ГЛАВА ПЯТАЯ

Le martyr perpetuel et la per-

petuelle immolation du Poete…

V i g n y. Chatterton [29]Вечное мученичестве и вечное жертвоприношение «Чаттертон» (фр.).

I

Легитимисты.

Из политической партии они давно стремились стать духовным орденом, священной дружиной, рыцарским ополчением.

Из французской эмиграции 1793 года, из реставраторов бурбонской монархии, из приверженцев Священного союза они превратились в международную организацию с вождями, агентами, ораторами, писателями, трибунами и газетами.

Им принадлежало павлинье перо Шатобриана; им вырабатывал программу кантианец и вождь европейских олигархов Меттерних; они числили в своих рядах всех королей Северо-Восточной Европы.

Николай I считал себя их верховным вождем. Это было совершенно необходимо при сомнительности его прав на российский престол. Яростной защитой интересов «законности» он словно стремился придушить глухие толки о своем узурпаторстве.

Военный бунт в день его восшествия закалил его ненависть к революции. Он провозгласил себя вождем международного легитимизма, главою сторонников Генриха во Франции, Карла в Испании, Вильгельма в Нидерландах, Франца в вольном городе Кракове.

Он мечтал о вооружении своей партии. Он хотел превратить сентиментальное братство 1814 года в несокрушимую боевую фалангу, облеченную смертоносной арматурой современной войны.

И легитимисты действительно вооружались повсеместно. С 1830 года они усилили свою злость и отравили смертельным ядом свою мстительность. Свержение Бурбонов, отпадение Бельгии, восстание в Польше, гражданские распри в Испании отточили их ненависть и взнуздали их бдительность. Они объявили беспощадную войну всем смельчакам, посягающим на абсолютную цельность и полноту их владычества.

С вооруженными противниками они боролись смертными приговорами — виселицами, гильотинами, расстрелами. С идеологическими противниками они боролись смертными приговорами — убийствами из-за угла, безнадежными заключениями, гибельными ссылками, кровавыми провокациями.

Череп, ощеривший зубы, давно заменил на их боевом щите связки геральдических лилий.

«Смерть врагу!» заглушило пустозвонный лозунг благоденствия народов под скипетрами монархов.

Я был свидетелем их сплоченного выступления в Петербурге, когда их месть и ненависть выросли несокрушимой стеной на пути одного поэта.

II

— Государь недоволен Пушкиным, — говорила нам Идалия Полетика, — я это верно знаю от фрейлины императрицы. Бенкендорф только ищет повода, чтоб убрать его из Петербурга…

— Чем это вызвано? — спросил д'Антес.

— О, очень многим, — заметил муж Идалии. — Книга о Пугачеве, памфлет на Уварова, эпиграммы на лучших представителей власти и знати, оскорбительные попытки подать в отставку — все это вооружило против него двор.

— Мне известно, что будут приняты решительные меры, — продолжала Идалия. — Успокойтесь, д'Антес, — с ревнивой насмешливостью и обычной беззастенчивостью бросила она, — Натали будет ваша…

— Но если его сошлют в деревню, жена последует за ним, — меланхолически заметил мой кузен.

— Неизвестно. Способы освободиться от него еще не окончательно продуманы, но дело может быть поставлено так, что он будет устранен не каким-либо приказом властей, а гораздо более сложным образом.

— Каким же?

— При его вспыльчивости и горячности нетрудно будет в самом обществе создать такую ситуацию, в которую он попадет, как в силок. Но терпеть его больше не станут, можете мне в том поверить.

— Он действительно вооружил против себя всех. У него такие мощные враги, с которыми ему едва ли удастся справиться.

— Кто же?

— Уваров, Бенкендорф, Нессельроде — этого ли еще не достаточно?

— Это все?

— Нет, если хотите, есть еще.

— Кто же?

— Сам император.

Последнее было несомненно. При всем умении двора скрывать свое подлинное отношение к отдельным лицам, Даже для нас, членов иностранных посольств, было ясно, что Николай не выносит Пушкина. Русский царь вообще питает глубокую антипатию к писателям — к Пушкину же он относился с особенной враждой. Это был его политический противник, враг его дела, опасный вольнодумец, Достойный преследований и гонений. Но политика требовала осторожной и тонкой игры с этим врагом. Разумно было, ненавидя, ласкать и, готовя гибель, притворяться милостивым.

Для моей книги о России представляли интерес отношения императора к первому писателю страны. Я обратился с осторожными вопросами к другу поэта — князю Вяземскому. Вот что он сообщил мне.

В России придворные поэты были издавна в моде. Николай I считал необходимым ввести в свой круг выдающегося писателя для стихотворных похвал и живописи исторической. Если Ломоносов придал особый блеск эпохе Елизаветы, Державин — времени Екатерины и Карамзин — царствованию Александра, Пушкин мог лучше своих предшественников возвеличить и увековечить образ и деяния Николая I. Вот почему в самые дни своей коронации молодой император вызывает к себе опального поэта и словно стремится ввести его в круг своих милостей и щедрот.

Николай до известной степени даже заискивал перед Пушкиным. Фридрих ухаживал за Вольтером — и этим подал пример всем европейским венценосцам. Царям нужны поэты, как актеру журналисты — это создатели их репутаций. Николаю I мерещились оды и гимны в его честь, написанные самым блистательным пером его империи. Отсюда — милости, расточаемые поэту: он посылает ему в дар экземпляр свода законов, собирается закрыть газету, непочтительно отозвавшуюся о Пушкине, открывает ему архивы, назначает оклад и дает придворный чин. Он не перестает предоставлять поэту темы для его будущих похвал и прославлений. Он словно становится перед своим художником в позу великодушного покровителя муз, являя ему те широкие жесты щедрости и благоволения, которые надлежало запечатлеть для потомства парадной кистью восхищенного одописца.

Правда, милости оказывались постепенно и сдержанно. Внешний эффект не всегда соответствовал внутренней сущности акта. Оклад был ничтожен, звание смехотворно. Первый писатель страны числился в рубрике «вторые чины двора». Поэт с европейским именем был поставлен в ряд с молодыми, совершенно безвестными и ничем не примечательными людьми. Я просматривал как-то список дворцовых товарищей Пушкина. Камер-юнкеры Любомирский, Вонлярлярский, Скарятин, Шишко, Салтыков, Волконский, Кулаковский, Чихачев — кто они?… И выведет ли их когда-нибудь из безвестности даже солнечное имя поэта, ставшего волею царя их товарищем?

Но к середине тридцатых годов взаимные отношения остыли. Поэт не оправдал возлагавшихся на него надежд. Героическая поэма о новом Петре не была написана, к истории царствования Николая I Пушкин не готовился.

И вот из-под тронных милостей стала все отчетливее выступать старинная вражда Николая к его партийному врагу, к явному стороннику его «декабрьских друзей», к неугомонному памфлетисту, дерзавшему клеймить своими пасквилями его ближайших сподвижников и даже его брата — «ангела Александра».

Понемногу отношения уяснились, и царь не переставал душить поэта, облачая его придворными званиями, требуя от него чиновной службы, контролируя его отлучки, отказывая ему в отставке, строжайше запрещая ему путешествие за границу.

К этому прибавлялось еще одно обстоятельство. Император Николай был необыкновенно влюбчив. Актрисы французского театра поведали мне любовные тайны Зимнего дворца. Каждая юная и красивая женщина глубоко волнует российского самодержца. Фрейлины, придворные дамы, танцовщицы, актрисы, ученицы театральных школ, представительницы среднего петербургского общества входят в обширный и таинственный круг царских забав. Мне пришлось как-то слышать от Пушкина, что царь завел себе целый гарем из театральных воспитанниц. Воля царя непреклонна в его потехах, как и в его приказах: он намечает себе женщину — рано или поздно она становится его любовницей.

В Петербурге, где нет тайн, давно уже было известно, что царь влюбился в Пушкину. Общество насторожилось. Что выйдет из этого любовного поединка? Пока же перешептывались, пересмеивались, недоумевали: Пушкина не пускают в деревню. Почему? Царь оказывает необычайное покровительство д'Антесу: не поощряет ли он из личных целей ухаживания кавалергарда за женою поэта? Не в его ли альковных интересах устранить ревнивца-мужа и поставить рядом с предметом своей тайной страсти податливого карьериста?

Царь не любил Пушкина, и это было всем известно. Взаимная ненависть накоплялась тайно и медленно, вражда отлагала годами свою накипь, сгущался и отвердевал отстой недовольства и неприязни, подавленных негодований и затаенной злобы. И наконец — прорвалось.

Пушкин был одинок в высшем кругу столицы. Он безжалостно осмеял в своих эпиграммах, памфлетах и крылатых словах всех представителей влиятельного Петербурга — министров, генералов, академиков, цензоров, журналистов, полицию и двор. Голицыны и Уваровы, Нессельроде и Дондуковы-Корсаковы, Борхи и Булгарины — все были заклеймены в его остротах и куплетах. При дворе знали и помнили его эпиграммы на Александра I, Аракчеева и Фотия. Все это смыкало врагов поэта в единую фалангу и создавало против него сплоченный фронт ненависти и мести.

Не отдельные лица были причиной гибели Пушкина — не д’Антес, Геккерн или Нессельроде взятые порознь, а все петербургское общество в целом, глубоко враждебное к поэту, беспощадно клеймившему их политическое и сословное исповедание и кидавшему им в лицо свои отравленные и бессмертные сарказмы.

В 1836 году Пушкин оказался крепко схваченным тесным кольцом вражды. Он был бессилен хитро и осторожно разомкнуть его, как сумел бы на его месте другой, более спокойный и рассудительный. От его гневных порываний кольцо сжималось все теснее и неумолимее.

III

«Безумная осень, или женитьба Жоржа де Геккерна» — так острил к концу 1836 года мой кузен, еще не подозревая, к чему приведет его брак с Екатериной Гончаровой.

— Я выступаю в роли Сганареля, — беспечно шутил д'Антес, — какой вздор!.. Брак поневоле, когда нет женщины, которая бы отказалась от меня.

И он заливался долгим хохотом, как от забавнейшего офицерского анекдота.

Но зато хмурился голландский посланник. Он словно чувствовал, что веселые дни Жоржа д'Антеса завершились в Петербурге и одновременно наступали самые черные дни в биографии барона Луи фан Геккерна.

Я склонен думать до сих пор, что за всю долголетнюю дипломатическую деятельность голландского посланника, при сложнейших политических колебаниях европейского мнения, даже в момент свержения Бурбонов и распадения Нидерландов, перед ним не возникало задач такой непреодолимой трудности, как в памятную петербургскую осень 1836 года.

— Этот брак недопустим, — мрачно возражал посланник, взывая к моему суду, — вы только подумайте: красавец, перед которым открыты все пути военной и придворной карьеры, аристократ чистой крови, с рентой в семьдесят тысяч годового дохода, незапятнанный легитимист, призванный, быть может, породниться с царствующими фамилиями, — и эта долговязая, черномазая старая дева без гроша приданого! Это ли не ужасно для отцовского сердца?

— Ты не прав, отец, — мадмуазель Катрин, на мой взгляд, во многом напоминает свою младшую сестру. Цвет лица, осанка… И затем, ты забываешь, что, ставши братом Натали, я тем вернее могу сделаться ее другом… Лишний шанс на победу!

— Какой ужасный мезальянс, — сокрушенно покачивал головой первый знаток европейских родословных. — Ведь Гончаровы купеческого рода… Этого ли достоин потомок Гацфельдов и Рейтнеров, носящий одну из самых блистательных фамилий Нидерландского королевства?

— Ба, Париж стоит обедни, — продолжал смеяться д'Антес, — поверь мне, госпожа Пушкина стоит даже брака с мадмуазель Гончаровой…

Но посланник был мрачен. Женитьба д'Антеса была для него страшным ударом. Так стареющая и страстно влюбленная женщина воспринимает брак своего любовника. Это всегда крушение личного счастья, самопожертвование, начало заката.

Д'Антес был первой и последней страстью барона Геккерна. До него он знал только развлечения, греховные наслаждения, изощренность и фантастику разврата. Порок, создавший глухую и темную славу нидерландскому посланнику, был приобретен им еще в его флотские годы. Он процветал в экипажах кораблей дальнего плаванья, на которых юный Луи-Борхард служил юнгой. С тех пор он сохранил вкус к матросам, прислужникам портовых таверн, уличным торговцам. Как многие сластолюбцы, он охотно спускался с высоты своих утонченных привычек в грубый быт конюхов, егерей, цирюльников, лакеев. Это взнуздывало его утомленную чувственность и обостряло его эмоциональную пресыщенность, но с годами оставляло, как всякий тайный порок, густой осадок разочарования и стыда. Начинало тянуть к настоящей влюбленности, к изящному и чистому роману. Так какой-нибудь морской офицер, познавший продажных женщин всех цветов и мастей, мечтает о юной английской леди и женится на титулованной красавице.

Роль эту выполнял в жизни Геккерна молодой французский аристократ, случайно повстречавшийся ему в одной из дипломатических поездок. Белокурый и светлоглазый Жорж д'Антес, с его гибким станом и крепкими мускулами, с женственными движениями и силою юного воина, сразу ослепил и увлек его. Как последняя осенняя страсть, влюбленность барона Геккерна захватила его целиком и связала навсегда. Предстоящий брак наносил непоправимый удар его позднему счастью.

И вот тогда в голове рассудительного дипломата возник безрассуднейший план, надолго прервавший ход его политической карьеры.

«Если уже терять Жоржа, то со смыслом, — рассуждал барон. — Он обожает первую красавицу в Европе, а должен жениться на этой метле. Госпожа Пушкина во всяком обществе окажет честь своему мужу, укрепит его положение, будет содействовать его успехам. Ни для кого не тайна, что император в нее влюблен. Какие пути, какие возможности для нас обоих!»

Предстоящий переворот в жизни Жоржа помрачил отчетливое и дальновидное мышление нидерландского посланника. Умный и находчивый политик стал непоправимо ошибаться. Первую грубую ошибку он допустил, написав письмо Наталье Николаевне Пушкиной.

В семейных архивах сохранился черновик этого документа:

«Сударыня, я вдвое старше вас, и это дает мне право говорить с вами, как отцу с дочерью. Я надеюсь, что вы не откажете выслушать меня внимательно и вникнуть в ту тяжелую драму, которую вы, быть может невольно, зародили в лоне моей семьи.

Вы знаете, что сын мой — единственное счастье моей жизни — уже два года живет мечтою о вас. Это благородное и сильное чувство до сих пор не встретило с вашей стороны достойного ответа. Между тем вы не можете скрыть ни вашей душевной растроганности перед такой рыцарской преданностью, ни вашего глубокого волнения перед этой возвышенной страстью. Отдайтесь же вашему влечению, прекратите напрасную борьбу, не пытайтесь отвращать неизбежное! Подумайте о великих страданиях, причиняемых вами безумно любящему вас сердцу, и не испытывайте судьбы, — знайте, что сын мой близок к самоубийству, что он тяжко болен и медленно умирает от любви к вам. Подумайте, нет ли в жизни обязанностей стоящих выше супружеских? И не следует ли расторгать неудачные браки во имя верховного закона великого чувства? Вдумайтесь в это и решитесь порвать с печальным прошлым, чтобы смело начать новую жизнь, полную любви, роскоши и свободы. Осчастливьте себя и верните мне моего сына.

Молю вас взвесить и принять все, что с отеческим чувством вам советует ваш покорный и преданный слуга

Б. де Г.»

Ответа не последовало. Но вскоре барон Геккерн получил известия из дома Пушкиных.

IV

— Пакет из нидерландского посольства, господин виконт.

Мне подают записку на голландской бумаге с рельефным львом, потрясающим мечом и стрелами. Спешное приглашение от барона Луи фан Геккерна.

Я еду на Невский. При свете канделябров переливается эмаль табакерок, перламутр ларцов и стекло венецианских бокалов. В широких деревянных квадратах поблескивают омары и устрицы под ниспадающими гроздьями винограда и тяжело виснет пернатая дичь над синими камбалами и багровыми тушами. Анатомы в широкополых фетрах и каноники в просторных рясах угрюмо глядят из глубокого сумрака портретных фонов.

— Друг мой, у нас беда, — встретил меня посол в состоянии крайней встревоженности.

— Что-нибудь в полку с Жоржем? — осведомился я.

— Хуже, гораздо хуже. Садитесь и слушайте.

Он пододвинул ко мне коробку с сигарами и смочил виски своими крепкими и сладкими духами.

— Сегодня в три часа как снег на голову приезжает ко мне или, вернее, к Жоржу один наш отдаленный знакомый — штабной офицер Россет. Это брат известной красавицы фрейлины, вышедшей теперь за одного из чиновников Нессельроде, некоего Смирнова. Вы их не знаете, они уже с год в Берлине. Узнав, что Жорж дежурит в полку и вернется домой не раньше завтрашнего дня, он вручил мне для передачи сыну форменный картель — от кого бы вы думали? — от Пушкина… Это было действительно неожиданно.

— Россет, — продолжал посланник, — подтвердил вызов и просил меня безотлагательно дать ответ.

— И вы согласились?

— Я немедленно же отправился к Пушкину. Разговор с Россетом давал мне право взять на себя представительство Жоржа в этом деле. Не будь этого обстоятельства, я был бы скован и не мог бы действовать от имени адресата письма, которое, как вы понимаете, я не был уполномочен вскрывать. Но устная беседа разрешила все затруднения. Я заявил Россету, что, узнав от него содержание письма, считаю себя вправе как отец распечатать его и отвечать за моего сына…

— Но чем был мотивирован вызов?

— В письме — ничем. Вот вам эта записка. Как видите, голый картель в безукоризненно учтивой форме. Пушкин, очевидно, не хотел передавать бумаге свои интимные соображения. Вот почему он и прислал приятеля, давшего, правда в крайне сдержанной форме, некоторые объяснения.

— Чем же он объяснил этот внезапный взрыв?

— В последнее время, по его словам, имя Жоржа де Геккерна в высшем обществе стали сочетать с именем госпожи Пушкиной. Будучи глубоко убежденным в безосновательности подобных слухов, муж считает все же необходимым довести до сведения д'Антеса, что он не допустит, чтобы имя его жены было сопряжено с чьим бы то ни было именем…

— Так что причина вызова — светские пересуды, в которые сам Пушкин не верит? Что за бретерство!

— Я до сих пор ничего не могу понять. Но все же я немедленно отвечал Россету, что долг чести заставляет меня принять безоговорочно от имени сына сделанный вызов. Я просил его сообщить Пушкину, что я через час заеду на его квартиру для некоторых личных объяснений.

— И Пушкин принял вас?

— С обычной своей вежливостью, но несколько холодно. Не имея еще определенного плана действий, я решил пока выиграть время. Остерегаясь каких бы то ни было уверений или просьб, я ограничился указанием на необходимость отсрочить дело хотя бы на день ввиду вынужденного отсутствия Жоржа. Я присовокупил, что не оставляю надежды на новый спокойный пересмотр всего этого дела Пушкиным и на перемену его решения. «Я согласен отсрочить нашу беседу до завтра, — отвечал он, — но мнения своего не переменю…» С этим я и уехал. Он беспомощно откинулся на спинку кресел.

— И вот вы видите меня в состоянии полной растерянности. Как быть, как предотвратить этот ужасный шаг, который может вдребезги разбить жизнь и карьеру Жоржа и чрезвычайно чувствительно ударить по всей моей долголетней незапятнанной деятельности? Вы друг и брат моего сына, я решил в его отсутствие посоветоваться с вами. Как вы смотрите на все это? Как бы вы поступили на моем месте?…

Я постарался сообразить всю обстановку события и наметить какие-нибудь решения.

— Не покажется ли вам, барон, правильным откровенно рассказать обо всем этом Пушкину? Он человек сердца и, вероятно, будет тронут вашим волнением и горем. Вы же, как отец, имеете право на искренность в таком деле…

— Вы думаете? Я знаю только одно: что поединок этот невозможно допустить. Какой угодно ценою мы должны спасти нашу жизнь, честь, будущность…

Мы долго за полночь беседовали с посланником.

Понемногу он успокоился. Было решено, что завтра же он подробно и откровенно переговорит с Пушкиным и, во всяком случае, добьется новой более длительной отсрочки, чтобы получить простор и свободу действий.

Мы исходили оба из одного неопровержимо убедительного соображения: Пушкин в последнюю минуту остановится перед громогласным скандалом, который в глазах всего света опозорит навсегда его жену.

Это соображение несколько успокаивало нас. Мы приходили к заключению, что для выигрыша нужны только время, благоразумие, осторожность.

Таково было первое совещание двух европейских дипломатов об одной петербургской истории, которой суждено было вскоре получить самую широкую международную огласку.

V

Мы узнали впоследствии, чем был вызван неожиданный картель Пушкина. Оказывается, в начале ноября он получил по городской почте анонимный диплом на звание рогоносца. Taкиe же послания были получены в двойных конвертах на его имя близким кругом его друзей и знакомых.

Мне хорошо запомнились эти смутные ноябрьские дни. Тревоги и дипломатические ходы, переговоры и ожидания, переписка и тонкое сплетение признаний, запросов и хитроумных решений. Ко всему этому мне пришлось стать вплотную, все обсуждать, во всем участвовать.

На другой же день д'Антес, вернувшись из казарм, еще в шарфе дежурного и в лядунке через плечо, просил меня тотчас же взять на себя обязанности его секунданта. Жорж был готов немедленно идти к барьеру, хотя мысль о Катерине Гончаровой и смущала его.

Но барон не допускал возможности поединка. Он убедил нас, что есть шансы на примирение с Пушкиным, с которым он будет говорить исключительно от своего имени, считая по-прежнему, что д'Антес ничего о вызове не знает. Еще возможно все спасти и избежать непоправимого скандала.

Барон вернулся от Пушкина удовлетворенный результатами своих переговоров. Тон сердечной откровенности и отеческого огорчения возымел свое действие. В ответ на просьбу Геккерна дать новую недельную отсрочку для устройства дел Пушкин проявил широкий жест великодушия. Не отказываясь от вызова, он предоставил противнику двухнедельный срок и обещал при встречах с д'Антесом ничем не проявлять своей вражды к нему.

Но главная причина удовлетворенности Геккерна вытекала из другого обстоятельства. Он встретился у Пушкина с Жуковским и из краткой беседы с ним мог заключить, что друзья поэта извещены о его вызове, естественно, взволнованны и стремятся удержать его от безрассудного шага. «Я воспользовался этой счастливой встречей, чтобы пригласить к себе Жуковского. Завтра он будет у нас. Шансы на выигрыш поднимаются. У нас объявились сильные союзники»…

И барон тут же сообщил нам вызревший у него план.

В создавшихся условиях брак д'Антеса с Катериной Гончаровой спасал положение. Необходимо было сообщить ближайшим родным и друзьям о предстоящей свадьбе. Впоследствии можно будет и развестись. Пока же брачный проект отведет все подозрения от жены Пушкина и вполне удовлетворительно объяснит в глазах света близость Жоржа к семейству поэта.

— Необходимо только со всей точностью установить, — решительно заметил Жорж, — что я буду просить руку мадмуазель Катрин не для сатисфакции или примирения, но только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это было решено исключительно моей собственной волей.

На другое утро Геккерн принимал Жуковского.

— Вам, конечно, известно, господин советник, что камергер Пушкин[30]Незначительный придворный чин Пушкина в светских отношениях любезно повышался. Об этом свидетельствуют документы дуэльного дела, где поэт выступает под не принадлежащим ему званием камергера. прислал моему сыну вызов, который и был мною принят от его имени. Вы, вероятно, знаете также, что сын мой не замедлил одобрить мой образ действий.

— Все это мне известно, — подтвердил Жуковский.

— Вы должны понять, как важно для нас установить эти факты со всей неопровержимостью. Человек чести не может допустить в подобных обстоятельствах ни малейшего сомнения насчет своего поведения.

— Никто и не сомневается в достойном ответе барона Геккерна на полученный им вызов, — снова подтвердил Жуковский.

— Раз эти факты установлены, разрешите мне выполнить и другую, не менее священную, обязанность отца.

— Я слушаю вас, барон.

— Необходимо рассеять одно печальное недоразумение.

От официального тона посланник перешел к дружеской беседе.

— Верьте мне, Пушкин ошибается, думая, что Жорж влюблен в его жену. Это глубокое заблуждение. Сын мой любит свояченицу Пушкина.

— Возможно ли? — изумился Жуковский. — Александрину?

— Нет, старшую. Он давно уже возымел намеренье просить руку мадмуазель Катрин Гончаровой.

— Но почему же, в таком случае, ваш сын не отходит от Натальи Николаевны?

— Рыцарская преданность, не более. По-настоящему же Жорж страстно любит старшую сестру и давно умоляет меня дать согласье на брак с нею.

— Как хотите, это невероятно! — вырвалось у Жуковского.

— И все же это так. Обстоятельства вынуждают меня быть откровенным: девушка беременна.

Наступила долгая пауза. Придворный поэт, пораженный неожиданным разоблачением семейной тайны, погрузился в молчаливое соображенье всех сложившихся обстоятельств.

— Но в таком случае, — произнес он наконец, — вашему сыну необходимо как можно скорее объявить о своем намереньи. Это пресечет все ложные домыслы и слухи.

— Между молодыми дело уже давно решено. Меня удивляет, что вы ничего не слыхали о предстоящей свадьбе. Я обдумывал до сих пор некоторые детали этого дела и по ряду соображений задерживал свое окончательное согласие. Но перед лицом происходящей роковой ошибки, грозящей непоправимыми бедствиями, я вынужден уступить. Необходимо только, чтобы Пушкин взял обратно свой вызов, не ссылаясь на предполагаемую женитьбу. Вы понимаете, что это бросило бы тень на честь и доброе имя моего сына.

Жуковский брался уговорить Пушкина. «Есть еще возможность все остановить!»- говорил он, уходя из посольства.

Дело понемногу стало действительно устраиваться. В середине ноября Пушкин, встретившись с Геккерном у старой Загряжской, выразил согласие считать свой вызов небывшим. Положение его свояченицы обязывало к миролюбию.

Но д'Антесу это показалось недостаточным. Он считал, что Пушкин, беря обратно свой вызов, обязан сопроводить его объяснениями всего своего поведения. Он отправил Пушкину письмо, в котором предлагал изложить ему причины вызова и мотивы отказа от него.

Ответа не последовало.

Тогда Жорж попросил меня вступить в обязанности секунданта и отправиться к Пушкину с заявлением, что назначенный двухнедельный срок истек и он готов явиться к барьеру.

VI

Выполняя поручение д'Антеса, я поехал на Мойку к большому трехэтажному дому, против министерства иностранных дел.

Меня проводили в кабинет Пушкина, где мне пришлось несколько минут ждать хозяина. Это дало мне возможность рассмотреть рабочую комнату русского поэта и бросить беглый взгляд на его книжное собрание.

Кабинет Пушкина отличался большой простотой. Это светлая большая комната, опрятная и чистая, без всяких украшений: ни картин, ни дорогих рам, ни фарфора и бронзы. Желтый стол простого дерева был завален рукописями и книгами, вдоль стен тянулись книжные полки. Я сразу обнаружил среди них большое количество иностранных изданий и с интересом стал рассматривать пестрые корешки этой библиотеки.

Французская литература была здесь представлена с необыкновенной полнотой. Все наши мыслители от Монтеня до Бенжамена Констана, все поэты от Ронсара до Мюссе, все сказочники от Маргариты Наваррской до Шарля Нодье, все эпики от Рабле до Бальзака. И при этом какая полнота в отборе наших трагиков и энциклопедистов, малых поэтов восемнадцатого века, моралистов, историков и публицистов! Многие библиотеки парижских литераторов могли бы позавидовать этому собранию книг русского поэта…

Я заметил на некоторых полках наших новейших авторов — Стендаля, Сент-Бева, Жюля Жанена. На столике перед диваном лежала раскрытой ваша «Гузла», дорогой Проспер, и я невольно зачитался трогательной жалобой супруги Гассана-Аги.

Еще минута, и я выполнял порученное мне дело.

Пушкин стоял передо мною, любезно протягивая мне руку.

Мы сели у письменного стола. Беседа началась не сразу. В нас обоих сказывалась напряженность необычного состояния. Мирные, вежливые, благожелательные собеседники петербургских гостиных и каменноостровских дач, мы неожиданно должны были уславливаться об убийстве. Несколько мгновений мы не могли прервать молчания.

Я впервые заметил, что Пушкин начинал стареть: морщины резкими чертами легли у его губ и глаз и словно рассекли в различных направлениях его высокий лоб.

Быть может, это явилось следствием заметного похудания его с лета. Волосы его, еще достаточно длинные, все же заметно редели, намечая легкую тонзуру старости и переставая виться. Серебрящиеся нити прорезывали края его бакенбард, начавшие седеть раньше головы. Выражение глубокой усталости усугубляло это общее впечатление.

При всей своей безупречной выдержке он был бессилен скрыть внутреннее смятение и душевную истерзанность. Бывают иногда страдания, принимающие такие невыносимо мучительные формы, что внешний облик человека весь видоизменяется. Даже сохраняя спокойствие, он как бы насквозь пронизан болью и не в силах скрыть ее от посторонних взглядов. Кажется, вы различаете в нем, словно сквозь опрозраченное тело, утомленно и медленно бьющееся сердце, превращенное в сплошную рану, пылающую мукою и медленно исходящую кровью.

Таким предстал мне Пушкин в тот памятный вечер. Вежливый и холодный, он умело сохранял свою обычную светскую манеру и мог еще усилием воли создать впечатление равновесия и самообладания. Но от внимательного взгляда не была скрыта рана, зиявшая в его измученном сердце.

Пауза встречи длилась недолго.

— Отсрочка, предоставленная вами в известном деле моему другу Жоржу де Геккерну, истекла, и он поручил мне передать вам, что он весь в вашем распоряжении.

Пушкин изменился в лице. При имени моего кузена он заметно побледнел. Гнев вспыхнул в зрачках его. Возмущение, казалось, заклокотало в нем и готово было бурно прорваться наружу. Сквозь тонкую внешность европейца на мгновение проглянул древний абиссинец, бурный и мстительный, с кипучей кровью и неукротимыми инстинктами.

Но европеец сдерживал хамита. Он словно медленно стыл в своем негодовании. Я заметил, что он продолжал пристально смотреть на меня, стиснув губы, но глаза его гасли. На мгновение он опустил веки.

И вот снова ясный и холодный взгляд. Губы приоткрылись, лоб разгладился, и голова вежливо наклонилась.

Победа одержана.

На заявление мое звучит в ответ спокойный и невозмутимый голос:



— Отлично, господин виконт. Я завтра же пришлю к вам моего секунданта для переговоров о материальной стороне дуэли.

VII

В этот вечер был большой раут в австрийском посольстве. Предполагавшийся у Фикельмонов бал был отменен по случаю придворного траура.

Накануне дворцовые скороходы разнесли придворным чинам повестку:

От двора его императорского величества через сие объявляется госпожам статс-дамам, камер-фрейлинам, фрейлинам и господам придворным кавалерам.

Государь император высочайше повелеть соизволил: по случаю кончины его величества бывшего короля французского Карла X наложить при высочайшем дворе траур на двадцать четыре дня с обыкновенными разделениями, начав оный с 13 сего ноября.

Посольство Людовика-Филиппа в Петербурге приняло молчаливо известие о смерти низложенного в 1830 году Карла X. Но императорский двор, верный принципам легитимизма, облачился в глубокий траур, прервав на целый месяц течение столичных балов и больших празднеств.

Собрание у Фикельмонов было все же многолюдно и оживленно. Австрийский посол сообщал последние известия, полученные им от своего правительства об агонии и похоронах Карла X. Молниеносная холера в несколько часов унесла последнего внука Людовика XV.

— Карл X — первый Капетинг, доживший до восьмидесяти лет, — сообщил свое историческое наблюдение Фикельмон. — За восемьсот лет это единственный правитель Франции, вступивший в девятый десяток.

— Но он вступил в этот возраст уже не будучи правителем Франции, — осторожно вставил Барант.

— Карл X умер законным королем, — довольно громко заметил Жорж де Геккерн, наклоняясь к своей даме.

В отличие от всего женского общества, облаченного в полутраур — черный креп на белом шелку, — Катерина Гончарова не хотела, видимо, омрачить своей радости темным платьем и, как невеста, была вся в белом. Неофициально она уже считалась обрученной и сияла от счастья.

Близость Жоржа преисполняла ее нескрываемым восхищением.

Старый Строганов продолжал беседу о последней политической новости.

— Я помню, как в 1793 году покойный Карл X, тогда еще граф Артуа, приехал в Петербург к императрице Екатерине. Он был молод и красив. Эмигранты, кажется, сильно рассчитывали, что стареющая владычица севера не откажет ему в военных силах для обратного завоевания утраченного престола Бурбонов.

— Ему удалось добиться успеха при русском дворе?

— Он был превосходно принят самой императрицей и юным «великим визирем» Зубовым. Но наша матушка царица ограничилась лишь добрыми советами, письмом к английскому королю и поднесением странствующему принцу шпаги с алмазной рукоятью.

К двенадцати часам на раут приехал Пушкин. Как и во время утренней беседы, он был возбужден и гневен. Первым делом он отозвал свою свояченицу от д'Антеса и довольно сурово отдал ей какие-то предписания, по-видимому запрещая продолжать с ним разговор. Несчастная девушка имела совершенно убитый вид. С д'Антесом он еле поздоровался и на приветствие Жоржа отвечал дерзостью. Затем, очень холодно поздоровавшись со мной, он отошел в сторону с незнакомым мне щеголеватым юношей, которому довольно долго отдавал какие-то распоряжения. Речь, по-видимому, шла и обо мне, ибо юноша несколько раз во время пушкинских наставлений пристально всматривался в мое лицо, вдевая в глаз модное стеклышко на широкой тесьме. Все это не оставляло сомнений в теме их беседы. Поединок становился, по-видимому, неизбежным.

Только к концу вечера Пушкин подошел ко мне.

— Будете ли вы завтра с утра дома, господин виконт?

Я отвечал утвердительно.

— В таком случае, не откажите принять моего представителя, графа Соллогуба, чтобы условиться с ним об одном неотложном деле.

Я поклонился, и мы разошлись.

Между тем в углу гостиной обсуждались последние европейские новости. Виельгорский сообщал подробности о несчастном случае в Манчестере, стоившем жизни нашей юной певице Малибран-Гарсиа. Секретарь нашего посольства рассказывал Долли Фикельмон, что в Париже снова в моде тюрбаны и марабу. Госпожа Хитрово требовала от Баранта подробностей отставки Тьера и сведений о нашем новом премьере графе Моле. Европейская политика, моды и артистическая жизнь проносились легкими отражениями в собеседованиях петербургского раута.

Жорж предложил мне ехать в посольство, чтоб обсудить еще раз положение вещей.

— Я не могу понять, чего хочет от меня Пушкин, — говорил он мне в карете. — Связанный моим романом с Катрин, я делаю все, чтобы избежать несчастья и скандала. Но я, разумеется, буду стреляться, если меня принудят к тому. И тогда берегитесь! Жизнь свою я даром не отдам, я покажу им всем, что такое сен-сирский стрелок. Если меня доведут до крайности, они увидят, как легитимисты уничтожают своих врагов.

VIII

До утра мы перечитывали документы, относящиеся к делу, обсуждая все возможности. Положение было ясно: необходимо было устранить поединок, получив от Пушкина удовлетворительный отказ от него.

Я был встревожен не только судьбою моего кузена. Мысль, что в случае поединка жизнь Пушкина ставилась под смертельную угрозу, ни на минуту не оставляла меня. Лучший представитель русского просвещения, носитель славного имени, известного в Европе, мог теперь погибнуть, если бы мы не приняли всех мер предосторожности и не проявили бы крайней уступчивости. На нас могла бы лечь ответственность за непоправимый удар, за исторический акт неизмеримого значения. Я решил напрячь все свои способности дипломата и человека, чтобы отвести от знаменитого поэта ужасную угрозу преждевременной гибели.

Дорогой Мериме, на ваш прошлогодний вопрос у Тортони я могу с полным правом ответить ссылкой на эту ночь. В долгие бессонные часы я много и напряженно думал, стремясь найти способ отвести от Пушкина нависшую над ним смертельную опасность. В этой томительной и воспаленной ноябрьской ночи — мое запоздалое оправдание.

К утру линия нашего дальнейшего поведения была у меня точно вычерчена. Я решил по возможности не скрывать в предстоящих переговорах моего отношения к делу.

В одиннадцать часов ко мне приехал секундант поэта граф Соллогуб.

Он был щегольски одет, немного позировал, очевидно изображая из себя представителя модного сословия «львов», говорил несколько величаво, растягивая слова и придавая легкую небрежность своим манерам и речи. Он сообщил мне, что пишет иногда от нечего делать, но отнюдь не намерен стать литератором.

Это был, в сущности, довольно занимательный светский собеседник, какие нередко встречаются в петербургских гостиных. В виде легкого вступления к нашей деловой беседе он рассказал мне, что еще в раннем детстве полюбил Париж, театры марионеток на Елисейских полях и хрупкие круглые вафли на бульварах. Он помнил, как отец его вернулся потрясенный из оперы и в ужасе рассказал об убийстве герцога Беррийского. Он вспоминал, как играл однажды в Тюильрийском саду, когда на средний балкон дворца вышел слонообразный старик, в синем мундире, с отвислыми эполетами, и обратился с речью к толпе: это Людовик XVIII объявлял народу о рождении наследника престола герцога Бордоского, впоследствии прозванного Генрихом V.

Несмотря на небрежный великосветский тон, Соллогуб проявил в дальнейших переговорах большую серьезность, умную распорядительность и сердечное участие к своему другу.

Я начал с того, что всю ночь не спал, раздумывая о предстоящем деле. Оно глубоко взволновало меня. Не будучи русским, я превосходно понимаю, какое значение имеет Пушкин для своих соотечественников, а может быть, со временем получит и для всей Европы. Необходимо сделать все, чтобы предотвратить великое несчастье.

Соллогуб горячо пожал мне руку. Он был тронут, по его словам, таким чутким отношением иностранца к величайшей русской славе.

— Наша первая обязанность, — продолжал я, — пересмотреть все документы дела. Только вчитавшись в эти материалы, можно будет вывести правильные и разумные заключения.

Я развернул свою папку.

— Вот, во-первых, этот позорный анонимный пасквиль.

Когда я пишу эти строки, передо мной лежит эта роковая записка. На тонкой почтовой бумаге прямыми «полууставными» письменами, почти клинописно вычерчен смертный приговор поэту. До сих пор кровавая сургучная печать хранит кабалистический рисунок, изображающий раскрытый циркуль и пингвина у соединенных стропил на узком пере под пламенеющими языками с божьим оком. Что означает прописное А в центре этого штемпеля под нависшими кровавыми каплями двух огненных всплесков? Каков сокровенный смысл этих эмблем? В масонских ли ложах, в иезуитских братствах или в вентах карбонариев нужно искать разгадки этих знаков? Прямоугольный жирный штемпель петербургской городской почты странно контрастирует с таинственным ребусом сургучной печати. Будет ли он когда-нибудь расшифрован и нить разгадки приведет ли от этой хитрой криптограммы к неведомому автору зловещего патента, окровавившего анналы русской поэзии самой чистой, жертвенной и благородной кровью?

Мы перечли записку. Составленная по типу венской салонной игры, она целым рядом намеков, деталей и имен свидетельствовала о самостоятельной работе ее составителя. По безукоризненному французскому стилю и специальным историческим терминам можно было заключить, что эта мерзость исходила от лица высшего общества с широким научным образованием. Пушкин, как известно, заподозрил в ее авторстве барона Геккерна. Во французском посольстве мы имели основания считать ее автором министра народного просвещения Уварова.

Вот эта записка:

Кавалеры первой степени, Командоры и Рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в великий капитул под председательством достопочтенного гроссмейстера Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно назначили г-на Александра Пушкина заместителем гроссмейстера Ордена Рогоносцев и историографом Ордена.

Непременный секретарь

граф И. Борх.

— Автор этого грязного памфлета заслуживает пощечины от руки палача, — сказал мне через три месяца в Париже Андрей Карамзин.

С чувством глубокой брезгливости мы перечли с Соллогубом эту гнусную пародию на орденскую грамоту.

— Понятно негодование Пушкина, — заметил Соллогуб.

— Но гнев его обращен на совершенно неповинных лиц, — отвечал я.

Мы прочли затем картель Пушкина, переданный барону Геккерну Россетом, и записку поэта, в которой он объявлял, что берет назад свой вызов ввиду дошедших до него слухов о женитьбе д'Антеса на его свояченице Катерине Гончаровой.

Последнее обстоятельство было полной новостью для Соллогуба.

— Но в таком случае, — воскликнул он, — все причины для поединка отпали! Ведь все устраивается как нельзя лучше…

— К сожалению, ваш доверитель держится другого мнения, — возразил я.

— Мы его уговорим, вы увидите, — с живостью воскликнул Соллогуб. — Я вижу, что все хотят удержать Пушкина от безрассуднейшего шага. И вы увидите, это нам удастся.

— Пока, как вы знаете, положение дела нисколько не улучшилось. Вчера я был у Пушкина с извещением, что мой друг готов к его услугам. Вы понимаете, что д'Антес желает жениться, но не может допустить, чтоб о нем говорили, будто он пошел к венцу во избежание поединка. Уговорите Пушкина безусловно отказаться от вызова, без всякой ссылки на городские слухи. Я вам ручаюсь, что женитьба состоится и мы предотвратим, может быть, большое несчастье.

До обращения к Пушкину Соллогуб хотел переговорить непосредственно с д'Антесом. Мы решили встретиться в тот же день в три часа в голландском посольстве.

Жорж, впрочем, почти не принимал участия в наших переговорах. Он настаивал только на безусловном отказе Пушкина от вызова без всякой ссылки на предстоящую женитьбу. Ввиду неопределенности положения он считал необходимым немедленно же условиться о поединке.

Мы тут же установили с Соллогубом все подробности предстоящей дуэли, назначив ее на 21 ноября в восьмом часу утра, после чего секундант Пушкина написал ему следующую записку:

Я был, согласно Вашему желанию, у г. д'Аршиака, чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, так как в пятницу я не могу быть свободен, в стороне Парголова, ранним утром, на десять шагов расстояния. Г. д'Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерн окончательно решил объявить о своем брачном намерении, но, удерживаемый опасением показаться желающим избежать дуэли, он может сделать это только тогда, когда между Вами все будет кончено и Вы засвидетельствуете словесно передо мной или г. д'Аршиаком, что Вы не приписываете этого брака расчетам, недостойным благородного человека.

Не имея от Вас полномочия согласиться на то, что я одобряю от всего сердца, я прошу Вас, во имя Вашей семьи, согласиться на это предложение, которое примирит все стороны. Нечего говорить о том, что г. д'Аршиак и я будем порукою Геккерна. Будьте добры дать ответ тотчас.

Прочитав эту записку, я одобрил ее содержание, но не дал ее прочесть Жоржу, опасаясь возражений с его стороны. Соллогуб позвал своего кучера и направил его с запиской к Пушкину.

Часа через два мы получили ответ поэта. Успокоило ли его то, что его требование было выполнено и поединок обсужден секундантами и наконец назначен, тронула ли его сердечная просьба Соллогуба, сумевшего найти в конце письма несколько задушевных и убедительных слов, но ответ поэта был неожиданно для нас благоприятен и миролюбив. Он выполнил условие, изложенное Соллогубом, решившись дать нам даже письменное заявление в том, что не приписывает брака д'Антеса каким-либо недостойным расчетам.

Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г. Ж. Геккерна на дуэль, и он принял ее, не входя ни в какие объяснения. Я прошу господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать этот вызов как не существовавший, осведомившись по слухам, что г. Жорж Геккерн решил объявить свое намерение жениться на m-lle Гончаровой после дуэли. Я не имею никакого основания приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека.

Я прошу Вас, граф, воспользоваться этим письмом по Вашему усмотрению.

Примите уверение в моем совершенном уважении

А. Пушкин
17 ноября 1836.

Соллогуб, прочитав записку, с чувством удовлетворения передал ее мне.

— Как вы находите? — спросил он.

— Этого достаточно, — отвечал я, и, не показывая записки д'Антесу, я поздравил его с предстоящим браком, все препятствия к которому отпали.

— В таком случае, — заявил д'Антес, — я прошу вас отправиться к Пушкину и передать ему мою благодарность за его готовность кончить нашу ссору. Выразите ему мою надежду, что мы будем встречаться с ним, как братья.

Мы с Соллогубом отправились к Пушкину. Он вышел к нам из-за обеденного стола спокойный, но несколько бледный. Я передал ему благодарность д'Антеса.

— С моей стороны, — продолжал Соллогуб, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться с вашим новым родственником как с знакомым.

— Напрасно, — вспылил Пушкин, — никогда этого не будет! Никогда между домом Пушкина и домом Геккернов ничего общего быть не может.

Я с грустью взглянул на Соллогуба. Пушкин, заметив это, сделал усилие, чтоб сдержать себя.

— Я, впрочем, признал и готов подтвердить, что господин д'Антес в этом деле действовал как порядочный человек.

— Это все, что мне нужно, — заявил я и, откланявшись, поторопился оставить квартиру поэта во избежание новых осложнений.

Такова история ноябрьского вызова. Соллогуб был прав: в течение двух недель все окружавшие Пушкина напрягали усилия, чтобы удержать его от дуэли. В этих стремлениях мне пришлось принять участие. Я сделал все, чтобы предотвратить непоправимый шаг, и по совести могу поставить себе в заслугу, что поединок 21 ноября 1836 года не состоялся. Да запомнят это мои судьи! И, быть может, вникая в огромную трудность задачи и в достигнутый мною осенью мирный исход ее, они задумаются над вопросом — достоин ли я осуждения за то, что через два месяца я был бессилен удержать катастрофу, неумолимо предопределенную всем ходом событий.

* * *

Через несколько дней мне пришлось на приеме у Геккерна довольно откровенно беседовать со старым Строгановым обо всей этой истории. Как близкий родственник Пушкиных, он благодарил меня за осторожное умение, с каким я вел это тонкое и трудное дело.

Я выразил графу мое удивление по поводу необыкновенной раздраженности поэта, его неуступчивости и явно проявленной им мстительности и жестокости. Я знал, что об условиях предстоящего поединка он дал предписание Соллогубу: чем кровавее, тем лучше.

— Это у него в роду, — отвечал мне старик. — Предки Пушкина — как по отцовской, так и по материнской линии — были люди пылкие, порочные, неукротимые, с бурными и жестокими страстями. История их браков — сплошная летопись преступлений. Прадед Пушкина по отцу зарезал свою жену во время родов, дед заморил свою супругу в домашней тюрьме, вообразив, что она изменяет ему с французом-учителем, которого он чуть не вздернул на ворота своего поместья. Прадед его по матери, знаменитый негр Ганнибал, принудил свою жену, красавицу гречанку, постричься в монастырь за то, что она осмелилась родить ему белую дочь. Сын его, отец покойной Надежды Осиповны, при живой жене женился на другой женщине, представив фальшивое свидетельство о смерти первой…

— Она должна была почувствовать себя весьма польщенной, — заметил с ядовитой усмешкой Геккерн. — В этом роду, где установился обычай резать жен, фальшивое свидетельство о смерти — верх любезности и человеколюбия…

И он, по обыкновению, завершил свою остроту однотонным деревянным смехом.

IX

королевское посольство Председателю совета министров

франции Герцогу Моле

в Петербурге. от барона де Баранта

20 ноября1836 г.


Общество столицы взволновано одним происшествием, не лишенным политического интереса. Считаю своим долгом сообщить о нем вашему превосходительству.

В московском журнале «Телескоп», издаваемом профессором Надеждиным, была напечатана в минувшем сентябре большая философская статья в виде письма к одной даме. Это суровая критика русской истории и безнадежная оценка современного состояния государства. Смелый публицист решился заявить, что его соплеменники живут среди мертвого застоя, без прошедшего и будущего, оторванные от всех великих семейств человеческого рода, не затронутые общим воспитанием человечества и ходом всемирной истории. Сравнивая летопись своей страны с развитием Западной Европы, автор приходит к мрачному выводу, что его соотечественникам чужды идеи долга, справедливости и права и в стройном нравственном миропорядке народов родина его представляет печальный пробел. «Мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, мы ничего не сделали для общего блага людей, ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не вышла из нашей среды». Таково безнадежное сужденье автора о русской истории, резко противоречащее панегирическим построениям покойного Карамзина.

При том глубоком и грозном молчании, какое полновластно господствует в России, письмо это представляется актом высокого гражданского мужества. Этот одинокий публицист бесстрашными глазами вгляделся в окружающую действительность и с ошеломляющей правдивостью высказал свое раздумье о ней прямо в лицо господствующей власти. Он знал, на что он идет, — и не ошибся.

Статья по своей смелости произвела сильнейшее впечатление на общество обеих столиц и вызвала неслыханный гнев правительства.

Вот главные сведения об ее авторе. Это известный московский барин Петр Чедаев или Чаадаев. В молодости он был на пути блестящей военной карьеры, служил в гусарах, прочился в личные адъютанты к императору Александру. Но после известного возмущения Семеновского лейб-гвардейского полка в 1820 году он был послан курьером к государю на конгресс в Троппау и вслед за тем, по невыясненным причинам, вышел в отставку. Впоследствии стало известно, что со многими деятелями 14 декабря он был в дружеской связи. Он прожил затем несколько лет в Европе — в Англии, Франции и Германии — весьма уединенно и, видимо, много работая. Поселившись по возвращении на родину в Москве, он занимался преимущественно философией. Его считали одним из культурнейших представителей московского общества, и недавний русский посол в Париже граф Поццо ди Борго, как уверяют, любил говорить, что Чаадаеву необходимо постоянно разъезжать по Европе, чтоб иностранцы могли видеть «вполне порядочного русского».

Гоненья на Чаадаева за опубликование его философского письма открыл министр народного просвещения Уваров. Он сделал в соответственном духе доклад императору. Московский цензор, пропустивший статью, смещен, редактор «Телескопа» профессор Надеждин сослан. Но самому небывалому наказанию подвергнут автор статьи: он официально объявлен умалишенным и отдан на попечение московских полицейских врачей, которые обязаны ежедневно являться к нему для проверки его душевного состояния и выяснения степени опасности, представляемой им для окружающих.

В заключение приведу мнение об этом событии одного из умнейших русских людей. Поэт Пушкин, личный друг Чаадаева, сочувствуя во многом его суровой оценке русского общества, лишенного самостоятельного мнения и чувства уважения к мысли и достоинству личности, полагает все же, что Россия исторически была призвана спасти европейскую цивилизацию от татарского разгрома и своим мученичеством способствовать развитию новой Европы. Мнение — свидетельствующее о глубине и возвышенности исторических воззрений этого писателя.

Я позволю себе в заключение заметить, что стороннему наблюдателю позволительно внести одну поправку в историческое построение господина Чаадаева: в его лице Россия, быть может, впервые произносит самостоятельное и глубоко своеобразное слово об исторических судьбах Востока и Запада. Как ни печальны обстоятельства появления этой статьи, необходимо признать, что именно она отмечает знаменательный момент в истории русского умственного развития: нарождение самобытной философской мысли, быть может, призванной служить Европе и человечеству.

В следующей депеше я буду иметь честь сообщить Вашему превосходительству о приеме, назначенном дипломатическому корпусу на ближайшее воскресенье в Зимнем дворце.

Де Барант.

X

Всю вторую половину декабря д’Антес, простудившись на разводе, пролежал в сильной лихорадке. Роман и свидания с Катрин были, конечно, прерваны. Зато усилилась переписка между женихом и невестой. Без памяти влюбленная в него, она писала ему обо всем, что могло его интересовать, понимала все намеки в его записках, рассказывала ему свою жизнь, сообщала фамильные предания и тайны.

Для связи моего рассказа я приведу некоторые отрывки из этих писем.

14 декабря 1836.

…Ты удивляешься, друг мой, как могла я, русская девушка, так быстро и сильно полюбить тебя? Но ведь я отчасти твоя соотечественница: в жилах моих течет кровь далеких южных народов. Моя бабка по матери была француженка, и я никогда не ощущала в себе ничего северного и славянского. Моя мечта — оставить наши снежные сугробы, выехать навсегда из этого отвратительного Петербурга и поселиться с тобой под южным небом, в солнечных странах. Неужели эта мечта никогда не сбудется?…

17 декабря.

…Да, ты прав, нас три сестры, но ни одна не похожа на другую. И не только по наружности, но и еще более по склонностям души. Александрина создана быть матерью, я — возлюбленной, Натали — вечной девственницей. Окруженная легионами вздыхателей, которые забавляют ее своим поклонением, как ребенка, она глубоко равнодушна ко всем.

Верь мне, она любит только своего мужа, горячо привязана к нему, глубоко ему верна. Она и мысли не допускает о возможности изменить ему. Натали всегда была целомудренна, в девичестве — образец чистоты, в браке — идеал верности. Она создана, чтобы быть другом, женою и матерью, как Александрина, но любовницей — никогда. За шесть лет ее супружества она не перестает носить детей или растить их — у нее уже их четверо и будет еще. Если в этом браке кто-нибудь имеет право на ревность, это, конечно, не муж, а жена. Жгучая страстность Пушкина слишком часто — увы! — переходит все границы допустимого, и счастье сестры, что она чрезмерно доверчива и многого не замечает… Иногда мне даже кажется, что он ее недостаточно любит и женился только из тщеславия на первой красавице в России. Меньшее он считал бы недостойным своего имени. На самом же деле он с ней обычно игрив, иногда нежен и ласков, подчас вспыльчив и резок, но, кажется, никогда не бывает с ней откровенен, серьезен, задушевен. Она для него только драгоценная игрушка, он гордится ею, но с ней не считается.

Ты хочешь знать мнение о тебе Пушкина? В продолжение двух лет вашего знакомства он всегда отзывался о тебе с интересом и добродушием. Он, помню, несколько раз повторял твои удачные каламбуры и от всего сердца хохотал, рассказывая их. Считал тебя всегда образцовым мужчиной, созданным для успеха у женщин. Но теперь ты должен остерегаться Пушкина.

21 декабря.

Долго ли мне еще терпеть муку этой невыносимой разлуки с тобою? Не видеть тебя, не чувствовать твоих прикосновений, не растворяться в страсти к тебе, — что может быть ужаснее этого великого отреченья? Какая гордость чувствовать в себе новую жизнь, тобою зарожденную! Пусть она растет, — чтоб сильнее слить нас воедино. Сын никогда не заслонит во мне любви к отцу, он только углубит и усилит страсть к своему прекрасному создателю. Не беспокойся обо мне, — здоровье мое не оставляет желать ничего лучшего, сестры берегут меня и следят за каждым моим шагом. Пушкин держит себя с достоинством и ни разу не разговаривал со мной об этом. Выздоравливай же скорее — я не дождусь дня нашей свадьбы. Я хочу наконец никого не бояться, ничего не скрывать, любить тебя, мой святой Иоанн, открыто и горячо перед целым светом…

* * *

…Я неоднократно беседовал впоследствии за границей с баронессой Геккерн. Из разговоров с ней я узнал многое из ее семейной жизни в последние месяцы перед браком. Как с ближайшим другом и родственником ее мужа, она была со мной чрезвычайно откровенна. Искренне любя свою младшую сестру, она горячо защищала ее от всяких обвинений. Описывая в подробностях семейную жизнь Пушкиных, она невольно объяснила мне многие непонятные для меня обстоятельства в истории их последних месяцев.

— Я и моя вторая сестра Александрина — мы по-настоящему женщины. В нас есть нечто от южной крови. Мы умеем любить, увлекаться, гореть страстью. Но Натали всегда была и навсегда останется девочкой. Она бесстрастна и чиста, как ребенок.

Гораздо позже д'Антес со слов жены раскрыл мне некоторые семейные тайны. Оказывается, мать сестер Гончаровых, которую никто из нас, к счастью, никогда не видел, отличалась ужасающими наклонностями. В молодости красавица, по слухам отбившая у императрицы Елизаветы Алексеевны любовника-кавалергарда, мать-Гончарова в браке сильно опустилась. Она стала ханжой, предалась пьянству и низкому разврату. Окруженная богомолками и мужской челядью, она любила погружаться в чтение душеспасительных книг и принимать ласки своих лакеев. Ей было что замаливать перед образами и лампадами своих киотов. Разнузданная, вспыльчивая и своенравная, она держала своих дочерей взаперти, как в темнице, била их по щекам и, несомненно, была причиною сумасшествия своего мужа.

— Однажды, еще в Петербурге, за несколько дней до дуэли, — рассказывал мне как-то в Париже д'Антес, — Катрин, видя мое неудержимое влечение к Натали, рассказала мне, вся в слезах, один эпизод из своего семейного прошлого.

Сестры еще были тогда подростками, почти детьми. Катрин едва минуло шестнадцать лет, Натали — двенадцать. Мать буйствовала и давала волю своим порокам. Старшие сестры старались всячески оберечь младшую от ужасного влияния и тяжелых впечатлений. Но в атмосфере неслыханной домашней распущенности это, к сожалению, не всегда удавалось. И вот однажды, в ранний утренний час, Катрин, пригладив локоны своей младшей сестренки, повела ее в далекую маленькую гостиную, чтоб засадить за французские вокабулы. Пробежав по паркету огромного зала, они стремительно влетели в тесную диванную… и застыли как вкопанные. Камин уже был растоплен, и свежие дрова с треском пылали за чугунной решеткой. Огромная вязанка поленьев подпирала мраморный пилястр… А перед пылающим очагом на длинношерстной медвежьей шкуре, разметав по густому меху волосы, руки и ноги, лежала в судорогах и стонах звериной страсти мать-Гончарова под восьмипудовой тушей рыжебородого истопника.

Ужас сковал маленькую Наташу, ужас, разразившийся жестоким припадком. Он оставил навсегда свой след. Девочка была как бы морально ушиблена, она стала замкнутой, робкой и застенчивой. Она дичилась людей и любила в одиночестве слагать стихи. Она мечтала стать поэтессой. Вот почему, когда перед ней, шестнадцатилетней девочкой, предстал Пушкин, величайший поэт ее страны, он показался ей полубогом. Гордая его вниманием, поклонением и строфами бессмертных гимнов, внушенных ее расцветающей красотой, она в восхищеньи, сияя от счастья, отдала ему свое сердце — сразу и навсегда. Никого другого, по словам Катрин, Натали никогда не полюбит…

Так выступил перед нами темный угол одной старинной родословной, неожиданно озаренный ревнивою тревогою молодой баронессы Геккерн.

XI

Осенью в литературных гостиных Петербурга много говорилось о предстоящем крупном событии.

Композитор Глинка написал первую русскую оперу. Большой театр усиленно готовился к постановке «Ивана Сусанина».

— Этой оперой, — сказал мне Виельгорский, — решается вопрос, важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существовать ли русской музыке?

Так относился к театральной новинке весь образованный круг столицы. Уверяли, что русские мелодии Верстовского и Геништы только слабое предвестие той могучей стихии народной музыки, какую дал в своей опере Глинка.

В начале зимы состоялось наконец первое представление.

Оно совпало с открытием Большого оперного театра после перестройки.

Здание, воздвигнутое французскими архитекторами, было по желанию царя переделано наново: круглый купол был заменен плоским плафоном; ряды высоких лож были сближены, образуя пятый ярус; изящный усеченный овал зала был расширен и разбух почти до полного круга: здание увеличилось, но, по мнению знатоков, потеряло в стройности, соразмерности частей и легкости очертаний. Но зато, по желанию царя, значительно увеличились наружные украшения лож, потолка, коридоров и лестниц; всюду были рассыпаны в чрезмерном изобилии лепные атрибуты искусства, расточительно пролилась позолота, бархат отянул места и повис тяжелыми складками над барьерами лож, бронза люстр и жирандолей засверкала со всех сторон. Получился тот эффект казенной парадности, блеска и пышности, который так любезен вкусу императора Николая.



Царь — первый театрал Петербурга. Согласно старинным представлениям царской власти, зрелища отвлекают умы от смуты. В тревожные эпохи предки Николая Павловича обращались к этому испытанному средству народного успокоения. Когда в шлиссельбургском каземате был умерщвлен бабкою нынешнего царя Екатериною один из претендентов на ее престол и казнены его сторонники, — на большой столичной площади была устроена блистательная карусель — рыцарское ристалище в римских, турецких, индейских и славянских одеяниях.

Сам фельдмаршал Миних был главным судьей состязаний.

Император Николай поощряет зрелища, строит театры, выписывает иностранных актеров, субсидирует дорогие постановки. Это одна из отдушин для вольномыслия и недовольства.

Вот почему такие театральные события, как первая постановка «Сусанина», превращаются в большие придворные празднества. Театр наполняется вельможами и государственными деятелями. Сам представитель верховной власти возглавляет зрителей премьеры.

Из ложи Баранта я оглядел парадный чертог, наполненный знаменитостями столицы.

Высший круг петербургского общества расположился в партере и ложах. Послы со своими семьями. Геккерн в ложе с д'Антесом и секретарями нидерландского посольства. Министры, свита. Виднейшие сановники, опираясь о перила оркестра, благосклонно и не без игривости, озирали в лорнеты и трубки блестящую линию бенуаров. Бархатные береты и парчовые тюрбаны медлительно наклонялись из лож в ответ на глубокие приветствия из кресел. Пернатые веера чуть заметно колыхались у обнаженных плеч, оживляя ритмическим движением искрометную игру ожерелий и брошей, струящих в легкой дрожи дыханий и поклонов мерцающие потоки своих искусственных лучей.

К началу спектакля у барьера царской ложи появилась фигура Николая в ярко-красном мундире. Как оперный премьер после удачной арии, он раскланивался с публикой, поднявшейся при его появлении. Кланялась и царица. Как полагается в театре при появлении известных актеров, публика выражала свое удовольствие громкими возгласами.

Оперный спектакль принимал облик политической манифестации.

«В России нет ничего, но есть песни, от которых хочется плакать», — вспомнились мне слова Глинки, когда прозвучала блестящая и заунывная увертюра его первой оперы.

Начало действия обнаружило мастерство композитора в народных хорах. Но уже вторая картина — бал у польского начальника — раскрыла все разнообразные возможности автора.

Польские танцы, на которых построено действие, — полонез, мазурка, краковяк, — написаны в старинном вкусе, но отделаны со всем блеском новейшей музыкальной техники. Гонец с тревожным политическим известием вносит бурю в резвые темпы мазурки. Бал продолжается с прежним вихревым порывом плясок, охваченных беспокойством зловещих предчувствий. Композитор с большим искусством вводит в национальные польские напевы драматические мотивы своей основной темы.

Польские танцы ставил преемник знаменитого Дидло балетмейстер Титюс с тем утонченным и фееричным блеском, с каким исполняются на русской сцене балетные спектакли с конца восемнадцатого века. Польские латники с широкими крыльями за плечами проносились с шуршащим вихрем по сцене.

К моему изумлению, вся эта праздничная и увлекательная картина прошла при глубоком молчании публики и не вызвала ни единого хлопка.

— Это политическая демонстрация, — тихо объяснил нам Фикельмон. — Царь не желает хлопать польским танцам и польским ариям. Только пять лет тому назад Дибич терпел поражения на путях к Варшаве. Такие раны не залечиваются. И вот весь театр, по воле своего повелителя, безмолвствует…

В антракте мы осмотрели внимательно публику. Помимо дипломатического корпуса, комитета министров и гвардии, в театре находился весь литературный Петербург. Жуковский, Вяземский, журналисты из «Северной пчелы», семейство Карамзиных, Пушкин с тремя своими юными спутницами. Геккерны на правах родственников подходили к барьеру этой ложи. Молодые женщины весело и оживленно беседовали с «модным кавалергардом», и только Пушкин, отойдя в глубь ложи и почти скрывшись в тени, безмолвно и пасмурно наблюдал за их беседой.

Польшу сменяет Московия. Бурю патриотического восторга вызывает центральное действие оперы, когда герой, погибая в лесной глуши, куда он завел отряд поляков, поет свою прощальную арию. Царь был доволен национальным духом сцены и подал знак к рукоплесканиям, сорвавшимся ураганом.

Всем было ясно, что «Жизнь за царя» — политическая опера. Либреттист ее, барон Розен, в сущности, развернул тему монархического гимна в большую музыкальную композицию с хорами, балетами, каватинами, интродукциями и эпилогом. Текст оперы четко отражает правительственную программу. Это легитимизм Николая I в ариях, квартетах и ансамблях большого оперного стиля. Это спор о царе якобы «законном» — родоначальнике Романовых — и дерзких притязаниях узурпатора Сигизмунда. Нечто вроде столкновения Бурбонов с Орлеанами в сугробах и чащах Восточной Европы семнадцатого века. Через всю оперу проходит официальный лейтмотив придворных поэтов и дворцовых композиторов о спасении, охране и прославлении царя. Слова главных арий удивительно совпадают с патриотическими статьями правительственных газет. Это особый вид вокальной публицистики, возможной, кажется, только в России. Теноры и альты упражняются в прославлении «законной династии», в громозвучном восхвалении русской воинской мощи, в музыкальной пропаганде самодержавных идей. Поистине поразительно, с каким блеском и мощью чудесный гений композитора одержал победу над безнадежной казенщиной этого низкопоклонного либретто.

— Глинка посвящен во все таинства итальянского пения и германской гармонии, — говорил нам Виельгорский, — но при этом он глубоко проник в характер русской мелодии. Он доказал своим блистательным опытом, что наш русский напев, то заунывный, то веселый, то удалой, может быть возвышен до трагического стиля.

— В оперу введены русские народные мотивы? — поинтересовался Барант.

— Во всей опере лишь два первые такта взяты из известного народного напева… И все же с оперой Глинки является то, чего давно ищут и не находят в Европе: новая стихия в искусстве, новый период в его истории — эпоха русской музыки.

Общий восторг разделялся, видимо, не всеми. Плотный и жирный зритель, несколько неопрятно одетый, обстоятельно доказывал Виельгорскому, что его восхищение преувеличенно.

— Увертюра полна замешательства, слишком много хоров, слишком мало арий и дуэтов, следственно, мало действия, — говорил этот ценитель, — опера, извините, скучна.

Это был редактор «Северной пчелы» поляк Булгарин, многократно заклейменный эпиграммами Пушкина. Журналист этот состоял на службе у правительства. За его чрезмерную близость к высшей полиции и серьезные услуги, оказываемые им Бенкендорфу по части осведомления шефа жандармов о жизни столичных писателей, Пушкин прозвал его фамилией нашего знаменитого сыщика Видока.

— Мы ожидали найти патриотические гимны, напевы, проникнутые русским духом и священной стариной, — говорил этот поляк, ставший идеологом российской монархии. — И мы ничего не нашли: ни поэзии, ни мысли, ни слога…

При этом его грузные щеки отвисали, придавая презрительную складку углам рта, а рачьи глаза недоуменно выкатывались.

— Вы ошибаетесь, — небрежно роняя свой монокль на широкой тесьме, заметил Соллогуб, — сегодня впервые русская тема в музыке перестает смахивать на карикатуру. В звуках Глинки так и рисуются березы и сосны, и степь бесконечная, и изба затворническая, и река многоводная…

— При этом стихи барона Розена прелестны, — защищал либреттиста Виельгорский.

— Помилуйте, — упорствовал Булгарин, — что значит: страха не страшусь? Какой логический и грамматический смысл в этом выражении? По-русски ли это сказано?

И его шарообразная голова с мясистым носом и плоскими бачками возмущенно уходила в смятые воротнички.

Оперой была недовольна и вице-канцлерша Нессельроде.

— Это музыка для кучеров, — строго заметила она Баранту.

Но заключительная сцена народного ликования в Кремле, с замечательным искусством поставленная машинистом и декоратором Роллером, снова вызвала бурю восторгов.

Театр встал и долго не хотел прекратить своих рукоплесканий. Занавес поднимался и застывал над картиной клокочущих толп на фоне флорентийских башен кремлевской стены. Я еще раз окинул взглядом зрительный зал.

Вдоль бархатных барьеров стоял, снисходительно улыбаясь и величественно аплодируя, весь официальный Петербург. Мало заботясь о новых путях русской музыки, он рукоплескал посрамленью Польши и возвеличению русской царской идеи в лице романовской династии. Весь спектакль был для него сплошной политической демонстрацией, вызывавшей гробовое молчание или бурные плески из недр правительственных лож.

Царь и министры ни на мгновенье не забывали о текущих соотношениях политических сил.

Я оглядел эту блещущую и пышную фалангу. Предо мною вытянулся несокрушимый фронт единой политической воли. Крепко спаянная партия. Всеевропейский легитимизм в лице своего русского отряда и санкт-петербургского штаба. Тяжеловесная, гнетущая сила, всеподавляющая и беспощадная. Верховный лозунг Меттерниха, облеченный в мундиры российской гвардии. Священный союз, заливающий кровью поля Европы и воздвигающий гильотины и виселицы на окраинных площадях и крепостных верках всех своих столиц. Недвижный оплот застоявшихся исторических скоплений, смертельно угрожающий всякому свободному устремлению в будущее.

Вот они все предо мной. Мертвенно-неподвижное лицо предводителя и вождя этих сил — самодержца всероссийского. В соседней ложе, щуря глаза, высится военный министр. Ордена европейских дворов излучают алмазное сияние, а толстые серебряные шнуры, подобно кудрям Горгоны, змеевидно обвивают его плотный стан, крепко схваченный кавалерийским корсетом. Впереди, с вытянутым лицом, холодным и тусклым взглядом, застылой улыбкой и крылатыми зачесами над блестящей лысиной, — гроза и ужас всех и каждого — граф Бенкендорф. Рядом с ним — сладострастный гном с горбатым клювом совы, украсивший грудь литым изображением закланного агнца на красной шейной ленточке. Это российский вице-канцлер, кавалер высшего австрийского отличия — ордена Золотого руна.

А там, в глубине и полусумраке одной из лож, искаженное гневом и мукою лицо поэта. Он одинок и кажется бесконечно утомленным и замученным. Он уже не в силах скрыть великой сотрясенности всего своего существа от невыносимого страдания. Мне кажется, я снова вижу сквозь горящий и темный взгляд вздрагивающее сердце, исходящее мукой и болью. Так должен смотреть на свору одичавших гончих затравленный олень.

И от всего этого торжественного зрелища, от великого художественного события, от исторического момента нарождения самобытной русской музыки, от новой отделки Большой Оперы, от триумфа Глинки, балетов Титюса, декораций Роллера и блистательного парада российского легитимизма мною с неизгладимой силой запоминается навсегда в глубине полутемной ложи бледное, измученное, искаженное лицо поэта с темным огнем в испуганных и негодующих глазах.

* * *

Когда Сен-Симон в своих записках доходит до 1699 года, он надписывает на полях: «Смерть Расина».

Рассказ мой докатился до 1837 года. Я могу надписать такое же заглавие и продолжать, как мой пращур:

«Расин был великим поэтом… Но немилость короля привела его к могиле».


Читать далее

ГЛАВА ПЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть