7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе

Онлайн чтение книги Изгнание
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе

Когда Луи Гингольд увидел первый номер «ПП», он весь скорчился от бешенства, затем впал в тупое отчаяние и снова — в ярость. Он сравнил с этим номером «ПП» номер «ПН», состряпанный Германом Фишем. Как убого выглядели «Парижские новости» в своем новом обличье. По сравнению с «ПП» они казались общипанными. Куча неинтересных, беспорядочных, непроверенных, плохо прокомментированных известий — вот что представляла собой газета. Ничто. С ним покончено. Появление «ПП» означало окончательную погибель его дочери, его Гинделе.

В опустевшей редакции у него был разговор с Германом Фишем. Тот хотел сдаться. При таких обстоятельствах приходится закрывать лавочку, продолжать дело — безнадежная затея, только сам испачкаешься, связавшись с этими сомнительными «Парижскими новостями». Но Гингольд стал его уговаривать, он не отставал от него, не переводя дух осыпал его и мольбами и бранью. Фиш должен выпускать «ПН» и положить конец нахальной, бессмысленной, бесстыдной конкуренции.

— Постарайтесь, мой милый, добрый, уважаемый господин Фиш, — скрипел он. — Не жалейте денег. Покупайте всякого, кто только умеет писать. Никаких расходов я не побоюсь, лишь бы отбить «ПН» у этих разбойников.

Затем он поехал к своему адвокату. Много было предпринято, учинен гражданский иск к «ПП», против отдельных редакторов и служащих возбуждено обвинение в воровстве и обмане, типографию обрабатывали угрозами и льстивыми уговорами, Гингольд сделал все, что мог.

Когда не осталось ни одного шага, который еще можно было бы предпринять, он поехал в свою пустую квартиру, где теперь стояла полная тишина, — дети его были на даче. «Лучше разумно действовать одну минуту, чем плакать три дня», — сказал он себе, но это не помогло. Он сидел одинокий, опустошенный и измотанный, он почувствовал свое бессилие и застонал. Номера «ПН» и «ПП» он взял с собой, он все время их сравнивал, его жесткий взгляд, выражавший и жадность, и страх затравленного животного, перебегал сквозь очки с одной газетной полосы на другую. Он уже знал наизусть редакционную заметку, в которой «ПП» информировала своих читателей о мотивах перемены названия; вместе со своим адвокатом он изучил ее слово за словом. Заметка была составлена дьявольски ловко, с этой стороны придраться к нахалам редакторам никак нельзя было. Напрасно он бесился и возмущался, взывал к опыту адвоката. Немыслимо, негодовал он, чтобы почтенного дельца обокрали в Париже среди бела дня, публично, на глазах у всех ограбили, это же хуже, чем в третьей империи. Но адвокат считал, что с юридической точки зрения ситуация далеко не бесспорна, эти молодцы действуют с умом; очень сомнительно, чтобы можно было вырвать у них из рук их газету. Гингольд был побит вдвойне и втройне; даже если он и выиграет процесс против нахалов, все будет, наверно, слишком поздно, он не увидит больше свое дитя, свою Гинделе.

Пока он мог что-то предпринимать, развивать планы перед редактором и адвокатом, беситься и изливать свой гнев, он еще чувствовал себя сносно. Но сейчас, в душной квартире, измотанный, осыпая себя упреками, мучимый видениями, он только и мог, что молиться, ждать и загонять внутрь свою ярость.

Ему не сиделось. Он ходил по большим, безвкусно обставленным комнатам, сначала медленно, еле волоча ноги, потом все быстрее и наконец бегом, взад и вперед, как зверь в клетке.

Пришел Нахум Файнберг. Уже несколько недель он наблюдал самоуничтожение своего хозяина и метался между страхом, жалостью и все более критическим отношением к нему. Действительно ли Луи Гингольд — великий делец бальзаковского типа, которого он, Файнберг, так долго видел в нем? В последние дни Нахум, узнав новости, грозившие нанести новый удар, новую рану его хозяину, колебался, щадить ли Гингольда или осведомлять его об истинном положении дел. В конце концов он решил ничего не скрывать от своего шефа. Нахум Файнберг, этот начитанный, интересующийся психологией человек, испытывал мелкое предосудительное любопытство: ему хотелось посмотреть, до каких пределов распустился Гингольд, прежде обладавший большой выдержкой, каким взрывом безудержной ярости он встретит новое неблагоприятное известие. Нахум Файнберг, разумеется, догадывался, что произошло. Сегодня утром, когда он увидел первый номер «ПП», он начал собирать сведения о том, как приняли новую газету. В первые же часы по выходе «ПП» стало ясно, что смелая выходка редакторов удалась и что дела, которые завязались у Гингольда с нацистами, стало быть, срываются. Файнберг был полон искреннего сострадания к своему хозяину, потерпевшему жестокое поражение, но ведь Гингольд делец и, следовательно, вправе требовать, чтобы секретарь держал его в курсе всего происходящего. Он сделал доклад господину Гингольду.

Луи Гингольд выслушал доклад. Луи Гингольд видел экземпляр «ПП» в кармане у своего секретаря. Больше он не мог таиться, не мог один нести в себе всю муку и все отчаяние, он поведал верному Файнбергу о своей беде.

С этой минуты Нахум Файнберг тихо, но настойчиво взял в собственные руки дела, которые его хозяин вел с нацистами. Как ни глубоко взволновало Файнберга несчастье хозяина, он испытывал почти удовлетворение оттого, что получил возможность проявить себя. Он ведь знал, что, если Бенедикта Перлеса пошлют в Берлин, это добром не кончится, и отговаривал хозяина изо всех сил. Ему очень хотелось пристыдить своего соперника, он решил вызволить его из нацистского ада вместе с его женой и энергично взялся за дело.

— Надо принимать меры, — твердил он по нескольку раз в день, и он принимал меры. Побежал к шведскому консулу. Добился, чтобы посольство вошло с представлением к берлинским властям по поводу шведской подданной Иды Перлес. Не допустил, чтобы сведения о происшедшем проникли в прессу: это лишь ухудшило бы участь Иды. Нашел, что было, впрочем, нетрудно, влиятельных и продажных нацистских чиновников и вступил с ними в переговоры, прося их походатайствовать за Иду Перлес. Он узнал адрес господина Лейзеганга, который находился в отпуске. Он заставил Гингольда позвонить ему.

Но эта «спасательная мера» — разговор по телефону — оказалась ошибочной.

Лейзеганг тоже был неприятно удивлен неожиданным появлением «ПП». Он проводил отпуск в отеле «Кап-Мартен». В сущности, это было для него слишком дорого, но он пошел на такой расход ради жены и двух дочерей, девиц на выданье, которые могли там завязать знакомства, особенно на пляже. Сам господин Лейзеганг много и охотно бывал в Ментоне или Монте-Карло, это было для него самое приятное время в году. И вот надо же этим проклятым евреям выпустить «ПП» и своим мерзким листком испакостить ему короткий отпуск.

Что же предпринять? Выход «ПП», возможно, провалил весь сложный, дорогостоящий и хитроумный замысел, направленный против «ПН». Но кто их разберет, этих бонз. Может быть, они все-таки решат продолжать начатую затею. Лучше всего было бы позвонить Визенеру и попросить у него инструкций. Лейзеганг уже заказал разговор, но тут же отменил его. Если что-нибудь срывается, от начальства редко услышишь разумный совет, чаще всего — лишь сплошную брань. Он хорошо знал стиль работы нацистской чиновничьей иерархии. И на этот раз будет то же самое. Берлин недоволен, он выражает легкое порицание Гейдебрегу, тот, сгустив краски, передает его Визенеру, а затем уж хорошенькая взбучка обрушивается на него, Лейзеганга, того, кто проделал всю работу. И к тому же неплохую работу, смеет он утверждать. Если она все же кончилась полным крахом, то лишь потому, что у этих эмигрантских писак есть убеждения и нет разумного реалистического взгляда на вещи, как у нацистов.

Весь день он втайне надеялся, что Визенер захочет с ним посовещаться и дать ему инструкции. Вечером его действительно потребовали из Парижа к телефону; он направился в кабину с независимым видом, но с напряженным ожиданием в душе. К своему большому разочарованию, он услышал голос Гингольда.

И вот Густав Лейзеганг, белокурый, загорелый, гладкий и круглый, стоит в кабинете отеля «Кап-Мартен», а за письменным столом в своей квартире на авеню Великой Армии сидит Луи Гингольд, тощий, весь в холодном поту, с лихорадочно блестящими глазами. Прежде всего он извинился, что нарушил заслуженный отдых господина Лейзеганга. Он старался придать своему голосу обычную в деловых отношениях вежливость, а прозвучали в этом сдавленном голосе лукавство и отчаяние, от которого у Нахума Файнберга, слушавшего разговор, сжалось сердце. Но, продолжал Гингольд, все, к сожалению, произошло так, как он опасался, когда господин Лейзеганг стал его торопить, подгонять. В тот короткий срок, который был ему указан, не было никакой возможности спокойно произвести изменения в составе редакции, сотрудники взбунтовались и, как, вероятно, уже известно господину Лейзегангу, основали собственную газету. Гингольд, конечно, попытается по-прежнему выпускать свою. Есть даже известное преимущество в том, что события приняли такой оборот; смутьяны сами себя устранили, и теперь будет гораздо легче добиться умеренного тона, которого требуют от «ПН» доверители господина Лейзеганга. Тем не менее он, Гингольд, опасается, что появление новой газеты может породить недоразумения. Во избежание таковых он позволяет себе нарушить отдых господина Лейзеганга. Он настоятельно просит не относить за его счет наглые претензии редакторов. Он настоятельно просит не заставлять его, ни в чем не повинного, расплачиваться за чужие грехи.

Густав Лейзеганг обрадовался, что есть на ком выместить досаду, вызванную грозным молчанием Визенера. Голос Лейзеганга, когда он заговорил, был уже далеко не кротким, в нем зазвучали резкие ноты. Что вообразил себе господин Гингольд? Это же дерзость, это же, надо прямо сказать, еврейское нахальство, беспокоить его на отдыхе такими пустяками. То, что он из чистой любезности давал советы господину Гингольду, это отнюдь не дает право сему господину взваливать ответственность на него, Лейзеганга, и так настойчиво преследовать его даже в отеле, где он отдыхает. Если Гингольд взялся за дело не с того конца, пусть сам исправляет свои промахи.

Видя, что просьбы ни к чему не приводят, Гингольд попытался пустить в ход скрытые угрозы. Он заговорил о негодовании, которое может вызвать дело его дочери у шведских властей, — почему он и старается, чтобы сведения об этом деле не попали в прессу. Но тут он получил сокрушительный отпор.

Швеция, подумал Лейзеганг, полный почти веселого презрения к глупости Гингольда, Швеция — страна, в которой всего шесть миллионов населения, да к тому же демократическая, а у нас семьдесят миллионов плюс фюрер. Я-то всегда думал, что этот Гингольд не лишен смекалки, а он говорит: «Швеция».

— Да что вы, спятили? — громко и резко крикнул он в аппарат. — Или, может быть, у вас солнечный удар? Я Лейзеганг, представитель агентства Гельгауз и K°, коммерсант, а не адвокат и не полицейский комиссар. Когда мы вели с вами переговоры, меня нисколько не интересовали члены вашей почтенной семьи, будь они святые или растлители малолетних. И должен вас настоятельно просить, — закончил он с неподдельным негодованием, — не докучать мне своими приватными делами. Да еще во время моего отпуска. И точка, — сказал он и повесил трубку.

Гингольд на другом конце провода не хотел понять этого «и точка». Не хотел слышать звука, раздавшегося при отключении аппарата. Он продолжал говорить, он умолял, заклинал, выпрашивал, он говорил так униженно, так униженно, что Нахум Файнберг испугался, он был только затравленным отцом, молящим о спасении жизни своего ребенка, и никем больше. Телефонистка сказала: «Разговор окончен». Он не хотел понимать, ему нетерпеливо повторяли одно и то же, но и тогда он не повесил трубку сам, Нахум Файнберг вынужден был сделать это за него.

Когда Гейдебрег, бывший еще в Аркашоне, нашел среди своей почты первый номер «ПП», он сказал про себя: «Ну, вот и новости из Африки».

Он сидел в красивой, изящно обставленной комнате павильона для гостей, в имении мадам де Шасефьер. В окно светило позднее, жаркое солнце, вскоре он переоденется к ужину. Но пока у него есть время немножко поразмыслить. Он сидел, большой, грузный, в светлом деревянном кресле, сиденье и спинка которого были обиты яркой материей. Над головой у него висела картина, написанная в самых нежных тонах, сверхсовременная и чуть «дегенеративная», как находил Гейдебрег, но сегодня его это не трогало.

План обуздания «ПН», значит, провалился. Три месяца назад это было бы для него чувствительным поражением, но нынче его не будут слишком уж сурово корить в Берлине за неудачную попытку укротить эмигрантский сброд. Этот единственный промах не мог изменить общей картины: свою парижскую миссию он выполнил успешно.

Да, он проделал хорошую работу, он имеет право быть довольным собой. Возьмем хотя бы историю с послом, этим типичным аристократом; как и многие сотрудники министерства иностранных дел, он оказался для партии чересчур щепетильным, чересчур «европейцем». Он, Гейдебрег, взялся устранить сего несимпатичного человека без скандала, который был бы неминуем, если бы пришлось официально отозвать любимого во Франции дипломата. Эту задачу Гейдебрег решил изящно, что вынуждены признать даже самые недоброжелательные его критики. Сначала он осторожно подорвал авторитет посольства, давая секретные указания важным французским инстанциям; парижане поняли, что рейх представлен не пышным зданием на улице Лилль, а «Немецким домом» на улице Пантьевр. За кулисами Гейдебрег достиг еще больших успехов. Он установил слежку за посольством, даже отдал тайное распоряжение кое-кому из служащих посольства взломать письменный стол посла. Это грозило неприятностями, если бы обыск оказался безрезультатным. Но результаты были, при обыске нашли материалы, весьма заинтересовавшие гестапо. Посол, вообще говоря человек умный и сдержанный, на этот раз, в пылу раздражения и ожесточения, повел себя опрометчиво. Как бы то ни было, цель достигнута, борьба между посольством и партией окончательно решена.

Пропаганда рейха в Западной Европе тоже совершенно преобразилась, с тех пор как он, Гейдебрег, взял ее в свои руки. На тех методах, какими вела ее улица Лилль, на чистоплюйских, так называемых дипломатических методах, разумеется, далеко не уедешь. Гейдебрег разрешил проблему воистину по-национал-социалистски, он пустил в ход северную хитрость. Он ухмыльнулся, вспомнив о двух ежедневных газетах, которыми он теперь располагает в Париже, двух старых почтенных органах, правда сейчас мало читаемых. Как просто это все, если только идешь к цели напролом. Теперь, если рейх хочет распространить во Франции определенные сведения и взгляды или комментировать французские события в определенном духе, надо лишь мигнуть этим газетам. И тогда германской прессе, германскому радио легко выдавать статьи и комментарии этих газет за общественное мнение Франции, с точной ссылкой на источники. Гейдебрег улыбнулся еще самодовольнее, подумав о том, что такими методами он нанес удар и послу, которому приходится расхлебывать всю эту кашу; к нему обращаются французские инстанции, если немецкая пресса действует слишком грубо, ему приносят жалобы, он обязан все улаживать.

Что же касается его основной задачи, усыпления общественного мнения Франции, то здесь Гейдебрег за несколько месяцев достиг вдесятеро больших результатов, чем улица Лилль за весь период со времени захвата власти. Всех тех, кому выгодно верить в мирную политику Германии, он сумел использовать для своих целей; во французских юридических кругах все чаще высказывались за франко-германское соглашение: с этой целью было основано общество, подготовлен новый слет фронтовиков, да и многое сделано для организации слета молодежи, инициатором которого был молодой де Шасефьер; к сожалению, этот юноша не мог возглавить движение за слет. Когда Гейдебрег вспомнил об этой истории, в его позе и лице невольно проступило двусмысленное выражение: он был и тяжеловесно-величав и, казалось, игриво подмигивал кому-то; это же выражение появлялось у него, когда он заверял и не без успеха — ведущих французских промышленников, политиков и журналистов, что вооружение Германии не таит в себе каких-либо агрессивных замыслов против Запада.

Если в одном, в обуздании эмигрантского сброда, он, пожалуй, не достиг успехов, которыми были бы довольны в Берлине, то все же лицом в грязь он не ударил — с лихвой восполнил этот срыв успехами в других областях.

Пора одеваться к ужину. Он побрился. Принял душ. Причесался. Теперь это было не так просто, как раньше, когда он коротко стригся. «Капуя»{105}, подумал он и надел рубашку. В этом году он впервые в жизни начал носить мягкие рубашки при смокинге. И все-таки основание «ПП» — поражение, сомневаться не приходится. Лучше было бы — это уже ясно — последовать совету коллеги Герке, а не Визенера. В сущности, очень странно, что он питает слабость к Визенеру. Успехами Визенера она не оправдана. Вообще этот субъект не стопроцентен. От него немного попахивает «растакуэром».

Мягкие рубашки к смокингу, такие слова, как «растакуэр», — все это доказывает, что он здорово офранцузился. Он перевел: в Визенере есть авантюристический душок.

Впрочем, сегодня у этого коллеги, у авантюриста Визенера, невесело на душе, и поделом. Столько затрачено труда и денег — и все зря; он, что называется, — сел в галошу, наш Визенер.

Гейдебрег вдел запонки. Насколько легче и быстрее вдевать их в мягкие рубашки, чем в крахмальные. Он снова улыбнулся, и потому, что был доволен удобным вдеванием запонок, и потому, что поражение Визенера пришлось ему кстати. Гейдебрегу казалось, что его присутствие в Аркашоне мешает Визенеру приехать к мадам де Шасефьер: ему смутно вспоминалась библейская притча о Давиде, отбившем Вирсавию у своего царедворца Урии{106}. И тому подобное. Он чувствовал себя в долгу перед Визенером. Поэтому он был доволен, что и ему есть за что прощать Визенера. «Как и мы отпускаем должникам нашим», — подумал он и надел смокинг. Гейдебрег обозрел грузного господина, смотревшего на него из зеркала. Нет, несмотря на капуйскую изнеженность, он не утратил своего достоинства. Кстати, он и не подумает совершенно избавить от кары Визенера. Но она будет не столь сурова, эта кара.

Таким образом, основание «ПП» не явилось для Гейдебрега тяжелым ударом, но и забыть об этом поражении он не мог. За ужином он держался не так непринужденно, как обычно; Леа и Рауль заметили, что мысли его витают где-то далеко.

Даже ночной отдых его был отравлен. С появлением «ПП» его каникулы кончились, им опять завладела политика.

На следующий день Гейдебрег с раннего утра связался по телефону с Парижем, с Берлином, даже с Берхтесгаденом. Лакей Эмиль позднее с явным неодобрением узнает, какой большой счет за телефонные разговоры оставил в наследство этот надолго расположившийся в Аркашоне гость. Самому Гейдебрегу было неприятно, что рейх и нацистская партия таким образом возложили значительные траты на женщину не совсем чистой расы. Но он не видел возможности возместить даме дополнительные издержки; какие бы дорогие цветы он ни преподнес ей, это будет слабой компенсацией.

В результате телефонных разговоров он решил уехать в тот же день, и притом прямо в Берлин, не задерживаясь в Париже, не переговорив с Визенером.

Он простился с Леа. Ей бросилось в глаза, что он опять преобразился в толстокожее животное — такой же корректно-деревянный и неуклюжий, как в начале своего пребывания в Париже; даже его французский язык опять изобличал в нем жителя Восточной Пруссии. Он вперил в Леа тусклые белесые глаза, прикрытые почти лишенными ресниц веками, сделал поклон, напоминавший движения марионетки, и сказал:

— Мадам, я приятно провел время в вашем имении. Разрешите поблагодарить вас. — По привычке он чуть не прибавил: от имени фюрера и партии национал-социалистов.

Затем Гейдебрег выехал в Париж, а оттуда тотчас же улетел в Берлин.

Грузный, массивный, сидел он в самолете и смотрел, как под ним уходит прочь земля Северной Франции. Не раз путешествовал он в самолете, но сегодня он впервые заметил, какой пустынной кажется даже густонаселенная страна, если смотреть на нее сверху. Ничего, кроме лесов, полей, пастбищ. Человек оказался не в состоянии впечатать в свою землю много следов; если озирать сверху большое пространство, следы человеческие совершенно исчезают. Но позднее, когда Гейдебрег отправился в туалет и сквозь дыру увидел приветственно кивавшие ему холмы и леса, он отказался от своих пораженческих выводов и с гордостью подумал: «Каких великолепных успехов мы все-таки достигли».

Бытие определяет сознание? Вздор: сознание определяет бытие. Всего несколько часов, как он уехал из Аркашона, и вот уже Аркашон так же далек от него, как Иокогама, он исчез, забыт. Для него, Гейдебрега, теперь существует только Берлин, куда он летит, город, к которому он с каждой минутой приближается на три километра.

Леа не без удовольствия принимала Гейдебрега, но скорее с радостью, чем с сожалением, рассталась с ним. Она надеялась, что сейчас, когда она осталась вдвоем с мальчиком, между ними установятся такие же дружеские, сердечные отношения, как в начале их пребывания в Аркашоне. В это лето она очень любила Рауля и гордилась им. Вначале он, по-видимому, жестоко страдал от постигшего его разочарования, но теперь явно забыл о нем. У него замечательная внешность, его лицо трудно забыть; когда он идет по улице, все обращают на него внимание, женщины оглядываются на молодого человека с красивым, мрачным, значительным лицом.

Но Рауль теперь обращал мало внимания на женщин. Да и матери он не уделял много времени; разве что встретится с ней за ужином и за обедом или сыграет партию в шахматы, в теннис. Все остальное время он проводил почти всегда один, на пляже и на море. Не то чтобы он замыкался от матери, как последние месяцы в Париже, но он не был и так откровенен, как первое время в Аркашоне.

— Прости, — сказал он ей однажды обычным своим милым вежливым тоном, что я иногда бываю несколько рассеян. Я теперь много работаю.

— Над чем ты работаешь, мой мальчик? — спросила она.

— Прости, — ответил он, — я пока уклонюсь от ответа. Но как только будет что показать, я тебе покажу.

В один из этих наполненных работой дней позднего августа Раулю позвонили с какого-то нормандского курорта. Говорил его бывший друг Клаус Федерсен. Рауль удивится, услышав его голос, — сказал Клаус на своем вычурном, книжном французском языке. Но он счел своим долгом сообщить Раулю первому, что слет молодежи все же состоится и руководителем немецкой делегации назначен он, Клаус Федерсен.

Он сделал паузу, очевидно ожидая ответа. Но Рауль не отвечал. Он хорошо представлял себе своего бывшего приятеля, его красное лицо, голову, поросшую грязно-русой щетиной, толстый нос, маленькие глазки, широкую приземистую фигуру. Рауль сначала слушал в своей привычной спокойной позе, но его серо-зеленые глаза были далеко не спокойны, рука судорожно обхватила трубку. Он сдерживался, молчал и ждал.

Клаус Федерсен надеялся, что Рауль разразится гневной и иронической тирадой; молчание Рауля сбило его с толку. К счастью, он заранее подготовил еще две-три фразы. Он сожалеет, продолжал Клаус, что, несмотря на все свое желание, не мог по хорошо известным причинам добиться назначения Рауля. Он, Клаус, был бы счастлив представить такого человека, как Рауль, рейхсюгендфюреру Бальдуру фон Шираху. Рейхсюгендфюрер парень классный, он сумел бы оценить такого юношу, как Рауль.

Когда же француз наконец что-нибудь скажет? Клаус наговорил по меньшей мере на тридцать франков, а эта обезьяна все еще не издала ни звука. Он считает своим долгом, продолжал, изворачиваясь и повторяясь, Клаус, выразить сожаление Раулю, впервые подавшему идею слета, что его назначение не состоялось. Сквозь это наигранное сочувствие прорывались нотки грубой иронии.

Рауль наконец ответил своим обычным низким и тихим голосом.

— Очень мило, что ты мне сообщаешь об этом, — сказал он по-немецки. Тебя, может быть, заинтересует, что у нас на даче гостил господин Гейдебрег, член вашей партии, фюрер секции или как это там у вас называется, — продолжал он спокойно, зная, что этим бьет Клауса наповал. И, знаешь, у меня теперь остается мало времени для политики, я весь ушел в литературу. Как у тебя обстоит дело со спортом, мой милый? — спросил он тоном дружеского снисхождения. — Как твои успехи в плавании?

Клаус ответил нечто безразличное, он тоже перешел на немецкий язык, хотя твердо решил говорить только по-французски. «Зелен виноград», подумал Клаус, но почувствовал себя униженным. Ему жаль было денег, истраченных на разговор по телефону, и, с трудом сдерживая гнев, он представил себе лицо Рауля, худощавое, суженное книзу в форме сердца, надменное лицо.

Если бы Клаус истратил на разговор еще несколько франков, он бы свое взял. Ибо голос уже не повиновался Раулю, горечь подступала к самому горлу, и Клаус понял бы, что лицо ненавистного соперника далеко не надменно, что оно искажено гримасой ярости. Хотя Рауль в последнее время высоко поднялся над всем, что произошло с ним, он не мог достигнуть такой высоты, чтобы сообщение Клауса Федерсена не задело в нем чувствительных струн. Вновь ожили все, казалось бы, отжитые чувства — бессмысленная ярость при мысли об исковерканной политической карьере, ненависть к человеку, который все это уготовил ему, жажда возмездия. Рауля вновь сотрясала буря гнева и мстительных чувств.

Но этот приступ прошел так же мгновенно, как и завладел им. Он мысленно вгляделся в Клауса Федерсена и пожал плечами. Какое ему дело до того, что думает о нем это полуживотное? А что касается мосье Визенера, то он, Рауль, не станет обманывать себя и воображать, что Визенер ему безразличен. Но он твердо знает: детская жажда мести, которая только что вспыхнула в нем, больше не повторится. Впредь, если он и будет зол на Визенера, то лишь потому, что ему так адски трудно уложить этого человека в рамки произведения, над которым он работает.

Ибо, увы, это произведение, новелла «Волк», не удавалось Раулю. Его победная уверенность в успехе быстро исчезла, и он понял, сколько тяжкого труда потребует задача, которую он себе поставил. Рауль перечитывал написанное, черкал, исправлял, снова черкал. Стискивал зубы, терял мужество, опять брал себя в руки, опять отчаивался. Понимал, что его писанина оставалась бездушной фотографией, мертвым оттиском действительности.

Он вновь и вновь, с каждым разом все глубже, вчитывался в «Сонет 66». Каким легким для понимания показалось ему это произведение, когда он в первый раз прочел его. А теперь он увидел, что оно полно коварных глубин. Простота Гарри Майзеля была кажущейся. Его произведение напоминало луковицу: под каждой оболочкой скрывается новая, а до самой середки и не доберешься. Люди, изображенные в книге, казались более одушевленными, более живыми, чем люди во плоти и крови; события, показанные автором, были богаче содержанием, излучали больше света, чем факты действительности. Прозу Гарри Майзеля трудно было даже переводить, хотя она казалась прозрачно-ясной и скупой; коварный автор выбирал слова, на первый взгляд простые, но начинавшие переливаться сложной гаммой красок, как только к ним прикасались.

С горя Рауль однажды собрал все, что написал, и послал тому, чье предисловие, полное страстного восхищения, подготовило Рауля к восприятию «Сонета 66», — Оскару Чернигу. Написал ему горячее письмо, гордое, смиренное и полное доверия. Ответ он получил холодный, но не лишенный дружелюбия: на поставленные вопросы трудно ответить письменно; если они действительно интересуют господина де Шасефьера, Черниг готов встретиться с ним в Париже.

Рауль отпросился у изумленной матери на несколько дней в Париж и побывал у Чернига.

Прошло немало времени, пока он привык к мысли, что автор очерка — вот этот некрасивый, колючий, пожилой человек. Но затем они быстро нашли общий язык. Рауль скромно слушал Чернига, который с насмешливой вежливостью разбирал по косточкам все им сделанное. Жестоко и неопровержимо Черниг показал ему, как плачевно отстал он от своего идеала, и не желал слушать никаких доводов юноши. Раулю все же хотелось опровергнуть одно из возражений своего критика.

— Да, но ведь таков он в действительности, — горячо воскликнул Рауль, а Черниг еще вежливее и бесстрастнее объяснил ему:

— Против того, что вы работали по модели, возражать не приходится. Ни один писатель со времен Гомера и Библии не поступал иначе. Но когда же, спросил он, и его высокий детский голос стал еще более кротким и подчеркнуто любезным, — когда же для писателя действительность служила чем-либо иным, чем скульптору камень, из которого он высекает статую? Только невежды, мой молодой друг, для оценки «Рейнеке Лиса» пользуются учебником зоологии, для оценки Гомера — результатами раскопок Германского археологического института. Каков уважаемый герой вашего драгоценного рассказа в действительности — это может интересовать только репортера или историка литературы; меня и вас это касается не больше, чем расстройство пищеварения у кошки моего консьержа.

Уничтоженный Рауль понял, как мало пригодилось ему близкое знакомство с мосье Визенером. А с другой стороны, то, что Черниг так подробно изучил его рукопись, наполняло его гордостью и надеждой; он почувствовал, что понравился Чернигу, и был счастлив.

Да, Чернигу нравилось воодушевление, с которым этот молодой человек говорил о Гарри Майзеле. Он благоговейно смотрел в рот ему, Чернигу, и знал чуть ли не наизусть его очерк, как иеговисты{107} знают Священное писание, и это приятно щекотало его самолюбие. Чем больше он говорил с Раулем, тем больше тот напоминал ему Гарри Майзеля; в Рауле был тот эстетский нигилизм, который привлекал Чернига в покойном Гарри.

Когда Рауль собрался уходить, Черниг предложил ему вместе пообедать. Рауль с радостью согласился. К его удивлению, Черниг проделал с ним довольно долгий путь по Парижу и наконец привел его в какой-то жалкий кабачок, где они пообедали, а затем во второй раз исколесил с ним чуть ли не весь город, чтобы выпить кофе в убогом баре. А дело было в том, что Чернигу хотелось побывать со своим новым другом в тех местах, где он когда-то сиживал с Гарри Майзелем. И говорил он с Раулем тем же тоном, что и с покойным Гарри, — то насмешливым, то восхищенным.

Странное зрелище представляли собой двое, сидящие в убогом кабачке: статный юноша с красивым худощавым лицом и безобразный, рыхлый, пожилой мужчина, — но их связывал Гарри Майзель. Черниг отметил про себя с горечью и радостью, что покойный Гарри как бы расщепился в них надвое. Нынешний Черниг испытывал то же стремление, которое роднило Гарри с Рембо, — жадно ловил блага жизни, а его новый юный друг жил мечтами другого Гарри сноба, нигилиста, артиста.

Рауль использовал возможность чему-нибудь научиться у своего нового маэстро, и Черниг доставил себе удовольствие: он обдавал своего юного приятеля то холодным, то горячим душем, гнал его от надежды к разочарованию, и снова к надежде, и снова к разочарованию. Он разъяснил ему, чего еще не хватает новелле «Волк», и огорченный Рауль решил, что ему придется работать над рассказом еще годы. Да, холодно согласился Черниг, совершенно верно. Гораций прав{108} — для того чтобы произведение искусства созрело, надо вынашивать его девять лет. Но тут же он подбодрил растерявшегося юношу, в утешение ему сказав, что для публики «Волк» будет готов очень скоро. Честолюбивый Рауль действительно повеселел и, как ребенок, не скрывая своей радости, сказал по-немецки:

— Будет классно, если «Волка» вскоре напечатают.

Черниг удивился слову «классно», так странно прозвучавшему в устах изысканного француза. А оно было для Рауля единственным пережитком времен, когда он носился с проектом юношеского слета, времен дружбы с Клаусом Федерсеном. Черниг доставил себе маленькое удовольствие — он позлорадствовал и не объяснил своему новому другу, что слово это отдает пошлостью.

Вернувшись в Аркашон, Рауль снова взялся за работу; она стала легче и в то же время труднее, и конца ей не предвиделось. Но утешением для него было презрение Чернига к публике. Отныне и он разделял это презрение.

Вскоре рукопись «Волка» достигла, по его мнению, такой степени зрелости, что ее уже можно было показать матери. Ведь и она — публика.

В новелле «Волк» говорилось об одном изящном, весьма цивилизованном человеке, который, однако, по существу был не человеком, а волком, диким, быстрым, жадным, хитрым и прожорливым; прожорливость, пожалуй, была его важнейшим свойством, и этот человек-волк как две капли воды походил на друга Леа и отца Рауля. Когда Леа читала рассказ, ее не раз неприятно поражали намеренно грубые и, как ей казалось, нарочито оригинальные выражения автора. Но от нее не ускользнуло, что характер и судьба героя описаны какими-то новыми приемами, с искусством, которое привлекало ее, но от которого ей становилось холодно и страшно. Это был тот человек, которого она знала, и все же не тот; он и его переживания при всей их конкретности были отодвинуты в какую-то недоступную даль. В рассказе не чувствовалось одобрения или неодобрения Рауля, но от всего этого дерзкого повествования исходила глубокая, злая печаль. Наша жизнь — ничто, ничто, nihil; эта мудрость проповедника Соломона, по-новому, с пугающей яркостью освещенная, словно и была моралью новеллы. И Леа испугалась. Неужели это написал ее сын, ее Рауль? И разве он не видит, что возводит циничное самомнение отца в некую абстракцию? Ах, он сын Эриха, он не ее сын, хотя Эрих от него отрекся, а она его любит. И он занял такую позицию, куда ей дороги нет.

— Ты прочла мое творение? — спросил вечером Рауль и, когда она ответила утвердительно, продолжал: — Что же ты скажешь о нем?

Раулю хотелось, чтобы это прозвучало легко, он ведь, как учил его Черниг, презирал читателя, и тем не менее он с интересом ждал ответа.

— Мне очень жаль, мальчик, — не удержавшись, сказала Леа, — что вещи и люди представляются тебе такими гадкими и пустыми. Неужели мир, в котором ты живешь, действительно так ужасен?

— Он ужасен, darling,[26]Дорогая ( англ .). — дружелюбно ответил Рауль, но не будем об этом говорить. Скажи мне лучше, хорошо ли я нарисовал этот мир.

— Нарисовал ты его хорошо, — убежденно ответила Леа и очень опечалилась.


Читать далее

Книга первая. Зепп Траутвейн
1. День Зеппа Траутвейна начинается 13.04.13
2. «Парижские новости» 13.04.13
3. Человек едет в спальном вагоне навстречу своей судьбе 13.04.13
4. Заблудшая дочь порядочных родителей 13.04.13
5. Зубная боль 13.04.13
6. Искусство и политика 13.04.13
7. Один из новых властителей 13.04.13
8. Хмурые гости 13.04.13
9. В эмигрантском бараке 13.04.13
10. Зарницы нового мира 13.04.13
11. Гансу Траутвейну минуло восемнадцать 13.04.13
12. Изгнанник, вдыхающий на чужбине запах родины 13.04.13
13. Песенка о базельской смерти 13.04.13
14. Юный Федерсен в Париже 13.04.13
15. Национал-социалист Гейдебрег и его миссия 13.04.13
16. Раздавленный червь извивается 13.04.13
Книга вторая. «Парижские новости»
1. Chez nous 13.04.13
2. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон 13.04.13
3. Резиновые изделия или искусство 13.04.13
4. Ганс изучает русский язык 13.04.13
5. Мадам Шэ и Ника Самофракийская{57} 13.04.13
6. Письмо из тюрьмы 13.04.13
7. Коварство и любовь 13.04.13
8. Луи Гингольд между двух огней 13.04.13
9. Узник в отпуске 13.04.13
10. Оратория «Персы» 13.04.13
11. «Сонет 66» 13.04.13
12. Единственный и его достояние{80} 13.04.13
13. «Печенье сосчитано» 13.04.13
14. Есть новости из Африки? 13.04.13
15. Цезарь и Клеопатра 13.04.13
16. Митинг протеста 13.04.13
17. Романтика 13.04.13
18. Слоны в тумане 13.04.13
19. Цезарь и его счастье 13.04.13
20. Штаны еврея Гуцлера 13.04.13
21. Летний отдых 13.04.13
22. Франц Гейльбрун между двух огней 13.04.13
Книга третья. Зал ожидания
1. Голубое письмо и его последствия 13.04.13
2. Анна поставила точку 13.04.13
3. Солидарность 13.04.13
4. Смелый маневр 13.04.13
5. Искушение 13.04.13
6. «Зал ожидания» 13.04.13
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе 13.04.13
8. Битва хищников 13.04.13
9. Проигранная партия 13.04.13
10. Терпение. терпение 13.04.13
11. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» 13.04.13
12. Уплывающий горизонт 13.04.13
13. Торжество справедливого дела 13.04.13
14. Он решил стать законченным негодяем 13.04.13
15. Костюм на нем болтается, как на вешалке 13.04.13
16. Евангелие от Луки, XXI, 26 13.04.13
17. Нюрнберг 13.04.13
18. Гейльбрун подает в отставку 13.04.13
19. Вверх ступенька за ступенькой 13.04.13
20. Вексель на будущее 13.04.13
21. Мадам де Шасефьер снимают со стены 13.04.13
22. Орлеанская дева 13.04.13
23. Счастливчики 13.04.13
24. Короли в подштанниках 13.04.13
25. Добрый петух поет уже в полночь 13.04.13
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть