Зима с яркими, солнечными утрами, с колющим ветром, с крепким, вкусным, скрипящим снегом, который каждый день с ночи начинали увозить и никак не могли увезти из Москвы, наконец переломилась, обмякла. В матовом воздухе с бродящей полосой тумана уже брезжил март, когда Кузин позвонил и попросил разрешения прийти ко мне с Лепестковым.
– Вообще-то еще не зарубцевалась, – ответил он. (Я спросил, как его язва.) – Но, вот видите, пришлось выписаться. Словом, поговорим.
Он пришел посвежевший, слегка округлившийся – пожалуй, теперь хватило бы четырех углов, чтобы нарисовать его голенастую фигуру. И Лепестков изменился. Этот, напротив, похудел – и заметно. Прежде в его лице, длин но круглом, розовом, с туманным взглядом, были и твердость и мягкость. Теперь осталась только твердость, особенно заметная в поджатых губах.
– Что ж, плохо дело, – бодро начал Кузин. Он приехал с толстым портфелем. – Шеф извлек меня из Второй Градской и приказал проверить все заявления Снегирева и иже с ним. Это значит, что я должен опрокинуть груду клеветы, доносов и просто вздора, а потом доказать, что мы поступили правильно, напечатав вашу статью. Редакция должна оправдаться. Перед кем? Не знаю. Горшков ушел в кусты.
– В самом деле?
– Притворился, что вообще почти не существовал, когда печаталась ваша статья. Болел, уезжал, разводился с женой, собирался в творческий отпуск. Фантом страха, – со вздохом сказал Кузин. – Распространяется мгновенно, со скоростью света. На меня уже посматривают с сожалением: попал в историю! Черт с ними! Я сказал шефу, что мне одному не справиться, и он выдал мне помощника по фамилии Гершановичюс. Дельный малый! Так вот коротко: Снегирев добивается, чтобы газета напечатала опровержение – и добьется, если мы этому не помешаем. Мы – это, в частности, вы.
– Я?
– Да.
Кузин вынул из портфеля две папки, толстую и тонкую. На толстой было написано крупно: «Письма отрицательные», а на тонкой: «Письма положительные».
– Вы, оказывается, человек-невидимка.
– В самом деле?
– Да. Вы умеете бесследно исчезать под маской уважаемого писателя. Вы просто делец, которого давно пора поставить на место.
Кузин развязал папку и стал читать отчеркнутые места.
«Вы дали нашим врагам за границей богатый материал для издевательства над советской наукой… Ваша грязная статейка – это не поиски честности в науке, а бесчестная месть… Над ней смеются даже юннаты… Она представляет собою возмутительный пример тенденциозности и подтасовки фактов». Некоторые выражения повторяются дословно, – заметил в скобках Кузин, – хотя авторы находятся в разных городах и, очевидно, не имеют понятия друг о друге. С юридической точки зрения это – улика. – Он положил письма на стол. – Так-с. Считайте, что я сообщил о том, что происходит в мире малом – то есть в нашей газете. Теперь попросим Михаила Леонтьевича рассказать о том, что происходит в мире науки.
Молча слушавший, а может быть, и не слушавший (он с неодобрением водил глазами по стенам, на которых висели недурные, с моей точки зрения, картины), Лепестков встрепенулся и заговорил:
– Я, между прочим, тоже написал вам письмо, но оно, очевидно, находится в «положительной» папке. Мне кажется, что ваша статья в известном смысле – событие.
– Спасибо.
– Нет, спасибо вам. К сожалению, она далеко не полна.
– В каком смысле?
– Некоторых поразительных фактов в ней не хватает.
– А именно?
– Ну вот, хотя бы проверка, о которой говорил Проваторов. Возражения Снегирева обошлись ВНИРО – следовательно, государству – в полтора миллиона рублей.
Лепестков говорил мягким голосом, как будто сожалея о том, что вынужден упрекнуть меня в полуправде.
– Это все?
– Нет. Вам удалось рассказать о Снегиреве. Но Остроградский… Мне кажется, вы написали бы лучше, если бы немного больше узнали о нем.
– Например?
– Он был арестован по вздорному обвинению, но в тюрьме от него добивались – известно, как это делалось – признания в том, что акклиматизация кольчатого червя – вредительство. Он отказался и объявил голодовку.
– Ну, знаете, – добродушно сказал Кузин, – об этом уж вы сами пишите.
– А я и напишу. Теперь о другом. Конечно, невозможно перечислить все оттенки отношения к вашей статье. Сейчас многие начинают догадываться, что можно работать, так сказать, «мимо» снегиревых, и дорожат этой возможностью, считая, что победа подлинной науки всё равно неизбежна. Так стоит ли вмешиваться?
Он помолчал.
– Другие отнюдь не рассчитывают, что победа придет сама собой, и убеждены, что для этого надо многое, в том числе и такие статьи, как ваша. Кстати сказать, во ВНИРО состоялось обсуждение статьи. В целом – за, хотя были и возражения. Так вот, решается вопрос: заступиться или отступиться? И кажется, что подумывают заступиться. Этого следовало ожидать: отделаться от Снегирева хотя и заманчиво, но не так-то просто. Теперь насчет опровержения. Если ему удастся добиться опровержения, это будет очень плохо – и прежде всего для Остроградского. Сейчас его дело пересматривается в Верховном суде. Статья может ускорить реабилитацию. В сущности, она сама по себе является реабилитацией – если не в юридическом, так в общественном смысле.
– А вы думаете, что в Верховном суде читают газету «Научная жизнь»?
– Может быть, и нет. Но этот номер прочли. Остроградский сам отвез его прокурору.
– Понимаю. Важно, чтобы опровержение не появилось. Но что же я-то могу для этого сделать?
Лепестков посмотрел на Кузина, который сидел с таким видом, как будто самого главного он еще не сказал. Потом на меня. Мы помолчали.
– Прежде всего, – сказал наконец Лепестков, – надо доказать, что вы и Остроградский – не родственники.
Я засмеялся.
– Слушайте, слушайте, – сказал Кузин.
– Видите ли, по поводу вашей статьи большое волнение. Сейчас оно, впрочем, начинает уже утихать. Студенты, в частности комитет комсомола, требовали широкого обсуждения. Партком тянул, обещал, снова тянул – собственно, не партком, а Сотников. Одновременно работала комиссия. На днях ее доклад обсуждался на парткоме, и вот тут-то и было сказано, что вы и Остроградский – родственники. Его дочь замужем за вашим сыном, заявил Сотников, а за ним еще кое-кто. – Он вопросительно посмотрел на Кузина. – Кажется, это нашло отражение в письмах?
– Да.
– Кстати, многие выступали против Снегирева, так что постановление прошло с трудом. Но прошло. Кое-кто утверждал, что Остроградский тут вообще ни при чем. И что вся эта затея понадобилась вам для книги «Преобразователи природы». Так вы не родственники?
Я засмеялся.
– Впервые увидел его в редакции.
– Один парень, между прочим, честный, задал мне этот вопрос, и я ответил, что если вы – родственники, значит, вы оба – гениальные актеры, потому что даже по системе Станиславского нельзя было естественнее разыграть первое знакомство. Надо написать, что вы не родственники.
– В Куда?
– В партком
– Копия – в ЦК, в нашу редакцию и в «Правду», – прибавил Кузин.
– Но тогда надо, чтобы написал и Остроградский.
– Уже.
Это была краткая автобиография: «Я родился в 1904 году в Екатеринбурге. Мой отец Осип Александрович родом из Нижнего Новгорода. Девичья фамилия матери – Вернер, она родом из Саранска. Наша семья жила в Москве с марта 1917 года. У меня есть племянница – Анна Георгиевна Долгушина. Моя жена Стеллецкая Ирина Павловна и дочь Мария 6 лет скончались в Москве летом 1951 года. Мой брат Григорий Осипович служил на Балтийском флоте и был убит во время Отечественной войны…»
В конце Остроградский упоминал, что увидел меня впервые на заседании в газете «Научная жизнь». Никто из его родственников и друзей лично со мной знаком не был.
Я вернул заявление Кузину. Должно быть, у меня было расстроенное лицо, потому что он сочувственно сморщился.
– Так-то, дорогой мой, – сказал он. – Это вам не романы писать.
Они ушли, а я задумался над дикой необходимостью доказывать, что мы с Остроградским не родственники, хотя если бы мы были родственниками, вполне естественно с моей стороны было бы за него заступиться. Меня подозревали в том, что я написал о нем, потому что его дочь, которая умерла, когда ей было шесть лет, вышла замуж за моего сына, которому минуло двадцать.
Но и другие мысли пришли мне в голову, когда я принялся за свое письмо, состоявшее главным образом из отрицаний. Сопротивление Снегирева представилось мне в сценах, которые я вдруг увидел его глазами, а не своими. Это бешенство, этот опыт деятеля, умело опирающегося на подозрительность, недоверие, на смутное чувство вины, скользящее за тобой по пятам.
И другой взгляд представился мне: Остроградский. Я вспомнил его смуглое лицо с внезапно пробегающей свободной улыбкой, его большие, сильные руки с поблескивающей кожей пятидесятилетнего человека. Работа! Он хочет работать! К черту обиды, не было унижений! Страшно только одно – невозможность работать!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления