Безлобо, безглазо
Недели за три до ужасного вечера у Тигроватко Друа-Домардэн получил с человеком записку: ему неизвестная вовсе мадам Кубоа пожелала сообщить весьма важное сведение в связи с визой, которую ждал с нетерпением он; назначалось свидание где-то почти на окраине города; праздно томяся в отеле, — пошел.
Был холодный денек с пескометами; над многоверхой Москвой неслись тучи.
Забрел, озирался: один-одинешенек; длинным-длиннёшенька, серым-серешенька: улица, удостоверился: в точно указанной улице не было дома с указанным номером; стал он дощечки прочитывать; и прочитал он: «Амалия Карловна фон-Циклокон» — в месте, где в представлении его обитала мадам Кубоа; и еще прочитал — недалеко: «Миррицкая, Мирра Мартыновна».
Стало ему неприятно; Миррицкая эта торчала в отеле; и — надоедала ему; он свернул в переулок соседний; оглядывался: никого; только перешмыгнет оборванец: меж синих, зеленых и розового домиков; где-то — оранец.
Вдруг — шушлепень мокрых калош; обернулся и видел, что шаркает прямо в него, из-за плеч, — шепелястящий шаг:
— голова, —
— котелок, —
— цвета воронова;
пальтецо — цвета воронова; и портфель — цвета воронова; ярко-красный квадрат, подбородок, безлобо, безглазо — пронесся.
Такие — везде и нигде — перемельками из мимохода прощелкивают; мимохода же не было; и заприметилась физика, ассоциируясь с точно такою ж; морщинки, — три, — под котелком, потому что морщинки, — три, — видел он: ассоциация! Карие клопики, глазки, — с подкусом, с «убивец», как у Достоевского: ассоциация!
В листья сметнулся, став издали с кем-то, кого Домар-дэн, близорукий, увидеть не мог; из осин с пересипом пробзырили, точно быки, лопнув хохотом в ветре:
— Воняет!
— Дохлятиной!
Крепко вонял: переулок.
Друа-Домардэн, проярившись очками, взусатясь, надвинув цилиндр на глаза — с вороватой трусцой: перешуркивать листьями!..
Около сверта назад обернулся он: нет — никого. Только юбка с щурцой: шерошит; да пролетка шурукает; силился впрыгнуть в трамвай: на вагоны, а — лезево; в лезево это не влезешь.
— Но, — как?
Иностранец, ни слова по-русски, а — понял ведь!
Русский язык здесь, в пустом переулке — живой атавизм, — раскрыл дар, погребенный во Франции; понял, что значит: воняет дохлятиной…
Психика? Улица?
Ассоциация.
Стены, как розовый крем; а бордюр — белый крем: дом; квадраты таки, здесь зажатые током пролеток, как головы мопсов, разорванных фырчами, — бзырили, кремовый дом, облицованный плиточками из лазурной глазури, фронтон (голова андрогина), — напомнили: что-то.
И звуки подшарчивали: за спиной; за плечо бросил голову: та —
— голова, —
— как битка, —
— на него: котелком; он ей спину: в витрину с фарфорами севрским носом; но и котелок, — то же самое: физика — шея, надутая жилами; или, вернее, — тупое вперенье обоих в фарфор: без огляда друг друга, без слов; подчинялся ассоциации, он, Домардэн, бросив севрский фарфор: зашарчйл в переулок.
Прохожие видели, что иностранец, брюнет синеватый, с сигарищей между усов, с черно-бронзовым отсверком, как неживой, бороды, утрированно длинной, пропяченной, стянутой черным пальто, — поправляет рукою, затянутой черной перчаткой, свой черный цилиндр и очками, слепыми и черными, смотрит в прощеп меж домами.
В прощепе, — уже в леопардовом всем, — над трамваями, плакавшими каре-красными рельсами, — красного глаза — кровавая бровь!
Без цилиндра влетел; де-Лебрейль указала ему: парик — наискось:
— Что вы?
— Я?
— Выглядите, как с пожара: врываетесь! В тоне допроса — злой привкус.
И гонг — к табель-д'оту.
Едва завязался салфеткой, как наискось, — видит он, — красный квадрат; лобяная полоска; на ней —
— три —
— морщины; те, те, о которых он вспомнил недавно; себя успокоил; сидевший — не «тот»: не прохожий, а некто, с кем сели из Лондона, с кем вместе ели: в кают-компании; все наблюдал, как он челюстью рвал свой бифштекс, как, насытясь, метался от носа к корме: не московский «тот», — лондонский «этот».
А вдруг «этот» — «тот»?
Тилбулга, тотилтос
О, но Шан з'Элизэ ситуайэн Ситроэн прокатил: де-Лебрейль и его; и — подите же: Фош навязал; отказаться? Карьера: перо публициста; все ж ездили к «доблестной» в гости, — куа, — директиву давать; и — с «Соссонофф» решать.
Два пакета: секрета; один — Булдукову; другой — Алексееву; да интервью, ан пасса н, с… Котлеццбфф: о нон рюс!
Москва — мельк!
На пакет — не ответ: Булдуков не учел, что Друа-До-мардэна принять за курьера — пощечина Франции.
В «Пелль-Мелль»-отель сел, где загноилась, как старая язва, в нем память; не спал: на лице — пухота; борода не разглажена; и не распрыскан парик: голый череп из зеркала смотрит.
Надето: готово; и он, оглядев себя, владил массивную запонку, сунь руку — так, палец — так; угрожай, когда надо, очком, его выкинув быстро, как блюдо, лакеем кидаемое из-за плеч; своей дикцией — отдирижируй; и острую глупость свою, как горчицу, — присахари; главное же: выдробатывай пальцем по скатерти злой дидактический дактиль:
— Са донн л'инпрэссион![69] Ca донн л'инпрэсснон! (фр.) — Это создает впечатление!
Ну и психика же, — менять психики, точно сорочки, покрытые грязью; сдал прачке; и — кончено; перечеркнуть ленту лет: истребить; и — воспитывать позы и жесты воспитанниц, психик: вот — монстр; а вот — милочка; а износилася психика, как в шелудивую психу, — осиновый кол; есть терьеры, бернары: щенята: есть — милочки: купишь, и — водишь
за ручку в шелках; и сажаешь малютку в колясочку.
Это ж, как Круксова трубка: пустая; раз, — вспых: блеск павлиний!
И — нет ничего.
Подмурлыкивая носовым баритоном, он выставил в зеркало стройный свой торс с замечательным профилем, ставя в петлицу муарового отворота мизинец, сутулясь и вытянув шею.
Довольный расчмок; и — оскалился; белую челюсть показывая.
Эти серые, светлые брюки, с несветлою серой полоской; визиточка, черная, стягивала, как корсет; ноготь — розовый; щеки — эмали; а запахи — опопонакс: парикмейстер, танцмейстер, —
— хорош в этой комнате —
— тоже —
— хорошей!
В суровое, с бронзовым просверком, темное поле обой точно вляпаны черные кольца в оранжево-красном квадрате; то серые фоны диванов и кресел из крепкого дерева: американский орех: и такие же кольца на каре-оранжевых каймах драпри, и ковер, заглушающий: дико кирпичная вскрика с наляпанной дикою, синею, кляксой; и синие кисти гардины, — экзотика, даже эротика: тропика!
Нет, не экзотика и не эротика тропика, — лондонский тон, фешенебельный штамп: в бронзе ламп, в жирандоле.
И — черно-лиловая штора.
Но нехорошо, что — тринадцатый номер.
А в смежном, в двенадцатом, — мадемуазель де-Леб-рейль: что мадам Тигроватко, друг Франса, при ней — «конпреансибль»[70] конпреансибль (фр.) — понятно., но что Мирра Миррицкая, Тертий Мер-тетев и мадемуазель Долобобко —
— с мадам Тотилтос, с Тилбулга, —
— ен пё тро[71] ен пё тро (фр.) — слишком много..
И опять-таки, — драмы с мэссьё: Суесвицкий, Антон Ан-Тиох, Лавр Монархов.
— Ассэ, — жюск иси![72] Ассэ, — жюск иси! (фр.) — Довольно! — он показывал кисло рукою на горло.
Сутулясь и вытянув шею, прислушивался: де-Лебрейль — в неглиже, что обязанность секретаря надоела — полгоря; но не узнавал он Жюли: нога на ногу, чуть не задрав свою юбку, вытягивала напоказ мускулистую, смуглую ногу; не «в'ля ме вуаля»[73] Me вуаля! (фр.) — Вот и я!, — «пурку а»[74] пуркуа? (фр.) — почему?; и — лорнировала саркастически: мэ пуркуа:
— Вы
не так говорили в Париже; вы — взвинчены, точно боитесь и прячетесь! —
— Прямо
в лицо: с грубоватым контральто, с размахами веера!
Разгордились, — и с задержью к ней выходил.
Острота-то пера — не его, а — Жюлй; направляет — он; пишет она; это — коллоборация, но — неудобно, когда «Фигаро»[75] «Фигаро» — парижская правая буржуазная газета. ждет статьи, а она, задрав ногу, показывает кружева панталончиков Лавру Монархову.
Не объяснишь сэтт гренуйль[76] сэтт гренуйль (фр.) — этой лягушке., что при всей проституции с душами было же нечто, что вынудило авантюру недавнего, страшного прошлого сразу же — пальцами мазал он губы — о, о, о, — пером публициста проткнуть с ураганною силой, как психи.
Отдернул от губ свою руку: дурная привычка хвататься за губы.
Жгучая память, как пламя, ведь вырывом может его охватить, как бумажку, которая около пламени —
— вот еще, —
— вот еще… —
— вспых —
— только
черно-лиловый, морщавый комочек, сереющий в прах золяной!
— Мадам Тителева? — с правом спросит читатель.
— Мэ, мэ,… — ки н'а па д'истуар!..[77] Ки на па д'истуар!.. (фр.) — Но, но, — у кого нет истории!
Нет: не это.
И — точка, как и Домардэн ставил точку, вонзая осиновый кол.
Золобоб
Тук-тук-тук!
Он — в очковые черные стекла; исчезло лицо, потому что очки, борода и парик, — как кордон: перед ними.
— С'э ву[78] С'э ву'? (фр.) — Это вы? — мадемуазель Долобобко?
И — облачко брюссельских кружев, и голые ручки, волос рыжевато зареющих завертень, светло-серебряной сеткою крытый — из двери.
Тут —
— мягко округлым движением длинной руки в воздух вычертил он пригласительный жест, изогнув перед мапемуазель тонкостанистый корпус; на цыпочках вел, шею вытянув, локоть высоко подняв, чтобы видела ломкий и розовый ноготь мизинца.
— О, ля бьенвеню!
И прогиб головы (ей на грудь), и прогребыванье бороды, и разгиб белой кисти:
— Сеси э села![79] Сеси э села! (фр.) — Это и то!
Усадил, рядом сел: и губою полез:
— Котлеццофф, о нон рюс: се мужик, се барбар.
И — в ней взгляд прорастал (не могла его скинуть); и шарф развивной медоносного цвета с плечей оголенных сметнув на колено, ленилась на нем невнимающим взором, пока ей рассказывал он: —
— тэт а тэты с кадэ; се Пэпэ, — профе'сер: «Труля-ля, ме вуаля».
Пригляделся чорт ягодкой!
О, — предстояли: музеи, визиты, девизы, сервизы, маркизы; и сам —
— женераль —
— Золобоб!
Это — с деланным хохотом, — звонким, густым, сахаристым и злым — с оправлением галстуха темно-морковского цвета, с показом такого же цвета носка из-под серенькой, светлой, ботиночки с бледно-серебряной пряжкой; и огромные функции: Фош, Алексеев, — не больше, не меньше, а тут — ха-ха-ха —
— Золобоб!
Гонг!
С изящною задержью за спину руку откинул; и взявшись другой за конец бороды, над крахмалом приподнятой тонким овалом, отблещивая парика красной искрой, — глиссадой, глиссадою, — за мадемуазель Долобобко.
И думал, что здесь приходилось отчитываться как тому бурсаку, Хоме Бруту, который отчитывал панночкин труп.
Так была?
И — не только: был Вий — с «поднимите мне веки!»: Поднимут, — и —
— «Вот он!».
Боялся столовой; боялся Лебрейль, сюда шел; и себя успокаивал: здесь — иностранцы, не русские.
Формочки белых салфеточек; блюдчатый блеск; или — «Лондон в Москве»; иностранцы: профессор Душуприй сидит: из Белграда; Боргстром нес, промопсив лицом, свои лысищи: швед; нежно вспудренный и большерослый, серебряно-розовый, юно живеющий старец —
— лорд Эпикурей, —
— сжатый б госиянным крахмалом в раструбистом фраке, сидит государственно, шарик катая; и не реагирует; на шелестящие вкусности и на размазые губы мадам Эломёлло, обвешенной бледными блондами, с бледною бляхою, пояса, с бледно-молочным опалом (отлив — цвета пламени); с неизъяснимой фамилией, миру неведомой нации, странно немой. — Кокоакол: сидит! О, — барону Боргстрому, — ром! О, — лорду — эль!
— Дает тон, он, —
— «Пелль-Мелль» —
— метр-д'отель!
С лордом Моббзомон
Шведу, барону Боргстрому, — налево, мадам Эломёлло, — направо: поклоны (лорд Эпикурей и не двинулся); весь черч и вычерч, — он сел; только бронзовый тон бороды нарушал комбинацию «бланнуар-гри», весь — «нуар»; «гри» — штаны; «блан» — крахмалы и щеки, как виза «Пари», и как лозунг: «Война до конца!»
— Сервэ ву[80] Сервэ ву (фр.)- — Одолжайтесь., — передал он «кавьяр» Долобобке; и впырскал в него бриллиант из волос.
Но скосяся за волосы, все же отметил: нет «этого»; вместо «него» — офицеры, компания: гости к мадам Пэлампэ и к мадам Халаплянц (шемаханского шелка кусок на татарском запястьи):
— Брав гар![81] Брав гар! (фр) — Молодцы! — шею вытянул, скалясь и белые зубы показывая.
— Ки?[82] Ки? (фр.) — Кто?
Жицкой, Египсенцев, Стосоцо, Цезассерко, Сердил-лианцев.
— Ду?[83] Д'у? (фр.) — Откуда?
Царская Ставка.
Бубвоцкий, Бобестов, Бавлист — едут в Лондон; и все, на него озираяся, шепчутся:
— Ле Домардэн, пюблиссйст, — вероятно.
Тут, галстух оправив, с нарочною громкостью, для офицеров, но к мадемуазель Долобобко, —
— что —
— метрика, сертификация, корреспондентский билет носит в правом кармане он что — тэт-а-тэты; и переменив интонацию поз — про кулет вместе спетый с племянником лорда Хеопс, лордом Моббз; и — с сеньором Мопсини-делль-Артэ: в «Аластере», лондонском баре; смех — вместе; и — вместе: на дебри с сер Перси Леперстли.
Протягивая клок бороды над салфеткой:
«В Ньюкестле (до Бергена были) — с доктёр-эслеттр[84] доктер-эс-леттр — ученая степень., Поль д'Ареньяк», — и свой локоть высоко подняв, волосинку катал и «за куссск а» разглядывал:
О, мэтр политики, доктёр-эс-леттр д'Ареньяк мадемуазель де-Лебрейль говорил — о нем: точно.
В беседу вмешался профессор Душуприй: Белград.
— Наступательный патриотизм, развиваемый вами, заслуживает порицания.
И — кисти рук, быстро поднятых четким расставом локтей, ущипнули пенсне и взнесли на горбину дерглявого носа Душуприя.
— Сэрт, — он рассклабился.
— Метрика, карточка, корреспондентский билет, — все в порядке; но главное: с милитаризмом боритесь, — напутствовал друг, доктор Нордэн, известнейший публицистический — что? — псевдоним математика, доктора фон Пшор-ра-Доннера из-под Упсалы, который с геометром Рэсселем, с другом своим, отсидевшим тюрьму социал-пассифистом, и с ним, Домардэном! И пальцами — дрр-дрр — за мир!
— Как в Ньюкестле вы — против? В Торнео же — за?
И профессор Душуприй нос ткнул в потолок (и означалась лысина: взлизы за лоб).
— Это — кровь публициста… — старалась мадам Эломёлло.
— Весьма темпераментно, — сухо отрезал профессор Душуприй: и носом — в бифштекс: с потолка.
Видно, перехватил, потому что Боргстром, швед, от шоккинга — в кекс:
И Друа-Домардэн — подавился: бифштексом.
«Пелль-Мелль»-мэтр-д'отель:
— О, моесье Домардэну пассэ[85] пассэ (фр.) — передайте.: перцу, хрену!
Он задержь заметил в «Пелль-Меллье» отеле? войдет, — и профессор Душуприй, словак, — нос в тарелку; выходит, — а в спину, как блохи, словечки: горело лицо; и хотелось хвататься за губы; как… как… диффамация.
Чья?
Этот — не тот
Из портьеры ударами пяток, защелкавших, точно бичи о паркет, как хронометр, с попыткой бежит головою, — биткою, — к столу, — неприятный субъект, — тот, который еще с парохода показывал, что Домардэна и нет перед ним, что он — воздух; не бросив поклона, — свиную щетину волос опрокинул в тарелку: разжевывать красное мясо, чтобы тонус тупого молчания длить и показывать ухо и мощную шею с надутыми жилами.
Психики нет: никакой!
— Ки эс донк?[86] Ки эс донк? (фр.) — Кто?
— Амплуайэ дю[87] амплуайе (фр.) — чиновник., — мадам Эломелло ему, — женераль Булдукофф.
— Жоффр![88] жоффр (фр.) — предлагаю.
То «Пелль-Мелль» метр-д'отель, прибежавший на помощь с бутылкой боржома, — с банальнейшим:
— Ж'оффр!
И в удесятеренном усилии что-то понять, что-то выпрямить фейерверк вырыгнул громких блистательных очень острот, вызывавших восторги в Париже, — острот, относившихся явно к желанью ввести в разговор и «его» — к Долобобко!
Но красный квадрат пожирал свое красное мясо: с посапом; он — не отзывался.
Вдруг корпус сломав, — головой, как биткою, — к Стосоцо, поднес он свои — три —
— морщинки.
Болбошил по-аглицки: в гул голосов.
— Сослепецкий…
— Хрустальном…
— Хрустнет…
Друа-Домардэн не расслышал, ломаясь в куверт, чтоб в салфетку разжамканный рот:
— О — тро фор: сэрт…[89] О-тро фор: сэрт (фр.). — О, это уж слишком. О, о!
Это — хрен с осетриной?
Лакей из-за плеч: углом блюда:
— Десерт…
Три морщинки пошли от стола, волоча за собой два очка, волоча за собой Домардэна — в курительную.
Если лондонский этот — московский, им виданный «тот» — он, объятый жеглом, — силуэт из бумаги, сморш красно-коричневый, черно-лиловый, качаемый — пламенем!
Руку закинув за фалду, другою схватясь за конец бороды, меж Стосоцо и Сердиллианцевым, мимо стола, отражаяся в зеркале, червеобразный, глиссандо, — вырезнул, чтобы — «его», чтоб — «ему», — собираясь упасть, —
— в пасть!
— Пардон, — но мне кажется, что мы… до Бергена… вместе…: Друа-Домардэн, пюблиссист!
— О, бьенсгор!
У Друа-Домардэна так даже платок из рук выпал; угодливо корпус сломав, чтоб платочек поднять, — «этот» подал платочек с подшарком:
— Велес-Непещевич.
И пяткой, как плеткою, — по полу, лопнув в него анекдотом: такая бомбарда!
И пели в соседнем салоне: «Я стражду… Я жажду… Душа истомилась в разлуке» — романс: композитора Глинки.
Я стражду, я жажду
С тех пор зачастил ежедневно Велес-Непещевич к нему: подминать под себя разговор.
Домардэн черно-бронзовою бородою морочил: свои комплименты расслащивал, пятясь.
Велес-Непещевич тащил его в «Бар».
Он — показывал:
— Жоржинька Вильнев: из Вильны… Смотрите: подмахивает, точно хвостиком: вильна какая: попахивает!
Представлял:
— Познакомьтеся: Эмма Экзема… Подруга моя!
— Адвокат Перековский…
Присвинивал (в сторону):
— Выудил сумму у Юдина, спёр у Четисова честь: настоящий перун… Так что дама с пером появилась при ем, — Зоя Ивис…
— Да я… повезу: покажу…
Домардэн, — сухопарый, поджарый, но червеобразный какой-то, — с извилистым дергом, с развинченным дергом, как вскочит, раз пойманный, в сени теней — скрыть лицо, потому что:
— Вы были в Москве?!
— Я? Ни разу.
— Сказали, — на Сретенке: стало быть, — были…
В лоб — лбом: хохотали морщинки, — три:
— О, публицист, как публичный мужчина, — инкогнито, в личных делах.
Домардэн же, прожескнув очками:
— Тупица он? Что негодяй, — несомненно; и — ищет чего-то; что липнет, как пьявка, — понятно: Друа-Домардэн, все же, — имя.
Из тени, расклабясь, сластил комплиментами.
Шаркали вместе, — с попышкой, — по дням; все Велес-Непещевич, вбегая, блошливые щелочки скашивал, шлепал губой, кровожаждал, —
— кого?
Коновал: жеребцов переклал.
Это длилось до вечера у Тигроватко.
Друа-Домардэн с того вечера стал не таким, каким выглядел он из «Пелль-Мелля»: не милочку, — психику, — а околевшую психу с колом, в нее вбитым мохнатою лапой, сложили пред этим подобием «я».
Посмотрите-ка: рыжею искрой хохочет над черепом смятый парик; точно схваченный лапою угорь, кисть левая бьется; а голос — глухой, как из бочки:
— О, — душно мне!
Репертуар завершился: под занавес; вот оно, вот: привели к нему Вия! В сечение всех убеганий от всех беспокойных погонь, как в огонь, как под вызовы, — встал: обезъяченною обезьяною.
— Браво!
Брр!
Штрих, —
— и —
ничто это опытной лапой в ничто абсолютное выльется.
Фош, навязавший поездку, уже это знал: приговор к удушенью подписывался в «Министэр Милитэр», может быть, в те минуты, когда с ситуаиэн Ситроэн в «ситроене» по Шан з'Элизэ он летел; был технический спор: и —
— Россия, Америка, —
Франция, Англия, —
— не уступали друг другу приятнейшей части: клопа жечь.
Он понял, как странно устал и как он вожделеет: не быть. Проходили — неделя, другая. Не шли, — те, кому он протянет свои — две — руки, чтоб браслеты — две — сжали их: цап!
Удар пятки по полу, как плетка: Велес-Непещевич.
— Как?…
— Без парика?
Но в ответ, как из бочки:
— О, — скоро ли?
И дипломат, и чиновникоособенных их поручений, — Велес-Непещевич, старательно смазал и тут:
— Скоро, скоро… В анкете написано, что Михаил Малакаки, отец ваш, скончался в Афинах.
И, выждав:
— Он умер в России, — бездетным, вас усыновив. И — не Малакаки он: вы бы исправили.
Пяткой:
— Формальность…
С невинностью ангела.
— Виза готова.
— Какая? Куда?
— Как куда?… К Алексееву… В царскую Ставку поедете! Ставки проиграны перед Ньюкестлем, когда он садился в Харонову лодку, на борт тепловоза, «Юпитера», — с «этим», с Хароном своим.
Глаз — в газету: газета лежала; в газете бессмыслилось, буквилось: чорт знает что: —
— Телеграммы: —
— «Из Ахалкалаки. Расстрелян турецкий шпион Государь (вероятней всего, „Господарь“: опечатка, убийственная)».
— «Вашингтон. Ровоам Абрагам спешно выехал из Вашингтона в Москву».
— «Сотэмптом. Генерал-лейтенант Иоанна приехал».
— Еще: —
— «Интендант Тинтентант…»
— Всюду — выезды эти.
— Разведка военного плана.
— Военного?
— Щучьего.
— Щучьего?
И Домардэн: с тошнотой.
— О, пора!
— Куда?
— С выездом.
— В Ставку?
— По щучьему зову…
А, может быть, это — последнее слово его на… на… на… языке человеческом; далее —
— рев, как из бочки, согласный с выламываньем из кровавого мяса сознания, «я», — инструментами?
Рот был заклепанный
В стену халат раскричался; профессор казался бледней в черной паре, а шрам, просекающий щеку, казался от бледности этой чудовищней; тихо Гиббона читал он; день солнечен был; седина серебрилась в луче.
Вот он ткнулся в окошко.
И — видел он: пепельно влеплено облако в кубовой глуби небес.
Он войной волновался; ему Николай Галзаков рассказал: полурота, с которой в окопах сидел Галзаков, как упал чемодан, стала смесью песка и кровавого мяса.
Профессор — не выдержал:
— Бойню долой!
И задумался, вспомнивши, что с ним случилось подобное что-то.
Упала граната ему на губу; и губа стала сине-багровой разгублиной; срухнуло что-то; и — брюкнуло в пол; и он, связанный, с кресла свисал, окровавленно-красный, безмозглый; и видел: свою расклокастую тень на стене с все еще — очертанием: носа и губ.
Это — было ли? Где?
Прошли сотни столетий; окончилась бойня гориллы с гиббоном; и жили — Фалес, Гераклит, Архимед и Бэкон
Веруламский!..
Что ж, — спал он, увидел столетия эти? Их не было? Память, как ямы невскрытого света: одна за другой открывались, свои выпуская тела, — те, которые — смесь из песка и кровавого мяса; ему объясняли:
— Война мировая, профессор; сперва свалим немца; потом — Архимед, Аристотель, Бэкон Веруламский…
Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль…?
— В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где еще снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!
Опять, — точно молния: память о памяти —
— рот был заклепан.
Нет, нет, — миллионноголовое горло, — не жерла орудий, — рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мертвого поля вставала она, голова перетерзанного.
Не его рот заклепан, а мир есть заклепанный рот!
Есть расклепанный рот
И он думал, что он отстрадал, а другие — страдали, как этот, сидевший на лавочке перед подъездом: Хампауэр.
— И я — это тело: со всем, что ни есть!
И старался слезинку смахнуть, потому что…
— Есмы сострадание!
Старый калека, Иван, встав, плечо положив на костыль, золотой от луча, сквозь деревья тащился к подъезду.
Подъезд иль — две белых колонны, стоящие в нишах овальных, но розовых; аркою белая встала дуга; виноградины падали с каменных тяжких гирляндин; налево, прелестницы, две — рококовые, — с каменным локтем — на полудугу, и сандалией — впятясь в колонну, с порочною полуулыбкою щурили каменный глаз, склонив голову из рококового, розового, развороха: на морок людской.
Выше, — пучу плюща пропоровши изогнутым рогом, напучившись тупо и каменным глазом, и грубой губою, баранная морда, фасонистый фавн, — вот-вот-вот — разорвет громким хохотом рот, рококовую рожу:
— Ого!
— Огого!
— Просим, просим!
— Не выпустим!
— Жрем ваши жизни!
Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич — жрец: жрет!
Окаянное окаменение: пестрый дурак — он (с ним — пестрый дурак Галзаков) — сострадательнее, человечней, чем пупом дрожащее пузо Пэпэша: над ними.
Кроваво листва довисала: кленовые лапы, крутясь, опадали в лучах; из расхлестанных веток являлись: дорожка, ворота, заборы и кубы огромных домов; в сини, солнечно злые, омолнились желтые стекла.
И крест колоколенки — белый; и — блещущий блик.
И профессор себе, точно в отклике.
— Я есмь во веки веков; и — со всем, что ни есть!
Видел, —
— дерево, вон, заревое румяное, издали виснет: из морока ясного.
Вдруг Серафима Сергевна:
— Смотрите!
И — ткнулась носами.
И видели
Видели, —
— как Николай Николаич в распахнутом, плотном пальто, — карем, драповом, с крапами, — в плотно надетой коричневой шляпе за пузом шагал и махал своей ручкой, зажатой в кулак, сломав шею и нос задирая на гостя; у сверта дорожки он ткнулся и ручкой, и пузом, под воздухом синим: сперва — на подъезд, а потом — на гостей.
И бежал со всех ног Пятифыфрев.
Блондин просвещенный всем корпусом несся, как будто колесами древней Фортуны катимый; взгляд — стекло водянистое; глаз — с синей искрою; — фетрово-серая шляпа — приятный контраст с бледной бородкой.
За ним — кто такой?
Пальто — вытерто, коротко, горбит; а из-под полы — вывисает сюртук; лапа, синяя с холоду, с кожей гусиной, вращает дубовую палку; крича новизною, поля его шляпы — контраст с ветхой вытертостью рукавов; голова с роговыми очками; шаг — метровый; в крупном масштабе махает рукой.
И за ним — в пальтеце котелок волочит: свои ботики; ростик — ребенка; глаз — точкою; остро, точно шильце; проворные ручки; и — черные брючки; нос — четверть аршина, — глядит из щетины.
Пэпэш-Довлиаш руководит и распоряжается:
— Вот!
Отражался в луже, танцует над лужею:
— Грязь!
И обходит, приятнейше в лужу вглядываясь: князь.
Уже Пятифыфрев, влетев на подъезд, под подъезд шапку ломит; в ответ князь едва прикасается к серым полям своей шляпы: перчаткою черной.
Снял серую шляпу в подъезде: перчаткою черной.
Она упорхнула на вешалку; князь руки выбросил вниз; и пальто — отпорхнуло, повесилось; князь же раздеться не мог, потому что зефиры отвеяли платье.
«Зефир», Пятифыфрев, с озлобленным рывом кидался: срывал, тряс и вешал — четыре пальто.
— Мы есмы состраданье: служенье друг другу!
Светили глаза Серафимы; как вестники, ринувшись, как две звезды, разгораясь навстречу звезде; зажигали пожар световой: сострадание!
Екнуло сердце.
— К нам, — гости!
За фартучком бросилась, чтобы схватить: фельдшерицею сделаться; стала подвязывать.
Гулы и гавк; кавардаки шагов, перешарчи, нестроица пяток.
И — два колеса: не глаза!
Легким, ланьим, овальным, заостренным почти до ко-уса рывом
— к дверям!
Желтый дом
Двери — в лоб.
И влетели: Пэпэш, Препопанц, Плечепляткин и князь, а плечами Пэпэша стояли очки роговые; за всеми за ними е виделось что-то мизерное — при бороденке, при носе…
Из рук выпал фартук: моргала; и — розовой стала; и — дернулась.
Князь о нее, как о стуло, споткнувшись, самопроизвольно зажившею кистью руки снисходительно кланялся ей, головою, улыбкой, склонением корпуса в это же время приветствуя до «честь имею» профессора: стулоподобные люди, — как то — фельдшерицы, — вполне на предмет демонстрации; они — претык, — не пожатие руки швейцара пред тысячью глаз, — напоказ, — в пику власти: для будущей, собственной!
Хладно потыкавши пальцем претык, — князь с порывом: к профессору!
Шарк; снова — в дерг: как кузнечик подпрыгнула; руку ей рвал молодой; и в нее роговыми очками упал:
— Куланской!
— Кто такой?
Николай Николаевич вздрагивал жирным бедром, точно лошадь, кусаемая оводами; он пальцами цапнул халатную кисть со стены и помахивал ей перед маленьким с толком, со смыслом: им, старым научным жрецам, сей халат, разыгравшийся пятнами, — идоложертвенное, благодатное мясо.
Так маленькому он начесывал кистью под нос:
— Полюбуйтесь: экзотика… Гиперемия переднего мозга… Любовь к пестроте!
В пестроте не повинен профессор: халат перетащен сюда Василисой Сергеевной, а привезен Харкалевым.
Профессор, привстав, наблюдал этот грубый показ туалета; поправив повязку, он ждал объясненья: зачем привалили сюда неизвестные люди? Он хмурился, жесты вобрав; не влетают без спроса: докладывают, посылая визитную карточку; значит, он зверь, выставляемый под этикеткою: «бэстиа стульта».
С недавней поры ощутил всю обидность сиденья в, что ни скажи, — желтом доме!
Теперь он гулял за оградой лечебницы.
Ставши под маскою фавна, очки подперев, наблюдал он, бывало, как свет, — ясно желт; выходил за ворота; и шел переулком с сестрою — к Девичьему Полю, — в багряное рденье листов, чтобы видеть, как стены далеких домов, точно призраки, смотрят медовыми окнами.
Долго сутуло стоял, глаз зажмурив; оглаживал бороду: вот удивились бы, если сказать: этот трезвый, достойный старик — сумасшедший.
Раз праздный прохожий (такие есть всюду), к нему подошедши бочком, снял картуз; и — раскланялся:
— Вы, извините, пожалуйста, — кто?
— Я? Иван.
— Извините, пожалуйста, — праздный прохожий фулярово-красным платком утирал потный лоб, — что за звание? А?
— Был профессором.
— Так-с!.. — Извините, пожалуйста… — Но Серафима Сергевна его повела, опасаясь последствий беседы.
В последнее время достойно, мастито и даже торжественно выглядел он; с таким видом стоял, пред гостями, готовясь их выслушать, как депутацию.
Пред синепапичем
Глава правительства, правда еще вероятного, соображал, как его монумент со столба государственного склонит голову перед наукою: —
— сколькие аплодисменты!
К профессору, руки по швам, подошел; склонив лоб (до чего пробор четок!): и — замер: —
— такой-то (отчетливо тихо)!
А не «князь такой-то»!
Стоял с оробелой, висящей рукой, не стараясь коснуться профессорской: ждал, чтобы приняли: робость и скромность величия!
Но не повертывая головы, не сжимая руки, с сухотцею профессор ладонь ему сунул:
— Могу вам служить?
Ладонь выдернул.
Князь был фрапирован.
— Прошу!
Нос на маленького: —
— как —
— как —
— как?
Сине-па-пич?
И — нос Синепапичу.
И — Синепапич ему:
— Синепапич!
— Так-с, — прыгал с потиром ладоней вокруг Синепапича, — имя-с, — взять в корне… и, — в корне взять… отчество?
И — Синепапич ему:
— Питирим Ильич.
Взгляд уважения на Питирим Ильича отмечал всю дистанцию меж единицей с нолями и между нолем; он, сердечно приставив два пальца к очкам, нос просовывал свой между пальцами; вот он какой, — Синепапич: бесплечий чернич; но, как меч и как бич — труд, кирпич, разбивающий психиатрически школу Пэпэшеву.
И — ринулся к креслу, чтобы Синепапичу кресло вкатить под коленки, величие князя светлейшего перенеся к Синепапичу; а — невеличка какая! Макушкою князя в микитку, а носом — под пуп.
Кресло выкатила Серафима Сергеевна, ланьим движеньем слетев с подоконника; в ней жест профессора всплыл, точно в зеркале; грацией нарисовался: в улыбке, с которой она от профессора перенеслась к Синепапичу.
Грации этой не видели; ведь для влетевших она — скучноватое рукопожатие, или — претык: время ж дорого!
А Синепапич, профессор, коллегу, профессора, спрашивал:
— Нравится вам в этом розовом доме, профессор? И руки профессор развел иронически:
— В желтом, хотите сказать? Что его перекрасили в розовый цвет, это только подчеркивает…
Не окончивши фразы, он сел.
Николай Николаич, хозяйское око напуча, пожал лишь плечами; оглядывал комнату:
— Стулья-то где?
К Плечепляткину дернулся:
— Стулья.
И вылетел бомбочкою Плечепляткин, студент, Куланскому и князю по стулу втащить.
Синепапич у столика сел; князь; оправивши фалды, осанисто сел пред профессором; а Куланский сел за князем, он дивное диво, мечту, — не профессора, — видел впервые; и скорчился робко за князем.
Висело молчание.
Вечность — младенец играющий
Паузу князь, вероятно, нарочно продлил — склоном лба и бородкой; как ласково щурился он и как бархатно высказал тенором внятным:
— Давно искал случая я навести вам, профессор, визит, — где был прежде? — чтоб дань удивленья, — соболезнования чуть-чуть он не дернул было; и, — помедлил, — с осмотром прекрасного здания этого: соединить.
И бородкой на фавнову рожу: в окно.
На дворе он с Пэпэшем любезничал: цель посещенья — лечебница-де не визит; Пэпэш, боднув ножкой, вскричал Препопанцу глазами:
— Вы слышали, что было сказано — там? И вы слышите, что говорится теперь?
Наступило молчанье; всем стало неловко; профессор, стреляя очковыми стеклами в руку, рукой барабанил; он не отзывался.
Все ж экзаменуемый возрастом, знанием, опытом, силой таланта и видом, и позою экзаменаторам робость внушал, как экзамен начать?
И — с чего?
Но забывши о всех, через голову всех — к Серафиме Сергевне он, суетясь озабоченно носом:
— Вы, ясное дело, впишите: для памяти.
И преисполненный думы, свирепо локтями на стол он упал:
— Минус «бе», плюс два «це», взяв в квадрат!
Синепапич, сидевший за пузом Пэпэша, — на пузо Пэпэша, который, довольный таким оборотом беседы, с убийственным юмором, впрочем почтительным, выдал курьезный секретец, — «игру на дворе», — Синепапичу:
— Это-с, — наглядное изображение формул в пространстве.
— Скажите пожалуйста! — князь.
И улыбки не сдерживая, бросил взгляд Синепапичу, двинулся белой рукою, отставив мизинец; спросил деликатно: какими мотивами руководился профессор, — абстракцию, формулу, перелагая во что-то подобное,… — слов не нашел он.
И — задержь, замин:
— На каком основании?
Двинулся корпусом вместе с рукой: полновесно.
Профессор, упавший на локти, как ждавший атаки солдат, из окопа штыком вылезающий, — носом на князя полез из-за столика:
— Для упраженья ума-с!
И отбросившись к спинке, на ручку припавши, рукой Синепапичу высказал:
— Я держусь мненья, что Спенсер был прав, выводя из игры достижения высших способностей, — и облизнулся, как кот перед мясом, на мысли свои, — меж игрой и фантами нет перехода; и нет перехода меж знанием, — выпрямился, озирая их всех, — и фантазией; так полагал Пирогов.
И огладился.
— Так полагаю и я.
Явно — князь не понравился; явно — по адресу князя он выбросил:
— В ком нет игры, тот едва ли способен к культуре, — что? — к князю.
Но Спенсера князь не читал; Пирогова не знал; он уныло осекся; и хлопал глазами в окно, под подъезд, над которым баранная морда, фасонистый фавн. — Николай Николаевич, —
— пучился.
Тут Синепапич, забыв про экзамен, со вздохом, исполненным сентиментального воспоминания, — в нос: для себя самого.
— Гераклит полагал, будто вечность — младенец играющий.
— Темным его называли, — отрезал Пэпэш.
Синепапич, — вот шельма: ломал дурака?
А профессор очками блеснул:
— Диалектику мысль Гераклита ясна.
Но согласие экзаменатора с экзаменуемым в пику Пэпэшу — пощечина.
И Николай Николаич напучился в окна.
Там тень появилась из ниши: суровые, сине-лиловые ниши пред вечером; фоны фронтона — багровые.
Твердая морда из сумрака —
— в черные ночи —
— морочит.
Теория чисел
Бит экзаменатор, князь, — экзаменуемым!
— Шахматы, лучше заметить, — теория чисел «ин стату насценди»[90] ин стату насценди (лат.) — в состоянии возникновения.…
— Теория чисел имеет историю? — бросил вопрос вперебив Синепапич.
Профессор, как конь боевой, отозвался:
— Начальный трактат по теории чисел написан Лежандром в средние столетия.
Встал:
— Восемнадцатого.
Распрямился.
Но вдруг перегляд Синепапича и Куланского; кивок Куланского, что — «так»; «настоящий экзамен» — прошлось в Серафиме Сергевне:
— Он выдержит ли?
— Извиняюсь, профессор, я — не специалист, — Синепапич опять вперебив и с какими-то тайными целями выставил нос из-под пуза Пэпэша, — как вы характеризовали б теорию чисел?
Он только что выбил теорию чисел историей чисел; теперь выбивал он историю чисел теорией; так он, вбивая вопросы в вопросы, сбивал; генетический «приус» — «постфактум» логический; сколькие сбивом таким заставляют ответчика глупо разыгрывать неисполнимую роль: коли ты о хвосте, — сади в голову; о голове — сади в хвост!
Узнаете себя, мои критики?
Явно гримаса Пэпэша означала: цель Синепапича бьет мимо цели; он выразил мимикою, что научная память больного, — одно, а больной — совершенно другое; так: знание математических принципов — не доказательство здравости; с неудовольствием видел: беседа свернула с дороги.
Профессор ответил:
— Теория чисел — теория групп числовых: она — царь математики.
Князь вильнул корпусом:
— Что, если свергнуть царя?
Что за глупость?
Профессор — небрежно, с достоинством, разоблачая намеренье князя: запутать.
— Не я выражаюсь так: Гаусс![91] Гаусс Карл Фридрих (1777–1855) — крупнейший немецкий математик.
Он жаловался Серафиме Сергевне пожатьем плечей и глазами:
— За что меня травят?
И взглядом во взгляд: точно ветер сквозь ветер прошелся; в нем вспыхнуло:
— Да, ты — еси!
Он стоял, как гвоздями, глазами припластанный к камню тюремному.
Точно снежинка, слетела ей в сердце; и — стала слезой: как жемчужина, павшая в чашу.
И екнуло в ней:
— Ты — еси!
И ее он почувствовал.
Тенью немою и белою на подоконнике полусидела, схватяся руками за край подоконника, чтобы слетать на предметы и их подавать по команде Пэпэша, который, увидевши здесь Плечепляткина, выпер его бросом носа:
— А вам-то тут — что?
Он, как деспот, желающий встретить схождением с трона почетных гостей, оставался нарочно без стула, вскарабкавшись над Синепапичем на край стола.
Препопанц распластался халатом на двери.
Нильс Абель[92] Абель Нильс Генрик (1802–1829) — норвежский математик.
— Мы — слушаем: Гаусс… Что Гаусс? — ввернул Синепапич, напомнив профессору, что он — с гостями, а не в безвоздушном пространстве.
Профессор, себя обретя, руку бросил, как кот, зарезвившийся с мышкою: с экзаменатором:
— Гаусс — создатель теории чисел комплексных, в которой рассмотрены свойства больших числовых совокупностей.
— Так, — прошептал Куланской, скрипнув стулом.
То шею вытягивал он: из-за князя; то — прятался вовсе: за князя.
Профессор докладывал князю:
— И Эйлер[93] Эйлер Леонард (1707–1783) — великий математик, физик, астроном, член Петербургской и Берлинской академий. работал в теории чисел; а мысли Лагранжа к теориям Эйлера нам упростили знакомство с теорией этой.
Искал разрезалку.
Движением из-за профессора —
— Вот разрезалка! —
— ему Серафима Сергевна: и — из-под руки, разрезалку искавшей, схватила ее; и — просунула в руку.
За каждым движеньем глазами следила, из них выливаяся: два колеса, — не глаза!
И улиткой под домиком, пузом, свернувшийся, тихо поник Синепапич, ликующий, что дал беседе уклон, вызывающий негодованье Пэпэша.
Князь взвешивал, не понимая:
— Пустые слова: Абель, Абель!
— Нильс Абель…
— Да, да, — не стерпел Куланской, перебивший профессора, — Нильс Генрих Абель, которого имя — скрижали науки, — он князю.
Профессор как бросится;
— Абелевы интегралы, — рукой к Куланскому, — и Абелевы уравнения, — кто их не знает?
Рукою ему Куланской:
— Доказательство Абеля не было понято, — он через голову.
И голова, князь, — отдернулась.
— Абель писал: пока степень простое число…
— Затруднения не представляется, — перебивал Куланской.
— Когда сложное, — перебивал Куланского профессор.
Но тот, перебивши профессора:
— Вмешивается…
— Сам дьявол, — пропели друг другу они, соглашаясь: носами, очками, руками.
И вспомнив, что тут же — профаны, носы повернули к профанам; и им разъясняли:
— Имея в виду, — разъяснял им профессор, — решение алгебраического…
— Ческого, — эхом пел Куланской.
— Уравнения…
— Енья, — вибрировало басовое, воздушное тремоло: эхо.
— Должны мы…
— Должны, — сомневался тремоло, не представляя себе, что «должны мы».
— Почтить Галуа[94] Галуа Эварист (1811–1832) — французский математик, автор общей теории решения алгебраических уравнений., — уже кавалерийской атакой ударил профессор.
— Ну, что же — почтим, — согласились глаза Куланского.
— Его оценили Бертран и Долбня, — бомбардировал психиатрический фронт Куланской.
— В нем теория групп числовых — геометрия тела, вращаемого в многомерном пространстве.
Профессор на головы выдвинул «танки» свои из имен, никому не известных, из мыслей, которыми эти ученые люди не пользовались: Синепапич читал Гераклита, — не Абеля, а Николай Николаевич — ни Гераклита, ни Абеля.
Но параноика бледная маска за окнами шмыгала; встала в окне, замигавши глазами оранжевыми; и — язык показала; и — спряталась: под подоконник.
Профессор увидел ее; и — споткнулся.
— Труд Клейна…
Молчал.
— Какой труд? — раздалось из-под пуза.
И все, что дремало, — проснулось, понявши, что — сбился; так стая мышей: заскребется она, — зашуршит:
— Что?
— Какой же?
Как будто штаны отвалились; он помощь искал в Куланской; Куланской, не припомнивший также труда рокового, за князя ушел головою, ужаснейшим скрипом ответило стуло, — не он.
Дыра в памяти, —
— черный квадратец заплаты, —
— для всех подчеркнулся. И — факт, что — белей полотна, что — морщинист, что шрам стал лиловый, что руки тряслись; наблюдали, ловили, записывали с откровенным злорадством, чтоб после рассказывать, чтобы с фальшивым сочувствием доброе имя подмачивать.
Мучился!
И Серафима Сергевна, взяв руку, — глазами в глаза, потому что зловещее ухо Пэпэша, которое он, приложив к нему руку, вытягивал — ширилось; пузом провесясь и пузом отпрянув, он ножкою воздух бодал:
— Сами видите!
Клейн
Дверь — врасхлоп; голова заглянула — архаровца старого: серенькой, рябенькой ящеркой, дверь притворивши, на цыпочках переюркнул по стене Никанор, перевиливая между стульями; быстрый кивок, жест руки, отражающий брата, Ивана, рванувшегося через голову князя с «мое вам почтенье-с».
— Я — нет: не мешаю.
И — брату, Ивану:
— Так — чч-то: продолжай!
К Серафиме Сергевне, которая место ему уступила, юркнула, сложив руки и ноги скрестив; всем закидом ершей выражал, что он слушает, что ничего не случилось.
Носы — на него.
Тут профессор, с курбетом, отшаркнул и брата поднес, как на блюде — носам:
— Никанор, — говоря откровенно, — Иванович, брат! И взглянув — дело ясное — в корень вопроса, его разрешил рационально:
— Докладывал я, — он забыл, что еще не докладывал, путаясь, — Das Ikosaeder und die Auflцsung der Gleichnungen vom funften Grade, труд Клейна, дающий возможности нам перейти от решения алгебраического уравнения к геометрическому в изучении свойств многогранников, в «эн» измерениях, в «энных» мирах.
— Мнимый мир, — пояснил Куланской, снова ехавший из-за спины, — есть вращение тел…
— Многомерных, — поправил профессор, — с трудом измеряемых.
Труд измеренья почтенным поклоном он выразил.
— Есть, — вылезал головой Куланской.
Он наигрывал блеском очков, раздаваясь руками, ногами.
Одна Серафима Сергеевна с ланьим испугом, оглядывая психиатров, украдочкой, вскользь — к Никанору Иванычу носиком; он, сломав корпус, — к ней: ухом:
— Что, как?
— Возвращенье Терентия Титовича успокоило Элеонору Леоновну.
И — он отдернулся.
— Так-то, мой батюшка, — бросил профессор, и «батюшка», князь, уничтоженный Клейном, — отхлопывал веком.
— Я мыслями Клейна питался тогда, когда понял: предел скоростей — не прямое движение, а — винтовое-с!
Теперь он питался куриным бульоном.
— Еще Грибоедов, механик, над змеями опыты делавший, это провидел!
И тут Синепапич, как будто всадил хирургический нож в гробовое молчание, — с писком простецким:
— Профессор, у вас самого-то открытие — есть, что ли? Мысль подловатая высунулась из глаз князя; из глаз Куланского вопрос вылезал; но Пэпэш скорчил рожу; и ей интонировал:
— Этот вопрос — есть вопрос для научных болванов, решающих там, где решенье дано: клизма, воздух, физический труд и лечебница!
А в Серафиме Сергевне лишь «ай» поднялось: есть открытие, нет ли его, — все равно; лишь бы «он» не убился.
Все замерли, точно под шелестом; торжествовали: попался! Один Синепапич невинно глядел, точно он ни при чем.
Да профессор с отличным спокойствием после молчания выговорил:
— Никакого открытия нет у меня.
Никанор полетел с подоконника с грохотом после того, как он ерзнул ногами.
Все вздрогнули.
Он — улыбнулся пленительно; и — облизнулся: нет, — брат, брат, Иван, овладел в совершенстве собой.
Синепапич мигнул ему ласково:
— Я так и думал.
Пэпэш, в свою очередь, чуть не слетел со стола: было видно, что два психиатра во всем разошлись: разошлись до конца.
Микель-Анджело
Разрезалку прижал; ушел глазом под веко; бельмо синеватое глянуло на психиатров: суровым укором за зрелище это: за этот «экзамен», распятие напоминавший; стоял головою в окошко, где вырезы чащи березовой взвесились розово — в желтое волоко облака; стекла холодные молнились.
— Что вытекает из сказанного? — взял футляр от очков.
И — футляр от очков положил.
— Вытекает огромное следствие.
Выскочил, быстрый, невинный, простой, точно пляшущий пляской руки с разрезалкой, рисующей истину в воздухе, — глазик.
— Все числа — комплексы, фигуры или геометрические композиции: в вечном движении… Три, — начертил разрезалкою «три», — это есть треугольник, растущий, вращаемый данным спиральным движением; форма в движении он.
Никанор, в это время засунувший пальцы в карманы и рывшийся в них, наконец вместе с сором записочку вынул и сунул профессору; время нашел! Тот ее повертев, не заметив, рассеянно тыкнул в карман:
— Где один треугольник, там — множество: вписанных или описанных; площадь последних равна четырем площадям.
Никанор, передавши записку, чесал Серафиме под ухом словами, — и громче, и громче.
Услышали явственно:
— Все-таки есть затруднение… Что ни скажи там, — неблагоприятное время для перемещения брата, Ивана… Приходится повременить…
— Тсс, — всшипел Куланской на него.
Серафима Сергевна отдернула ухо; профессор докладывал:
— Принцип фигурный для «трех» есть «четыре»: там, где треугольник, — четыре их; далее, — уже четырежды, ясное дело, четыре; так далее, далее-с; — он разрезалкой высчитывал, — то есть: на плоскости это тетраэдр расшитый, иль два треугольника: раз — основной; и два, — вписанный; и основной равен, — ну, разумеется же, — четырем, — показал.
— А в пространстве фигура такая — тетраэдр, который в проекции плоскости — куб, квадратическая пирамида, квадрат; и еще очень многое-с; тройка дана в «четырех-с», а четверка — в «пяти-с…» Я бы мог показать… Карандаш?
— Карандаш, — подала карандаш Серафима.
— Фигура числа в геометрии, взятой наукой вращения, — метаморфоза текучая чисел, — сращаемых, переводимых друг в друга-с; она есть вариация в круге вариаций.
И — вдруг он:
— Бумагу-с!
Схватила бумагу.
— Бумага, — слетев с подоконника, стала с бумагой.
Профессор чертил на бумаге число; и, забывшись, мурмолку схвативши, ее всадил в космы; она с головы повалилась бы, мялась, топталась бы пяткой, кабы не рука, подобравшая из-под профессора и положившая пестрый предметик на столик, откуда обратно хватался он.
— Вот, — показал на фигуру числа.
Но никто не поднялся: увидеть фигуру числа; лишь Пэпэш перевесился пузом; и пузом откинулся.
— Вы извините, какая же связь, — князь, смеясь, — этих выспренних мыслей с действительной жизнью?
— Такая-с: число — композиция, целое.
— Общее?
— Ах, да отвыкните, батюшка, — «батюшку» он разрезалкой тыкнул, — от… от… — искал слов, — от безграмотного выражения: «в общем и целом…»
Мурмолку в затылок.
— От смеси понятий…
Мурмолка упала.
— Сливающих принципы, в корне иные-с…
Мурмолку затаптывал.
Громкий расчмок: это воздух лобзал Николай Николаевич.
— Общее-с, — ну-те-с — понятье анализа; «целое» в логике аритмологии — образ, фигура; там — счет, обобщающий; здесь — построение!
И упреждая движенье руки Серафимы Сергевны, присевшей на корточки, чтобы мурмолку спасти, он, — на корточки: с ожесточением вырвал мурмолку, всадивши мурмолку в вихры; и показывал крепкие белые зубы.
Мурмолка — свалилась; и — пала, подхваченная Серафимою.
— В общем и целом есть гиль, тарабарщина, едущий, ясное дело, «в карете верхом»: набор слов!
Куланской, отзываясь на шутку профессора, прогрохотал каблуками и задницей, дернувшей стул, или — стулом; сидел перекошенный и глуповато отдавшийся фырканью; а Николай Николаич расжимами в воздухе пальцев, откидами корпуса вылился весь в вопросительный знак.
Никанор, — отзываясь на жест психиатра, — с сарказмом ему:
— Так вы с братом, Иваном, по-видимому, — не согласны?… Мысль брата, Ивана, вопрос поднимает, по-моему… Что?
Но Пэпэш, не ответив, сдавил из приличия иком — зевок.
И вперившись в Пэпэша, профессор стоял: головою серебряною на оконном квадрате; за ним вдалеке рисовались заборы; повесились пересеченные, черные вычерчи, ветви, — на светлые тверди.
И голову эту из ярко-кровавого золота листьев обрызгали светлые просветы зорь.
Серафиме Сергевне казалось, что выписан он Микель-Анджело, фрескою, — под потолок: —
— Моисей, —
— громко грянувший в пол с высоты потолочной Сикстинской капеллы.[95] Сикстинская капелла — в Ватикане в Риме, построена в XV в., расписана Микеланджело, С. Боттичелли, П. Перуджино.
Да Лева ж Леойцев!
— Теория чисел врывается в диалектические представленья, меняя триаду в тетраду, в гептаду, в какое угодно число; треугольник, как синтез «трех» в целом, — профессор ногою притопнул на «целом», — проекция в плоскость тетраэдра, иль пирамиды, допустим, которой квадрат — основание; общее синтеза, — третьего-с, трех-с, — в четырех-c, — разъяснил, — треугольниках-с, нам нарисует семь фаз диалектики, не нарушая триады никак, потому что понятье гептады — понятье триады в разверте спиралью вращаемого, говоря рационально, тетраэдра.
И — подождал:
— Диалектика, ясное дело, имеет свою диалектику в свойстве числа; если этого мы не усвоим, то и диалектики мы не усвоим; и будем по кругу вращаться, себя повторять, потому что — в спиральном разверте она; и триада — растет: переходит в сращенье триад, в свое целое; символ его есть «четыре»; так «пять» — теза в целом; гексада — вариация в целом двух, как антитезы. Гептада есть синтез в понятии «целого»; я — повторяю: не «об-ще-го»!
Оргии блесков — очки Куланского; оттенками пырснувши, переливались: —
— Вниманье! —
— Прекрасно! —
— Очками кричал из-за плеч; оратории стулом наигрывал; книжечку вынул ядреным, мужицким движением; чмыхнул.
Отдернулся князь, вероятно подумав:
— Невежа!
И сдержанно около носа платком помахал; и волной тройной одеколон разливался; не выберешься; нет — как он затесался сюда? Притащила — сенсация; пресса кричала:
— Открыл!
Появленье сюда — лишь желанье глазами пощупать сенсацию (дамы — материи щупали; — «лев» же кадетский профессора глазом ощупал).
Решил: никакого открытия не было; был — старикан шутовской.
Он не слушал: в нем выступили: перебрюзглая пухлость, просер перезрелый; да дряблая смятость — не бледность щеки, перечмоканной, видно, кадетскими дамами.
Вместо теорий — только теории от Милюковера и от Винаверова: вот так «лев»!
Просто: —
— Лева Леойцев, — каким он учился в гимназии у Поливанова!
Куклу глупую, пусто надутую, фронт политический выбухнул в воздух.
Трюх— брюх
И профессор ему:
— Сударь мой, — надо помнить фигуры комплексов. Не выдержал князь:
— Для чего?
— Для того-с! Дело ясное: яритмология есть социология чисел; в ней принцип комплекса есть такт социальный, безграмотно так нарушаемый.
Чуть не прибавил он:
— Вами-с!
Ногой и локтем кидался, как вьолончелист, исполняющий трудный пассаж, — Куланской; виолончель, стуло — пело; и шар, яр и рдян, — там упал: за окном; и медовый косяк стал багровый.
Тогда Николай Николаич — с наскоком, с отбросом, со скрипом стола, — Синепапичу что-то доказывать стал; Синепапич безмолвствовал, ручкой укрывши зевок.
Николай Николаич, увидел зевок, точно руки омыл; он рукою бросался за мухой: его интересы — что? Муха-с, а не Синепапич.
Да, да: обнаружилось, что Синепапич, — не муха: подмуха!
Профессора ж, — если бы даже оставили здесь, Николай Николаич теперь из лечебницы выбросит: выеденное яйцо, — не больной!
И — не выдержал:
— Можно подумать, — коллега Коробкин читает нам курсы по психиатрии.
Профессор как дернется, как побежит на него:
— Да-с, — без Абеля психиатрия, как всякое звание, — бита-с… А мы — лупим мимо; мы вилами пишем по, ясное дело, воде!
И затрясся под носом он:
— Трюхи да брюхи-с! Присел: рукой — в нос:
— Получается — «в общем и целом». И — шиш показал он:
— Без масла-с!
И тотчас к окну отошел; и — задумался; и — стал суровый; и — мучился, что неответственно он безответно внимавшим ему неответственным, бисер метал; и себе самому он внимал, в окно глядя, где строились —
— в карем пожаре окраины, где — стеклянистая даль, где смертельное небо, в которое вломлены гордого города грубыми кубами абрисы черных огромин, —
— домов! Серафиме Сергевне казалось, что мраморною бородою и рогами на кафедру входит, чтоб истина блошьему миру читать, — Моисей Микель-Анджело. Встала с ним рядом.
Как в увеличительных стеклах, слагающих блеск нестерпимый, — до вспыха, из глаз ее вспыхнуло то, чем светилась душа: они стали — две молнии!
Наденька, Киерко, Томочка!
— Как? — Куланской, наклонялся к князю. И князь, показавши рукой на профессора:
— Как-нибудь, что-нибудь там.
И — грудь выпятив, горло прочитавши, — встал; и к профессору: «все-таки» рад он —
— без всякого «все-таки» он поздоровался.
— Все-таки: случай приятный… Так, все… К Николай Николаичу:
— Павел, увы, Николаевич — ждет… Николай Николаевич, мне чрезвычайно приятно… вас к делу «Союза» привлечь, — кстати уж… И — замин.
— Кстати.
Задержать пожатия; и — с плеч долой: он — исчез.
И за ним: Николай Николаич и Тер-Препопанц: коридором зашаркали.
А Синепапич пищал Никанору Ивановичу из угла: затяжная болезнь; но здоровообразием станет она; обитатели шара земного — здоровообразы; земной шар — лечебница; буйств никаких, — значит: что же держать его!
— Что вам, профессор, здесь делать-то? Дома, поди, — лучше будет?
Сердечно пожал ему руку; и — ринулся к этой руке Куланской.
Был услышан, когда две спины в сюртуках проходили сквозь дверь коридора, восторженный вскрик —
— «голова за троих!» —
Куланского. Профессор же с бледной, как мел, головою, поставленный наискось, вдруг просутулясь, осел, стал расплеким, губа отвалилась; и шрам прочсрнился; казалось: дорогою ровною шел; и наткнувшись на мрачную пропасть, — отдернулся; странно глазную повязку рукою сорвал и кровавою ямой глазницы показывал — ужас.
— Зачем это вы, — Серафима его оправляла: глазную повязку надела; а он, отдавая себя в ее руки, прощален с «малюткой» своей, от которой его отрывали:
— Куда я пойду, — дело ясное?
— Дом?
— Дома — нет: никого.
— Дома — нет!
Уронил меж ладонями голову. А Никанор — по плечу его:
— Ты, брат, Иван, — не волнуйся… Так чч-то: образуется… Есть помещенье, возможности… Ты, я — так: ум хорошо, а два — лучше… Три — лучше всего: Серафима Сергевна, — так-эдак. Втроем проживем!
Серафима, взяв за руку:
— Милый, — обидели вас; нет, не вас, а — себя лишь: слепые, достойные жалости.
Он, представляя непомерно раздутое пузо Пэпэша, в которое этот Пэпэш, как в мешок, надуваемый газом, зашит — ужаснулся; усесться в мешок, за собою мешок волочить!
Пережил это тело; Пэпэш, как Хампауэр, Иван: а Хампауэр, Иван, —
— брат, Иван!
Сострадание — вспыхнуло: «да» — как удар по затылку (слом черепа) — молотом; выжженный глаз, издевательства, тряпка, которой закрепано горло; «со» — наковальня: вспых из сердца, — любовь; «стра» — сестра; и тут вспыхнула многолучевая лучами звезда, со звездой сочетавшись.
Созвездье двух звезд: близнецы!
Никанор, чтоб отвлечь от раздумий, к нему приставал:
— Ты, Иван, прочитал бы записку, которую я передал; а то…
— Как же-с.
Достал, развернул: прочитал; и — присел, густо вспыхнув, руками схватившись за бедра; и радостно взлаял:
— Да это же — Киерко, чорт побери!
И хватил кулаком по воздуху, шаркнув и перевернувшись, как перед мазуркой; и тут же, зажавши свой жест, как в кулак, его выжал в лицо заигравшее: пальцем — в записочку, ею — им в лица.
Увидели, что ремингтон настукано: —
— Старому другу привет. Николай Николаевич Киерко. Снизу: «Прошу разорвать».
— Ты — того; — Никанор, подмигнувши, рвал пальцами воздух, — ведь он — нелегальный.
Профессор любовно записочку рвал, точно розу ощипывал, — носом на брата и носом в малюточку:
— Наденька,
— Томочка— песинька,
— Киерко!
— Время приходит, друзья мои: тени родные вернулись!
Мадам Кубоа
Меж двух оглазуренных и белоблещущих круглых колонн, — над тремя ступенями, пятью ассистентами в белых халатах, стоявших под пляшущим пузом Пэпэша, — Пэпэш, пузо выпятив и разлетаясь полами пальто, шляпу сжав, ей махая, — отдался, как водный кентавр, кувырканью среди волн разыгравшихся:
— Слаб Синепапич!
И чмокнул губами пред ручкой, к губам поднесенной, как бы для лобзания, пузом взыграв, точно в пузе Иона, им съеденный, тешился перекувырками:
— Слаб, слаб: до баб!
И присел, перепрыгнувши глазками; —
— слева направо —
— справа налево —
— меж жадно просунутых пяти голов: ассистенты с натугой пустой вожделели дождаться конца каламбура: присели и ели глазами Пэпэша: как, как?
— Весом — хе-хе — у краббика этого с берковец — бабища-с!
Тут, привскочив, разорвался — очками, — руками, ногами — меж двух колонн блещущих; и — передрагивал пузом. И —
— хо-хо-хо-хо —
— го-го-го —
— расплескалось, пять белых халатов пяти ухватившихся за животы ассистентов, присевших от хохота между колонн.
Николай Николаевич, — шар, — выпускающий газ (свою шуточку), — с ожесточением в голову шапку всадил и меж них прочесал, перепрыгнувши через ступеньки, — в подъезд, где седой Пятифыфрев стоял оголтело.
И треск оглушительный: аплодисментов.
— Каков.
— О!
— Го-го.
— Николай Николаевич!
— Глуп Синепапич!
Тогда Николай Николаевич перевернулся в подъезде, как клоун, притянутый аплодисментами; шапку сорвал, помахал; да и — бахнул:
— Как пуп!
В глуби кубовочерные кубовочерного выреза двери пропал, — под подъезд; над подъездом же — черная рожа; спешил в «Бар-Пэар»: в кубы кубовые; ждали — Мирра Миррицкая, Тертий Мертетев и Гурий Гурон.
И ждала — юбка кубовая под боа: в кубы кубовые; иль — мадам Кубоа, — из Баку.
А все пять ассистентов, вильнувши халатами меж двух колонн, коридорами вправо и влево — как пырснут!
Стоят две колонны; меж ними — дуга; посредине из лампочки злой белый бесится блеск.
В блески звезд
Пестроплекий оранжевыми, сизо-синими, голубоватыми пятнами складок халата из ультралиловой он шел в инфракрасную полосу — по семицветию спектра — листов облетающих, вид же имея тибетца, скрепяся до каменного, землей сжатого, угля (вполне адамантовый!) и разрешая вопрос овладения междуатомным теплом, своим собственным, внутреннею теплотою своею!
Что делалось с правым зрачком, — неизвестно: заплатою черною он занавесил.
Ходил занавешенным.
Ободы облак окрасились странным, оранжевым жаром.
Вдруг выскочил из-за кустов — шут гороховый в желтом и в сером; да — в спину ему, с пересвистами, — выкрикнул.
— Дурень Иван думу вздул, как индейский петух: в зоб идет дума эта; и — то: борода растет густо, а нос — как капуста: ум — пусто!
Профессор же как обернется и пальцем как щелкнет под нос, расплеснувши халат:
— Я — Иван: да — не дурень!
Распятивши ноги и руки (от этого полы халата, как крылья тропической птицы, взлетели), — как гаркнет:
— Я, брат, — всем Иванам Иван!
Запахнувшись полой, вид имея не то дурака полосатого, не то тибетца, как в бой барабанов пошел он: вперед.
И в сквозном, в леопардовом всем из заката — изогнута: ясного глаза там ясная бровь.
Воздух — красная свежесть: в нем зов. — Я ищу вас, — профессор!
В сиренево-сером фигурка малютки, снегурочки, с личиком милым, с малиновым ротиком: в мысли о нем. Мысль, —
— снежиночка чистая, —
— в сердце скатясь, став слезой, как жемчужина, павшая в чашу, —
— так екнула в ней ясным жаром; овеяло личико ей, точно ровным и розовым паром…
Два ветра, два вестника: прошлое с будущим!
Два близнеца!
А небесная мысль повисала из неба меж ними: звездинкой.
Молчал даже в россверках левый зрачок, о чем правый зрачок не сказал еще, скрытый заплатою.
И светорукое солнце лучилось невидимо из красноглазого облака; и синерукий восток поднимал свою тускль.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления