дело с профессором честно простроилось, как эти трудности скромно таил; и —
— в то время, —
— когда он — под бурей и натиском стоя с увертливой сметкой боролся, подкапываясь под партийных врагов: и обуздывал головотяпов товарищей.
Сколько любви!
Для Мардария «Титыч» был тем, чем для «Титыча» был Химияклич: ось, стержень, садящий своей бронированной ясностью: мозг человеческий.
Ахнул Мардарий: коли головою — на руки, так — мат ему!
Тителев приподымался на локте, весь — слух:
— Голоса!
Перекрикнулись ближе; фонарики.
С пальцем, подброшенным кверху, смелейше взмигнул; и — понесся в подъезд; в блеск бирюзеньких искорок, пересыпаемых в черном ничто драгоценно дрожащими стаями, — в крик, —
— Серафимы,
— Леоночки —
— бросился!
И — там визжало;
— Ушел!
— Нет!
— Пропал!
Все — исчезнут под вогнутой бездной — бесследно!
Там — в синенький переигрался зеленький блеск;
там —
из тихой звездиночки —
— розовые переигры!
— Бесследно исчез!
Кто?
Профессор Коробкин.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления