9. Узник в отпуске

Онлайн чтение книги Изгнание
9. Узник в отпуске

— Мосье Траутвейн, к телефону, — пропищала снизу маленькая дочь мосье Мерсье, владельца гостиницы «Аранхуэс». Зепп Траутвейн не любил, когда его звали к телефону. С Мерсье в таких случаях неизбежно происходил неприятный разговор; он и Зепп Траутвейн не ладили друг с другом. Мерсье, мелкий рантье, только и помышлял о том, как бы прикопить лишний сантим; как истый уроженец Южной Франции он имел обыкновение, когда кто-нибудь собирался уплатить ему в срок, многословно уверять, что дело не к спеху. Но если должник не настаивал на немедленной уплате, хозяин затем целые месяцы дулся на него. Это раздражало, и, когда Зеппа звали к телефону, который находился внизу, в конторе гостиницы, он всегда боялся, что Мерсье воспользуется случаем и заведет с ним разговор, полный непонятных колкостей.

Но на этот раз он ошибся. Мерсье хоть и угрюмо, но вежливо указал на телефонную трубку и произнес:

— Вас спрашивают из гостиницы «Грильон».

Траутвейн заявил о себе раскатистым мюнхенским «алло». Чей-то голос на ломаном французском языке спросил его, нельзя ли попросить к телефону господина Траутвейна. Голос старался выговорить фамилию Траутвейн на французский лад, так что она звучала «Тротуэн». Зепп Траутвейн заключил из этого, что у телефона — француз, и со своей стороны пытался на своем баварско-французском языке объяснить, что Тротуэн у телефона. Голос еще раз довольно беспомощно потребовал господина Тротуэна. Зепп Траутвейн, полагая, что француз не разобрал его неумелой французской речи, еще убедительнее заверил его, что мосье Тротуэн у телефона. Наконец, с отчаяния, голос спросил на добром мюнхенском диалекте:

— Черт возьми, Траутвейн, вы это или не вы?

— Конечно, я, — сердито, но с облегчением ответил Траутвейн, думая о том, сколько мучений приносит с собой изгнание.

Оказалось, что голос принадлежал Леонарду Риману, дирижеру Риману, знаменитому Риману, другу Зеппа Траутвейна. Да, Риман и Траутвейн когда-то в Германии были добрыми друзьями, но это было до Гитлера, а Риман примирился с гитлеровским режимом. Зепп знал, что Риман совершенно аполитичный человек, очень осторожный, что он «труса празднует», как выражался Зепп. Когда он прочел, что Риман приезжает в Париж, где будет дирижировать тремя концертами, в том числе и в «Опере», это его слегка кольнуло. Он спросил себя, отважится ли Риман к нему прийти, но старался не думать об этом, даже с Анной об этом не говорил. И все же, наперекор всему он думал, что Риман к нему придет, что это само собой разумеется. Но думал ли Риман, что это само собой разумеется?

То, что Риман все-таки подал голос, удивило и глубоко обрадовало Траутвейна, этого неисправимого сангвиника. Месяц май вообще начинался хорошо. Во-первых, известие, что от Фридриха Беньямина получено письмо, что он, стало быть, жив. Это была победа, великолепное свидетельство того, что он, Зепп, и его работа кое-что значат. Чувство смешного и жалкого бессилия, бесплодного гнева, так долго терзавшее его при мысли о возможности fait accompli, сразу исчезло. Только теперь понял Зепп, как глубоко возмущался его баварский здравый смысл при мысли, что он, Зепп, возможно и вероятно, борется за мертвеца. Когда это горестное сомнение рассеялось, Зепп почувствовал такое облегчение, какое бывало у него во время скитаний по горам, когда он достигал вершины и сбрасывал с себя тяжелый рюкзак. Легко и весело носился Зепп в эти сверкающие майские дни по набережным Сены. Глядя на цветы, продававшиеся повсюду, упиваясь мягким, свежим воздухом и радостно льющимся светом города Парижа, он чувствовал себя точно турист, — в это время года он всегда, бывало, куда-нибудь ездил. Бродя по городу, он чаще всего насвистывал мелодию из «Иуды Маккавея», скупые, мужественные такты марша. Да и вообще все хорошо складывалось в эту весну. Репетиции «Персов» шли не так плохо, как он опасался; откровенно говоря, они даже доставляли ему удовольствие. А теперь, сверх того, оказалось, что Леонард Риман не сделался негодяем, которым легко мог стать в удушливой атмосфере третьей империи. Вот он у другого конца провода. Он подал голос. Это уже кое-что.

И Траутвейн радостно и грубовато ругает Римана за то, что он не сразу назвал себя. Затем друзья уговариваются встретиться и побеседовать в пятницу вечером.

Зепп, весело прищелкивая языком, поднялся к себе. Он искренне любил Римана. Правда, тот рано начал напускать на себя какую-то чиновничью степенность, но это только маска, в глубине души Риман такой же рубаха парень, как и Зепп, он всегда добродушно сносил подшучивание Зеппа над его мещанством. Да, Зепп рад, что предстоит откровенный разговор с другом; в эти годы изгнания для него было горьким лишением, что он не мог отвести душу с Риманом.

Трудно, конечно, простить Риману, что он примирился с Гитлером. Но в конечном счете это понятно, если вспомнить, что Риман всегда боязливо отмахивался от всякой политики. Еще до Гитлера он вечно спорил на эту тему с Зеппом. Впрочем, в газетах проскальзывало, что Риман нет-нет да высказывал свое возмущение нацистами, не как политический деятель, а просто как порядочный человек; доходили слухи, что Риман не раз становился на защиту того или другого опального и тем самым навлекал на себя немилость властителей.

Как бы то ни было, очень отрадно, что он подал голос, и их встреча в пятницу вечером сулит, конечно, много приятного. Столько есть общих воспоминаний, хороших и плохих. Они вместе изучали гармонию у Людвига Тюиля и Макса Регера{69}. Вместе кутили и заводили любовные интрижки. Зепп с удовольствием представляет себе лицо Римана, когда тот будет выслушивать его поддразнивания; важное, усталое, надменное и все же потихоньку улыбающееся.

Анна покраснела от радости, узнав от Зеппа, что в пятницу к ним приедет Риман. Она тоже читала, что он даст несколько концертов в Париже, но не говорила об этом с Зеппом. Ей казалось невероятным, что Риман захочет побывать у них. Если он все же приедет, то это настоящее событие. То, что Риман готов скомпрометировать себя, лишь бы встретиться с Зеппом, означает, что не она одна верит в Зеппа как в выдающегося музыканта. Но он не только выдающийся музыкант, он, кроме того, душа человек, умеющий сохранить друзей даже в несчастье. В общем, они, видимо, еще кое-чего стоят, как ни ухудшилось их положение, и Анна, улыбаясь и подтрунивая над собой, радуется мысли, что сможет при случае проронить у Перейро: «Кстати, третьего дня у нас ужинал Риман».

— Как я рада, — сказала она, просияв, — нашей встрече с Риманом. Я читала, что он даст здесь несколько концертов. Замечательно, что он позвонил.

— А как же иначе? Это же само собой разумелось, — возразил Зепп, словно он в этом никогда не сомневался.

— Придется, — соображала Анна, — с утра повозиться, хотелось бы предложить ему приличный ужин.

— Не пойти ли в ресторан? — предложил Зепп, зная, как тяжело Анне при ее занятости и в этой гостиничной обстановке принимать гостей. Но Анна замахала руками:

— Нет, нет.

Зепп, против обыкновения, не настаивал. В глубине души он сознавал, что Риман проявил достаточно порядочности, отважившись на свидание с ним, и предлагать ему показаться с эмигрантом в ресторане — значило бы требовать слишком многого. Но он ничего не сказал.

И вот наступила пятница, и Леонард Риман действительно появился в гостинице «Аранхуэс». «Та-та-та-там», — пробарабанил он начало темы Пятой симфонии. «Так судьба стучится в дверь», — объяснял Бетховен это начало{70}. Некогда Леонард Риман, приходя к Зеппу, часто давал о себе знать таким стуком, если являлся неожиданно или собирался сообщить нечто неожиданное.

И вот он собственной персоной сидит в черном клеенчатом кресле в этой тесной, заставленной вещами комнате. Его длинные, согнутые в коленях ноги стоят торчком, он сидит важно, в позе высокого сановника. Бледное, худое лицо Римана, обрамленное редкими волосами, порозовело, когда он увидел Зеппа. Риман был выше Зеппа, долговязый, с несколько впалой грудью, чуть-чуть сутулый. На нем был старомодный, длиннополый, строгий сюртук, какой он всегда носил, и, как всегда, он играл своими перчатками, а его редкие усы, свисавшие под тонким носом, придавали ему мечтательный вид славянина и удивительно но шли к чиновничьей внешности Римана.

Леонард Риман был одним из трех или четырех немецких дирижеров с мировым именем. Новая власть его не любила, но дорожила им. Он был последний из действительно крупных дирижеров, служивших третьей империи; дело дошло до того, что, кроме него, у самого музыкального народа в мире не осталось ни одного настоящего дирижера. Поэтому его осыпали чинами и почестями, давали ему возможность зарабатывать, сколько он хотел; ему даже разрешили (он на этом настаивал) сохранить свою неарийскую секретаршу. И все-таки он чувствовал себя плохо. Он любил свою работу, но для хорошего выполнения ее не хватало настоящих музыкантов. Его больно уязвляло, да и мешало работать, что музыкантов и композиторов изгоняли из страны по капризу какого-нибудь идиотского ведомства, преследовавшего их по политическим или расовым мотивам, и что ему приходилось довольствоваться скверной заменой. Были изгнаны его истинные друзья и истинные враги, и среди шумной трескотни, которая царила вокруг, он чувствовал себя в третьей империи одиноким.

Риман искренне радовался встрече со своим старым, добрым, ворчливым, резким, шумным, дурашливым приятелем Зеппом Траутвейном. Но когда он вошел в комнату Траутвейна, когда он впервые после более чем двухлетней разлуки стал лицом к лицу с другом, его охватило мучительное чувство подавленности. В Германии, стараясь вообразить, как живет в эмиграции Зепп, он легкомысленно рисовал себе Париж, знакомый ему только как туристу, этот изумительно красивый город, самый красивый в мире, его светло-серебристый воздух и легкую жизнь. В его памяти пробуждались приятные ассоциации: площадь Согласия, Триумфальная арка, набережные Сены, площадь Вог, Монмартр, прелестные и доступные женщины — город, где легко дышится и легко живется. Конечно, он слышал в Германии, как достается эмигрантам; но слышать или видеть собственными глазами — большая разница. Унылая гостиница «Аранхуэс» с ее грязным лифтом, убогая, до отказа заставленная комната Зеппа, его потертый, неряшливый вид вдруг открыли Риману печальную действительность; он понял, что у него сложилось ложное представление о жизни друга. Понял, что Париж Зеппа Траутвейна не имеет ничего общего с Парижем почтительных, говорящих по-английски и по-немецки портье, с Парижем ночных кафе, дорогих ресторанов, Лувра и Булонского леса, что Париж — это город запаршивевших, сбившихся с ног полицейских чиновников и затхлых канцелярий, город усталых и пришибленных людей, которые, не зная языка страны, бьются за кусок хлеба и глоток воздуха. Риман не подготовился к тому, что Зепп — уже не тот хорошо одетый, состоятельный человек, которого он знал в Германии, вид опустившегося друга и его жалкой обстановки вконец расстроил его. Подумать только, что это тот самый Зепп Траутвейн, который написал искрящуюся, жизнерадостную музыку к одам Горация!

Но затем он ближе пригляделся к другу. Зепп бегал по комнате, как всегда ставя носки внутрь, говорил звонко, визгливо, щелкал языком; теперь Риман видел перед собой своего друга, а не его окружение, и в этом друге ключом била радость. Нет, Зепп Траутвейн не изменился.

А Зепп сиял, глядя на Римана, который сидел в клеенчатом кресле, напряженно сдвинув высокие колени, медлительный в жестах, сановитый, как и пристало тайному советнику, нет, государственному советнику, ибо Риман уже стал государственным советником. Зеппу хотелось громко выразить свою радость.

— Как важно вы восседаете, старина Риман, как настоящий государственный советник, — весело сказал он и с удовольствием потянул носом, вдыхая запахи кушаний, доносившиеся из ванной, где хозяйничали Анна и мадам Шэ.

Риман заранее знал, что Зепп будет ехидно подшучивать над ним и его положением в третьей империи, и решил отнестись к этому спокойно; он был готов, если придется, изложить Зеппу, своему другу, мотивы, которые удерживали его в Германии. Поэтому он ограничился только тем, что ответил:

— Оба мы, надеюсь, мало изменились, — и заговорил о прошлом, о старых друзьях и врагах, о старых переживаниях, глупых и разумных, о музыкальных событиях, о суровой и веселой поре, когда они начинали свой жизненный путь, о карнавальных шествиях и мальчишеских выходках, о честолюбивых и беспочвенных мечтах. В воспоминаниях Римана все это было идеализировано, Зепп же ставил все на место, переводил в план реального, и все становилось сочнее, грубее, но представало почти всегда окрашенное юмором. Да, удивительно много было пережито вместе. Риман обычно не отставал от друзей, хотя и следовал за ними медленно, колеблясь, обстоятельно, осторожно; по он никогда не устранялся, никогда не портил игры; не портил ее и сегодня.

Вошла Анна. Покончив со стряпней, она немножко приоделась, радость красила ее, она выглядела превосходно. Риман подумал, что элегантной, женственной Анне, вероятно, не всегда бывает легко с увальнем Зеппом — его неряшливым, шумным другом. А теперь, в эмигрантской обстановке, и подавно.

Сели ужинать. Анна была приятно взбудоражена, и мужчины наперебой старались убедить ее в том, что в молодости они были бесшабашные парни. Зепп приписывал своему другу Риману значительную долю их былых похождений. О, этот тихоня Риман был порядочный плут, первостатейный мошенник — и государственный советник снисходительно улыбался, польщенный тем, что Зепп в присутствии дамы подчеркивал его удаль.

Часто тон задавал именно Риман. Например, в истории с Мали из кафе «Принц Регент». Все увивались вокруг Мали, но досталась она в конце концов Фрауэнедеру. Девушка забеременела, а когда пришлось доставать деньги на врача, чтобы помочь ей избавиться от беременности, негодяй Фрауэнедер хотел уклониться и вообще вел себя в высшей степени подло. И вот Риман сочинил новый текст для хора из Девятой симфонии, и этим текстом они так долго донимали Фрауэнедера, пока тот в конце концов не раскошелился. А текст этот гласил:

В нем ни капли нет морали,

И чести, правды ни на грош:

Сделал пузо бедной Мали,

Ну а сам — в кусты. Хорош!

После своего уныло-чинного прозябания в третьей империи Риман вдвойне наслаждался радостной и беспечной атмосферой этого вечера. Он походил на одного из тех стариков, которые, надев корпорантскую шапочку и ленту, отправляются на празднование годовщины своей альма-матер — тряхнуть стариной. Анна тоже была в отличном расположении духа и только жалела о том, что нетребовательный и в то же время избалованный Риман не сумел как следует оценить тонкие блюда, на приготовление которых она затратила столько денег и сил.

К концу ужина заговорили о более серьезных вещах. Риман собирался заключить программу первого концерта, которым он будет дирижировать в Париже, своей любимой Пятой симфонией. А для начала он наметил «Вступление» и «Чудо святой пятницы» из «Парсифаля»{71}, и Зепп потешался над таким сочетанием. Он спросил:

— Если бы вы не играли этой божественной чепухи, ваши стражи Грааля{72}, пожалуй, не пустили бы вас сюда, к нам, а?

— Он уж опять о политике, — сказала, как бы извиняясь, Анна. — Никак не может держать язык за зубами.

Риман, теребя ус, улыбнулся слабой, снисходительной улыбкой.

Анна без долгих предисловий рассказала о предстоящей радиопередаче «Персов». Риман разволновался, когда она упомянула, что передача состоится уже на следующей неделе, в среду. Ему очень хотелось послушать «Персов» вместе с Траутвейном.

— Вот досада, — сказал он задумчиво, — у меня на среду назначена репетиция в Брюсселе.

— Постарайтесь как-нибудь задержаться на день, — попросила Анна. — Как хорошо было бы послушать передачу вместе. — И она выразительно взглянула на него своими прекрасными, сияющими глазами.

Траутвейн кашлянул и что-то смущенно буркнул. Но Риман быстро решился:

— Я остаюсь. В Брюсселе будет одной репетицией меньше, и только.

Анна была счастлива, Зепп тоже был тронут, видя, с какой готовностью Риман откликнулся на их приглашение.

За мороженым и шампанским — трудно было догадаться, что оно случайно куплено по дешевке, — произошло первое крупное столкновение. Было произнесено имя капельмейстера Натана, которого фашисты изгнали из Германии и который теперь пожинал лавры в Нью-Йорке, Траутвейн не мог отказать себе в удовольствии заметить, что Риман при всем своем человеколюбии, вероятно, рад был избавиться от конкурента; надо сказать, что капельмейстер Натан наряду с Риманом был любимейшим дирижером в Германии.

— Чересчур мягкое исполнение Натаном брамсовского реквиема{73}, пожалуй, еще недостаточное основание, чтобы выгнать его из Германии, — зло пошутил Траутвейн.

Дело в том, что Риман, когда заговаривали о Натане, обыкновенно выражал сожаление, что этот талантливый дирижер не может преодолеть своей излишне мягкой манеры, в особенности в исполнении «Немецкого реквиема». Тайное сознание вины заставило Римана, который до сих пор владел собой, обидеться как раз на эту шутку. Она прозвучала так, будто Зепп полагал, что он, Риман, заодно с фашистами, что он старался сплавить конкурента. Его бледное лицо побагровело. Конечно, сказал он, судьба Натана вызывает в нем, как во всяком порядочном человеке, сожаление, и он сделал все возможное, чтобы заступиться за него перед гитлеровскими бонзами. Но как раз случай с Натаном, по сути дела, не говорит против фашистов. При хорошем музыкальном вкусе дешевые эффекты, к которым прибегает Натан, могут хоть кого вывести из терпения, и, кажется, была бы у тебя власть, ты и сам бы его за дверь выставил. И прежде чем Траутвейн успел возразить, он продолжал раздраженно и запальчиво:

— Конечно, теперь на высоких и высших постах сидят люди, не смыслящие в искусстве ни бельмеса и все же всюду сующие свой нос. Но вспомните, мой милый, времена Веймарской республики, начальниками кишмя кишело, но они тоже не всегда умели отличить человеческий голос от трубы.

Зепп неуклюже бегал взад и вперед по тесно заставленной комнате; Анна боялась, что он заденет что-нибудь из посуды или других вещей. В словах Римана Зепп расслышал одно: Риман защищает фашистский режим, варварство, самое ужасное насилие над духом, какое только пришлось пережить человечеству за всю его историю. Он возмутился. Усиленно жестикулируя, он гневно накинулся на Римана и, забыв о существе спора, выкрикивал злые слова. Как можно защищать такой режим? Пусть этот режим сделал Римана государственным советником и платит ему баснословные гонорары. Но разве высокие гонорары вознаграждают его за то, что на свидание с Зеппом он вынужден красться тайком, как в воровской притон?

На бледном лице Римана выступили красные пятна, его мечтательные глаза под высоким лбом от волнения заблестели лихорадочным блеском. Но он дал себе слово не поддаваться ни на какие выпады Зеппа. Стараясь сохранить непринужденность, он вспенил вилкой шампанское, поднес бокал ко рту, поставил его на место, не прикоснувшись к вину, и стал нервно пощипывать длинные, меланхолически свисавшие усы. С ума сошел Зепп, что ли? Утратил всякое чутье действительности? Не знает, что в третьей империи зависишь от капризов разных людишек, что там над тобой всегда висит меч? Не понимает, что значит для него, государственного советника Римана, визит к эмигранту? Это риск, мой милый, это может повлечь за собой большие неприятности. А неприятности в третьей империи — это хуже, чем во Франции каторжная тюрьма. Разве Зепп этого не знает? Риман не ставит себе в заслугу то, что он сидит здесь. Он пришел, повинуясь внутренней потребности, сердечному желанию видеть друга. Но, во всяком случае, это смелый шаг. Не у всякого хватило бы мужества на такой шаг. А Зепп так резко и несправедливо обрушился на него.

Но об этом ни слова. Надо сдержать себя. Ведь он видит, как живется Зеппу. Зепп ютится в грязной дыре, он беден, он с корнем вырван из родной почвы. Риман знает, как привязан Зепп к родине, к Мюнхену, к немецкой музыке. Немецкая музыка — это тебе, милый мой, не парижская музыка. Не удивительно, что человек, который терпит столько горьких лишений, впадает в истерику, и нельзя так уж всерьез принимать все, что он выкрикивает.

Риман поэтому не стал вступать в спор с Зеппом. Он удовольствовался тем, что сказал ему с полным самообладанием, после короткой паузы:

— Иные полагают, мой милый, что люди, живущие в эмиграции, находятся в тылу, а мы, те, кто борется внутри третьей империи за уцелевшие остатки искусства и культуры, мы боремся на фронте. Нет, нет, — сказал он примирительно, видя, что Зепп опять готов вспылить, — я но говорю, что разделяю эту точку зрения, я ссылаюсь на нее лишь потому, что вы несправедливы. Будьте же объективны, Зепп. Сознаюсь, я не горю желанием показаться с вами в обществе; но что я шел к вам крадучись, это просто неверно. Если бы мне запретили встретиться с вами, я ни за что не подчинился бы. Я, например, отказался от банкета, который германское посольство собиралось дать сегодня вечером в мою честь, и вот сижу у вас. Я говорю не для того, чтобы прихвастнуть этим: вы вынуждаете меня защищаться. — Он замолчал, помешал вилкой в бокале, улыбнулся примирительно, добродушно, дружески. — Когда я позвонил вам, Зепп, сказал он, и в эту минуту он совсем не походил на государственного советника, — я не считал свой приход к вам какой-то демонстрацией. Я просто хотел повидать своего старого приятеля Зеппа.

То, что сказал Риман, звучало как будто убедительно, но по существу было неверно. И Траутвейн почувствовал это. Не найдя сразу меткого возражения, он еще запальчивее стал наседать на гостя.

— Вы, Риман, — сказал он, — хуже отъявленного нациста. Вы, конечно, вменяете себе в большую заслугу, что в отдельных случаях за кого-то заступаетесь. Но толку от этого чуть. Вы создаете для нацистов хорошую музыку и этим укрепляете их престиж; вы — вредитель. Когда мы снова придем к власти и когда левые поставят вас к стенке, я их пойму.

И Зепп опять забегал по комнате, вдруг схватил свой бокал с шампанским, торопливо и небрежно, несколькими глотками осушил его и в сердцах поставил на стол. Затем с коварным видом, вызывающе стал напевать хор узников из «Фиделио»{74}:

Тише, тише! Не то услышат нас!

Нас ловит слух, нас ищет глаз!

— Это еще разрешают играть у вас, в Германии? — спросил он. — «Правду я дерзнул поведать. Цепи! Вот награда мне!»{75} Разрешается ли вам вообще играть «Фиделио»?

Анна попыталась переменить разговор.

— Помогите мне, Риман, — начала она. — Что бы он там ни говорил, он ведь прислушивается к вашим словам. Скажите ему, что он сам похож на узника из «Фиделио». Пусть он хоть чуточку подумает о своей внешности.

Но Риман не слушал Анну. Его грызло то, что Траутвейн так гневно швырнул ему, он пережевывал все это, оно не выходило у него из головы. Он сидел, тяжело дыша, его длинное туловище и узкая голова, которая все же казалась тяжелой благодаря выпиравшему, как купол, лбу, клонились вперед, почти касаясь колен, торчащих над низким сиденьем кресла. Почти минуту сидел он молча. Затем заговорил тихим голосом, но громче обычного и чуть-чуть хрипло. Больше для себя, чем для других.

— Когда я сел в парижский поезд, — сказал он, — я надеялся, что теперь наконец вздохну свободно. У меня двухнедельный отпуск, думал я, можно будет заниматься музыкой и сбросить с плеч все, что постоянно гнетет. Можно будет потолковать с вами, Зепп, думалось мне, просто как с человеком, а не как со следователем и полицейским агентом, и эти две недели напомнят нам прежние дни. А вы кричите мне то, что я сам каждый день кричу себе. Чего же вы от меня требуете? Зачем вы это говорите? Или вы думаете, мне приятно смотреть на все, что там творится, и оставаться бессловесным как рыба? Я приготовил для радио концерт, какого в Германии уже долгие годы не слышали, но в последнюю минуту мне пришлось его отменить, потому что какому-то бонзе приспичило изрыгнуть словесную блевотину, переполнявшую его. Вы думаете, это приятно? Я прихожу в Филармонию, а там, на месте Бернгарда — вы ведь знаете Бернгарда, того самого, с черепом эмбриона, — и вот на его месте я застаю какого-то Клахля, а это такой музыкант, что приходится радоваться, если он не берет си вместо си бемоль, а Бернгард изгнан, он, видите ли, не мог доказать, что уже его дедушка был крещен. По-вашему, это приятно? А Манца выкинули за то, что он якобы был когда-то социал-демократом, на самом же деле оттого, что он путался с Пастини, и Рикерт, который прежде с ней путался, ревновал ее, и я вынужден был в двадцать четыре часа сыскать другого исполнителя для роли Курвенала{76}. Вы думаете, это приятно? Вы сидите здесь, вы знаете об этом по газетам, по слухам; но если все происходит у вас на глазах, день за днем, и на деле оно еще гораздо хуже, чем то, что читаешь в газетах, и вам приходится помалкивать да еще заниматься музыкой, то это, милый мой, не шутка. Если вы только что играли Бетховена, а затем обязаны сыграть «Хорст Вессель» — попробуйте-ка, Зепп, каково это?

Зепп остановился и посмотрел сверху вниз на этот жалкий обломок человека, который сидел перед ним, скрючившись, как на стульчаке. Излияния Римана взволновали его, но он не мог удержаться, чтобы не высказать то, что с первых же слов этой пространной жалобы вертелось у него на языке.

— Кто же вас неволит, драгоценнейший? — спросил он сердито, с сухой насмешкой.

Риман же вместо ответа вдруг взглянул на него и спросил боязливо:

— Мы не слишком кричим? — Он-то сам нисколько не кричал, он говорил убедительно, но очень тихо. — Скажите, за стеной нас не могут услышать? — спросил он озабоченно.

— Нет, — поспешила ответить Анна, еще вся под впечатлением вспышки Римана, — нет, не могут. Кстати, в это время там никого и не бывает.

Траутвейн же больше с жалостью, чем с презрением, смотрел на своего друга, на эту тряпичную душу. Он уже не сердился на него. Он только теперь разглядел, как изменился Риман. То же лицо и та же осанка, но голос — а ведь именно голос давал Траутвейну представление о человеке, — голос Римана был уж не тот. И Зепп уловил это, когда Риман вспылил, и потом, когда он задал свой боязливый вопрос. Да, человек изменился, он пришиблен, замучен, его жизненная сила иссякла. И если Траутвейн иногда тайком завидовал Риману, который остался в Германии и занимался там музыкой, то теперь он не испытывал ничего, кроме жалости к другу. Он рад был, что своевременно оставил зачумленную страну и спас свою душу.

Через минуту Риман спохватился, смущенно улыбнулся, как бы прося извинения за свою вспышку, это уже снова был государственный советник. Он стал деловито перечислять все то, что ему, несмотря на сопротивление властей, удалось сделать в Германии, называл многих заслуженных музыкантов, которых он спас. Но Траутвейн не шел ни на какие уступки. Он неумолимо констатировал:

— Перед историей музыки вы этим не оправдаетесь. Аполитичной музыки не существует. Раз вы, дирижер, создаете музыку для третьей империи, то это плохая музыка, как бы хороша она ни была. Тот, кто творит музыку для подлых ушей, творит подлую музыку.

Впрочем, все эти разногласия не помешали тому, что позднее разговор снова принял дружеский характер. Риман рассказывал, что он обычно два-три раза в год попадает в немилость и на месяц-два его отставляют, лишают возможности дирижировать. Обыкновенно он употребляет это время на сочинение сонат. За эти два года он написал пять сонат. Траутвейн никогда не скрывал, что считает произведения Римана эклектичными, скучными. Усмехнувшись, он откровенно и сердечно сказал, что в таком случае он желает себе и своему другу лишь одного: чтобы тот возможно дольше не был в опале у своего фюрера.

Риман, невзирая на нападки Зеппа, засиделся у Траутвейнов за полночь. Он, видимо, испытывал потребность поговорить, раскрыть душу и, когда наконец стал прощаться, попросил Траутвейна проводить его. Зепп добродушно спросил, не опасно ли для Римана показаться с ним на улице. И они прошли большую часть пути вместе, как много раз в своей жизни на многих путях. Лишь на площади Согласия, где жил Риман, они расстались. Траутвейн сел в автобус, а государственный советник Риман несколько деревянным шагом, слегка сутулясь, обошел вокруг ярко освещенной площади и исчез в дверях гостиницы «Грильон».


Читать далее

Книга первая. Зепп Траутвейн
1. День Зеппа Траутвейна начинается 13.04.13
2. «Парижские новости» 13.04.13
3. Человек едет в спальном вагоне навстречу своей судьбе 13.04.13
4. Заблудшая дочь порядочных родителей 13.04.13
5. Зубная боль 13.04.13
6. Искусство и политика 13.04.13
7. Один из новых властителей 13.04.13
8. Хмурые гости 13.04.13
9. В эмигрантском бараке 13.04.13
10. Зарницы нового мира 13.04.13
11. Гансу Траутвейну минуло восемнадцать 13.04.13
12. Изгнанник, вдыхающий на чужбине запах родины 13.04.13
13. Песенка о базельской смерти 13.04.13
14. Юный Федерсен в Париже 13.04.13
15. Национал-социалист Гейдебрег и его миссия 13.04.13
16. Раздавленный червь извивается 13.04.13
Книга вторая. «Парижские новости»
1. Chez nous 13.04.13
2. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон 13.04.13
3. Резиновые изделия или искусство 13.04.13
4. Ганс изучает русский язык 13.04.13
5. Мадам Шэ и Ника Самофракийская{57} 13.04.13
6. Письмо из тюрьмы 13.04.13
7. Коварство и любовь 13.04.13
8. Луи Гингольд между двух огней 13.04.13
9. Узник в отпуске 13.04.13
10. Оратория «Персы» 13.04.13
11. «Сонет 66» 13.04.13
12. Единственный и его достояние{80} 13.04.13
13. «Печенье сосчитано» 13.04.13
14. Есть новости из Африки? 13.04.13
15. Цезарь и Клеопатра 13.04.13
16. Митинг протеста 13.04.13
17. Романтика 13.04.13
18. Слоны в тумане 13.04.13
19. Цезарь и его счастье 13.04.13
20. Штаны еврея Гуцлера 13.04.13
21. Летний отдых 13.04.13
22. Франц Гейльбрун между двух огней 13.04.13
Книга третья. Зал ожидания
1. Голубое письмо и его последствия 13.04.13
2. Анна поставила точку 13.04.13
3. Солидарность 13.04.13
4. Смелый маневр 13.04.13
5. Искушение 13.04.13
6. «Зал ожидания» 13.04.13
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе 13.04.13
8. Битва хищников 13.04.13
9. Проигранная партия 13.04.13
10. Терпение. терпение 13.04.13
11. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» 13.04.13
12. Уплывающий горизонт 13.04.13
13. Торжество справедливого дела 13.04.13
14. Он решил стать законченным негодяем 13.04.13
15. Костюм на нем болтается, как на вешалке 13.04.13
16. Евангелие от Луки, XXI, 26 13.04.13
17. Нюрнберг 13.04.13
18. Гейльбрун подает в отставку 13.04.13
19. Вверх ступенька за ступенькой 13.04.13
20. Вексель на будущее 13.04.13
21. Мадам де Шасефьер снимают со стены 13.04.13
22. Орлеанская дева 13.04.13
23. Счастливчики 13.04.13
24. Короли в подштанниках 13.04.13
25. Добрый петух поет уже в полночь 13.04.13
9. Узник в отпуске

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть