ГЛАВА ШЕСТАЯ

La plus volontaire mort c'est la plus belle.

Montaigne. Essais II, 3 [31]Самая добровольная смерть — самая прекрасная. Монтень. «Опыты», II, 3 (фр.).

I

ПРИКАЗ № 1

ПО КАВАЛЕРГАРДСКОМУ ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА ПОЛКУ

от 1 января 1837 года.

С разрешения Г. Командующего корпусом, объявленного в предписании его высокопревосходительства от 28 минувшего декабря за № 1358, просящему позволенье вступить в законный брак г. поручику барону де Геккерну с фрейлиной двора ее императорского величества Екатериною Гончаровой — дозволяется. О чем и делаю известным по полку.

Командир полка

Барон Грюнвальд.

II

В воскресенье 10 января состоялась свадьба д'Антеса.

Молодые, ввиду различия их исповеданий, были обвенчаны дважды.

Все было обставлено согласно старинным обычаям: «посажеными» невесты были Строгановы, жениха — барон Геккерн и графиня Нессельроде; свидетелями — супруги Бутера. Посланник Обеих Сицилий нежно относился к Жоржу за герцогиню Беррийскую, принцессу Сицилианскую. Брат невесты — Иван Гончаров и товарищи Жоржа по полку — ротмистр Огюстен Бетанкур, полковник Полетика и я — были шаферами.

Я прослушал одну за другой две свадебных службы: на фоне пасмурной византийской росписи стен, у лепного золота иконостасов, под запевы густых басов и хоры детских голосов длиннокудрый, длиннобородый патриарх обводил венчающихся с напевными речитативами вокруг аналоя. В часовне неаполитанского посольства, среди мраморных дев и деревянных Францисков, в разноцветных отсветах витражных роз, под глубокие стоны органа доминиканский патер с острым профилем кардинала Капелари взмахивал своей лиловой рясой, обращая к новобрачным звучные стихи средневековой латыни.

Пушкина не было на венчании. Но жена его присутствовала на свадьбе сестры. Я уловил выражение печали на ее бесстрастном лице. Не впервые ли подлинное страдание, а не отдаленное предчувствие его отбрасывало свою тень на это неомраченное чело?

После двукратного венчания состоялся большой прием в голландском посольстве.

Д'Антес был сдержан, но взволнован. Он пытался быть любезным и веселым, но это явно не удавалось ему. Гораздо лучше исполнял свою роль барон Геккерн. В сущности, свадьба Жоржа была для него великим крушением и личных и материальных его расчетов. Но все же удачный политический ход разрешал возникшие трудности и устранял нависшие опасности.

И представитель Голландии, скрывая горечь пережитых обид, радовался крупной победе. Так должен был чувствовать себя Талейран после Венского конгресса, когда он отвел от израненной Франции угрозу раздела.

И вот, вслед за бракосочетанием, — две недели беспрерывных приемов, раутов, балов, спектаклей, одно сплошное и беспечное празднество, захватившее в свой круг пятнадцать полярных ночей, чтоб неожиданно и мгновенно прочертить в живой летописи слагавшихся событий свой незабываемый кровавый след.

III

Январские балы 1837 года! Я помню во всех подробностях их праздничное блистание среди огней и гирлянд, под пение и легкие вздохи невидимых оркестров. В нарядной толпе этих торжественных шествий и размеренных полетов, под ритмы плавных полонезов и переливчатых кадрилей, среди пышных сановников и пудреных старух я вижу несколько лиц — мечтательных, влюбленных, встревоженных и скорбных.

На пестром фоне разноцветных шелков и мундирных расшивок мелькает предо мной решительный и смелый облик веселого игрока, все бросившего на карту неверной судьбе. Я вижу его гибкую молодую фигуру, стремительно кидающую привычным кавалергардским жестом бесконечную цепь танцоров в легкий круговорот котильона.

Рядом с ним озаренное всеобщим поклонением задумчивое и беспечное лицо юной женщины, высоко возносящей свою чудесную красоту над всеми житейскими треволнениями.

Вокруг них я вижу троих: один не может скрыть под напряженной маской светского спокойствия невыразимую муку глубокой душевной боли при каждом взгляде на эту сияющую чету, колеблемую ровными волнами размеренного бального танца.

Еще два лица, две сестры: одна ревниво и влюбленно не сводит своих горящих глаз с той же танцующей пары; другая с обожанием и встревоженностью матери, предчувствующей нависшую над сыном беду, пристально следит за страдальческим взглядом поэта, все зная, все понимая, все предугадывая, но не будучи в силах ничего предотвратить, удержать или остановить в неумолимом беге несущихся событий.

А между тем на балах у Баранта и Воронцовых, у Салтыковых и Разумовских, на вечерах у Вяземских, Мещерских и Карамзиных, на раутах Фикельмонов и Строгановых — всюду неощутимо росла и зрела великая тревога надвигающегося страшного бедствия, заметного лишь немногим — самым зорким и чутким.

— Будьте осторожны, д’Антес, — говорила при мне однажды сердечно-умная Карамзина, — вы — друг моих сыновей, и я могу говорить с вами, как с сыном. Не испытывайте терпения и сдержанности Пушкина, — этот великий человек не отвечает за себя в припадке гнева и страсти. Удаляйтесь от всего, что может вызвать новый взрыв, избегайте ненужных встреч, забудьте о вашем безрассудном увлечении. Не то — новый вызов, на этот раз уже безвозвратный, не то катастрофа, едва ли не смертельная…

— Я делаю все, чтоб ее избежать, все, что в моих силах…

— Делайте больше, свыше сил. Подумайте, в случае нового столкновения вы либо жертвуете собой, либо отнимаете отца у четырех малюток, Пушкина — у России, гениального поэта — у человечества.

Д'Антес задумывался… Но через мгновение он уже звонко предводительствовал легкими отрядами кадрили или с заразительным хохотом произносил во всеуслышанье веселые и рискованные каламбуры о двух необычайных петербургских семьях — Геккернов и Пушкиных.

Я стал замечать, что после свадьбы Жорж резко изменил свое отношение к поэту. Если осенью он был связан необходимостью женитьбы на Катерине Гончаровой, чтоб выполнить долг порядочного человека и не уронить себя окончательно в глазах ее младшей сестры, — теперь он почувствовал себя свободным. Настала его очередь занять господствующее положение и диктовать свою волю Пушкину.

— Он вздумал, — говорил мне как-то д'Антес, — распускать слухи, будто я спрятался за юбку от его пистолета. Так я же докажу ему, боится ли первый стрелок Сен-Сира дуэли с русским сочинителем. Поверь, я заставлю его выйти к барьеру, и посмотрим тогда, кто проиграет в этой рискованной игре…

Тщетно мы с посланником старались умерить воинственность моего кузена. На всех балах и приемах Жорж с подчеркнутым видом старался выказать свое обожанье госпожи Пушкиной. Он не отходил от нее, не сводил с нее глаз, приглашал на танцы, подносил угощенье. Дерзость поклоненья заострялась вызывающей насмешливостью. Д'Антесу передали ироническую остроту Пушкина по поводу его женитьбы: «Tu l'as voulu, Georges Dandin!».[32]Ты этого хотел, Жорж Данден! (фр.) Выражение из комедии Мольера «Жорж Данден». И вот в ответ он не упускал случая задеть Пушкина, бросая мимоходом рискованные каламбуры, намеренно грубые и пошлые, которые не могли не вывести из себя раздраженного и ревнивого поэта.

— Он думает, что отомстил мне сарказмами над моей женитьбой, — заметил мне Жорж на балу у Воронцовых за несколько дней до дуэли. — Он не рассчитал, что я сумею воспользоваться своими родственными правами, чтобы сделать его рогоносцем. Увидим, кто посмеется последним…

И финальную мазурку бала первый кавалергард Петербурга уверенно, весело и заносчиво вел в паре с прославленною Афродитою Невы.

IV

В январе 1837 года происходили первые поездки по отстроенному участку Царскосельской железной дороги от Павловска до Кузьмина. Еще в самом начале месяца состоялись пробы машин.

Мы были приглашены испытать новый способ человеческого передвижения в воскресенье 24 января в одиннадцать часов утра.

В ранний час, в мороз и солнце, двинулись мы санями из Петербурга в Павловск. Я ехал вместе с д'Антесом. По пути он подробно излагал мне новые деловые комбинации, возникавшие во Франции и других странах в связи с необходимостью строить чугунные дороги. Государства вырабатывали особые системы субсидий, ссуд, концессий, привилегий и гарантий, обогащая частные компании и отдельных предприимчивых людей. Джемс Ротшильд удвоил свои капиталы акциями Версальской железной дороги. Д'Антес мечтал приобщиться к этому источнику неслыханных обогащений и исчислял мне в миллионных цифрах возможную прибыль.

Кузен мой был превосходный математик.

Несколько сот саней теснилось в Павловске у огромного полукруглого павильона. Это был тот увеселительный вокзал с рестораном, о котором произнес ходячую остроту министр финансов Канкрин: «В других государствах железными дорогами связываются важные промышленные пункты, — у нас выстроили такую в трактир».

Тысячная толпа собралась у насыпи и протянулась вдоль рельс. Мы с трудом пробрались к месту отбытия паровых карет.

Первый обоз был готов к отправлению. Он состоял из паровоза, тендера с дровами и водою, особой повозки с английской трубной машиной, двух берлинов, двух дилижансов, двух вагонов, двух шарабанов и, наконец, из семисаженной фуры, предназначенной для строевого леса, но на этот раз занятой пассажирами. Каждый обоз простирался на триста футов в длину. Места брались с бою. Свыше трехсот человек можно было уместить в ряду разнообразных экипажей, составлявших единую цепь с паровозом. Женщины отважно занимали места и даже боролись за свое право испробовать новый способ быстрой езды.

Паровая машина гениального Стефенсона, с ее печью, котлом, цилиндрами и насосами, уже тяжело вздыхала, как огромное допотопное животное, готовое ринуться в пространство.

На паровозе стоял кавалер Герстнер. Лицо его было радостно и почти вдохновенно. Он должен был собственноручно повести первый паровой поезд вдоль сугробов северных равнин. С гордостью и восхищением оглядывал он проложенные им тонкие стальные полосы, с неумолимой точностью устремлявшиеся из-под колес его огнедышащей машины в синеющие снежные дали.

Раздались пронзительные сигнальные свистки, и под звуки оркестра, заглушаемые тяжкими вздохами локомотива и грохотом бесчисленных колес, железное чудовище, выпуская из чугунной трубы густые клубы черного дыма, медленно тронулось в свой прямолинейный путь. С каждой секундой оно ускоряло свой стальной пробег, повышая ритм своих стуков и унося нас с невообразимой быстротой мимо еле мелькающих деревьев и построек. Нами овладело чувство полета и воздушной устремленности в какие-то неведомые миры.

Я вспомнил слова Жюля Дюверье:

«Машины, гром и свист которых ухо улавливает еще издали, несут в недрах своего раскаленного чрева бесконечное количество малых революций, из которых вырастет со временем великая и общая революция…»

Когда, возбужденные нашей необычайной поездкой, мы неслись в санях обратно в Петербург, д'Антес сообщил мне, что бросил последнюю ставку. Он написал письмо Пушкиной, рассчитанное на ее мягкость и глубокое обожание старшей сестры. В письме он подчеркивал, что обращается к ней не как влюбленный мужчина, а как брат, вынужденный посоветоваться с нею о важнейших семейных делах. Он намекал, что предстоящий разговор одинаково важен для обоих семейств, как Геккернов, так и Пушкиных, от которых он отведет нависшую над ними угрозу страшной беды.

Я попрекнул д'Антеса за новый неосторожный шаг. Нам было известно, что жена поэта проявляла подчас чрезмерную откровенность в беседах с мужем, — что, если она покажет ему это письмо? Каким новым взрывом разразится Пушкин?

— Идалия обещала мне устроить все с величайшей осторожностью. Она сама передаст письмо и потребует его немедленного уничтожения после прочтения.

— А если содержание его станет известным Пушкину?

— Тем лучше, Я хочу теперь поединка. Я докажу всем, что женился не под угрозой пистолета.

Я остался при моем убеждении, что предпринятый д'Антесом шаг был крайне опрометчив.

Но я был совершенно бессилен переубедить его.

V

В понедельник 25 января мы справляли день рождения д'Антеса. Вечером у Геккернов собрался тесный круг друзей — Строгановы, Полетики, несколько кавалергардов. Молодая хозяйка посольства, несмотря на свое недомогание, заметно оживляла холостой быт квартиры на Невском.

Пили шампанское. Трубецкой, чокаясь с бароном Геккерном, провозгласил тост за избавление от африканской опасности.

— Это было, пожалуй, труднее, чем возвратить Бельгию Голландии, — с улыбкой глубокого удовлетворения сознался посланник.

— Вы несравненный дипломат, барон, — заметил Строганов, — это, конечно, один из тончайших ходов вашей политической карьеры. Как полномочный министр при трех державах, я могу оценить этот сложный и верный маневр.

И Строганов пригласил нас к обеду на следующий же день для семейного ознаменования счастливо избегнутой опасности.

Д'Антес под каким-то предлогом повел меня к себе и рассказал мне все, что произошло днем.

С четырех часов он ждал на квартире Идалии Полетики в кавалергардских казармах приезда Пушкиной. Уверенности в успехе не было, и от надежды он переходил к унынию. В исходе пятого часа раздался звонок. Идалия вышла и вернулась с Натальей Николаевной, растерянной и встревоженной. Она собиралась о чем-то переговорить с Идалией, но та не захотела слушать, вышла, смеясь, из комнаты и, как оказалось, отправилась в город, оставив своих гостей вдвоем.

Жорж решил действовать быстро и стремительно: согласно испытанному офицерскому обычаю, он бросился к ногам Пушкиной и, выхватив пистолет, поклялся, что застрелится у ее ног, если она не согласится тут же увенчать его страсть. Но вместо того, чтоб убедить неуступчивую женщину, он ее окончательно напугал. Не подготовленная к такому воинственному натиску, бедная Натали заметалась, пришла в ужас, заломила руки от отчаяния, стала громко молить о спасении.



— Трудно было бы передать, — рассказывал Жорж, — выражение глубокого и непреодолимого ужаса, исказившего эти безмятежные черты. Казалось, какое-то невыносимое воспоминание примешалось к непосредственному испугу, и отвратительные образы из далекого прошлого возникли в ее памяти и глубоко поразили сознание.

На шум неожиданно явилась дочь Идалии. Наталья Николаевна бросилась к ней, как к избавительнице. Жорж остался один.

— Кажется, партия проиграна, — задумчиво заключил он, — впрочем, плох тот полководец, который сознается в поражении. Нужно верить в изменчивость обстоятельств и счастливую звезду…

Мы вернулись к оставленному обществу.

Идалия Полетика исполняла за клавикордами испанские песенки. Жорж потонул в шкуре белого медведя у ног влюбленной Катрин. Барон Геккерн старался разыгрывать счастливого отца, и только иногда затаенная досада прорывалась наружу. Прославленное злословие посланника нарушало его дипломатическое спокойствие. Скрытое возмущение диктовало ему неосторожные остроты.

— Брак вашего сына, барон, — заметил к концу вечера Строганов, — вносит спокойствие в две семьи: Пушкин перестанет опасаться супружеской измены…

Тогда-то барон Геккерн произнес фразу, которая вскоре дорого обошлась ему:

— Хотя мой сын и женился, это нисколько не помешает Пушкину быть рогоносцем — ведь он остается камер-юнкером его величества.

Как все дурное, что говорится нами об окружающих, фраза эта вскоре стала известна двум лицам, в которых она метила: Пушкину и Николаю. Нужно думать, что Идалия Полетика и графиня Нессельроде способствовали ее распространению. В биографии барона Геккерна эта злая острота наметила катастрофический перелом. Она прошла тогда незамеченной и, казалось, потонула в оживленном говоре и радостной музыке.

Веселые и задорные куплеты Идалии Полетики отвлекали от мрачных дум и устраняли все тревоги. А между тем, как это часто бывает в жизни, мы, не зная того, давали прощальный ужин всему нашему прошлому. Петербургу, дворцам, островам, парадам на Марсовом поле и раутам на Английской набережной.

К нам уже вплотную подступила непоправимая беда.

VI

Во вторник 26 января я отправился в четвертом часу на обед к Строгановым.

Старый посланник любил от времени до времени собирать у себя днем небольшое общество, которому за вином и кофе рассказывал свою необычайную любовную одиссею. Ко сну он отходил довольно рано, и потому его «обеденные завтраки» назначались обычно на четыре часа.

В начале пятого общество из шести-семи человек рассматривало в гостиной графа редкую коллекцию курительных приборов, привезенную им из Константинополя. Строганов излагал нам историю одного старинного кальяна, пестрая ваза которого привлекла наше внимание.

Пробило половину пятого.

— Что же это, однако, — поднялся граф, — как запоздали Геккерны. Молодые обещали быть у меня вместе со счастливым отцом семейства, — иронически усмехнулся старик. — Не могу понять, почему их нет до сих пор.

Нас пригласили в столовую.

Обед был в полном разгаре, когда оба Геккерна наконец появились.

— Где же Катенька? — обратился к ним старик.

Жорж отговорился нездоровьем жены. Я сразу почувствовал, что, при всей их безукоризненной выдержке, оба чем-то озабочены. Д'Антесу не удавались обычные шутки, Геккерн был бледен и с некоторым усилием поддерживал застольную беседу.

После обеда хозяин пригласил нас в курительную. Когда мы остались вчетвером, Геккерн, осведомившись, не может ли кто-либо услышать его, попросил внимания и сообщил нам следующее.

— Надо мной стряслась катастрофа. Я получил только что от Пушкина неслыханное письмо, полное таких отвратительных оскорблений, что язык мой отказывается повторить их. И это без всякой видимой причины…

— От Пушкина? — удивился Строганов. — Но ведь после женитьбы Жоржа на Катрин он, кажется, успокоился?

— В том-то и дело, что нет. Он в бешенстве, что его кровавые замыслы опрокинуты и его месть не удалась. Он вне себя от зависти к нашему счастью. В обществе он преследует Катрин своими низкими сарказмами. Он хочет во что бы то ни стало разрушить наше семейное благополучие.

— Как это странно, — заметил хозяин. — Но все-таки, что же он пишет?

— Я приехал, чтобы сообщить вам это и посоветоваться с вами о дальнейшем. Вы, граф, близкая родня нашей Катрин, вы самый старший и уважаемый в семье Пушкина. А главное, вы хранитель традиций дворянской чести и знаток правил ее охраны. Без вас я решил ничего не предпринимать.

— Быть может, мне следует удалиться? — спросил я, вставая.

— Никоим образом, виконт, — обратился ко мне Геккерн, — вы уже доказали нам однажды вашу дружбу к Жоржу, приняв на себя его представительство в аналогичном деле. Я счастлив, что застал вас здесь в эту трудную минуту и могу снова рассчитывать на ваше сочувствие и помощь.

Он обратился затем к д'Антесу с просьбой пересилить себя и прочесть вслух только что полученное письмо.

В настоящее время у меня нет под рукой этого документа. Но я столько раз прочел в те дни этот роковой листок, вызвавший памятную всем трагедию, что со всей точностью могу передать его содержание и общий тон.

Это было не письмо, но удар хлыстом по лицу. Я не могу себе представить более меткой и чувствительной словесной пощечины. Написанное безукоризненной французской прозой, оно одинаково поражало мастерством своего памфлетического стиля и изысканным подбором своих сокрушительных оскорблений.

Пушкин начинал в обычной форме светского обращения и делового изложения фактов. Он словно приступал к протокольному сообщению последних происшествий, заставивших его взяться за перо для письма к «господину барону». Но уже в сдержанных первых фразах слышалея глухой гул затаенного негодования, которое прорывалось к концу вступительной части первыми резкостями по адресу д'Антеса.

Затем следовала главная часть письма — характеристика роли самого адресата. Здесь развертывалась основная тема всего послания и была сосредоточена вся сила удара. Первоклассный мастер слова сказывался в мощных романтических антитезах, которыми поэт напрягал силу наносимых оскорблений, взметая их на неожиданное острие поражающих контрастов.

«Представитель венчанной главы, вы отечески сводничали вашему сыну»… «Уподобляясь развратной старухе, вы подстерегали жену мою во всех закоулках, чтоб говорить ей о любви вашего ублюдка… И когда, зараженный французской болезнью, он был задержан дома, вы уверяли, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: возвратите мне моего сына»…

На таких сменяющихся волнах обличительного красноречия была построена эта часть письма. Мне вспомнились риторические вопросы и клеймящие утверждения обвинительных речей Цицерона. В этом письме, опрокидывавшем все правила светской вежливости, чувствовалась превосходная классическая культура.

Последняя часть письма подводила итоги всему изложенному, нанося попутно несколько новых ошеломляющих ударов, главным образом, по адресу д'Антеса: «Я не могу допустить, чтоб ваш сын, после своего гнусного образа действий, осмеливался бы обращаться с речью к жене моей, ни тем менее расточать перед ней запас своих казарменных острот или разыгрывать преданность и несчастную страсть, будучи на самом деле трусом и негодяем».

Письмо завершалось угрозами обесчестить посла Нидерландов в глазах обоих дворов и, наконец, замыкалось безукоризненной формулой эпистолярной вежливости.

Я невольно вспомнил стиль Тацита, выжигающего позорные клейма на челе врага.

Некоторые фразы этого беспримерного послания поразили меня при первом же чтении. Великолепное произведение словесного искусства, оно по существу своему могло вызвать довольно серьезную критику. Странно было, что в этом хлестком картеле Пушкин говорил о том волнении, которое жена его, «быть может, испытывала перед этой великой и возвышенной страстью». Он как бы признавал, что прекрасная Натали далеко не безразлично воспринимала чувство д'Антеса, видя в нем глубокое самоотвержение и несчастную любовь. Он словно не отказывал своему противнику в некоторых моментах счастливого соперничества. Мне показалось, что такие интимные признания в обращеньи к врагам накануне неотвратимой смертельной встречи были излишни и что поэт, нанося свою убийственную пощечину, не должен был распространяться о душевных волнениях своей жены.

Был еще момент, удививший меня в таком деле.

Обращенье к барону Геккерну оставалось недостаточно обоснованным, и, казалось, сам автор письма не обладал в этом пункте необходимым фактическим материалом. Ему приходилось оговаривать свои тяжелые обвинения всякими «по-видимому» и «вероятно», совершенно недопустимыми при тяжко оскорбительных утверждениях этой беспощадной инвективы.

Все это не могло не поразить стороннего слушателя. Строганов встал, разводя руками.

— Беспримерно! Неслыханно! Что же вы думаете предпринять, барон?

— Я полагал, что при занимаемом мною положении мне надлежит представить копию этого возмутительного документа вице-канцлеру, как прямому начальнику Пушкина по министерству иностранных дел, и графу Бенкендорфу, — для принятия мер по охране моей личности, неприкосновенной по статутам международного права и последнему венскому протоколу.

Строганов нахмурился.

— Вы же, граф, — продолжал Геккерн, — как родственник Пушкина, могли бы внушить ему мысль о необходимости письменного извинения предо мной…

— Этого недостаточно, барон, — решительно заявил старик, — необходимо немедленно стреляться. Подобные оскорбления смываются только кровью.

— Но званье, которым моему королю было угодно облечь меня, препятствует мне выйти к барьеру. Вам известно, граф, что в качестве представителя короны я не могу ронять себя до участия в тяжком уголовном преступлении. Огражденный от арестов и правительственных посягательств неприкосновенностью своей особы, я, к сожалению, не защищен от диких выходок вольнодумного сочинителя, которому, кажется, угодно подогреть свою меркнущую славу международным скандалом.

— И скандалом, которому он приносит в жертву все, — воскликнул д'Антес, — честь своей жены, счастье своей семьи, судьбу и будущность Катрин, почти сестры своей!

— Он необуздан и ни с чем не считается, — сказал Строганов. — Очень-очень мне грустно за обеих сестер, но ничего не поделаешь. Честь выше всего! К барьеру должен выйти ваш сын, барон.

— Я уже говорил об этом отцу, — отозвался Жорж. — Мой долг немедленно же ответить на эти возмутительные обвинения. Он словно забыл, что сам отказался от своего вызова в ноябре.

Я напомнил, что письмо это хранится у меня в бумагах несостоявшейся ноябрьской дуэли.

— Как бы там ни было, — продолжал Строганов, — а теперь нечего мешкать, тяжесть оскорблений так беспримерна, что драться нужно завтра же, по возможности даже утром. Дело не терпит никакой отсрочки. Ступайте в мой кабинет и пишите ваш вызов, его необходимо сейчас же доставить Пушкину.

Через четверть часа письмо, подписанное обоими Геккернами, было вручено мне, как секунданту д'Антеса, для передачи его по назначению. Я тут же набросал на своей визитной карточке несколько слов Пушкину с просьбой принять меня или указать время для приема.

Карета быстро домчала меня до дома на Мойке, и форейтор, относивший карточку, тотчас же вернулся с ответом, что меня ждут.

По пути я успел обдумать предстоящий разговор и дальнейший план действий.

Письмо Пушкина изменило мое отношение к нему.

Когда вы будете читать это место, дорогой Мериме, остановитесь и тщательно обдумайте создавшееся в тот момент положение и возникшие предо мною великие трудности.

Пушкин неожиданно встал перед нами как беспощадный враг. Его воля к убийству рвалась из каждой строки его письма. Затравленный политической кликой, он хотел отомстить ненавистному обществу и обращал свой гнев на близкого мне человека. Необходимо было отразить удар и оберечь намеченную жертву. Как ни тяжела была для меня предстоящая задача, я твердо решил сделать все для ограждения жизни и чести Жоржа. Глубоко понимая значение Пушкина для России, я не мог принести ему в жертву моего друга и брата. Сообразно с этим я и решил действовать.

Ввиду исключительной тяжести оскорбления серьезности предстоящей развязки я принял твердое решение строжайше соблюдать предписанные европейскими кодексами формы поединка. Предстоящий смертельный расчет требовал неумолимого выполнения принятых обычаев и установленных правил. Все это объяснит вам, быть может, Мериме, мой дальнейший образ действий, удививший некоторых друзей Пушкина.

Я поднялся по знакомой лестнице, вошел в квартиру поэта и был немедленно же проведен в его просторный кабинет. Он сидел за своим письменным столом, спокойно перебирая бумаги, и встретил меня приветливым взглядом и безукоризненным обхождением. Я был изумлен: человек, несколько часов перед тем разразившийся такой бурной вспышкой, был совершенно безмятежен и словно даже с чем-то примирен.

Все опасения мои оказались тщетны, — он почти дружески беседовал со мной. Я передал ему письмо посланника и устно сообщил ему, что барон Жорж Геккерн шлет ему свой вызов. Не вскрывая конверта, Пушкин отвечал, что вызов принимает и заранее согласен на все условия.

— В таком случае, — поторопился я перейти к материальной стороне дела, — будьте любезны назвать мне вашего секунданта.

— Мне затруднительно, по понятным соображениям, сделать это сейчас, но вы его узнаете в самом непродолжительном будущем.

— Превосходно. Я отправляюсь непосредственно к себе в посольство и буду ждать вашего представителя. Нам необходимо сговориться сегодня же, ибо встреча должна произойти не позже завтрашнего дня.

— Таково и мое желание, — наклонил голову Пушкин.

Я поклонился и вышел.

Но с этого момента порывистая, капризная, мятущаяся натура поэта начала сказываться в пренебреженьи установленных обычаев и правил дуэли. Мне пришлось занять строгую позицию и неоднократно призывать его к порядку.

Тщетно прождав секунданта Пушкина до девяти часов, я известил его запиской, что буду ждать его представителя до одиннадцати часов дома, а после этого часа — на балу у графини Разумовской.

Не дождавшись никого в посольстве, я в двенадцатом часу отправился на бал.

VII

Гораздо позже я узнал обстоятельства, вызвавшие последнее письмо Пушкина к Геккерну.

На следующий же день после свидания на квартире Полетики, во вторник утром, Пушкин получил по городской почте анонимное письмо. Ноябрьские пасквили по своему содержанию и произведенному действию были совершенным пустяком перед этим новым ударом из-за угла. Коротенькая французская записка в насмешливом тоне извещала «славного поэта Александра Пушкина» о состоявшейся накануне счастливой встрече. Плоские и грязные намеки были облечены в ироническую форму старинной идиллии.

Пушкин пришел в бешенство. Он потребовал объяснений от Наталии Николаевны, выслушал в крайнем возбуждении ее правдивую исповедь, в гневе ломал ей руки, настаивал на подробном и полном изложении всех обстоятельств свидания. При этом он в исступлении поносил д'Антеса и старого Геккерна, не находя достаточно бранных слов по их адресу. Фраза барона о «Пушкине-рогоносце» уже успела дойти до него. Теперь он обвинял голландского посланника и в авторстве нового анонимного пасквиля. Только после клятвы Натали в полной невинности всего ее поведения Пушкин немного успокоился, но в самом мрачном состоянии заперся у себя в кабинете. Он долго и нервно писал, разрывал написанное и снова продолжал писать.

Так добился д'Антес нового вызова. Но обо всем этом я узнал впоследствии, когда Катрин Геккерн за границей передавала мне со слов сестер некоторые эпизоды дуэльной истории. Тогда же события неслись с бурной стремительностью и поражали своей полной неожиданностью.

VIII

Я хорошо запомнил мой последний бал в Петербурге. Как все ночные празднества этой поры, — между Рождеством и масленой, — он был многолюден и ослепителен. Темные кущи лимонных и лавровых деревьев окаймляли белые стены гостиных, залитые снопами лучей от люстр, жирандолей и канделябров. Вдоль зеркально отполированных колонн колыхалось живое море танцующих в разноцветных гвардейских формах, дворцовых мундирах, темных фраках и белых кружевах. И эта взволнованная человеческая стихия с ее искрящимися всплесками орденов и алмазных уборов словно обтекала округленные стены мраморного зала, с высоты которого лилась и звенела струнная музыка, прерываемая гулом литавр, вздохами флейт и медными кликами труб.

Среди этого беспечного и радостного празднества я должен был сговориться об одной смертельной встрече.

Проходя за колоннами, я увидел Пушкина, живо беседовавшего с Александром Тургеневым. Этот «маленький Гримм», как его называли у нас, недавно лишь прибыл из-за границы. Я хорошо знал его по Парижу и привык видеть в нем самого просвещенного из русских. Архивы Ватикана и Лондона были его родной стихией, лекции знаменитых профессоров — высшим наслаждением. Рассказывали, что в Иене у дверей университета его ожидала почтовая карета, в которую он стремительно вскакивал при последних словах знаменитого лектора, чтоб мчаться сломя голову в Веймар, где другому светилу науки предстояло час спустя произносить ученую речь. Мои последние петербургские недели были озарены разговорами Тургенева: он сообщал мне о новых посетителях госпожи Рекамье, о мемуарах Шатобриана, о юноше Мюссе и старце Буонарроти, о врагах Гюго и поклонниках неувядаемой Марс. Он вспоминал о своих встречах с Бейлем-Стендалем в Риме, Флоренции, Сполетто и описывал мне древний бюст Тиверия, посланный ему в подарок этим неподражаемым туристом.

Я любил слушать этого русского европейца. В морозный и снежный Петербург Тургенев вносил с собою теплый воздух континентальной Европы.

Не удивительно, что поэт, беседуя с ним, был оживлен и весел. Я поклонился и прошел в соседнюю гостиную. Через минуту Пушкин подошел ко мне.

— Я все еще не могу назвать вам моего секунданта, — заявил он, — после ноябрьской истории мне трудно найти кого-нибудь.

— Между тем необходимо спешить. Я рассчитывал сегодня на балу условиться обо всем и завтра утром закончить дело.

— Это было б лучше всего. Сговориться недолго: барон Геккерн является в этом деле оскорбленным, и я заранее принимаю все его условия.

— Но их необходимо обсудить и оформить. Я жду вашего представителя.

— Переменим разговор, — прервал меня Пушкин, — к нам идет князь Вяземский.

Действительно, к нам приближался знаменитый петербургский острослов. Мне показалось, что Александр Тургенев, остановившийся под аркой входа, многозначительно указал ему на нас. Друзья Пушкина с некоторой тревогой следили за ним после ноябрьского вызова, и наши переговоры на балу могли им показаться подозрительными. Но я не затягивал общей беседы и после двух-трех фраз отошел в сторону.

Пушкин заговорил с Вяземским о своем журнале:

— Напомни, прошу тебя, Козловскому его обещание дать для «Современника» статью о паровых машинах…

Я удивился этой литературной распорядительности в разгаре приготовлений к дуэли.

В зале происходило между тем бурное перемещение танцующих. Оркестр бодро и весело заиграл пастурель, открывающую четвертую фигуру кадрили, и многочисленные пары возбужденно и радостно занимали свои места для вихревого полета вдоль колонн.

Я следил за нарядной четой — кавалергардом Трубецким и юной Воронцовой-Дашковой, — когда кто-то коснулся моего рукава.

Это был мой коллега по дипломатическому корпусу — атташе при великобританском посольстве, эсквайр Артур Медженис.

С обычным своим флегматичным видом больного попугая, он отвел меня в сторону.

— Пушкин только что пригласил меня быть его секундантом и поручил мне переговорить с вами. Я еще не дал ему окончательного согласия, решив прежде узнать от вас, каковы шансы на мирный исход столкновения…

— Простите, сэр, — отозвался я, — обращаетесь ли вы ко мне, как секундант господина Пушкина?

— Нет, я еще таковым не являюсь.

— В таком случае я лишен возможности вести с вами переговоры по этому делу.

— О, я вижу по вашему тону, что мирный исход исключен. Я сообщу Пушкину о своем отказе…

И он, откланявшись, исчез в толпе. Я продолжал любоваться порывистым финалом пастурели, тщетно ожидая нового посланца Пушкина.

Последняя фигура кадрили была в полном разгаре, когда я решил прервать свои ожидания. У меня оставалась возможность настаивать письменно на выполнении наших условий. Я направился к выходу.

Проходя вдоль колонн, я увидел в соседней красной гостиной Пушкина. Он стоял перед креслом «усатой княгини» Голицыной и, беседуя, с любопытством всматривался в черты старухи, как бы сравнивая этот безобразный облик с портретом, зачерченным им в его «Пиковой даме». На темном фоне померанцевых кущ девяностолетняя гофмейстерина трясла своей огромной напудренной головой, кривила тяжелые отвислые губы и тусклыми провалившимися глазами, обведенными черными кругами, смотрела в упор на поэта, слегка грозя ему острым костлявым пальцем. До меня донеслись отрывочные хриплые звуки ее вороньего голоса…

Я продолжал мой путь за колоннами. Навстречу мне, весело улыбаясь своему живому рассказу, Вяземский вел госпожу Пушкину. Я невольно остановился.

Медленно проплывала она мимо мраморной колоннады, спокойно пронося среди пестрой бальной толпы торжественные очертания своего точеного облика. Оживленное впечатлениями бала, обилием света и призывными всплесками оркестра, словно согретое бесчисленными выражениями поклонения, лицо ее было ясно и почти радостно. Тень страдания в чистом очертании ее висков, казалось, тонула в этом ощущении триумфального шествия по жизни, которая уже успела склонить к ее ногам великого поэта, всепобедного императора и прекрасного, женоподобного юношу.

Но, чуждая этих вожделений, холодная и бесстрастная, она продолжала в своем лунном забвении парить над жизнью, словно не замечая клубка страстей, грозно свернувшегося у ее ног. Озаренная огненными пучками люстр, в ореоле своей победоносной и трагической красоты, она скользила по паркетному зеркалу, не догадываясь, что смертный приговор уже произнесен около нее и что завтрашний день бросит к ее ногам бездыханное тело, быть может, две человеческих жизни.

Во мне начинало подниматься чувство глухого протеста против этого блистательного равнодушия и невозмутимой красоты, когда, поравнявшись со мной, она озарила меня лучами своих огромных наивных глаз и легким приветливым кивком, с неуловимой улыбкой детски-полураскрытых губ ответила на мой глубокий поклон. Смешанное чувство щемящей боли, неодолимого восхищения и какого-то непонятного сострадания охватило меня, и я вышел из круглого зала, повторяя бессмертные строки:

Нет, не напрасно троянцы и пышные броней ахейцы

Из-за подобной жены столь ужасные бедствия терпят:

Ибо похожа она на бессмертных богинь олимпийских…

Из зала настойчиво неслись за мной взрывы оркестра, быстрый топот ног и шпорное бряцанье общего финального галопа. Звуки бала все более и более заглушались расстоянием и замирали вдали.

Чем оживленнее и радостнее празднество, тем грустнее его отдаленное и рассеянное звучание. И чувство томящей печали охватило меня, когда я сходил вдоль малахитовых перил дворца Разумовских в сплошной аллее лимонов и лавров, наполняющих воздух своими крепкими и сладостными искурениями, но словно замыкающих блистанье и круженье празднества в глубокий траур своей темной листвы.

IX

День 27 января 1837 года каждой своей минутой навсегда врезался в мою память. Сохранившиеся документы и письма помогут мне теперь со всей точностью восстановить ход событий этой трагической даты.

Чувствуя на себе огромную ответственность в важнейшем деле защиты чести Геккерна и Жоржа от нанесенного им тяжкого оскорбления, я с величайшей бдительностью решил выполнить свой долг. Скромный атташе посольства, я был призван защищать неприкосновенность имени известного дипломата, долголетнего посла европейской державы. Чужестранец, я должен был выступить против знаменитого русского писателя, чтоб оградить доброе имя моего старинного друга и близкого родственника. Все это создавало исключительную напряженность вокруг предстоящей встречи и до последней степени обостряло мое внимание и предусмотрительность.

Ряд побочных обстоятельств повышал во мне чувство ответственности за происходящее.

Д'Антес предупредил меня, что с Пушкиным нужно быть крайне осторожным. Было известно, что у него выработался обычай оскорблять своего противника во время дуэли непозволительными выходками. Во время поединка с одним почтенным полковником он забавлялся тем, что плевал косточками черешен за свой барьер. Он видит в этом особый шик и свободный жест художника, который может стать выше обычных правил и установлений. Необходимо было всячески оградить себя от возможных неожиданностей.

Вставши рано и узнав, что на мое имя не доставлено никакой записки, я решил с неуклонной твердостью отстаивать наши интересы. Уже в девять часов утра я отправил Пушкину новое требование прислать мне своего представителя.

Вскоре курьер посольства вернулся с ответом. Письмо Пушкина глубоко не удовлетворило меня. Вот что он писал:

Господин виконт!

Не имея ни малейшего желания вводить праздных людей Петербурга в тайну моих семейных дел, я решительно отказываюсь от переговоров между секундантами. Я приведу своего только на место встречи. Так как меня вызывает г. Геккерн и обиженным является он, то он сам может выбрать мне секунданта, если ему это нужно: я заранее принимаю его, если бы даже это был его егерь. Что же касается часа и места, я вполне к его услугам. Согласно нашим русским обычаям, этого вполне достаточно… Прошу вас верить, господин виконт, что это мое последнее слово, что мне больше нечего отвечать ни на один вопрос, касающийся этого дела, и что я более не пошевельнусь до поездки на место встречи.

Примите уверение в моем совершенном уважении.

А.Пушкин.

Раздражение, звучавшее в каждой строке этой записки, было совершенно неуместно после того, как вопрос о поединке был решен. Основное правило дуэльного кодекса — соблюдение противниками строгих приличий и безупречной взаимной вежливости — явно нарушалось Пушкиным. Фраза о егере Геккерна звучала таким пренебрежением и дерзостью по адресу Жоржа, выпад против «петербургских праздных людей» настолько задевал меня, как его секунданта, объяснение своего поведения «русскими обычаями» было так нелюбезно по отношению к нам, иностранцам, имевшим право отстаивать свои представления о дуэли, что я решил со всей энергией протестовать против этого тона.

В придачу еще заключительный отказ вести какие бы то ни было переговоры о предстоящем требовал решительного возражения. Дело было слишком серьезным, и поэт должен был отвечать за все свои слова и поступки. Мне говорили потом, что герой одной из его поэм, петербургский денди, оскорбив своего друга, приезжает прямо на дуэль, без предварительных переговоров, привезя в качестве секунданта своего камердинера и в придачу еще проспав назначенный час.

Если таковы были «русские обычаи», которые хотел применить в этом деле поэт с целью выражения своего презрения к противнику, я его, во всяком случае, к этому не допустил. В ответ на его записку я немедленно же призвал его к порядку.

Милостивый государь!

Покусившись на жизнь барона Жоржа де Геккерна, вы обязаны дать ему удовлетворение. Вы сами должны достать себе секунданта. Не может быть и речи о том, чтоб его вам доставили.

Готовый со своей стороны явиться на место встречи, барон Жорж де Геккерн торопит вас подчиниться правилам. Всякое промедление будет рассматриваться им как отказ в удовлетворении, которое ему должны дать, и как попытка огласкою этого дела помешать его окончанию.

Свидание между секундантами, необходимое перед встречей, становится, если вы снова откажете в нем, одним из условий барона Жоржа де Геккерна; вы мне сказали вчера и написали сегодня, что вы их принимаете целиком.

Примите, милостивый государь, уверение в моем совершенном уважении.

Виконт д'Аршиак.

Спокойствие моей записки, ее безупречная вежливость, при внутренней решительности тона, а главное, обращение к чести Пушкина, обязанного дать удовлетворение оскорбленному им лицу и выполнить данное им слово, возымели свое действие. Я знал, что чуткость поэта к вопросам чести возобладает над его раздражением и озлобленностью.

Я не ошибся. Около часу дня мне доложили о приезде Пушкина.

X

Он вошел в мой кабинет в сопровождении незнакомого мне военного инженера с черной перевязью на руке.

«Слава богу, — подумал я, — очевидно, с егерем д'Антеса дело покончено».

— Позвольте вам представить, виконт, моего друга полковника Данзаса, — с полной учтивостью обратился ко мне Пушкин.

Он был вообще в спокойном и приветливом настроении. От раздражения утренней записки не осталось и следа. Он, видимо, успокоился тем, что нашел наконец секунданта, что трудная задача была выполнена и наступало столь желанное разрешение чрезмерно запутавшихся отношений.

Этот тон спокойной бодрости почти ни разу не изменял ему в продолжение всего нашего объяснения. Я всячески остерегался нарушить его возражениями или спором.

— Разрешите ввести моего друга в сущность дела, — обратился ко мне Пушкин.

И с большим спокойствием, тоном простого доклада о постороннем деле, видимо сильно сдерживая себя, он изложил весь ход событий, приведших от анонимных пасквилей в ноябре к его вчерашнему письму барону Геккерну.

— Этим я хочу положить конец создавшемуся положению вещей, — заявил он. — Для ясности дела мне необходимо прочесть это письмо.

Когда он закончил чтение, с трудом сдерживая волнение и даже слегка побледнев, я постарался разрядить нарастающее раздражение поэта и в то же время ответить на прозвучавшие обвинения.

— Полагая, что единственное разрешение вопроса в настоящей стадии этого дела — поединок, мы считаем все же, что письмо это не вызвано никакими реальными основаниями, — объяснил я, обращаясь к Данзасу, — и честь господина Пушкина не была задета ни бароном Геккерном, ни его сыном.

— Вы знаете, виконт, — возразил мне Пушкин, снова вполне овладев собою, — есть два вида обманутых мужей: подлинные и ставшие таковыми по милости света. Первые умеют себя держать, положение вторых — затруднительнее. Я, виконт, принадлежу к последним.

— Неужели мнение публики имеет для вас значение, раз вы сами уверены в его безосновательности?

Пушкин с глубоким убеждением произнес:

— Мое имя принадлежит всей стране, и я хочу, чтоб оно осталось незапятнанным везде, где его знают.

— Именно потому вам следовало воздержаться от обвинения лиц, не посягавших на вашу честь…

— Поверьте, что за три месяца я впервые почувствовал себя спокойным только вчера, когда отправил это письмо.

Предварительные объяснения были закончены.



— Итак, вот мой секундант, — указал Пушкин на инженерного полковника.

— Вы согласны принять на себя обязанности свидетеля в дуэли господина барона Жоржа де Геккерна с господином Пушкиным? — спросил я инженера.

После его утвердительного ответа Пушкин встал.

— Прошу только, чтоб дело закончилось непременно сегодня же, — заявил он, прощаясь.

— Таково и наше условие, — отвечал я. Мы остались вдвоем с Данзасом.

— Итак, полковник, — предложил я, — приступим к выработке условий сегодняшнего поединка.

И, достав бумагу, я пригласил его к письменному столу.

Данзас не только носит погоны, как многие инженеры, он действительно боевой военный. В последнюю турецкую войну, при наведении понтонов, он был серьезно ранен в левое плечо. Правила офицерской чести и дуэльные обычаи превосходно знакомы ему. Мне оставалось только одобрить выбор Пушкина.

В последовавших переговорах определилось наше различное отношение к предстоящему делу. Данзас, видимо, считал своим долгом не усугублять опасности дуэли и, сохраняя полное достоинство, высказывался за менее строгие условия. Я вынужден был решительно изменить свое ноябрьское миролюбие. Исходя из тяжести нанесенного оскорбления, я настаивал, согласно указаниям Жоржа, на строгих формах.

— Прежде всего разрешите узнать, — начал Данзас, — нет ли возможности окончить дело миром?

Я решительно отклонил это предложение, сославшись на чрезмерную тяжесть оскорблений, только что зачитанных Пушкиным.

— После этого, — заключил я, — возможен один только исход — поединок. Должен прибавить, что мой доверитель требует, чтоб условия его были самые строгие.

— Этого требует и Пушкин. Но я предложил бы все же ограничиться одним обменом выстрелов, — продолжал Данзас.

— Тяжесть нанесенного оскорбления это исключает, полковник. Мы считаем, что противники должны биться до первой крови.

— Я думаю, мы можем это не вносить в условия дуэли, а только соответственно определить расстояния и общие правила борьбы.

— Вы правы. Итак, предлагаю десять шагов.

— Между барьерами. Но от каждого барьера по пяти шагов в поле на продвижение противников и для выстрела на ходу.

— Принимаю. Но в случае безрезультатности первого обмена выстрелами поединок возобновляется на прежних условиях.

В половине третьего мы закончили наше совещание и проредактировали в двух экземплярах правила предстоящего боя.

По моему настоянию было решено не допускать никаких переговоров между противниками.

— Но в случае малейшей возможности к примирению, — добавил Данзас, — секунданты смогут объясниться за своих доверителей.

Я не возражал. Место дуэли я предоставил назначить секунданту Пушкина. Мы условились встретиться через полтора часа на Черной речке у Комендантской дачи, в местах моих беспечных летних прогулок. Необходимо было запастись пистолетами, не бывшими в употреблении ни у одного из противников. Я показал приобретенные мною для д'Антеса в ноябре, но все время хранившиеся у меня совершенно не обстрелянные превосходные дуэльные пистолеты. По верхней грани стволов змеилась золотая подпись: «Ле-Паж, оружейник короля». Они были куплены мною в известном оружейном магазине Куракина на Невском.

Данзас, осмотрев оружие и убедившись, что оно действительно еще не дало ни одного выстрела, не возражал против использования его.

Он не без задумчивости опускал оружие в малиновый бархат футляра.

— Итак, жизнь Пушкина в одной из этих блестящих игрушек…

— Мы сделали все, чтоб избежать этого.

— Да, жребий брошен, рассуждать поздно. Итак, в четыре часа на Коломяжском шоссе.

И, взмахнув черным плюмажем своей офицерской шляпы, Данзас оставил меня. Я поторопился к Геккернам.

XI

Ознакомившись с условиями дуэли, посланник нашел их чрезмерно суровыми. Д'Антес, напротив, признал их вполне соответствующими обстоятельствам дела. «Стреляются и на пяти шагах», — заметил он.

Барон поинтересовался подробностями последней беседы с Пушкиным. Я рассказал о поразившем меня спокойствии нашего противника и мирном состоянии его духа во время утренней беседы. Я высказал сложившееся у меня соображение: в случае миролюбивого отношения Пушкина щадить и беречь его жизнь. Не добиваться непременно «первой крови», считать возможным и выстрел в воздух.

Геккерн насторожился.

— Мы должны все учитывать и не терять ни единой возможности к достойному выходу из создавшегося положения. Взвесим еще раз все шансы. Обдумаем сообща, как должен вести себя Жорж у барьера.

Он нервно прошелся по комнате и, присев к письменному столу, стал деловито и последовательно излагать свой план.

— Итак, мой основной тезис: убийство Пушкина — достойный акт для подлинного легитимиста, но нечего скрывать, что эта смерть нанесла бы непоправимый удар всей нашей карьере — как моей, так и твоей, Жорж. Не думаю, чтобы при таком исходе поединка мне бы удалось сохранить мой пост посла в Петербурге; ты же, несомненно, будешь разжалован в рядовые и сослан. Все, чего с таким трудом, годами, невероятным напряжением воли, упорными расчетами, мне удалось наконец достигнуть, рухнет в одно мгновенье. Даже наш верный и удачный ход в ноябре потеряет всякий смысл и станет ненужной и нелепой жертвой.

Посланник остановился. Ему, казалось, не хватало дыхания.

— Вникните, прошу вас, в значение этого момента: через какой-нибудь час может быть зачеркнуто навсегда дело целой жизни, и в какой момент! Когда мы связались семьей, которая скоро увеличится, когда нужны крупные средства, когда необходимо во что бы то ни стало укреплять свое положение и влияние… Размеры катастрофы неисчислимы — это потеря всего, это европейский скандал, это публичное ошельмование…

Д'Аршиак прав, нам необходимо принять следующее решение: при малейшей готовности Пушкина пойти на спокойное и приличное разрешение дела — без смертельного исхода во что бы то ни стало — немедленно же пойти ему навстречу и ограничиться минимальным удовлетворением. Оскорбление, конечно, должно быть смыто кровью. Жорж такой превосходный стрелок, что он сумеет безошибочно нанести на расстоянии десяти шагов нужную и безопасную рану, скажем — в ногу, это было бы лучше всего. В этом случае оскорбление будет смыто и никаких катастрофических последствий не наступит. Гауптвахта, быть может, крепость на два-три месяца — и только. Сочувствие общества будет на нашей стороне, ввиду тяжести оскорбления и незначительности последствий. В этом случае все поправимо и, может быть, наше положение даже улучшится. Император давно уже недоволен Пушкиным, — не вышлет ли он его в деревню за оскорбление иностранного посла и дуэль с кавалергардом ее величества? Вы подумайте только, какое блаженство — Петербург без Пушкина!..

— Да, но и без Пушкиной, — тихо произнес д'Антес.

— Теперь не время думать об этом, — строго заметил посол. — Дело слишком серьезно, чтоб вмешивать в наши расчеты женщину. Прошу тебя принять все мои решения. Верь, что мне всего дороже твоя жизнь.

Д'Антес не возражал.

— Но если бы, — продолжал Геккерн, — этот сорвавшийся с цепи явился на место встречи со свойственными ему кровожадными намерениями, — нужно быть к нему беспощадным. За его желание умертвить Жоржа он сам должен умереть. Никаких колебаний, никакого сожаления, никаких соображений о последствиях, ибо малейшее послабление может стоить жизни Жоржу. Как только выяснится непримиримость Пушкина — немедленно же убить его! Да, убить, ибо никакая рана не обеспечивает от возможности встречного выстрела. Одним якобинцем станет меньше, и не нам жалеть об этом.

— Ты прав, отец, — заявил Жорж, — у меня слагалось такое же решение: по возможности нанесение легкой раны, но в случае крайности — быстрота, меткость и беспощадность. Я добился поединка — я отстою в нем и честь и жизнь! Если потребуется, поверьте, я сумею действовать так, что Пушкин не даст и одного выстрела! Я отправлю его к праотцам прежде, чем он успеет об этом подумать, и, уж во всяком случае, раньше, чем он спустит курок.

Я взглянул на часы. Время встречи приближалось. Барон подошел к Жоржу, обнял обеими руками его голову и долго не прерывал своего прощального поцелуя.

— Я верю в тебя и в нашу победу, — сказал он наконец, — помни же: по возможности быстрое и осторожное маневрирование, в случае необходимости — беспощадный смертельный удар.

XII

Мы вышли от Геккернов. С Невы дул сильный ветер, поднимавший снежную пыль и безжалостно трепавший пелерину на шинели д'Антеса. Мы сели в извозчичьи парные сани и понеслись к далекой Комендантской даче, месту завершения разыгравшихся событий.

Жорж был изумительно спокоен. Он казался только несколько серьезнее обыкновенного. Мастерство в стрельбе, прославившее его еще в Сен-Сире, должно было сообщать ему уверенность и внутреннюю твердость.

Словно угадывая мои мысли, он произнес:

— Пушкин — великолепный стрелок. Жена рассказывала мне недавно о его бретерстве. Он не раз выходил к барьеру, но никогда еще не был ранен…

— Он служил когда-нибудь в войсках? — спросил я.

— Нет, но всегда мечтал об этом и, кажется, готовился к военной карьере. Еще в Лицее дружил с гусарами, затем где-то на юге, куда он был сослан в молодости, вращался в обществе офицеров, кутил с ними, сражался в карты и, видимо, состязался в искусстве владеть пистолетом. Говорят, он простреливает туз на тридцати шагах.

— А ты, Жорж?

— Я с любого расстояния, — усмехнулся он.

Мы свернули на Дворцовую набережную. Воздух начинал чуть-чуть синеть. К нам навстречу неслись бесчисленные сани, развозившие петербургскую знать с модного развлечения — катаний по льду Невы.

Эти северные состязания пользовались в то время в Петербурге всеобщим успехом. Конские ристалища по застывшей реке или простонародные катанья с гор одинаково увлекали общество столицы, гвардию и двор. Издалека мы могли наблюдать последние заезды. В дробном звоне и переливчатой перекличке бубенцов проносились на своих стальных лезвиях широкие, низкие сани, увлекаемые тройками великолепных коней. Мы невольно залюбовались этими мощными скакунами с огнедышащими мордами, напряженными мускулами и серебрящимися от инея гривами под расписными дугами и тяжелыми металлическими украшениями русской упряжи. Огромный овальный путь, вычерченный полозьями по массивному стеклу реки и отгороженный пикетами с протянутыми канатами, представлял собою поле состязания, идущее от самого Адмиралтейства до конца Зимнего дворца. Вокруг по льду реки, по набережным и мостам расположилось множество экипажей, саней, троек, карет с радостно возбужденными зрителями. Самые знаменитые жокеи Парижа и Лондона не привлекают к себе во время прославленных королевских скачек такого жадного внимания, как эти силачи-кучера в четырехугольных бархатных шапках, в зеленых и синих кафтанах с блестящими пуговицами по бокам. Быстро несясь к нашей цели, мы успели оглядеть беглым взором эту редкостную картину зимних катаний на Неве.

Но зрелище уже, видимо, заканчивалось. Последние тройки описывали свои эллипсы по мутному стеклу неподвижной реки; последние любители сильных ощущений низвергались на крохотных салазках с высоты снежных склонов Невы, чтобы волнообразно нестись по кривым уступам особого ледяного хребта.

Толпа редела. Два конногвардейца успели крикнуть из своих саней д'Антесу, что мы запоздали на гулянье. Молоденькая Воронцова лукаво и весело улыбнулась нам на наш поклон. Внезапно Жорж вздрогнул и резко повернул голову. Я взглянул в том же направлении.

Нам навстречу, уже почти вровень с нашими лошадьми, катил открытый экипаж. С возвышения рессорного кузова, слегка колеблясь от быстрого движения коляски, легко и грациозно кутаясь в черный соболь, на нас смотрела прозрачными и радостными глазами она, прекраснейшая из прекрасных. Мороз, покрывший легким румянцем ее бледные щеки, матовый налет инея на выбивающихся из-под меха пепельных прядях, оживление от зрелища и движения — все это придавало ей неожиданное сходство с юной русской девушкой, закаленной и украшенной своей северной природой. Она мгновенно промелькнула перед нами с сияющей улыбкой ответного приветствия, в неизменном великолепии своего спокойствия, блаженного неведения людей и надземного непонимания их страстей, вожделений и ненавистей.

У меня больно сжалось сердце. Железная рука смерти уже высоко взметнулась над ней, — а она, не видя, не зная, не чувствуя опасности, триумфально сияла бесстрастными улыбками и по-прежнему скользила по нашей кровавой и жестокой действительности каким-то магическим и бесплотным виденьем.

— А ведь знаешь, — произнес д'Антес через минуту, когда мы уже пересекали ледяную равнину Невы и неслись в направлении колокольни Петра и Павла, — а ведь знаешь, что бы там ни было, я, вероятно, в последний раз только что увидел ее. Ты понимаешь — никогда, никогда больше…

Я захотел возразить, но не нашелся. Внезапно я понял, что для д'Антеса ужас предстоящей дуэли был только в этом. Независимо от исхода поединка, он навсегда терял всякую возможность продолжать свой роман, надеяться, добиваться и верить в счастливое достижение. Неизбежная разлука сегодня обрывала его трехлетнюю страсть. В этом отношении расчет Пушкина был безошибочным. Кровавым столкновением, хотя бы даже ценою жизни, он решительно и бесповоротно отстранял соперника от своей жены.

Через несколько минут мы уже мчались за городом по глубокому снежному пути. Резкий ветер засыпал нам глаза острой снежной пылью и с протяжным гуденьем кружил ее белым циклоном вдоль дороги. Смеркалось. Оглянувшись, я увидел за собой другие сани. Два вороных коня, пущенные рысью, словно вдогонку нам, мчали седоков по нашим следам.

Наш возница круто осадил лошадей, и они стали как вкопанные у рва Комендантской дачи. Мы прибыли на условленное место к обледенелому потоку с траурным именем. Мне вспомнилась летняя поговорка кавалергардов: «житье-бытье на Черной речке очень веселое»…

Крепко сжимая свой тяжелый лакированный ящик, я отбросил полость и ступил в глубокий снег. В этот момент завизжали полозья догонявших нас саней, раздался храп коней, и полковник Данзас, неся громоздкий предмет под своим форменным плащом, подошел ко мне, слегка прикоснувшись к своей офицерской треуголке с черными перьями.

— Нам нужно отыскать удобное место где-нибудь в стороне, — сказал он мне, — не стреляться же на глазах у извозчиков.

Я указал на маленькую рощицу, чернеющую вдалеке. Густой кустарник мог служить нам превосходной завесой.

Все вчетвером мы зашагали в указанном направлении. Действительно, кустарник округлял площадку, довольно просторную и совершенно скрытую от дороги. Но пласт снега здесь лежал по колено. Сходиться и маневрировать противникам было невозможно. Необходимо было утоптать снег и устроить маленький плацдарм для поединка. Полковник Данзас, в качестве военного инженера, умело руководил этой полевой работой. Мы с Жоржем усиленно помогали ему. Пушкин отошел в сторону и, закутавшись в свою медвежью шубу, сел на какой-то пень и стал наблюдать за приготовлениями.

Но так как работа наша требовала некоторого времени, он, видимо, начал нервничать. С этого момента и почти до самого отъезда с места поединка Пушкин не переставал проявлять раздраженность и нетерпение. Через несколько дней после дуэли, по просьбе князя Вяземского, я писал ему, что в продолжение всего дела спокойствие, хладнокровие и достоинство обеих сторон были совершенны. Иного я и не имел права писать над раскрытой могилой убитого поэта, — но, по совести, я не мог этого сказать о Пушкине. Затмение духа продолжало владеть им во все время поединка и совершенно разрушало в моих глазах представление о нем как об опытном дуэлисте и знаменитом бретере. Европейская выдержка и спокойствие светского человека, которыми он в таком совершенстве владел в обществе, изменили ему на месте встречи. Он был возбужден, экспансивен, нетерпелив, несдержан. За несколько минут приготовлений к поединку и самого обмена выстрелами он говорил и делал много лишнего. Спокойная сдержанность смертельной вражды, к сожалению, ему не была свойственна. Африканская ли кровь предков лишала его строгой невозмутимости, свойственной в такие минуты европейцу, широта ли и распоясанность русских нравов, непривычных к самообузданию, но только и здесь, перед барьером, он, видимо, мучительно метался и не сумел скрыть своего возмущения и гнева под ледяной корой безукоризненного самообладания. Он словно не стеснялся обнажать перед нами свою вражду и мстительность. В эту минуту его великий поэтический гений был совершенно заслонен темными порывами неукротимой страсти.

Мне сразу пришлось насторожиться и бдительно следить, чтобы установленные формы не были нарушены с его стороны каким-либо неожиданным капризным и резким выпадом, способным усугубить нанесенное им оскорбление и превратить регулярный поединок в убийство на большой дороге. С этого момента я уже более не выпускал его из поля зрения, вполне уверенный в Жорже, за действиями которого мог, впрочем, следить секундант поэта.

Плац был вытоптан. Данзас подошел к Пушкину, отряхивая снег с ботфорт.

— Находишь ли ты удобным выбранное нами место?

— Мне это совершенно безразлично, — с оттенком недовольства отвечал поэт, — только постарайтесь сделать все это скорее.

Он нетерпеливо поднялся и, кутаясь в шубу, сделал несколько шагов в направлении протоптанной тропинки.

Данзас, отметив крайний пункт воткнутой в снег шпагой, крупно и уверенно зашагал по узкой площадке. На двадцатом шагу он попросил меня отметить место д'Антеса. Каждый из нас отсчитал по пяти шагов внутрь поля от крайних границ, отмеченных шпагами. Это были линии барьеров. Свидетель Пушкина сбросил свою шинель и аккуратно сложил ее в виде пограничной линии поперек протоптанной дорожки. Я снял свою шубу и повторил его жест на своем пункте. Арена для действия была готова.

Мы подошли с Данзасом к нашим ящикам, отложенным в стороне. Предстояло зарядить все четыре пистолета на случай повторного боя. Я предоставил распорядителю поединка выполнить эту задачу, ограничившись простым наблюдением. Он умелым жестом насыпал из медной натруски порох в граненые стволы, обжал крупные свинцовые горошины стальной пулелейкой и отрывистыми ударами молотка по шомполам вбил заряды. Первая очередь пала по жребию на наш ящик. Подправив кремни и насыпав из мерок порох на полки, мы щелкнули двукратно затворами, взводя курки. В это время раздался нетерпеливый возглас Пушкина:

— Ну, что же? Готово ли наконец?

Я поторопился обернуться. Приготовления были действительно совершенно закончены. С заряженными пистолетами в руках мы подошли к противникам и повели их на отмеченные места. Здесь каждому из них было вручено оружие. Безукоризненно, согласно правилам боя, Пушкин сложил к плечу правую руку, и вдоль его кудрявого лица протянулось вверх блестяще граненое дуло.

Сумерки приближались. Голубизна снега и воздуха сгущалась. В стороне Комендантской дачи кое-где начинали мерцать оранжевые огоньки. Но под открытым небом еще было совершенно светло, и снежная пелена отчетливо обрисовывала все контуры фигур и предметов.

Ясный морозный день заканчивался торжественным зимним закатом. Солнца не было видно. Но где-то над горизонтом сизые небеса были неожиданно прорезаны на несколько минут медным отсветом невидимого светила. Легкие багровые блики пробежали местами по черным ветвям и синему снегу, углубляя тенями черноту деревьев и синеву равнины.

Я предоставил Данзасу, как военному и главному руководителю поединка, подать сигнал к началу боя.

Он взглянул на обоих противников, стоящих в боевых позах и выжидательно глядевших на нас.

Все было тихо. Только ветер продолжал завывать в соснах, качая их тяжелые верхушки.

Убедившись, что все в порядке, полковник поднял высоко над головою свою черную шляпу и, подержав ее несколько мгновений в воздухе, сильным и подчеркнуто резким движением прочертил своим плюмажем полукруг и опустил его к земле.

Противники, вытянув оружие перед собой и целясь, начали сходиться. Жорж, прямой, как струна, медленно шагал от шпаги к разостланной шинели, выравнивая дуло по живой мишени. Пушкин с протянутой рукой стремительно приблизился к барьеру, почти подбежав к нему, и у самого плаща остановился, вытянувшись корпусом вперед и напряженно ища дулом своего противника. Он словно ожидал, чтоб и тот занял линию барьера.

Продолжая опасаться, ввиду его взволнованности, каких-либо нарушений, которые могли бы оказаться роковыми для моего доверителя, я с пристальным вниманием следил за поэтом.

Лицо его сжалось в судорожной гримасе прицела. Казалось, все его существо сосредоточилось в одном взгляде его правого глаза, жадно искавшего безошибочную прямую между дулом его пистолета и грудью противника. Он целил прямо в сердце д'Антеса.

Вся его воля словно вылилась в одно стремление — четко вычертить эту смертельную линию и мгновенно разрешить уничтожением врага великий груз давившего его страдания. Беспощадная решимость, жестокая воля к убийству, жадное желание смести с лица земли ненавистного соперника — вот что явственно отразилось на этом бледном лице с резкой складкой между бровей и крепко стиснутыми полными губами.

Я понял, что все надежды потеряны. В это время грянул выстрел. Почти в то же мгновение вытянутая рука Пушкина дрогнула, вся фигура его как-то странно качнулась, колени судорожно согнулись, ноги подкосились, и он свалился лицом вперед на разостланную шинель, успев произнести при падении:

— Кажется, у меня раздроблено бедро.

Я оглянулся. Д'Антес, не дойдя до барьера, медленно опускал свой дымящийся пистолет.

Я сразу понял его дуэльную стратегию. Признав по лицу Пушкина всякий мирный исход исключенным, Жорж решил отстоять свое право на жизнь. Смертный приговор, написанный на лице Пушкина, вызвал его противника на первый и спешный выстрел. Поэт, видимо, ждал, чтоб д'Антес подошел к барьеру, имея в виду в этот момент разрядить свое оружие. Этот расчет необходимо было разрушить. Военное воспитание и строевая служба д'Антеса давали ему несомненное стратегическое преимущество пред бретером-литератором. Успех дуэли обеспечивался не только меткостью выстрела, как, вероятно, полагал Пушкин, но и правильным маневрированием после сигнала, о чем поэт, видимо, не подумал. Это и погубило его. Д'Антес применил верный тактический прием и, намеренно замедлив момент своего прибытия к барьеру, дал неожиданный выстрел и предупредил этим удар своего противника. Поняв, что смертельный исход неизбежен, он дал беспощадный выстрел в бок, что могло повлечь за собой даже моментальную смерть. Тело Пушкина действительно лежало недвижно поперек шинели с беспомощно разметанными руками. Я был убежден, что поэт убит. Мы с Данзасом бросились к нему. Д'Антес сделал движение в том же направлении.

Но в это время Пушкин поднял голову и, опершись о левую руку, повелительно крикнул д'Антесу:

— Подождите! Я чувствую в себе достаточно силы, чтобы дать мой выстрел.

Д'Антес послушно повернулся, перешагнул барьер, занял свое место и, ни на мгновенье не теряя из виду правил борьбы и грозящей опасности, принял классическую вторую позицию: он повернулся боком к своему противнику, уменьшая этим площадь прицела, и, прикрыв грудь правой рукой, вытянул вдоль лица дуло разряженного пистолета, естественный и законный щит в этом положении. Ни одна дозволенная подробность не была им опущена, — этому он обязан спасением своей жизни. Д'Антес с изумительной предусмотрительностью разыграл эту партию, как опытный шахматный игрок, дав несколько замечательных дуэльных ходов и по праву выиграв жизнь в этой смертельной игре.

Полулежа, перенеся центр тяжести своего тела на левую руку, Пушкин начал поднимать свое оружие. Но пистолет его был весь в снегу. Медленно выступала из-под тающих снежинок подпись Ле-Пажа, оружейника короля.

— Дайте мне другой пистолет, — сказал он своему секунданту.

Данзас бросился к ящику. Случай этот не был предусмотрен в нашем утреннем регламенте, и такое решение показалось мне неправильным. По дуэльному кодексу, как известно, замена пистолетов, взятых противниками в руки, не допускается. И в данном случае непригодность оброненного оружия явилась следствием удачного выстрела д'Антеса, который имел право извлечь отсюда все благоприятные для него выводы. Вторые пистолеты были нами заряжены только на случай безрезультатности первого обмена выстрелами, т. е., собственно, для второй дуэли, когда оба противника совершенно равноправно обновили бы одновременно свое оружие. Тяжелая рана Пушкина, на мой взгляд, заканчивала дуэль и, во всяком случае, не давала права немедленно же приступить как бы ко второй дуэли с заменой пистолета для одной из сторон.

Я вопросительно взглянул на д'Антеса, решив протестовать против этого неожиданного оборота дела. Он понял мой взгляд и сделал выразительный жест рукой: оставь, не препятствуй.

Мне пришлось подчиниться. Данзас подал Пушкину второй пистолет. Лежа, с беспомощно недвижными ногами, владея свободно только своим корпусом, Пушкин крепко оперся левой рукой о землю и гораздо спокойнее, чем в первый раз, начал уверенно целиться прямой и твердо вытянутой рукой.

На этот раз он целился довольно долго. Ветер утих. Пауза показалась мне бесконечной. Я по-прежнему смотрел на поэта и следил за его движениями и выражением лица. Я заметил, что подкладка Данзасовой шинели, на которую Пушкин упал животом, покрывалась понемногу темным пятном от обильно бившей из раны крови. Левая рука, прикоснувшаяся к месту ранения, была также слегка окровавлена, и длинные пальцы поэта с безукоризненно отшлифованными ногтями полупогружались в рыхлый снег, оставляя на нем следы крови. Медный отблеск заката еще продолжал играть своими палевыми бликами по поверхности снежного поля, вырывая из сумерек неожиданные эффекты освещения. Я внезапно вспомнил мою первую встречу с поэтом, когда он медленно перебирал уральские алмазы и рубины в хрустальных тарелках графини Фикельмон, шутливо сравнивая световую игру этих драгоценностей с блестками окровавленного снега.

Наконец он выстрелил. Д'Антес качнулся и упал, но тут же зашевелился и приподнялся.

— Куда вы ранены? — крикнул ему Пушкин.

— Мне кажется, что пуля у меня в груди, — отвечал д'Антес.

— Браво! — ликующе воскликнул Пушкин, триумфально бросив вверх свой пистолет. Прицел его оказался верным и выстрел безошибочным.

В то же мгновение силы оставили его. Он снова упал лицом в снег и потерял сознание. Я бросился к д'Антесу.

Жорж был ранен в руку и слегка в грудь. Мне сразу удалось установить, что пуля вышла навылет и рана, вероятно, не опасна. Упал он от сильной контузии, вызванной выстрелом на таком близком расстоянии. Убедившись в его безопасности, я вернулся к противоположному барьеру.

— Рана Пушкина относится, несомненно, к разряду тяжелых, — сообщил мне Данзас. — Полагаю, что продолжать поединок невозможно.

— Будем считать дело законченным, — согласился я.

Пушкин между тем приходил в сознание. Его безбровое, как у Джиоконды, лицо было чрезвычайно бледно, но после нескольких спутанных фраз он снова овладел собой. Увидя неподвижно лежащего д'Антеса, он порывисто спросил меня:

— Он убит?

— Нет, но он ранен в руку и грудь.

— Странно: мне казалось, что я испытаю наслаждение, убив его. Теперь я чувствую, что нет…

— Протяните же друг другу руки теперь, когда вражда может считаться законченной, — попытался я внести немного мира в эту сцену кровавого расчета.

Пушкин сухо взглянул на меня.

— Все равно, как только мы выздоровеем, мы начнем все сначала.

Это были последние слова вражды, которые я слышал от поэта. Мне пришлось еще увидеть его через несколько минут уже вполне овладевшим собой и как бы примиренным с окружающими.

Начинало темнеть. Кровь продолжала бить из раны Пушкина. Необходимо было торопиться. Отойдя в сторону с Данзасом, мы обсудили дальнейший план действий. Я взялся доставить к месту поединка извозчиков, поджидавших в полуверсте оттуда, и помочь посадке в сани тяжело раненного поэта.

Вскоре оба извозчика были у нашей рощицы. Они остановились у забора из тонких жердей, окаймлявшего небольшую дорогу вдоль рощи. Д'Антес довольно легко прошел это расстояние, поддерживаемый мною. Но для Пушкина это было невозможно. Рискованно было бы переносить его на руках, ввиду возможности усиления кровотечения.

Полковник Данзас поручил извозчикам разобрать легкую изгородь. Это дало возможность саням подъехать к самому барьеру. С большими предосторожностями мы закутали Пушкина в шубу и перенесли в сани. Данзас приказал ехать шагом, мы пошли рядом. Жорж в своих санях ехал за нами.

Полозьям пришлось скользить по неровным сугробам непроезженного поля.

Пушкин временами болезненно вздрагивал, но ни разу на протяжении мучительного переезда не вскрикнул и не застонал.

Мы снова собрались у Комендантской дачи. Здесь нас ожидала карета, присланная бароном Геккерном на случай тяжелого ранения его сына.

Мы с Жоржем отозвали Данзаса и предложили ему воспользоваться экипажем для перевозки Пушкина. Д'Антес тут же заявил полковнику о нашей полной готовности на предстоящих допросах держать в тайне его имя.

От последнего он решительно отказался, каретой же счел возможным воспользоваться, предупредив меня, что Пушкину имя ее владельца останется неизвестным.

Я подошел к саням и протянул руку поэту:

— Итак, до свиданья, я не прощаюсь с вами…

Из-под своей тяжелой шубы, подбитой черным медвежьим мехом, он высвободил свою узкую, бледную руку и протянул ее мне.

— Прощайте, д'Аршиак, вы мужественно вели себя в этом деле. Я надеюсь, что вам не придется пострадать из-за меня…

— Поправляйтесь скорее, — проговорил я тоном бодрости, пожимая в последний раз слабеющую руку поэта.

Он ничего не ответил, но посмотрел на меня долгим, глубоким и печальным взглядом. Я прочел в этих прекрасных глазах сознание обреченности. Казалось, черные крылья смерти тяжело и неумолимо зашумели над ним и он почувствовал, что ему уже не уйти из-под их зловещего шелеста.

Взгляд его был расширен тем особенным предчувствием конца, в котором переплетались разнообразные ощущения: безнадежность, тихое отчаяние, покорное примирение с неотвратимым, обузданное страдание и мудрое принятие своей участи.

Мужественный, решительный и страстный, он, казалось, впервые смирился. Этот носитель мощной творческой воли был уже тих и безропотен, как больной ребенок. Сраженный, он словно понял великую ошибку пережитой трагедии и в несколько мгновений изжил до конца владевшую им страсть гнева, вражды и ненависти. Он сразу прояснился, стоически овладел собою, сумел вызвать в себе лучшие силы своей благородной, широкой и героической натуры. Все это я в несколько мгновений прочел в его прощальном взгляде и с болью в сердце почувствовал всю торжественность проносившейся минуты: я присутствовал при гибели великого поэта.

Одна из вольных птиц нашего столетия стремительно сорвалась с высоты своего полета и, смертельно подстреленная, истекала кровью.

Я воротился к нашим саням. Д'Антес стоял перед ними, молчаливый и бледный, крепко сжав зубы и неподвижно смотря вперед своими стеклянными зрачками, словно вправленными в тонкие черные ободки. Предо мною внезапно возникла давнишняя картина — стрельбищное состязание в Сен-Сире: белокурый юнкер опускал к ногам нарядной женщины теплую крылатую добычу и принимал от нее своими гибкими молодыми руками в окровавленных обшлагах сверкающий на солнце золотой кубок.

Когда через несколько мгновений сани мчали нас обратно от Комендантской дачи к городу, в сознании у меня настойчиво звенели стихи старинного итальянского поэта о непонятных гипербореях:

La sotto giorni nubilosi e brevi

Nasce una gente a cui l'morir non dole. [33]

Там, под туманными и короткими днями,

Родится племя, которому не больно умирать… (ит.)

Только гораздо позже я случайно узнал, что Пушкин, описывая в одной поэме убийство поэта на дуэли, поставил эти стихи Петрарки эпиграфом к своей печальной песне.

XIII

Вечер наш был полон тревоги и смятения. Катрин, потрясенная происшествием, долго не могла оправиться от неожиданности случившегося. Барон был счастлив, но не скрывал своих опасений за будущее. Врач посольства бинтовал правую руку Жоржа, раненную навылет, и всячески успокаивал нас. Но вид крови, зондов, ланцетов и марли расстраивал всех и напоминал о трагедии. У нас еще не было точных сведений о состоянии Пушкина, хотя мы имели все основания считать его положение тяжелым. Впервые, кажется, в голландском посольстве были озабочены вопросом о здоровьи поэта и опасались его смерти.

Вскоре приехали Строгановы. Они привезли нам известие, что несколько врачей во главе с лейб-медиком Арендтом признали состояние Пушкина безнадежным. Пуля пробила нижнюю часть живота, причинила обильное кровотечение и, судя по тяжелому состоянию раненого, вызвала воспаление брюшины, от которого не оправляются. Страдания Пушкина невыносимы, но он стойко переносит их. Арендт, бывший в тридцати сражениях и видевший сотни умирающих от ран, считает мужество Пушкина беспримерным. Строганов не скрыл от Катрин, что отчаяние и муки Натали не поддаются описанию. Пушкин избегает видеть ее.

Между тем Жорж с забинтованной рукой продиктовал рапорт о происшедшем на имя командира кавалергардского полка и немедленно же отправил его Грюнвальду. Завершив обязанности секунданта, я в свою очередь отправился с докладом к Баранту. Он был глубоко взволнован моим рассказом, но согласился, что я не мог отказать Геккерну и Жоржу в их просьбе. Условия и подробности поединка вызвали его решительные возражения. Он считал, что не было оснований превращать дуэль в бой с обязательным смертельным исходом. Серьезность поединка делала неизбежным присутствие врача и требовала наличия не менее четырех секундантов.

Наконец, Барант считал неправильным, что я не условился с Данзасом о встрече в тот же вечер для составления протокола дуэли, скрепленного нашими подписями.

— Все эти нарушения могут быть поставлены вам в вину. Поединок далеко не на высоте существующих обычаев и выработанного в Европе дуэльного права. И все это становится особенно ощутимым ввиду опасности ранения Пушкина. Состояние его бесконечно огорчает меня. Это, кажется, единственный русский, способный в наши дни представлять свою страну перед Европой.

Барон перешел к обсуждению моего положения.

— Знаете ли вы, что угрожает вам по русским законам?

— Конечно. То же, что и дуэлянтам: смертная казнь через повешенье.

— Но, к счастью, как член дипломатического корпуса, вы не подсудны русским трибуналам.

Мы подробно обсудили положение. Барант полагал, что мне придется временно оставить Петербург и отправиться курьером в Париж. Мы решили предоставить событиям ближайших дней окончательное разрешение вопроса.

Поздно вечером я оставил французское посольство и вернулся на Невский в квартиру Геккернов. Катрин показала мне расплющенную пулей крепкую кавалергардскую пуговицу, спасшую жизнь Жоржу.

Я вспомнил другой случай безвредного выстрела и безопасного ранения в столь памятный для меня день 28 июля 1835 года, круто повернувший всю мою дипломатическую карьеру.

Под бурным обстрелом адской машины на бульваре Тампль премьер Брольи был затронут пулей, скользнувшей по знаку его ордена Почетного легиона, проникшей за воротник его мундира и остановившейся под галстуком…

У Геккернов мне сообщили последние известия. Государь, оказывается, был вместе с принцем Карлом Прусским в Каменном Большом театре на «Бронзовом коне» и узнал о событии лишь к концу вечера. Он был возмущен поведением Пушкина, давшего ему слово не предпринимать никаких шагов без его ведома. Но он решил не высказывать своего негодования и даже послал Пушкину через Арендта свое прощение. Нессельроде был умилен этой трогательной заботой монарха, который с высоты престола облегчал предсмертные страдания своего многогрешного подданного. Мы же увидели во всем этом обычный театральный жест императора, озабоченного впечатлением зрителей и привыкшего скрывать свои чувства под эффектными поступками и звонкими фразами.

Мы не ошиблись: посылая свое прощение умирающему Пушкину, император предавал его военному суду.

Нессельроде сообщил нам, что по существу государь всецело на стороне Геккернов. Он считает, что Пушкин всем своим поведением сделал дуэль неизбежной и противники его не могли поступить иначе. Последнее письмо Пушкина к барону Геккерну император назвал «дерзкой и глупой картелью». Д'Антес, по его мнению, вел себя честно и смело, приняв вызов своего «бешеного противника» и выйдя к барьеру. До ушей Николая еще не дошла злая острота Геккерна о Пушкине — рогоносце по милости царя. Расположение к посланнику и д'Антесу в Зимнем дворце нисколько не поколебалось. Они могут всецело рассчитывать на верховное благоволение и высокую поддержку.

Мне было ясно: император Николай оставался на стороне своей политической партии. Все симпатии его склонялись к легитимистам Геккернам, столкнувшимся с опасным вольнодумцем Пушкиным. Беспокойному петербургскому журналисту он, не колеблясь, предпочитал сторонника старших Бурбонов д'Антеса и реакционного политика Геккерна. Модный офицер и видный дипломат меттерниховской школы были людьми его круга, его симпатий и убеждений. Он был на их стороне и в первую минуту почти не скрывал этого.

Не скрывали своего сочувствия барону и собравшиеся у него его ближайшие друзья.

Строганов своими расслабленными руками обнимал Жоржа и восхищался его благородным и мужественным поведением во всей истории с Пушкиным. Он уверял, что все честные люди должны быть на стороне д'Антеса.

— Вы мне такой же племянник, как и Пушкин, я равно люблю Натали и Катрин, но позвольте мне считать вас своим настоящим родственником. Вы рыцарски служите великому делу законных королей Европы, вы с юности боретесь со всеми преступными безумцами, мечтающими о гибели тронов и торжестве черни. Вы доказали свое мужество не только у барьера, но перед лицом баррикад…

Нессельроде заговорил о Пушкине как о давнишнем служащем своего министерства.

— С его интересом к истории, хорошим слогом, лицейским воспитанием и отчетливым знанием французского языка, Пушкин мог бы сделаться полезным дипломатом. Но якобинские убеждения, крайняя распущенность, неисправимый нрав памфлетиста — все это лишало правительство возможности использовать его на этом пути, где он мог бы зреть и расти также и как политический писатель.

— Невозможный характер, — произнес барон, — мрачный, жестокий, заносчивый…

— И притом, — продолжал Нессельроде, — безмерное самолюбие и жажда шума, доведенная до болезненного извращения… Неудовлетворенный своим положением при дворе, своим чином и званием, он хотел возвеличить себя дерзостью, поднять себя беззаконной дуэлью до тех степеней, куда его личные свойства не могли раскрыть ему доступ. Он оскорбил посланника европейского двора, представителя коронованной главы, как он писал в своем возмутительном письме. Он знал, что вокруг его дуэли поднимутся толки всех европейских гостиных, гнев императора и говор международных депеш.

— Вот что значит подражать в своих поэмах Байрону, — мрачно заметил Геккерн, — в наши дни это самый верный путь к известности.

— Пушкин хотел подражать лорду Байрону не только в своих поэмах, — заметил Строганов, — но и в жизни. Он пытался повторить в наших суровых русских условиях блестящий и странный характер английского поэта. Нужно ли доказывать, что он обрекал себя на тяжелую и печальную пародию?

— Вы, кажется, лично знали Байрона, граф?

— Да, мы встречались и не раз беседовали с ним. Он почтил меня упоминаньем в своем «Дон Жуане». В Константинополе я узнал подробности о его конце. Я лучше другого могу сопоставить двух поэтов…

— И вы не находите сходства в них?

— Не больше, чем между портретом Лауренса и карикатурой «Панча». Сообразите только: Байрон — член палаты лордов, своими речами ошеломляющий стариннейший парламент, — и несколько антиправительственных эпиграмм Пушкина! Венеция, Равенна — и бессарабские степи. Герб первой аристократической фамилии Великобритании — и обедневший род Пушкиных, лишенный всякого политического значения. Наконец, какой жест, достойный античной трагедии, смерть Байрона в Греции — и весь этот нелепый великосветский скандал с непонятной и ненужной дуэлью, о которой петербургские салоны будут шуметь целых две недели…

Здесь я не выдержал.

— Вы ошибаетесь, на меня смерть Пушкина также производит впечатление эпилога из античной трагедии.

— Вы рассуждаете, как иностранец, дорогой виконт…

— Мне кажется, именно так должен был бы рассуждать каждый русский.

Неожиданно курьер посольства доложил:

— Вестовой от командира кавалергардского полка.

Через минуту статный ефрейтор вручил Жоржу приказ барона Грюнвальда: состоять поручику Геккерну впредь до особых распоряжений под домашним арестом.

Таким образом военный суд через несколько часов после выстрела д'Антеса уже вступал в свои права. Предсмертная драма поэта становилась достоянием презусов, асессоров и аудиторов при особом трибунале конной гвардии.

XIV

На следующий день с утра весь город был взволнован известием, что Пушкин умирает от пистолетной раны, полученной на дуэли. Петербургское общество было глубоко взбудоражено. Сразу обнаружились сложные сплетения различных политических течений, боровшихся вокруг имени и личности знаменитого русского писателя. Уже в этот день начали раздаваться голоса, особенно явственно прозвучавшие над раскрытым гробом поэта. Несколько гостиных, по словам Вяземского, сразу сделали из него предмет своих партийных интересов и споров.

В этот день Барант решил отправить меня курьером в Париж. Он виделся днем с Виельгорским и Тургеневым. Ему стало известно, что царь отклонил просьбу умирающего Пушкина о прощении Данзаса. Предстоящий военный суд мог в той или иной степени коснуться меня хотя бы как свидетеля. Посланник считал необходимым ускорить мой отъезд за границу.

От друзей Пушкина Барант узнал подробности медленной агонии поэта. Лед, опиум и пиявки, слегка ослабляя местную боль, были бессильны избавить умирающего от невыносимых страданий. Тяжелые тошноты и чувство невыразимой тоски угнетали его. Поздней ночью внутренние боли достигли такой невероятной силы, что железная воля Пушкина была сломлена, и жеетокие стоны огласили впервые его кабинет. К утру он снова успокоился и пожелал проститься с детьми и женой. Днем он попросил к себе Карамзину и расстался с ней, как с матерью. Весь день он был спокоен, но положение его оставалось безнадежным. Врачи не могли поручиться за следующий день.

Мне вспомнилась наша летняя беседа с Пушкиным о дуэли и смерти Армана Карреля. Обстоятельства обоих поединков были во многом разительно схожи. В памяти моей возникала хвала поэта нашему публицисту за то, что он погиб как боец и герой, смело открыв лицо огню своего противника. «Мужественный характер, славная смерть», — слышались мне слова Пушкина.

Вечером я поехал в английское посольство, чтоб сговориться о совместном отъезде с лондонским курьером. Выяснилось, что в Петербурге мне оставалось прожить не больше четырех дней. Поздно вечером я возвращался домой. На Невском у дома нидерландского посольства я увидел отряд конных жандармов и пешей полиции. Голландского посланника оберегали от народного гнева.

Кучер повез меня набережной Мойки. У знакомого дома за Певческим мостом я увидел кучки людей, тревожно о чем-то перешептывавшихся. Сквозь портьеры местами пробивался бледный свет. Я вспомнил, что за этими окнами медленно гас носитель одного великого имени. Впервые в жизни я с такою силой ощутил веяние смерти и словно расслышал явственные шаги истории.

Но и другое волновало меня: я не мог уйти от последнего печального взгляда Пушкина, долгого и страдальческого, я не мог забыть беспомощный жест его ослабевшей руки. Образ смертельно раненного человека, безропотно принимающего приговор судьбы, стоял передо мной мучительным видением, когда сани медленно увозили меня от высокого и пасмурного дома, где в предсмертной тоске метался умирающий поэт.

ИЗ КАМЕР-ФУРЬЕРСКОГО ЖУРНАЛА

28 января

Тридцать пять минут восьмого часа в концертном зале, в присутствии высочайших и приглашенных обоего пола особ, представлены были на поставленной театральной сцене вначале немецкими актерами комедия «Lewandschatz ung», а после того французскими актерами водевиль «Молодой отец».

XV

У меня сохранились беглые заметки петербургских газет.

Вчера, 29 января, в пятом часу пополудни скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времени смерти Карамзина.

«Санкт-Петербургские ведомости».

Сегодня, 29 января, в третьем часу пополудни литература русская понесла невознаградимую потерю: Александр Сергеевич Пушкин, по кратковременных страданиях телесных, оставил юдольную сию обитель. Пораженные глубочайшею горестью, мы не будем многоречивы при сем извещении: Россия обязана Пушкину благодарностию за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще Словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинениях всех родов. Пушкин прожил тридцать семь лет, весьма мало для жизни человека обыкновенного и чрезвычайно много в сравнении с тем, что совершил уже он в столь краткое время существования, хотя много, очень много могло бы еще ожидать от него признательное отечество.

«Северная пчела».

Солнце нашей поэзии закатилось. Пушкин скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща… Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно: всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! Наш поэт! наша радость, наша народная слава! Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина? К этой мысли нельзя привыкнуть.

Двадцать девятого января, два часа сорок пять минут пополудни.

«Литературные прибавления к Русскому инвалиду».

Государь император высочайше повелеть изволил: наложить при высочайшем дворе траур на две недели, начав оный с 29 числа сего января по случаю кончины его королевского высочества герцога Мекленбург-Шверинского Фридриха-Франца.

«Северная пчела».

Гораздо позже мы узнали текст следующего документа:

Секретно.

ШТАБ

отдельного Командиру гвардейского резервного

гвардейского кавалерийского корпуса,

корпуса. господину генерал-лейтенанту и ка-

30января 1837 г. валеру Кноррингу.

Начальника штаба

РАПОРТ

Г-н Военный министр от 29 сего Генваря за № 61 сообщил г. Командующему Отдельным гвардейским корпусом, что Государь император, по всеподданнейшему докладу Его Императорскому Величеству донесения моего о дуэли, происшедшей 27 числа сего Генваря между поручиком Кавалергардского Ее Величества полка Бароном де Геккерном и Камергером Пушкиным, высочайше повелеть соизволил: судить военным судом как их, так равно и всех прикосновенных к сему делу, с тем, что ежели между ними окажутся лица иностранные, то, не делая им допросов и не включая в сентенцию суда, представить о них особую записку с означением токмо меры их прикосновенности.

Во исполнение сей высочайшей воли я, по приказанию г. Командующего корпусом, покорнейше прошу Ваше Превосходительство приказать сделать распоряжение, дабы предварительно военного суда произведено было, через особого Штаб-офицера, следствие, кто именно прикосновенен к означенному делу, которых (кроме иностранцев) судить военным судом в учрежденной при Лейб-Гвардии Конном полку Комиссии; а относительно иностранцев поступить, как высочайше повелено. Поелику же известно, что Камергер Пушкин умер, то самое следует объяснить токмо в приговоре суда, по какому бы он за поступки его наказанию по законам подлежал.

Об открытии прикосновенных к сему лиц не оставить меня без уведомления.

Генерал-Адъютант Веймарн.

Таким образом, смертельно раненный поэт волею императора был предан суду.

Двойственность и обычная фальшивая игра Николая сказались в полной мере в этих последних распоряжениях о Пушкине. В вечер дуэли он послал умирающему свое полное прощение и обещание взять на себя заботы о его семье.

Жуковский с восторгом рассказывал мне об этом:

— Какой трогательный конец земной связи между царем и тем, кого он когда-то отечески присвоил…

А утром 29 января, когда Пушкин агонизировал в жестоких мучениях, император, только что высказавший поэту свое «монаршее прощение», отдавал распоряжение о предании его суду. Только смерть Пушкина, последовавшая через несколько часов, приостановила его бессмысленное распоряжение.

Русское общество так и не узнало, что его поэт сошел в могилу в качестве подсудимого высшего военного трибунала.

Так простил император Николай умирающего Пушкина.

ИЗ КАМЕР-ФУРЬЕРСКОГО ЖУРНАЛА

30 января.

В семь часов полудня съехались в Зимний дворец приглашенные к спектаклю обоего пола особы. В сорок минут восьмого часа в концертном зале в присутствии высочайших и приглашенных обоего пола особ представлены были на поставленной театральной сцене вначале российскими придворными актерами комедия-водевиль «Жена, каких много, или муж, каких м а л о», а после того французскими актерами водевиль.

31 января

В час пополудни съехались в Зимний дворец и собрались в Ротонде приглашенные от ее величества по списку к утреннему балу обоего пола особы, дамы в цветных круглых платьях, кавалеры военные в обыкновенных мундирах и зеленых рейтузах, а статские в мундирных фраках, которые в пятьдесят минут второго часа приглашены были в золотую гостиную комнату.

В два часа полудня государыня императрица с прибывшими пред тем во внутренние ее покои их высочествами вышла в золотую гостиную комнату, где потом и начался французским кадрелем бал.

XVI

Французским посольством было получено траурное приглашение на отпевание камер-юнкера двора его императорского величества Александра Пушкина.

На небольшом совещании у посла было решено, что представительство Франции должно особенно отметить свое почтение к покойному и участие к утрате, понесенной его семьей и всей Россией. Противник Пушкина был француз, секундант его убийцы — служащий французского посольства.

Общество было этим крайне возбуждено, и со всех сторон раздавались доходящие до нас возмущенные толки о недопустимости гибели первой национальной славы от руки заезжего иноземца.

Необходимо было всячески загладить это впечатление в сознании двора и города. С общего согласия было решено, что мое присутствие на отпевании было бы неудобным, но что сам Барант, в сопровождении своей семьи и обоих секретарей, будет присутствовать на всех официальных мессах и примет участие в похоронной процессии, проводя тело поэта до самой могилы. Лично высоко ценивший покойного, Барант был искренне огорчен смертью Пушкина и решил написать соответственное письмо от своего имени вдове поэта.

План этот не удалось осуществить полностью. Когда утром 1 февраля карета посла подъехала к Адмиралтейской церкви, где было назначено отпевание, храм оказался запертым. С трудом удалось выяснить, что тело было перенесено ночью в другую церковь — Конюшенную, с целью ослабить стечение народа к моменту отпевания. И все же карете Баранта пришлось проезжать через сплошную толпу народа, запрудившую площадь перед церковью Конюшенного ведомства.

Странный выбор храма! Я как-то осматривал это здание, где хранится золотая карета, присланная Людовиком XV в подарок «северной Семирамиде», и где с благоговейным патриотизмом оберегается от порчи чучело лошади, на которой Александр I въезжал в Париж. И вот здесь, по соседству с конскими стойлами и экипажными сараями, среди огромного загона царских лошадей, рядом с отборным собранием седел, чепраков, попон и сбруи, было выставлено на два дня тело убитого поэта.

Вот что рассказали мне все наши, присутствовавшие на отпевании.

Красный бархат гроба выделял восковую бледность лица, истощенного предсмертными страданиями, но принявшего после смерти выражение глубокого и мирного сна. Высокий лоб, казалось, светился изнутри в желтоватом озарении свеч, а пряди волос, упавшие назад, словно были смочены каплями мученического пота. Бескровные руки с голубоватыми ногтями воздушно и легко лежали на груди, готовые для отдыха после совершенного ими великого труда. Всеми своими очертаниями это мертвое тело, казалось, жаждало одного: покоя… покоя!

Мне вспомнились стансы о трех ключах, записанные некогда Пушкиным в девичий альбом Софьи Карамзиной и поразившие меня своей безнадежной печалью:

Последний ключ, холодный ключ забвенья,

Он слаще всех жар сердца утолит…

Отпевание протекало в торжественной обстановке. Государь, которого многие, особенно из иностранцев, ожидали увидеть у гроба великого поэта, отсутствовал. Всеобщее внимание обратило на себя появление Уварова. Говорили, что министр присутствием у гроба хотел скрыть свою вражду к покойному за оду к Лукуллу и участием в похоронах маскировать секретные циркуляры, запрещавшие студентам и профессорам отпевать поэта, а газетам и журналам — помещать хвалебные некрологи о нем.

Зато Европа была представлена широко. Почти весь дипломатический корпус Петербурга присутствовал на отпевании. У гроба стали послы, близко знавшие Пушкина: Фикельмон, в парадной форме, при всех орденах, с семьей и свитой, саксонский посланник Лютцероде, баварский фон Лерхенфельд, поверенный Швеции и Норвегии де Нордин, французское посольство почти в полном составе. Вслед за Барантом встали Бутера, Блом, Гогенлоэ-Кирхберг, Симонетти и ряд представителей других миссий. Таким образом, итальянские и германские княжества, Франция, Австрия и Скандинавский полуостров были представлены у гроба русского поэта. Лорд Дэрам незадолго перед тем выехал за границу. Из всего дипломатического корпуса один только прусский посол Либерман отказался явиться к телу «республиканца» Пушкина. Само собою разумеется, что голландское посольство не было приглашено.

— По моему основному ремеслу летописца, — рассказывал вечером Барант, — я привык различать в суете текущих событий отзвуки проходящей истории. И, стоя сегодня в этой пасмурной церкви, почти прикасаясь к этому темно-красному бархатному гробу с восковой, истонченной предсмертными страданиями головой поэта, я словно чувствовал всю торжественность этой великой, горестной и незабываемой минуты. Кто знал Пушкина, тот, конечно, понимал, что в истории России, столь еще скудной великими художественными дарованиями, происходит трагическое событие неизмеримого значения. Аустерлиц и Бородино, быть может, бледнеют перед этой утратой носителя творческой культуры в бедной, суровой и несчастной стране.

— Ваше чувство так выражалось на вашем лице, — заметил наш секретарь, — что кто-то стоявший рядом со мной почти шепотом сказал своему соседу, указывая на официальный холод генералов и вельмож: кажется, единственный русский во всем этом — Барант.

— Нет, — возразил посол, — я чувствовал общую глубокую и искреннюю скорбь на этом отпевании. Пушкин имел друзей. Тяжело было смотреть на Жуковского или на этого старого баснописца, который весь в слезах последним простился с телом поэта…

Барант задумался, как бы припоминая какое-то горестное и важное впечатление. Затем он медленно произнес:

— Как прав Чаадаев!.. Я это особенно почувствовал именно сегодня в этой своеобразной обстановке отпевания. В русской церкви стирается весь облик современности. Из европейского Петербурга вы неощутимо переноситесь в древность. Строгие лики византийских богородиц и угрюмые взгляды греко-славянских святителей в обрамлении золотых надписей на почерневшем поле изображений — все это воскрешает перед вами эпоху Иоанна Грозного или даже татарского ига. Вы погружаетесь в недра русской истории, и под заунывные напевы этих длинноволосых и бородатых жрецов, похожих на мужиков в архангеловых одеждах, вы неожиданно улавливаете какую-то великую горечь и неизбывную суровость этой истории, всю ее тоску и нечеловеческие муки. Когда густой фимиам заслонял от меня на мгновенье мундиры, плащи и дамские токи, когда я закрывал глаза, вслушиваясь в печальные жалобы невидимого хора, я начинал ощущать весь дух и смысл того тысячелетнего бедствия, которое придворные ученые называют здесь историей государства Российского. Мне казалось, что у нас, в Европе, такие катастрофы невозможны. Ведь мы сумели сберечь Вольтера и Гете… Неужели же русский император не имел возможности спасти Пушкина, когда весь город на всех перекрестках вот уже несколько месяцев не перестает кричать о его семейной драме и копаться в интимнейших тайнах его личной жизни?

Я осведомился у барона о жене поэта.

— Тяжело и больно было смотреть на эту молодую женщину. Красота ее, всегда несколько бесстрастная и все же вызывавшая к себе неизменное чувство сострадания и нежного участия, получила теперь глубокий отпечаток трагического. Эта царица балов с рассеянным взглядом и безразличной улыбкой была впервые очеловечена страданьем. На фоне темных икон, среди бесчисленных восковых свечей и мерцаний церковного убранства эта измученная строгая голова глубоко волновала и трогала. Черный убор, спадающий на этот лучезарный лоб, словно выделял его ничем не омрачаемую чистоту. Страдальческий облик юной женщины, весь омоченный слезами, казался живым воплощением безмерной человеческой скорби. Странно было видеть это праздничное и светлое лицо в таком глубоком трауре, и невозможно было не преклониться перед этой печалью надгробного изваяния…

* * *

Когда вечером этого дня мы собрались у саксонского посланника Лютцероде, писателя, переводчика и собирателя народных песен, он обвел нас грустным взглядом и тихо сказал:

— Друзья мои, я решил отменить назначенный бал и посвятить наш вечер беседе. Вы, верно, согласитесь со мной, что танцевать сегодня нельзя: мы только что похоронили Пушкина.

ИЗ КАМЕР-ФУРЬЕРСКОГО ЖУРНАЛА

1 февраля.

Двадцать пять минут восьмого часа их императорские величества с их императорскими высочествами из золотой гостиной комнаты выход имели в концертный зал в собрание, где и присутствовали при представлении французскими актерами двух пиэс: «Le temoin», водевиль в одном акте Скриба и Мэльвиля, и «М-r Clement Rossignol», водевиль в одном акте Дювера и Детели.

XVII

На другой день я оставлял Петербург. Друзья Пушкина — Вяземский, Александр Тургенев, Жуковский, Данзас — много беседовали со мною перед отъездом. По просьбе Вяземского, я изложил ему в письме все обстоятельства дуэли. Близкие к покойному не скрывали от меня, что петербургская знать не приняла никакого участия в народной скорби.

— Клевета продолжает терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу, — говорил мне Вяземский. — Несколько гостиных сделали из него предмет своих партийных интересов и споров. Для суждения о покойном они ничего не находят, кроме хулы…

— Знать ваша не знает славы русской, олицетворенной в Пушкине, — отвечал я.

— Вы правы, дорогой д'Аршиак, — заметил Тургенев, — иностранцы оказались выше наших аристократов. Вы жалеете о нашем Пушкине, как о своем соотечественнике.

— Пушкин, как гениальный поэт, принадлежит не одной только России, но всему человечеству.

Жуковский горячо пожал мне руку.

— Если бы его вовремя отпустили в Европу, — произнес он со слезами на глазах, — его гений достиг бы небывалых размеров и жизнь бы его была спасена.

А вокруг уже раздавались первые гневные голоса, призывавшие на суд убийц Пушкина.

По городу в бесчисленных списках распространялось стихотворение молодого поэта Лермонтова с эпиграфом на мотив из нашего Ротру:

Prince et pere a la fois, vengez-moi, vengez vous![34]Отмщенья, государь, отмщенья!

Через три года автор этого гимна, «На смерть поэта», имел дуэль на шпагах с сыном Баранта, а в следующем году он был наповал убит на пистолетном поединке.

Стихотворенье поразило нас. В нем было несколько сокрушительных строк по адресу убийцы. Д’Антес был резко заклеймен в нем именем пустого искателя успехов в презираемой им чужой стране, чью лучшую славу он не сумел пощадить.

— Это отдельное мнение, — успокаивала своего мужа Катрин, — мнение поэта, восхваляющего другого поэта, оно не должно огорчать тебя…

— Нет, это, кажется, становится мнением большинства в вашем обществе.

— Ты ведь знаешь отношение к тебе Нессельроде, дяди Григория…

— Но народ толпится у дома Пушкина, не умея разбираться в фактах, не желая отделять человека от таланта. Я для них — только иностранец, убивший их поэта…

Отмщенья, государь, отмщенья!

Паду к ногам твоим:

Будь справедлив и накажи убийцу.

Чтоб казнь его в позднейшие века

Твой правый суд потомству возвестила.

Чтоб видели злодеи в ней пример.

— Но ведь ты не мог поступить иначе, ты действовал мужественно и героически!

— Я, во всяком случае, поступил как порядочный человек. Он сам хотел смерти и получил се… Tu l'as voulu, Georges Dandin!

Д'Антес вообще не испытывал никакого сожаления или раскаянья. Он считал, что совершилось неизбежное — в смертельной борьбе он отстоял свою жизнь; все остальное отступало в тень.

— Жаль только, — прибавил он, — что я лишен возможности притянуть к барьеру сочинителя этих ругательных стихов…

Барон Геккерн был в некоторой тревоге. Смерть Пушкина избавила его, правда, от необходимости лично рассчитываться с ним за полученное оскорбление, но в то же время осложняла его положение в России и ставила под вопрос его дальнейшее пребывание в ней. Посланник прочел мне свои письма к Нессельроде и к своему министру — Верстолку, в которых он говорил о своих скромных средствах и необходимости сохранить свой пост «при императорском дворе».

— Вы подумайте, — прибавлял он с горестью, стоя среди своих коллекций, — что станется со всеми этими сокровищами, если мне придется второпях оставить Петербург? Ведь мне придется продать их за бесценок! Ведь это разоренье!..

И острым взглядом опытного дельца, определяющего в уме прибыль и убытки от движенья товаров, он оглядывал свою бронзу, фарфор, эмаль и знаменитые фламандские полотна, отмеченные подписями великих мастеров Яна ван Скоорля и Гаверкорна ван Рийсевика.

Я пожелал Геккерну оставаться при петербургском дворе. В последний раз замкнулись за мной темные дубовые двери с изображением вздыбленного льва, фехтующего золотым оружьем на голубом поле герба соединенных провинций.

Последним из русских, простившихся со мною, был Александр Тургенев. Той же ночью, по, приказу царя, он выезжал из Петербурга с гробом Пушкина для погребения его в далеком, глухом монастыре.

— Наше правительство не забыло похорон генерала Ламарка, — объяснил он мне, — оно опасается революционной демонстрации.

Я вспомнил знаменитое погребение вождя французской оппозиции, залившей кровью квартал Сен-Мартен.

— Я перевозил в моей жизни много драгоценного, — сказал мне на прощанье Тургенев, — инкунабулы и ватиканские рукописи, помпейскую бронзу и римские бюсты, древние вазы и медали. Думал ли я когда-нибудь, что мне придется перевозить тело величайшего русского поэта…

ИЗ КАМЕР-ФУРЬЕРСКОГО ЖУРНАЛА

2 февраля

55 минут восьмого часа ее величество государыня императрица с их императорскими высочествами выход имели в золотую гостиную комнату в собрание, где по распоряжению балетмейстера Титюса начались репетиционные танцы к маскараду.

Его величество выход имел в собрание во время уже начатия танцования.

Гости угощаемы были чаем, питьем и мороженым.

А пока великие княжны вместе с наследником Российской империи и принцем прусским Карлом под звуки конногвардейского оркестра выполняли сложные эволюции гавота по жезлу известного преемника Ле-Пика и Дидло легконогого Титюса, — в подвале Конюшенной церкви под деревянную трескотню молотков служители спешно заколачивали узкий ящик с красным бархатным гробом.

Поэта Пушкина снаряжали в его последнее странствие.

* * *

…И вот снова крытый возок на полозьях мчит меня по глубокому снегу бесконечными сосновыми лесами сквозь безлюдные равнины древней Ингерманландии к бедным поселкам Восточной Пруссии.

Петербург за мною. Тринадцать месяцев отделяют меня от того момента, когда чиновники столичной заставы с глубокими поклонами перед знатными путешественниками пропустили за полосатый шлагбаум посланника короля французов с его свитой.

Сколько лиц, сколько происшествий пронеслось за этот срок! С какой быстрой изменчивостью мчится жизнь, беспрестанно слагаясь в новые формы и мимоходом сплетая свои неожиданные сочетанья людей, событий и катастроф. Два министерства успели пасть во Франции, четыре головы скатились в кузов гильотины на площади Святого Иакова. Несколько человеческих взводов засечены насмерть в армии императора всероссийского. Французские войска снова высадились на африканском побережьи. Испания истекла кровью от небывалой гражданской войны, массовых казней и беспощадного разгрома целых областей.

Россия стремится быть неподвижной. В этом — представление ее верховного властителя о государственной мощи и державной силе. Тяжелой статуей с остановившимися зрачками давит он на живую человеческую глыбу своего пьедестала. И атрибутами этой верховной власти выступают по углам монумента сова Нессельроде, боров Чернышев, Бенкендорф с головой летучей мыши и Уваров с мертвым взглядом филина. Сколько ночных сил и затаенной хищности скопилось в балдахине этого пышного трона…

Все вокруг мертво.

Целое общество стынет, окованное всепоглощающим раболепством, глухое ко всему, что не сулит ему титулов, состояний и житейских наслаждений, еле затронутое однообразным движеньем своих празднеств, размеренных, как вахтпарады. И даже лучшие среди этой толпы — задумчивый Жуковский и язвительный Вяземский, европеец Тургенев и братья Виельгорские, вечно склоненные над нотными знаками своих партитур и гнутым деревом своих инструментов, — как все они молчаливы, покорны, беспомощны и бессильны! И каким-то зловещим воплощением, мрачным прообразом всей этой среды выступает из ее рядов дряхлая и чудовищная голова старухи Голицыной, сотрясающая в своей предсмертной судороге шелковыми розанами и накладными буклями своего допотопного головного убора.

Мертвые люди в омертвелом городе, среди безмолвной страны. И только затаенные вожделенья темных страстей придают какое-то скрытое волненье этой непонятной и неподвижной толпе. Сложные, мелкие и злобные расчеты тщеславия, алчности, властолюбия и разврата плетут свои интриги и расставляют свои сети среди позолоты и лака этих дворцовых зал…

А над всем этим пустынным миром министров, посланников, кавалергардов и камер-лакеев возникают два образа: поэт и женщина небывалой красоты. Они на недосягаемой высоте, над пестрой и унылой толпою гостиных и приемных, над всеми суетными помыслами и мелкими вожделеньями, отмеченные своими особыми и неумолимыми судьбами, окутанные предчувствием великого страдания, — живая легенда, трагическая и неизъяснимая…

Петербург позади. Сани мчат меня из Таурогена. Передо мною из снежных сугробов вырастает желто-черный столб с одноглавым распластанным орлом. Через час я в Тильзите.

Легкая вьюга заметает морозной пылью глубокие борозды от наших полозьев.

Петербург в прошлом. Россия за мною.


Читать далее

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть