Онлайн чтение книги Лесная тропа
Дита

Когда Дебору похоронили и последний камень над ее прахом был так прилажен к соседнему, словно бы они лежат здесь случайно, а не прикрывают собой ценнейшее достояние — тела умерших сородичей, — и когда было проверено, достаточно ли они тяжелы, плотно ли пригнаны друг к другу, чтобы алчно рыщущая гиена не могла выкопать останки, тогда Авдий отправился домой и подошел к постельке младенца. Мирта отыскала в другой комнате нишу получше и поглубже. В прежнее время эта стенная ниша была обита и выстегана шелком. Эсфирь любила укладывать туда маленького красавчика Авдия, чтобы его умильная улыбка казалась еще радостнее на фоне красивого темно-зеленого шелка. Сейчас в нише от всего этого не осталось и следа. Шелковые занавеси и чехлы были сорваны и погружены на вьючных животных, сохранились только продырявленные подушки и то, чем они были наполнены: нежная тонкая травка, точно пушок пустыни, вываливалась из них, как человеческие внутренности.

Мирта извлекла эту мягкую набивку, распушила ее пальцами и выложила ею голый, усеянный острыми камешками пол в нише. Потом собрала кое-что из расшвырянного кругом тряпья и сделала из всего этого постельку для ребенка. Льняное полотно и вообще-то было редкостью у них в пустыне, и самое лучшее из этой редкостной ткани увезли солдаты. Поэтому Мирта сделала пеленки из шерсти, из разных других материй, и даже из обрывков вылинявшего шелка и сложила их кучкой около ниши.

Новорожденная спала уже в новой постельке, когда Авдий вернулся с погребения и подошел к ней.

— Это ты хорошо сделала, Мирта, — одобрил он, — а теперь нам надо позаботиться о дальнейшем.

Он вышел за купленной им ослицей, которая все еще была привязана в передней, где он ее оставил. Чтобы она была сохраннее, он поместил ее теперь в бывшем парадном покое Эсфири, куда свет падал сверху через решетчатое окно. Там он тщательно привязал ее, приладил изнутри деревянный засов, чтобы спящие здесь могли запираться на ночь. Тощее сено пустыни, которым Авдий кормил своих верблюдов, сохранилось в достаточном количестве, потому что оно было сложено не на поверхности, в самом жилище, где солдаты сожгли все, что могло гореть, а неподалеку, в уцелевшем среди развалин сухом подвале. Разорители, конечно, нашли его и тоже попытались поджечь, но от недостатка тяги и оттого, что сено было плотно уложено, оно не занялось. Они из озорства разворошили все и взяли с собой, сколько нужно было на ближайшие часы и сколько смогли навьючить на своих животных, а остальное побросали в беспорядке.

Убедившись в том, что сено есть и что оно вполне пригодно, Авдий вернулся домой и долго отбирал среди всякого хлама самые чистые, по возможности льняные тряпочки, через которые ребеночек мог бы сосать свежее парное молоко, только что выдоенное у ослицы. Все эти тряпочки он сложил на камне в той комнате, где находился ребенок. Вслед за тем он пошел осмотреть цистерны. Когда-то давно он велел вкопать в землю две цистерны, выбрав такое место позади груды мусора над своим жилищем, где большой фриз и наваленные на него обломки скал давали постоянную тень. Обычно только одна цистерна была наполнена водой, вторая же пустовала. Происходило это от того, что при помощи кишки с краном цистерна соединялась с водоемом в подвале, искусственно огороженном и тщательно выложенном камнем; в этот водоем Авдий спускал значительную долю скоплявшейся наверху воды, так как в подвале она была прохладнее и меньше испарялась, чем наверху, где обширная поверхность испарения давала больший доступ жаркому воздуху. После вчерашнего дождя обе цистерны оказались полны, и Авдий, как обычно, воду из одной спустил под землю.

Он совсем позабыл о тощем облезшем верблюде, который привез его вчера, а потом так и остался на коленях в песке перед домом. Теперь Авдий вспомнил о нем и пошел его проведать. На том месте, где Авдий, соскочив с седла, выхватил пистолеты, верблюда, правда, не оказалось, зато он был водворен в стойло. Один из соседей в погашение убытков увел его вчера к себе, а юноша Урам забрал его снова, провел между развалинами к желтой луже, которую давно заприметил, но никому не показывал, подождал, чтобы верблюд выпил всю воду, иначе она бы все равно испарилась на солнцепеке, и наконец привел его в стойло, сняв с него седло и всю сбрую. Так в стойле и нашел Авдий своего верблюда. Он оказался единственным там, где еще недавно стояло много куда лучших, более породистых животных. Он жадно ел разбросанное кругом, наполовину спаленное грабителями сено. Авдий велел подбросить ему немного маиса, тоже оставшегося в запасе, и принести из подвала охапку сена посвежее. Дела эти Авдий поручил Ураму, встретив его в стойле, а напоследок сказал ему:

— Урам, сегодня же до захода солнца перейди песчаную гряду и поищи стадо — оно пасется где-то в той стороне. А как найдешь, подойди к надсмотрщику за пастухами и скажи, чтобы из доли здешнего обитателя Авдия он выдал тебе барана, помеченного его именем. Этого барана приведи за веревку сюда до вечера, чтобы мы успели его заколоть, часть зажарить, а часть посолить морской солью впрок. Так мы перебьемся, пока караван, который уходит завтра, не вернется и не привезет нам всего, чтобы мы хоть отчасти наладили прежнюю жизнь. Если ты не сразу найдешь стадо, так не ищи зря, а возвращайся домой засветло, чтобы нам чем-нибудь заменить барана. Слышишь? Ты все понял?

— Понял. Я уж как-нибудь разыщу стадо, — ответил юноша.

— А есть у тебя, чем подкрепиться? — спросил Авдий.

— Есть. Я захватил из верхнего города мешочек пшеницы, — ответил юноша.

— Ну и хорошо, — одобрил Авдий.

После этих слов Урам снял с крюка в стойле веревку, которая и висела здесь для такой надобности, взял еще посох из тяжелого дерева и побежал напрямик через горы развалин, идущих от Авдиева стойла к пустыне.

Авдий глядел ему вслед, пока подвигавшаяся скачками фигурка не скрылась из глаз. Тогда он повернулся и пошел назад в свое жилище. Пообедал он несколькими горстями маиса и запил тепловатой водой из верхней цистерны. Мирте он позволил выпить чашку ослиного молока. К нему дал черствого хлеба. Большую часть хлеба растащили или расшвыряли, кроме того, в зное пустыни хлеб так черствел, что помногу его и не выпекали.

Все послеобеденное время Авдий старался привести свое жилище в такое состояние, чтобы оно могло противостоять хотя бы несильному натиску извне. Валявшееся повсюду тряпье и разорванные добротные вещи он снес в две комнаты, которые были теперь предназначены для жилья, двери же в остальные помещения частью замуровал, частью накрепко завязал веревками, найденными в доме, так что трудно было разобрать, где же вход в жилые покои. Кроме того, где мог, он поставил новые запоры и прибил скобы крепкими гвоздями. Покончив с этим делом, он присел отдохнуть на каменную скамью.

Боли от вчерашних побоев, нанесенных солдатами, сегодня ощущались куда сильнее, нежели вчера, в пылу первого потрясения, теперь они совсем сковывали тело. Несколько раз Авдий спускался в погреб и зачерпывал полную чашу драгоценной холодной воды, окунал в нее платок и смачивал бедра и другие наболевшие места.

Под вечер явился посланец от слуг и служанок, прежде живших при доме Авдия. Одни только Урам и Мирта пришли сами и остались тут. Предъявив бумагу от имени уполномочивших его людей, посланец потребовал уплатить недоданное им жалованье, которого они домогались особенно настойчиво, полагая, что Авдий впал в нищету: Авдий рассмотрел их требования и отдал посланцу всю сумму мелкими монетками, достав их из худого кафтана, который был теперь на нем.

Он велел кланяться соседям и сказать, что может по самой низкой цене продать им кое-какую поношенную шелковую одежду, пусть приходят завтра в любое время выбрать себе, что приглянется.

Посланный взял деньги, вручил Авдию выданные слугами расписки в получении долга и удалился.

Когда наступили столь короткие в тех краях сумерки, Авдий, отлично зная, как быстро сменятся они непроглядной ночью, уже несколько раз смотрел с высоты развалин, не видно ли Урама, который легко мог заблудиться в однообразии пустыни; и вот наконец при последних слабых проблесках света юноша появился из-за темных руин, особенно темных от кустившихся повсюду растений; он скорее тащил, нежели вел за собой упиравшегося барана. Авдий почти сразу же заметил его, вышел навстречу и проводил ко входу в переднюю комнату своего жилища. Там барана привязали, и хозяин, похвалив юношу, поручил ему зажечь тот же роговой фонарь и пойти позвать резника Асера, чтобы он за мзду заколол и разрубил барана. У Авдия не было сил помочь в этом, а тем паче сделать все самому, как он зачастую делал раньше. Его наболевшее тело становилось все непослушнее, при каждом движении мускулы словно бы терлись друг о друга или напрягались до боли.

Юноша зажег фонарь и побежал. Немного погодя он воротился и привел с собой резника Асера. Тот вошел к Авдию и, малость поторговавшись, согласился заколоть, освежевать и разрубить барана, как положено по закону. Авдий взял фонарь и осветил им барана, чтобы увидеть на нем клеймо и убедиться, что режет он свою, а не чужую скотину. Успокоившись на этот счет, он заявил, что можно приступать к делу. Резник связал животное так, как было сподручнее, подтянул поближе к ямке, куда будет стекать кровь, и заколол его. Потом содрал шкуру и разрубил мясо на куски, как было уговорено и как принято у обитателей заброшенного города. Юноше велели светить ему.

После того как все было сделано и резник, согласно условию, взял себе внутренности барана и получил свою мзду, Урам проводил его с фонарем до самого дома. Когда он воротился на сей раз, они с Авдием засыпали кровь в яме землей, налили в горшок воды, положили рису, кусок мяса, добавили соли и кореньев и, разведя огонь, сварили все это на верблюжьем помете и остатках миртовых сучьев, которые не были сожжены. Когда кушанье поспело, Авдий и Урам поели его и отнесли ее долю Мирте, которая неотступно сидела во внутреннем покое возле ребенка. Воду пили из верхней цистерны — ту, что в погребе, берегли.

Покончив с едой, Авдий укрыл и запер изнутри наружную дверь в свое жилище, а всю оставшуюся баранину, частью засоленную впрок, частью свежую — на завтра, с помощью юноши сложил в глубокую яму, вырытую для хранения съестного; после чего он запер и завязал изнутри прочие двери в помещение, и обитатели внутренних комнат отправились на покой. Там, где обычно кишмя кишело челядью и прочим людом, теперь спали только сам Авдий, юноша Урам, служанка Мирта и малютка Дита. Ее нарекли в честь бабушкиной матери Юдифью; но Мирта весь день звала ее уменьшительным именем Дита. Авдий расположился на полу той комнаты, где поселили ребенка, Мирта спала около ниши, в которой лежала Дита, в комнате горела лампа, в соседней помещалась купленная ослица, а Урам устроился на сухих пальмовых листьях в передней.

Едва на другой день взошло солнце, как гурьбой заявились соседи покупать шелковые одежды, которые Авдий посулил им продать. Страдая от болей во всем теле, он полулежал на жесткой соломе пустыни. Урам снес сюда все тряпки, какие указал ему хозяин, и навалил их кучей. Тут было старое платье, отобранное из еще более старого и совсем сношенного, были разных размеров остатки тех тканей, которыми он обычно торговал, были и просто клочки покрывал, циновок из его собственного обихода, порванных грабителями и за малой их стоимостью брошенных вместе с лоскутами материй. Соседи торговали любые, даже ничего не стоящие тряпки, которые выкладывал перед ними Авдий, и закупали все подряд. После долгого торга и попыток сбить цену все вещи были наконец проданы, оплачены по выторгованной цене, и покупатели, собрав приобретенное добро, удалились. Конец дня прошел, как и предыдущий, в стараниях наладить жизнь. Авдий поднялся к обеду и пошел посмотреть, есть ли какие-нибудь овощи на клочке земли возле его жилища. Кое-что сохранилось, кое-что погибло от недостатка ухода. Он решил оставить и растить самое выносливое против засухи и зноя. Пожертвовав малой толикой воды из верхней цистерны, он полил наиболее нуждавшиеся во влаге растения. Он считал, что может себе это позволить, так как близится пора дождей и убыль в воде будет восполнена.

Ослице он сам принес сена, достав то, что лежало посредине копны и меньше пропиталось запахом гари. Дал он ей и воды, подлив даже прохладной из погреба; вечером он велел Ураму вывести ее на свежий воздух и сам стоял и смотрел, как она щиплет разные травы, репья и кустарники, пробивающиеся из песка, из глины и из мусора развалин. Единственного, оставшегося в стойле облезлого верблюда кормил Урам. Правда, в стаде, которое всей общиной держали за стенами города, в пустыне, еще осталось — хоть и немного — принадлежавших Авдию животных; всех, что находились в жилье, среди развалин, угнали грабители.

Через несколько дней вернулась часть уходившего каравана и привезла то, что было надобно для повседневного обихода и с чем можно мало-помалу возобновить такую жизнь, какой она была до разора, учиненного грабителями. В последующие дни Авдий постепенно закупил все, в чем нуждался, и за короткий срок восстановился тот повседневный обмен, без которого члены одной общины не могут жить согласно и наладить привычное свое существование, сколь бы скудным оно ни было. Соседи не удивлялись, что у Авдия оказалось больше денег, чем он мог выручить от продажи товаров, — у них у самих водились деньги, зарытые в песок.

Так неторопливо сменялась пора за порой. Авдий мирно жил изо дня в день. Соседей это стало тревожить; он только ждет своего часа, думали они, чтобы отомстить за все прошедшие незадачи. Он же стоял у себя в комнате и смотрел на свою дочку. У нее были малюсенькие пальчики, которыми она еще не умела шевелить, у нее было расплывчатое личико с неопределенными чертами, оно только-только начинало формироваться, а глаза на нем сияли чудесной голубизной. Эти широко раскрытые голубые глаза были неподвижны, потому что не умели еще видеть, и внешний мир нависал над ними всей своей громадой, точно мертворожденный великан. Голубые глаза были особенностью Диты — у Авдия и у Деборы глаза были не голубые, а почти совсем черные, как это присуще людям их племени и уроженцам тех краев. Авдий никогда прежде особенно не смотрел на детей. Но в свое дитя он всматривался пристально. Он и не уезжал, как раньше, чтобы торговать и наживаться, а сидел дома. Он благодарил Иегову за ту струю нежности, которую господь властен влить в сердце человека. Ночью он, как бывало, сидел иногда на груде мусора над своим домом, рядом с изрезанным алоэ, и вглядывался в звезды, бессчетные глубокие сверкающие огни юга, что изо дня в день огненным взором смотрят сюда, на землю. Из своих многочисленных путешествий Авдий узнал, что с течением года в небе на смену друг другу загораются все новые звезды, совершая за год кругооборот, — единственный убор, который обновляется в пустыне, где нет времен года.

Наконец долго спустя возвратилась и последняя часть каравана, отправленного в чужие края сейчас же после разгрома. Обгоревшие на солнце, оборванные караванщики привезли теперь уже все, что только могло понадобиться; привезли товары и драгоценности для перепродажи и, наконец, привезли владельцам ту часть уступленных Авдием денег, которую можно было взыскать ко времени ухода каравана. Теперь ублаготворенные соседи стали чтить своего собрата Авдия и полагали, что, отправясь вновь в чужие края и возобновив торговлю, он скоро разбогатеет и сполна возместит им все убытки, которые они понесли, ибо и потерпели-то они только из-за его неосторожной и заносчивой жизни. Вскоре они опять снарядили караван, снабдив его всем, что потребно для возобновления торга и обмена, каким они привыкли заниматься до разграбления. Авдий воздержался от участия в этом предприятии. Казалось, его единственное дело — оберегать маленькое существо, которое не было еще не только человеком, но даже и зверюшкой.

Тем временем наступила пора дождей, и, как ежегодно в это время, все живое, кому не выпал удел отправляться по делам в дальние страны, попряталось у себя в домах и пещерах. Из опыта известно было, что пора дождей, весьма полезная для немногочисленных огородов, а также кустарников и пастбищ пустыни, столь же вредоносна для людей, порождая болезни, и без того столь частые при условиях их жизни. Авдий со своей немногочисленной прислугой тоже, по возможности, сидел взаперти.

Цистерны наполнились и потекли через край, единственный в городе источник, питавший глубокий колодец и служивший спасением для всех обитателей, когда наступала длительная засуха и иссякали все цистерны, — теперь взбух и наполнил колодец почти до верха; с кустов, трав и пальм капала вода, а если кое-когда солнцу случалось бросить на землю свой невыразимо жгучий взор, все растения, возрадовавшись, за одну ночь вырастали до неправдоподобия; так же содрогались они от упоения, когда над ними прокатывался оглушительный небесный гром, почти ежедневно и ежечасно повторяясь с различной силой.

Щебень развалин превращался в жижу, каменистые стены отмывались дочиста или так же, как голые песчаные холмы, обрастали зеленью и становились неузнаваемыми.

Спустя некоторое время эти явления мало-помалу прекратились.

В развалинах города они прекратились тем скорее оттого, что город расположен в пустыне, где повсюду окрест пески успевают накопить такой сгусток тепла, который всасывает и распыляет, превращая в незримый пар, любую тучу, если только она не слишком плотна и изобильна водой. Плотная нависающая серая пелена, в которой лишь временами прорывались белые водянистые просветы, чреватые грозными разрядами южных зигзагообразных молний, эта пелена постепенно поднималась, распадалась так, что в небе клубились теперь отдельные тучи, иссиня-темные, с блестящей белой кромкой, все чаще и дольше открывая чистый небосвод и сияющее солнце, и, наконец, над развалинами города и над пустыней небо совсем прояснилось, только по краю, за их пределами еще несколько недель проплывали клубы сине-белых туч, посверкивая молниями; вскоре прекратилось и это, и над переливчатой красой увлажненной земли надолго простерлось во всей своей умытой пустоте ясное небо и ясное солнце.

Солнечный диск и вечные звезды теперь изо дня в день сменяли друг друга. На поверхности земли следы дождей вскоре исчезли, она стала твердой и пыльной, и люди вспоминали о дожде, как о сказке; только глубже заложенные корни и колодцы еще ощущали благодать обильной, сохранившейся в недрах, как бесценный клад, дождевой воды. Но и она все убывала и убывала, недолговечная зелень холмов побурела, во многих местах сквозь нее проступили белые пятна, отчего синева неизменно ясного неба становилась все темнее и гуще, а огненный шар солнца обрисовывался все резче.

Авдий все так же мирно жил в своем доме. Должно быть, время мести еще не приспело.

Когда после дождей прошел немалый срок и плоские песчаные холмы из бурых стали уже сплошь белыми, над песками навис ослепительный зной, на горизонте реяло тусклое красноватое марево, перед взором, желавшим проникнуть вдаль, малейший ветерок поднимал тонкую непроницаемую завесу пыли; когда руины, мирты и пальмы посерели, дни стояли безоблачные, словно иначе и быть не может, а земля иссохла так, словно вода — неведомое здесь благо; когда девочка Дита поздоровела и окрепла, тогда Авдий, обогнув сухие пальмы и триумфальную арку, направился однажды к тому месту позади своего дома, где были навалены черные, словно обожженные камни, и, под прикрытием скал, где его не было видно, принялся рыть совком песок и землю. Копал он умело, и на поверхности показалась сперва одна горстка золотых, а за ней другая. Он пересчитал их. Потом покопал дальше и нашел еще несколько монет. Сидя на корточках, он наново пересчитал все золотые и остался, должно быть, удовлетворен, перестал копать и забросал сыпучим песком плоские камни средней величины, под которыми и было спрятано золото, пока все место не приобрело такой вид, словно кто-то случайно забрел сюда и случайно взрыхлил песок ногами. Под конец он притоптал это место подошвами, как будто стоявший поворачивался во все стороны и озирал окрестности. После этого он отправился к другому, довольно отдаленному месту, где поступил точно так же. В обед он пошел домой подкрепиться, затем, не мешкая, вышел снова, отыскал еще несколько таких мест и в каждом проделал то же, что и в первом. Там, где ветер намел над кладом целые горы песка, Авдий копал и копал, не считая времени, громоздил рядом целые кучи мусора и, стоя в нем на коленях, заглядывал в яму — и всюду навстречу ему сверкало такое же нетронутое ржавчиной благородное золото, каким он доверил его тайникам. Под вечер он воротился к той огромной груде мусора над своим домом, о которой мы уже упоминали не раз. Казалось, с работой он покончил. Взобравшись на самую верхушку, он огляделся, долго смотрел на окружающую беспредельную пустоту, словно прощался с настоящим раем, потом спустился, пошел в свою пещеру и вскоре лег спать.

Назавтра, как только рассвело, он сказал Ураму:

— Милый мальчик, пойди за город в пустыню, поищи стадо, пересчитай баранов и других животных, что принадлежат мне, а потом приди и скажи, сколько их у меня осталось.

Юноша собрался и пошел.

Когда он скрылся из виду, Авдий поспешил в тот покой, где умерла Дебора и где она родила ему малютку Диту. Там он заперся как мог покрепче, чтобы не вошла Мирта или какой-нибудь сосед не вздумал проведать его. Обезопасив себя таким образом, он пошел в примыкавшее помещение — сводчатый подвал был, собственно, двойным, — достал из-за пазухи навостренные железные ломики, приблизился к одному из углов и стал выковыривать из стены один определенный камень. Когда ему удалось вынуть камень, в толще стены обнаружилось углубление, где стоял весь позеленевший плоский медный ящичек. Авдий вынул ящичек и поднял крышку. Внутри, обернутые шелком и шерстью, лежали какие-то бумаги. Он вынул их, сел и перечитал поодиночке, разложив их на полé своего кафтана. Затем собрал их в стопку, достал из кармана деревянный коробок с измельченным в пыль мягким мыловидным камнем и до тех пор тер этой пылью каждую бумагу, пока она не переставала шуршать. Потом положил каждую порознь в плоский мешочек из тонкого непромокаемого вощеного шелка и пришил эти мешочки к разным местам своего кафтана, сплошь испачканного разнородными пятнами. Покончив с этим, он собрал пустой ящичек, ломики и коробок, где хранилась мягкая пыль, сложил их в углубление и вставил на место вынутый им же камень. Пазы он замазал особым, быстро твердеющим раствором под цвет стены и загладил это место так, что его нельзя было отличить от остальной кладки.

Закончив свои дела, он отпер двери и вышел наружу. Время близилось к полудню. Авдий поел немного сам и дал поесть Мирте. Затем отправился в то помещение, где держали ослицу, взнуздал ее и полностью снарядил в путь. После этого он объявил Мирте, что намерен уехать и поискать себе другое пристанище, пусть тоже готовится в путь. Девушка не противоречила и тотчас же покорно принялась готовиться сама и снаряжать в дорогу ребенка наилучшим, по ее разумению, образом.

Тощего верблюда Авдий продал за несколько дней до того, чтобы соседи не гадали, откуда у него деньги. Итак, час спустя он вывел ослицу, посадил в седло Мирту, успевшую снарядиться, подал ей ребенка и тронулся с ними в путь. Он выбирал только нежилые кварталы разрушенного города, петляя туда и сюда, огибая высокие глыбы, с которых торчали пучки трав и сухие стебли, пока наконец не добрался до окраины города. Там Авдий направился высохшими лугами и пустошами и наконец по прямой вышел на равнину, где не было ни травинки и землю покрывала мелкая галька. Он пересек ее, и вскоре путников поглотило красно-золотое облако песка, стоявшее над пустыней, так что их не могли видеть из разрушенного города, как и они сами больше не видели серой полоски города.

Авдий привязал к ногам подошвы и, шагая вперед, тащил ослицу за кожаный ремень. Для себя с Миртой он припас банку выпаренного отвара, а также спирт и посуду для готовки; ослица была нагружена запасом воды и пищи для нее самой. Первоначально белый, а теперь совсем зажелтевший от грязи арабский бурнус Авдий накинул себе на плечи и в руках нес тючок с сушеными плодами, не желая перегружать ослицу. К седлу, по другую сторону от Мирты, чтобы соблюсти равновесие, была привязана корзинка с постелькой, чтобы положить туда ребенка, если у Мирты разболятся руки от его тяжести. Над корзинкой можно было натянуть полог.

Ослица терпеливо и покорно ступала по песку, обжигавшему ей копытца. Авдий то и дело давал ей воды, а один раз пришлось ее подоить, потому что взятое для Диты молоко начало прокисать.

Так они шли и шли. Солнце стало склоняться к краю горизонта. Мирта молчала, она ненавидела Авдия за то, что он убил свою жену. Он тоже не говорил ни слова, безостановочно шагая впереди ослицы, так что кожа лохмотьями слезала у него с израненных ног. Только время от времени он заглядывал в корзинку, где спал ребенок, следя за тем, чтобы личико его было в тени.

Лишь когда наступил вечер и солнце гигантским кроваво-красным шаром скатилось на край земли, которая таким же правильным и четким полукругом обрисовывалась на фоне закатного неба, — лишь тут путники сделали остановку на ночлег. Авдий расстелил большое покрывало, которое было сложено под седлом на спине ослицы, велел Мирте сесть на покрывало, поставил рядом корзинку со спящим ребенком и снял с себя белый бурнус, чтобы укрыть обеих, когда настанет ночь и они уснут. Потом он напоил ослицу и положил перед ней охапку сена, а наготове держал несколько горстей риса, чтобы подкормить ее позднее. Затем развернул свое хозяйство, иначе говоря, спиртовку, кружку для воды и банку с отваром. Разогрев на зажженной спиртовке воду и разбавив ею отвар, он дал поесть Мирте, поел сам, выпил несвежей, теплой воды из бурдюка и дал выпить Мирте. На закуску он достал из тючка немного сушеных плодов. После всего этого Мирта собралась на покой, укачала впервые за весь день заплакавшую малютку и вскоре обе крепко и сладко уснули. Авдий же, поев, воспользовался последними остатками дневного света, чтобы спрятать и зашить в кобуры и в углубления под седлом те золотые, которые вчера выкопал из песка. Он уложил монеты в такие выемки, где они не могли ни ерзать, ни бренчать, и прикрыл их кусками старой кожи или надорвал кое-где уже поставленные заплатки и засунул под них монеты, после чего снова зашил распоротые места. За этим занятием его застала ночь, сразу же окутавшая землю непроницаемой в тех краях тьмой, — тогда он отложил все прочь и приготовился ко сну. Прежде всего он плотно закутал в бурнус Диту и Мирту, чтобы к ним не проникли зловредные испарения пустыни. Вслед за тем лег сам на голый песок, сняв кафтан и прикрывшись им с головой. Левую руку он обмотал ремнем, за который была привязана ослица, от усталости уже улегшаяся на песок. Справа под рукой у него лежали два пистолета, оба четырехствольные, днем они были засунуты в кобуру, а сейчас он на всякий случай положил их рядом, хотя в этих бескрайних песках нечего было опасаться ни зверей, ни даже людей.

Ночь протекла спокойно, и с рассветом следующего дня путники отправились дальше. Едва на востоке зарделась кромка безоблачного неба, Авдий встал, собрал сено и тряпье, которым прикрывал на ночь сбрую, чтобы она не намокла и потом не пропрела на солнце, затем оседлал ослицу Колу и разложил по местам всю кладь. После этого они с Миртой поели, напоили Диту ослиным молоком и тронулись в путь.

Не прошла и малая часть второго дня их странствия, как Авдиева ближайшая цель — синие горы явственной громадой выросли на краю пустыни; но также явственно и четко виднелись они еще много часов, не приближаясь, казалось, ни на пядь. Авдий умышленно выбрал самую длинную дорогу, зато очень короткий срок пролегавшую по пустыне, пересекая лишь ее мыс и направляясь к синим нагорьям. У него было одно стремление — поменьше дышать воздухом пустыни, непривычным для Мирты и Диты. Однако манящие синие горы не час и не два стояли перед ними на краю равнины, так что, казалось, до них рукой подать. Нет, хотя путники шли к ним напрямик, они стояли так весь день, не меняясь ни цветом, ни размерами. Только когда наступили сумерки, столь короткие в этих краях, наши путники достигли, правда, не самих гор, а как бы предгорья — зеленого островка, где для ослицы нашлась свежая трава, а для всех троих — чистая родниковая вода. Побыв в оазисе и насладившись его благим даром — холодной водой, — Авдий снова увел своих спутников в пустыню и выбрал для ночлега место с песчаной почвой, где на больших расстояниях росли репейники и кактусы. Он поступил так, опасаясь росы, которая обильно выпадает в оазисах и вредит здоровью спящих под открытым небом. Здесь он повторил все, что проделал предыдущей ночью, и запрятал оставшиеся монеты в седле, подпруге и прочей сбруе, где еще остались предназначенные для того места. Часть золота он растыкал по различным кармашкам в своей одежде на случай, если его схватят разбойники, найдут золото и, решив, что это все его достояние, не станут искать дальше. Как и в предыдущую ночь, он лег на голый песок и заснул.

Эту ночь он спал куда крепче, чем прошлую, но едва занялась заря, как его разбудили странные звуки. Ему почудилось, будто время вернулось вспять на тридцать лет, будто он прильнул головой к шее своего верблюда и слышит, как тот пофыркивает, лежа посреди спящего каравана. Он протер глаза, воспаленные от мелкого песка пустыни, и, когда открыл их, в самом деле увидел верблюда, который стоял перед ним и, задирая свою несоразмерно маленькую голову, с сопением вдыхал утренний зной пустыни. Увидел он и человека, который спал тут же, очевидно, пристав к ним среди ночи. Человек лежал на земле, погруженный в глубокий сон, вокруг руки он, по примеру Авдия, обмотал ремень, которым был привязан верблюд. Авдий вскочил, направился к этим двум неожиданным соседям и, подойдя вплотную, остолбенел, — оказалось, что на земле у ног верблюда лежит юноша Урам. Он спал, вконец изнеможенный, лежа на спине и обратив лицо прямо к небу. А лицо его, обычно по-отрочески веселое и румяное, сейчас до того осунулось, как будто юноша за два дня постарел на десять лет. Авдий разбудил его и вместе с подоспевшей сюда Миртой расспросил, что же произошло. Отыскав стадо, юноша из многочисленных животных, принадлежавших жителям разрушенного города, отобрал тех, владельцем которых был Авдий, пересчитал их раз и другой, чтобы не обсчитаться, и отправился восвояси, подкрепляясь по дороге взятыми на обед финиками с хлебом и, чтобы не забыть, твердя про себя получившееся число голов. Домой он пришел к вечеру и стал искать своего хозяина Авдия, искал повсюду — во всех подвалах, в стойле, на сеновале, возле цистерн и близ алоэ — но не нашел его; только заметив, что нет и Мирты с Дитой, не видно и ослицы, он понял, что Авдий совсем покинул город. Тогда он украл верблюда у еврея Гада и помчался вдогонку. Но сперва он попытался найти следы ослицы, и в самом деле отыскал их в оврагах между развалинами, по которым они петляли, выводя в пустыню. Только после этого он взял верблюда и стремглав поскакал на нем к тому месту, где след уходил в пустыню. Однако хорошо знакомые ему копытца, которые ясно отпечатывались в щебне развалин и еще явственнее в рыхлой почве луговины, в сыпучем песке пустыни пропадали начисто. Вместо следа копыт он видел лишь острые изгибы наметенного песка, и потому кидался то в одну, то в другую сторону, надеясь, что на мглистой равнине, где все мерцало и переливалось и где вспыхивало множество каких-то искр и огоньков, вот-вот покажется черная точка, и это будут они, или хотя бы опять отыщутся их следы. Но под конец ему так захотелось пить и стало так жарко, что он уже ничего не видел вокруг, и земля закачалась перед ним. Он обеими руками ухватился за верблюда — верблюд оказался куда крепче его, и вот он сам нынче ночью напрямик примчался с ним сюда. Должно быть, учуял путешественников или родник, — недаром, перед тем как им обоим заснуть, он выпил уйму воды из родника.

Авдий погладил юношу по голове и по лицу и сказал: пусть уж остается с ними. Потом приготовил похлебку и дал ему поесть. Уделил ему и малую толику сушеных плодов и сказал, что не надо сразу есть много, а то можно заболеть, — по его расчету выходило, что юноша ничего не имел во рту около пятидесяти часов. Потом Авдий пустил обоих животных — верблюда и ослицу — пощипать свежую траву, растущую в оазисе, и сам наблюдал меру, чтобы им, привычным к сухому корму, не повредила свежая зелень. Дал он им напоследок и этого сухого корма, но очень скупо, теперь следовало быть бережливыми, потому что Урам не захватил с собой никакого запаса, а до горной страны, где можно достать новых кормов, было еще далеко.

— А ты не боялся, что верблюд обессилит и не довезет тебя до нас? — спросил Авдий.

— Конечно, боялся, — ответил юноша, — потому я и дал ему напиться вволю, перед тем как уехать. Кроме того, я накормил его зерном, какое нашлось у нас дома, — ты ведь отсыпал часть.

— Сказал ты кому-нибудь из соседей, что, по-твоему разумению, я уехал совсем? — допытывался Авдий.

— Нет, я никому ничего не сказал, а то бы за нами бросились вдогонку и, чего доброго, поймали нас, — ответил юноша.

— Хорошо, — одобрил Авдий, продолжая взнуздывать ослицу.

Тем временем Урам, насколько возможно, подправил скудное снаряжение верблюда. Решено было, что Авдий и юноша будут попеременно пользоваться верблюдом в зависимости от того, кто больше устанет. Мирту и Диту, как и раньше, водрузили на ослицу. Приведя все в порядок, путники снялись с места.

Увеличившийся таким образом поезд продвигался дальше, и последующие дни ничем не отличались от двух первых. Покинув оазис, путники прошли полных три дня, прежде чем достичь плодородной страны и плывущих им навстречу нагорий. Авдий заглянул лишь в одно невзрачное селение, чтобы запастись всем необходимым и пополнить запасы, бывшие на исходе. После этого он опять свернул на безлюдные тропы, здесь они были совсем иными, чем в пустыне, но уж, конечно, не менее красивыми, величавыми и грозными. Избегая людей, жилищ и селений, путники пробирались по лощинам и уединенным горным кряжам или по отлогим склонам поросших пряной травою холмов. По мере продвижения они принимали несравненно более строгие меры предосторожности, нежели в пустыне, особенно останавливаясь на ночлег. Авдий вооружил и Урама, потому что в поклаже, навьюченной на ослицу, было рассовано еще много оружия, кроме тех двух четырехствольных пистолетов, которые он клал возле себя, устраиваясь на ночлег в пустыне. Теперь же он и днем затыкал за пояс четыре пистолета, а в ножнах у пояса висел кинжал длиною не меньше фута. Ураму он тоже дал кинжал и три пистолета. Каждое утро заряды проверялись и пистолеты перезаряжались. Ночью они лежали возле спящих; разумеется, путники спали не раздеваясь. Кроме того, каждую ночь разжигался костер, чтобы отпугивать львов и других зверей. Топливо для костра с великим трудом собирали за день и грузили на верблюда. Авдий и Урам караулили и поддерживали огонь попеременно, но который-то из них обязательно сидел у костра и озирал окрестности.

Однако опасения их были напрасны. Спокойно и тихо проходили ночи, яркими огненными взорами звезд глядевшие на землю с темно-синего неба тех краев; дни стояли ясные и солнечные и каждый был таким же прекрасным и безоблачным, как предыдущий, или казался еще прекраснее и светлее. Все путешественники были здоровы, малютка Дита благоденствовала, свежий воздух, продувавший корзиночку под пологом, зарумянил ее щечки, словно розовое яблоко. В дороге им ни разу не встретились ни люди, ни звери, исключая лишь одинокого орла, который, случалось, сопровождал их, паря над ними в пустынном небе. Им сопутствовало безоблачное счастье, как будто над головами их реял светозарный ангел.

Ранним утром двадцать девятого дня пути, когда они поднимались по отлогому косогору, привычная для здешних краев нежная дымка, которая столько времени стояла перед их глазами, внезапно разорвалась, и вдали, на перламутровом утреннем небе, выросло невиданное диво. Урам вытаращил глаза. По горизонту тянулась прямая, словно отсеченная ножом, синяя до черноты, длинная полоса, совсем не похожая на ту пленительно мягкую, порой полустертую, розовато-дымчатую прямую линию, которой пустыня сливается с небом; нет, эта была как река и во всю ширь поднималась прямо в небо, словно готовясь ежеминутно обрушиться на горы.

— Средиземное море, — пояснил Авдий, — по ту сторону его лежит страна Европа, куда мы направляемся.

Оба его спутника не могли надивиться на новое чудо, а чем ближе, тем шире разливался казавшийся издали узким водный поток, краски и световые блики играли на нем, а к середине того же дня, когда путешественники дошли до края плоскогорья, земля круто оборвалась, низверглась перед ними и в глубине, у их ног разостлалась поверхность моря. Темная лесистая полоса африканского побережья шла вдоль пенистой кромки, белый город выглядывал из-за деревьев, в зелени виднелись бессчетные белые точки загородных домов, похожих на паруса, только что они сверкали белизной среди зелени, а паруса — среди устрашающе темной синевы моря.

Такой прекрасный привет шлет на прощание унылая страна песков своему сыну, который покидает ее ради промозглых берегов Европы.

Авдий вместе со своими домашними спустился в город, но остановился он не в самом городе, а дальше, за его чертой, где белый мол прорезает синие волны, где стоит множество кораблей с торчащими вверх стеньгами, словно ветвями оголенного леса. Здесь Авдий снял домик в ожидании, пока будет снаряжен корабль, который возьмет его на борт и отвезет в Европу. Из дому он выходил только в гавань осведомляться о дне отплытия, и Урам был неотступно при нем. Верблюда они продали за ненадобностью, ослицу же поместили в самом домике. Так уединенно прожили они три недели, пока наконец не был снаряжен корабль, отплывавший в Европу, и как раз в то место, куда больше всего стремился Авдий. Договорившись с капитаном и взяв ребенка, Урама и ослицу, он погрузился на судно. Мирта нашла себе в белом городе возлюбленного и не пожелала ехать с ними. Другой прислужницы Авдий тоже не сыскал; несмотря на обещания щедро заплатить по прибытии в Европу, ни одна не соглашалась ехать с ним, потому что не верила его посулам. Даже и на корабль никто не последовал за ним, хотя теперь он готов был расплатиться уже на корабле; а показывать на берегу, что у него есть деньги, он считал неблагоразумным, отлично понимая, что любая только донесла бы на него, а поехать бы не поехала; он изучил этих людей и знал, что, как ни плох родной угол, все равно они прилепились к нему и их не сдвинешь с места, тем паче ради ненадежной и ненавистной Европы, где живут неверные. Так он и погрузился на корабль с одним лишь Урамом.

Когда настал час отбытия и оба они стояли на своем плавучем жилище, из воды были подняты огромные железные якоря, лесистый берег закачался перед ними и стал отступать назад. Дальше показался еще один выступ побережья и блеснул белизной дом Мелека. Авдий поглядел на него, но береговая полоса отходила все дальше, и земля наконец сгинула, точно не бывала, а вокруг корабля теперь только плескались волны, как бессчетные серебристые чешуйки; тогда Авдий опустился на пол и вперил взгляд в личико своего ребенка.

Корабль все плыл и плыл, а он сидел и держал на руках ребенка. Всякий раз, как другие путешественники оглядывались на него, перед ними вставала все та же картина — пожилой человек сидел и держал на руках дитя. Он вставал и отходил в сторону только затем, чтобы покормить и вытереть малютку или же расправить тряпицу, в которую ее завертывал, чтобы ей удобнее было лежать. Урам пристроился между наваленных горой досок и смотанных в круг канатов.

Бывают многолюбивые люди, умеющие делить свою любовь — многое умиляет и манит их, — у других же есть на свете одна только любовь, и им надо довести ее до высших степеней, чтобы обходиться без тысячи других ласкающих шелковых пут блаженства, которые изо дня в день нежно обволакивают и увлекают сердца тех, кто умеет много любить.

Авдий и Урам бессменно находились на палубе. Плавание было чудесное, небо безоблачное и легкий ветерок играл в парусах. Стоило появиться на небе облачку, как путешественники пристально вглядывались в него, не грозит ли оно бурей — но облачко всякий раз исчезало, не принеся бури; один спокойный день сменялся другим таким же днем, волны набегали едва-едва, как будто лишь затем, чтоб всколыхнуть и оживить слишком уж ровную морскую гладь. И вот однажды, под вечер, на голубой воде приветливо засиял берег Европы, той Европы, которая некогда так влекла Авдия. Ласково покачивая корабль, нес его океан все ближе и ближе к северному материку, меж тем как солнце неторопливо клонилось к закату, и один блистающий огнями город за другим вырастал из темной пелены вод, переливчатые полосы вставали теперь отвесно, и, когда солнце окончательно скрылось на западе, за край небосвода, целая гирлянда дворцов опоясала темный залив.

Стоя на якорях, корабль вместе со всеми людьми и кладью выжидал положенный срок, когда станет ясно, что он не завез с собой дурного поветрия.

Когда минул срок, людей и поклажу стали спускать на берег, и тут некоторые дивились, а иные подсмеивались, глядя, как испитой, уродливый еврей шагает по сходням, вместо тючка с товаром прижимая к груди малого ребенка, а идущий следом полуобнаженный гибкий юноша, похожий на прекрасное изваяние из темной бронзы, тянет за собой отощавшую ослицу — и на всех троих лежит серый налет страны песков и безлюдных далей, подобно тому как зверей пустыни отличает особая пожухлая окраска.

Одно мгновение зрители стояли и глазели на чужаков, но их тут же поглотил бурный человеческий поток самой многолюдной части света. И перед глазами снова уж была обычная каждодневная картина: возбужденная толпа лихорадочно снует взад-вперед в погоне за выгодой, наслаждениями или другими приманками, а кругом спокойно стоят громады блистающих великолепием зданий.

Мы же на минутку опередим чуждых пришельцев, дабы описать те места, где встретим их вновь.

В глуши одной из отдаленных частей нашего прекрасного отечества расположена совсем почти безлюдная долина. Многие, верно, и не слыхали про нее, тем более что по малолюдству она так и осталась безымянной. Там не пролегает дорога, по которой сновали бы повозки и путники, не течет река, по которой проплывали бы корабли, не водится там богатств и красот, заманчивых для любителей путешествовать, и, случается, ни один странник десятилетиями не пойдет бродить по здешним лугам. Но тихое очарование исходит от их уединения и покоя, солнечные лучи плетут старательную вязь по их зеленому ковру, кажется, особенно ласково и любовно освещая их за то, что они с севера защищены мощным и широким горным хребтом и потому бережно хранят солнечные лучи. К тому времени, когда происходили рассказанные нами события, долина была совершенно необитаемой; ныне посреди луговины стоит красивое белое строение, его обступило несколько домиков, а кругом все почти так же пустынно, как и прежде. В свое время здесь не было ничего, кроме топкого, поросшего травой и совсем безлесного пространства, только кое-где утыканного серыми каменными глыбами. Плавно закругляясь, это луговое пространство образует ложбину, загороженную с севера горным хребтом; растущий на нем сосновый бор темной лентой тянется вдоль небосвода; на юге ложбины открывается просвет, замкнутый синевой дальних гор, смотрящих в этот просвет. По низу ложбины не видно ничего, кроме зеленых трав и серых пятен камня; узкую змейку ручья, текущего на самом дне, можно заметить лишь с близкого расстояния.

На севере, по ту сторону сосняка, где начинаются обработанные человеком земли, чаще всего видишь широкие полосы полей, засаженных голубыми цветами льна. И на юге, не так уж далеко, тоже встречаются возделанные нивы. Только сама ложбина, как часто бывает у земледельцев, прослыла решительно неплодородной, потому что ее обработка далась бы очень нелегко. Никто не попытался проверить, справедлива ли такая слава, ее принимали на веру, и ложбина целые столетия оставалась нетронутой и бесполезной. По долине пролегала только узенькая тропинка, в большей своей части заметная лишь из-за примятой травы; неуклонно каждую весну и осень этой тропинкой проходили обитатели отдаленного горного селения, совершавшие паломничество в Разрешенную церковь, расположенную на большом расстоянии по ту сторону долины, ибо путь к церкви через бесплодную долину считался самым коротким.

После того как Авдий объехал много стран Европы, ища, где бы поселиться, он случайно набрел на описанную выше долину и сразу же решил обосноваться здесь. То, что отпугивало большинство людей, искавших нового пристанища — глушь и бесплодие, — именно и привлекло Авдия своим сходством с милой его сердцу пустыней. А больше всего напомнила ему описанная нами ложбина мягкую излучину долины среди тростников Мосула, которая сбоку огибает то место, где, по преданию, стоял древний город Ниневия. Как и в нашей ложбине, на мосульской излучине растет лишь трава и нет деревьев, нет даже выступающих из травы серых камней, которые нарушали бы ее однообразный тусклый колорит, и не смотрит в нее прекрасная синева гор, как в просвет нашей лощины.

Авдий раздобыл письма от многих государей и господ, разрешавших ему путешествовать и останавливаться в их владениях. Кроме того, он состоял в деловой переписке с одним купцом, с которым был знаком лишь заочно. Встретившись, они уговорились, что коль скоро Авдий вознамерится приобрести земельный участок и обосноваться на нем, купец приобретет его на свое имя, как будто бы собираясь возделать его и построить на нем жилище для себя лично, а еврею как будто бы предоставит все это в пользование за определенную плату. Дабы избежать злоупотреблений с купчей и вводом во владение, Авдий свяжет своего знакомца заранее заготовленным векселем на ту же сумму, который он в случае чего предъявит ко взысканию.

Натолкнувшись на уединенную долину, он надумал тут и остановиться, построить себе дом, обработать под сад клочок земли и устроиться тут на жительство. Ради этого он решился вынуть из седла ослицы последние золотые и выпороть из своего кафтана английские ценные бумаги, которые были так тщательно упрятаны в непромокаемые мешочки из вощеного шелка. Он хотел все наладить и предусмотреть как можно точнее, чтобы на тот случай, если он отправится в Африку вонзить нож в сердце Мелеку и если его, чего доброго, схватят и прикончат, Дита была бы обеспечена. Ныне же ему следовало заняться ее воспитанием, пока она не подрастет и не сможет жить своим умом, если он не вернется совсем.

Немало дивились обитатели отдаленного горного селения, когда один из них отправился через безлюдную долину в Разрешенную церковь и воротился с вестью, что земля посреди долины вскопана, кругом навалены бревна, камни и всякие инструменты, как будто там приступают к постройке домов. А когда в церковь отправился другой селянин, на том месте уже были возведены стены и работали люди. Позднее еще один принес известие, что работа подвигается, многие только ради такой новости поспешили пойти в церковь, а иначе, может быть, пошли бы в другое время. Толки не умолкали; но вот наконец на зелени лужайки заблестел белизной складный небольшой дом, а рядом начали разбивать сад. На расспросы, что это и для чего, ответ бывал один: чудной на вид пришлый человек задумал строиться здесь и приобрел прилегающие земли.

После того как белый дом простоял готовым некоторое время, а сад был возделан и окружен высоким крепким деревянным забором, редкие прохожие свыклись с этой новизной — есть так есть, — тем более что хозяин дома ни разу не вышел к ним и не сказал с ними ни слова, а значит, им тоже нечего было сказать о нем, и теперь новое строение стало для них все равно что камни, торчавшие из травы, или предметы, случайно брошенные на дороге.

Когда здание было достроено, Авдий, по совету подрядчика, подождал, чтобы оно полностью просохло, а тогда уж принялся за внутреннее устройство. По его приказу ко всем дверям были приделаны двойные запоры, а на все окна поставлены толстые железные решетки, и даже сад был обнесен высокой прочной стеной, вместо прежнего деревянного забора. Затем в дом привезли утварь, принятую в европейском обиходе, а к ней Авдий примешал вещи, какие были ему привычны в родной Африке; так, он повсюду разложил ковры, и не только на полу, но и на мебели, вовсе для того не предназначенной; из купленных им звериных шкур и ковров он сделал низкие диваны, на которых можно было и лежать и сидеть в комнатной прохладе. Ради этой прохлады он потребовал, чтобы стены комнат, по африканскому образцу, были как можно толще, а окна пореже и поуже, причем двустворчатые ставни были составлены из планок, которые нависали одна над другой или, для лучшего доступа воздуха, могли быть поставлены горизонтально. Авдий увидел такие козырьки в Европе и теперь заменил ими миртовые ветки, которыми в древнем городе пустыни для защиты от тамошних жгучих солнечных лучей было сплошь оплетено верхнее окно его дома. Мало того — оконца в комнатах выходили не прямо на свежий воздух, а в другое помещение — нечто вроде сеней или прихожей, которая ограждалась толстыми дверями и теми же ставнями от проникновения солнечных лучей и жарких струй наружного воздуха. Все эти меры, конечно, были в Европе без надобности. Но превыше всего радовал Авдия фонтан, сооруженный для него умелым мастером в той части внутреннего двора, где была постоянная тень; стоило только подергать металлическую ручку, как в каменный бассейн наливалась прозрачная студеная вода. Поначалу он не позволял часто дергать ручку и расточительно тратить воду, чтобы она, чего доброго, не кончилась, но так как вода и через два года, не скудея и не теряя свежести, повиновалась нажиму ручки, он понял, что это сокровище неиссякаемое и потому мало ценимое здесь, а в его родной пустыне оно считалось бы высшим благом. Вообще они с Урамом в первое время странствий по Европе восторгались полноводием ее источников и не могли надивиться, как это здешние жители считают воду ни во что; и сами пили много, особливо в горах, когда прозрачная, как стекло, струя била из скалы, пили воду с наслаждением, смаковали ее, даже не испытывая жажды. Они отдавали предпочтение горным родникам перед теми, что текли в долинах, хотя горы как таковые были им не очень по душе, казались им тесными, лишали безбрежных далей и просторов, с которыми они сроднились. В саду, даже после того, как он был обнесен высокой стеной, не росло пока ничего, кроме травы; однако в заботе о будущей тени Авдий велел насадить деревья и намеревался сам ухаживать и смотреть за ними, чтобы они росли побыстрее и в короткий срок начали затенять лужайку и белую стену дома. Участком, отведенным под овощи и другие полезные растения, он намеревался заняться попозже, а сейчас в первую голову спешил позаботиться о самом насущном.

Итак, внутренние помещения были приведены в полный порядок, дом совсем готов и огражден от посягательств извне. В слуги и служанки Авдий нанял своих единоверцев.

Когда здание приняло вполне жилой вид, на что ушло целых три года, началось переселение в него. Авдий взял Диту из деревянного домика с двойными стенами, построенного как временное жилище для него и для малютки, и велел перенести ее в предназначенный ей покой каменного здания. Сам он отправился следом, взяв с собой очень немногое из своего обихода в деревянном домике, который был сразу же сломан.

Одна из целей, которую он преследовал, перекочевав в новые края — в Европу, — была достигнута, место для постоянного жительства устроено. В нем он и расположился теперь наедине с Дитой; Урам зачах от перемены климата в первый же год их европейских странствий, хотя и воспринимал с присущим молодости любопытством, а порой и восхищением все, с чем сталкивался. Авдий расположился здесь вдвоем с Дитой. Ей он и намерен был посвятить все свои заботы, дать ей хотя бы маломальское воспитание, потому что до сей поры, строя жилище для нее же, он не располагал достаточным временем, чтобы заняться ею. Слуги, приставленные к ней, только кормили, холили и оберегали ее, в остальном же предоставляли малютку самой себе. Впрочем, телом это был здоровый цветущий ребенок. И вот она лежала перед отцом, великая тайна, рожденная от него и до времени скрывающая свою разгадку.

С тем же рвением, с каким делал все, Авдий посвятил себя Дите, хотя и не знал толком, как приступить к ее воспитанию и развитию. Он, можно сказать, не выходил из ее комнаты. Он разговаривал с ней, ласкал ее, сажал в постельку, пересаживал на ковер, разостланный по полу, ставил на ножки, смотрел, может ли она ходить, может ли пробежать несколько шагов, если ее поманить чем-нибудь, словом, проделывал все, что положено; по очень скоро он убедился, что девочка совсем не такая, какой ей следует быть. Он в этом обвинил тех двух служанок, которых нанял в Европе, вменив им в единственную обязанность ходить за Дитой, а те заботились только об ее телесном благополучии, чтобы она росла здоровой и крепкой, обо всем же прочем, очевидно, и не помышляли.

Девочке было уже около четырех лет, но поведением своим она никак не напоминала четырехлетнего ребенка. В личике ее была невыразимая прелесть, и с каждым днем она все явственнее становилась пленительным подобием отца, когда он был еще молод и красив; только мужественный облик отца смягчался материнской нежностью, проступавшей в очертаниях лица. Телесным развитием она не уступала своим сверстницам, только казалась более хрупкой и не такой уверенной в движениях, какими обычно бывают дети ее возраста. Ее конечности были мало подвижны, и отец не мог определить, оттого ли, что их не развивали по нерадивости, или же они сами по себе еще не были способны двигаться. Девочка не ходила, да и не порывалась ходить, как другие дети, много меньше ее, когда им хочется добраться до чего-то очень заманчивого. Она даже не умела ползать, как пытаются самые слабенькие дети, едва только могут сидеть. Когда ее сажали на пол, она не двигалась с места, какие бы соблазнительные вещи или лакомства, до которых она была большая охотница, ни клали поблизости от нее. Стоять она могла, но когда ее ставили на ножки, она стояла неподвижно, ухватившись за руку того, кто ее держал, если же руку отнимали, девочка беспомощно стояла одна и не пыталась никуда пойти, ножки ее дрожали, а лицо выражало страх и мольбу о помощи. Если ей при этом протягивали руку и дотрагивались до ее пальчиков, она мгновенно обеими ручонками хваталась за эту руку и явно показывала, что ей хочется сесть. Если ее не сажали, она оставалась стоять, держась за протянутую руку и не собираясь сделать ни шагу. Приятнее всего ей, по-видимому, было лежать в постельке. Тут она чувствовала вокруг себя прочную опору, была очень кротка, как, впрочем, и всегда, не хныкала, ничего не хватала, а сплетя пальчики, перебирала их то на одной, то на другой руке. Да и личико ее ни разу не выразило того возбуждения, какое бывает у детей, когда они испытывают какое-то желание, тем более настойчивое, что они бессильны его осуществить. И когда отец, которого она так хорошо знала, говорил с ней, ласкал и целовал ее, у нее отсутствовало то оживление, какое обычно заметно даже у самых маленьких детей. На редкость красивые черты ее лица оставались невозмутимы, а глаза, так восхищавшие Авдия своей пленительной синевой, неизменно широко открытые и неподвижные, были пусты и лишены жизни. Казалось, душа еще не снизошла в это прекрасное тело. Язык тоже не научился еще выговаривать слова, в лучшем случае она лепетала что-то невнятное, не похожее ни на одно из человеческих наречий, и совсем невразумительное.

Авдию поневоле приходилось думать, что Дита слабоумная.

По существу, он оказался совсем одинок у себя в доме, ибо Дита была еще никто, а Урама не стало. Он привез Диту в Европу, чтобы сберечь ее. Она же обманула его чаяния этим вечно неподвижным лицом и безучастными глазами. Вот он долгие годы просидит возле нее, думалось ему, потом умрет, а в ее лице ничего не шевельнется, она и знать не будет, что кто-то умер, и когда его черты окаменеют, тогда умерший старик отец станет совсем похож на молодую красавицу дочь, как она уже теперь отдаленно похожа на свою хрупкую, безвременно умершую мать.

Ему хотелось развить бездумное тело хотя бы в той мере, в какой оно поддается развитию. Он надеялся, придав телу здоровья и крепости, понудить его к увлекательным занятиям, быть может, вызвать к жизни подобие души там, где ее нет вовсе.

Он переселил Диту в другое помещение; до тех пор она находилась в одном из описанных выше прохладных покоев. В новом жилище было много воздуха и света, оно состояло из двух комнат, окна которых смотрели прямо в сад, а двери открывались в галереи со множеством окон. Авдий впускал в комнаты целые потоки воздуха, так что по ним теперь гулял ветер, а Диту он сажал на самом сквозняке, чтобы все ее тело освежали живительные струи. Пищу он подавал ей сам и сам же указывал, из каких кушаний она должна состоять. Ему хотелось, чтобы кушанья были как можно легче и питательнее и подавались в определенном порядке. Одежду для девочки он тоже заказывал сам, требуя, чтобы она нигде не жала, не закрывала доступа воздуху и солнцу, чтобы в ней было не очень жарко и не слишком прохладно. Если только позволяли обычные в этих местах резкие перемены погоды, Диту выносили в сад почти на целый день. Отец брал ее за руку и гулял с ней до тех пор, пока не чувствовал, что девочка все тяжелее виснет у него на руке, а значит, она совсем обессилела и еле таскает свое бедное тельце. Когда лучи полуденного солнца хоть и не падали почти отвесно, как у него на родине каждый год в урочную пору, однако же грели очень жарко, Диту сажали на лужайку в саду и, накинув на нее легкое покрывало, так долго держали на солнцепеке, что лицо, лоб и шею усеивали крупные капли пота, а тонкое белье, к которому она была приучена, прилипало к телу. Ее переодевали, вносили в комнаты, там отец водил ее, держа за руку, или прогуливался с ней по длинной галерее. Ножки ее — это он увидел сразу — заметно окрепли. Умывали ее ежедневно прохладной водой с мылом. Прекрасные синие глазки каждое утро смачивали чистой ключевой водой, а волосы, светло-русые, как золотой лен, столько расчесывали и разглаживали щеткой и мыли, что на темени не оставалось ни соринки, ни пылинки и кожа на голове была такой же гладкой и так же блестела чистотой, как на плавном изгибе шеи. После того как Авдий в саду ли или еще где-нибудь, стоя перед девочкой на коленях, до хрипоты уговаривал: «Дита, ну иди же, иди сюда, Дита», — ей делали холодную ванну, начерпав воды прямо в источнике. Прозрачная влага, плескавшаяся в огромной мраморной лохани, омывала голенькое тело, мокрые полотенца растирали его, а в связанных на макушке светло-русых волосах блестящие капли переливались, как алмазы.

Случалось, ей становилось холодно или служанка переусердствовала, растирая ее после ванны, тогда она начинала дрожать, личико ее беззвучно складывалось в плаксивую гримасу.

Так текло время. Авдий почти не отлучался от нее, следя за каждым ее внешним проявлением. Самым стойким, — Авдию казалось, что единственным, — признаком души был у нее отклик на звуки, недаром отец говорил с ней очень много, рассказывал ей разные разности. У него был красивый серебряный колокольчик, он принес его и тихонько позвонил над самым ее ухом. Она явно прислушалась. А после того как в колокольчик стали звонить по нескольку раз в день, она заулыбалась, и чем чаще слышался ласковый звон, тем блаженнее становилась ее улыбка. Она даже стала требовать его; беспокоилась и лопотала на своем непонятном языке, пока он не зазвонит. Тогда она сразу утихала, и нечто похожее на осмысленную радость озаряло ее черты.

После этого открытия у Авдия возникла догадка, точно молния вспыхнувшая в его мозгу: что, если маленькая страдалица попросту слепа?

Как только у него явилась такая догадка, он стал проверять, правильна ли она или нет. Оставив девочку лежать легко одетой в постельке, он длинной, очень острой иглой уколол ее руку. Рука дернулась. Он уколол вторично, и она дернулась снова. Тогда он только дотронулся до руки кончиком иголки и что же — рука все-таки отодвинулась.

Если девочка видит, ей теперь должна быть знакома иголка и должно быть известно, что кончик ее причиняет боль. И вот Авдий поднес кончик иглы к самому глазному яблоку — все ближе, все ближе, чуть не касаясь его. Никакого движения не последовало. Прекрасные синие глаза были открыты спокойно и доверчиво. Напоследок он принес из кухни раскаленный уголь и щипцами приблизил его к глазу Диты — он попробовал вращать его не спеша, но вплотную у самого личика ребенка, чертя углем круги пламени; лицо и теперь осталось неподвижно, ничем не показав, что ребенок видит огненные круги. Прекрасные глаза были так же безответно спокойны. Отец сделал еще одну попытку: он очень быстро, но беззвучно стал перебирать кончиками пальцев у самых ресниц ребенка, отчего почти все люди, а тем паче дети, начинают жмуриться, но Дита и не заметила, что над ее веками что-то шевелится.

Это окончательно убедило отца, и все прежние странности Диты стали ему ясны. Она слепа. Непонятая, ничего не ведающая о мире юная душа беспомощно прозябала в беспросветной ночи и не знала, чего она лишена.

Как только Авдий обнаружил это, из отдаленного города был вытребован врач. Явился он лишь назавтра и с помощью своей науки подтвердил то, что заподозрил Авдий. Тотчас же все обращение с девочкой было круто изменено. Ее перевели в одну комнату, для нее сделали креслице, на спинку которого она могла откидывать голову, чтобы глаза ее, прекрасные, но бесполезные глаза, были обращены вверх, и врач, а также отец легче могли бы заглядывать в них. Авдий часто заглядывал в них, но ни малейшего различия нельзя было усмотреть между обычными человеческими глазами и ими, только что они были красивее других, что они были такими ясными и кроткими, какими редко бывают глаза человека.

Хотя врач подавал мало надежды, начались попытки восстановить зрение. Попытки длились долго, и Авдий строго выполнял все то, что предписывал врач, а Дита сносила все безропотно, хотя и не подозревала, ради чего ее мучают, каких драгоценных благ добиваются для нее. Наконец врач заявил, что средства его исчерпаны и он вынужден повторить то, с чего начал, а именно: что девочку вылечить не удастся и она на всю жизнь останется слепой. Авдий вознаградил врача за приложенные им старания и заменил его другим врачом. Однако и второй, спустя некоторое время, сказал то же самое, за ним явился третий, четвертый и еще многие другие. Все в один голос повторяли, что нельзя вернуть ребенку зрение; не приносили пользы и советы, с которыми, прослышав про такую беду, набивались самые разные люди, и после каждой тщетной попытки Авдий настраивался на еще более безнадежный лад; наконец иссякла и последняя надежда, тем паче что перебывали уже все врачи, доброхотные советчики тоже перестали являться, а у тех, кто еще приходил, на лице заведомо была написана глупость.

Авдий мало-помалу освоился с мыслью, что дочка у него слепая и навсегда останется слепой.

Вместо того чтобы заняться ее воспитанием и развивать ее духовные и жизненные силы — в той мере, в какой они поддавались развитию, — Авдий задался совсем другой целью — собрать для девочки большое богатство, чтобы после его смерти она могла купить себе и руки, которые бы ей служили, и сердца, которые любили бы ее. Он хотел собрать для нее такое богатство, чтобы ей были доступны любые услады для всех остальных чувств, раз уж она лишена одного из них.

Приняв это решение, Авдий стал очень расчетлив. Он отпустил всю челядь, оставив только одну служанку — няню Диты и сторожа при доме. Себе он отказывал решительно во всем, носил худую одежду, скудно питался и, вспомнив пятнадцатилетний срок своего обучения, на старости лет наново учился добывать деньги и добро, гонялся за барышами, собирал проценты, под конец стал давать деньги в рост, и все это с алчностью и опаской хищного зверя, снедаемый мыслью о старости и близкой смерти. Он не позволял себе передышки, снова занялся торговым промыслом, который был хорошо знаком ему и в Африке обогатил его. При этом он сохранил те же навыки: ночью в бурю и непогоду, когда и пес забивается в конуру и хорек в нору, и снаружи не видно было ни души, по полям пробиралась сгорбленная черная тень еврея, а когда ему случалось заблудиться, он стучался в убогое оконце, прося ночлега, и ему открывали с неохотой, а чаще не впускали вовсе; он теперь много сталкивался с людьми, и, узнав его, они стали питать к нему ненависть и отвращение.

Несчастье, на которое обречена была его дочь, толковали как праведный суд божий, покаравший вопиющую скаредность отца. Работники, которых он брал из своих единоверцев, не считали зазорным воровать у него, они еще не так бы обкрадывали его, если бы он не был начеку.

Покончив с расчетами и делами, он дома неотступно сидел в комнате у Диты. Ей полюбилось креслице с опорой для ее прелестной головки, она охотно сидела в нем и теперь, хотя оно стало тесно для ее расцветающего, тянущегося ввысь тела. А отец пристраивался на скамеечке возле нее и без конца что-нибудь говорил ей. Он учил ее произносить слова, смысл которых был для нее закрыт — она повторяла эти слова и придумывала другие, отвечавшие ее внутреннему состоянию, их, в свою очередь, не понимал он и обучался им. Так они часами разговаривали между собой, и каждому было ясно, что подразумевает другой. Пошарив в воздухе своими изощренными руками, она быстро находила и гладила его жесткие щеки и прямые, начинавшие редеть волосы. Иногда он вкладывал ей в руки подарок, кусок ткани на платье, о качестве которого она могла судить на ощупь, в особенности любила она льняное полотно и умела оценить, насколько оно гладко, мягко и ровно, ей нравилось носить его, потому что на людях она не бывала, в нарядах не нуждалась, а льняное белье прилегало прямо к телу, зачастую же платьице из льняного полотна служило ей единственной одеждой. Надев его, чтобы ходить в нем дома, она так красиво собирала его складки и скрепляла спереди пряжкой, что зрячие люди непременно решили бы: это сделано перед зеркалом. А потом она проводила ладонью по ткани, мяла ее между большим и указательным пальцем и говорила:

— Отец, эта еще мягче прежней.

Она ставила обутые в туфельки ноги на скамеечку и ощущала мягкость ее обивки. Иногда отец приносил ей съестное, фрукты и другие лакомства, она брала пальцами косточку или что-нибудь еще, чего не едят, и клала в стоящую под рукой чашку, чтобы не насорить на полу.

Росла она высокой и складной, и, когда ее белая фигурка мелькала в саду, на лужайке, или возле белой садовой стены, она производила впечатление девушки-подростка.

Из зрячих тварей к Авдию больше всего был привязан пес Азу. Потому, что его мать убили, когда он был еще слепым щенком, Авдий подобрал и вырастил его. Став взрослым псом, он всюду сопровождал хозяина, и когда тот по полдня просиживал в комнате у Диты или же на садовой лужайке, пес сидел рядом и не сводил глаз с обоих, будто понимал, о чем они говорят, и любил их обоих. Вечером, придя спать к себе в комнату, Авдий устраивал под столом подстилку для пса и старался, чтобы она была помягче.

И с псом у Авдия вышла незадача, словно так уж было суждено, чтобы для этого человека все оборачивалось непредвиденной и жестокой досадой.

В окрестностях обнаружились случаи собачьего бешенства, Авдий же на ту пору возвращался домой верхом на муле и в сопровождении неизменного Азу. Выехав из рощи, расположенной в нескольких милях от его дома и упиравшейся одним краем в упомянутый выше сосновый бор, Авдий заметил у пса непривычное беспокойство, которое, при всем его невнимании, бросилось ему в глаза. Пес рычал, забегал наперерез мулу, поднимался на задние лапы, а увидев, что Авдий остановился, он круто повернул и стрелой помчался назад по дороге.

Как только Авдий тронулся снова, пес сразу же воротился и повторил все то же. При этом он так жутко сверкал глазами, что у Авдия зародились самые неприятные опасения. В скором времени они достигли мелководного ручейка, через который надо было перебираться вброд. Пес заупрямился, не желая идти в воду, изо рта у него показалась легкая пена; хрипло скуля, он норовил укусить мула за передние ноги, когда тот собрался ступить в ручей. Авдий достал из кобуры берберийский пистолет, на мгновение придержал мула и выстрелил в пса. Сквозь пороховой дым он увидел, как обагренное кровью животное зашаталось; не дав воли замешательству, он перебрался через ручей и продолжал путь. Проехав с полчаса, он вдруг заметил, что пояс с серебряными монетами, который он всегда носил на себе, куда-то исчез, и тут осознал свою чудовищную ошибку в отношении собаки.

Остановившись в роще на отдых он снял пояс и теперь понял, что забыл его там. Он тотчас поспешил назад. Вскоре достиг он ручейка, но на том месте, где Азу был застрелен, его не оказалось, остались лишь следы крови. Авдий поехал дальше и по всей дороге видел кровь. Наконец он добрался до рощи, нашел пояс, а рядом, при последнем издыхании, лежал пес Азу. Обратив на хозяина стекленеющие глаза, животное сделало беспомощную попытку завилять от радости хвостом. Авдий бросился к нему, называл его ласковыми именами, пробовал осматривать рану, а пес в ответ силился непослушным языком лизнуть ему руку, но не смог и через несколько мгновений испустил дух. Авдий вскочил, начал рвать на себе волосы, выл и выкрикивал страшные проклятия — кинулся к мулу, выхватил из кобуры второй пистолет и стиснул его пальцами. Минуту спустя он швырнул пистолет на траву. Пояс он то брал, то бросал снова, топтал его ногами. Наконец, уже к ночи, — а собака была убита среди дня, — он поднял пояс с деньгами, принадлежащими Дите, и надел его на себя. Отыскав в траве пистолет, он сунул его в кобуру. После этого он сел на мула и отправился домой.

Рассвет уже брезжил над безлюдной долиной, когда он подъехал к своему дому, весь в крови убитого животного, — обследуя рану, он брал его на руки. Правда, он почти не надеялся спасти Азу, зная как метко научился стрелять, когда жил в пустыне. В первый день после возвращения он позволил себе отдохнуть, но на второй нанял двух мужчин, отправился с ними в рощу, чтобы они у него на глазах зарыли пса в землю.

Воротясь домой, он продолжал заниматься делами, как занимался ими доселе.

Вскоре после этого события он занемог. Неизвестно, то ли причиной болезни было пережитое волнение, то ли непривычный, неблагоприятный для него климат, так или иначе болезнь оказалась опасной, и он долго не мог от нее оправиться.

Но именно в эту болезнь, когда, казалось бы, все должно идти своим естественным порядком, свершился один из тех поворотов в судьбе этого человека, какие за его жизнь нам уже не раз приходилось наблюдать.

Произошло сверхъестественное событие, такое событие, которое не перестанут считать сверхъестественным, пока не познают те великие, всепроницающие силы природы, в кои погружена наша жизнь, и пока не научатся бережно скреплять и расторгать любовные узы между этими силами и нашей жизнью. Доселе они чуть ли не всегда представляются нам необъяснимыми, и о существе их у нас, пожалуй, нет еще даже догадок.

Дита стала почти взрослой девушкой, стройной, цветущего телосложения и, по всей видимости, обещала превратиться в настоящую красавицу. За свою болезнь Авдий ни разу не входил к ней в комнату; да и она в эту пору была нездорова — ее трясла непонятная дрожь, то пропадая, то возвращаясь надолго и в разное время, чаще всего в жаркую и душную погоду. Врач не мог определить ее недуг и предполагал, что происходит это от роста, — она особенно вытянулась за последнее время, конечности удлинились свыше меры, что и обессилило ее. Когда они начнут округляться, болезненные явления исчезнут. Авдий был на той ступени выздоровления, когда уже можно ходить по комнатам в пределах дома, но не далее, а возвратиться к делам еще нельзя. Будучи в таком состоянии, он однажды сидел у себя в комнате, занимался подсчетами и выкладками и ломал себе голову над тем, каким манером восполнить время болезни, чтобы оно в целом не оказалось убыточным, и тут-то надвинулась гроза. Он не обратил на нее особого внимания, ибо грозы, свидетелем которых он был здесь, по силе и неистовству даже отдаленно не шли в сравнение с теми, какие он видывал в родном городе посреди пустыни и вообще в Африке.

Но тут, когда он сидел над своими подсчетами, а дождь пока что тихонько капал по крыше, вдруг раздался оглушительный удар, и огненная вспышка слепящим светом озарила весь дом. Авдий сразу же понял, что молния попала в его дом. Первая его мысль была о Дите. Несмотря на слабость в ногах, он бросился к ней в комнату. Молния ударила именно сюда, пробив потолок и пол, так что комната была застлана толстым слоем пыли, железные прутья птичьей клетки расплавились, но сидевшая в ней черногрудка, чье пение так радовало Диту, осталась невредима и как ни в чем не бывало сидела на жердочке. Не пострадала и сама Дита — она сидела в постели. Сегодня дрожь совсем измучила ее, и ей захотелось полежать.

Авдий, искушенный в грозах обитатель пустыни, одним взглядом охватил всю картину, сразу же распахнул окно, чтобы выветрился резкий противный запах фосфора, потом посмотрел на Диту, взгляделся пристальнее и увидел, что у нее на лице написано страшное волнение, близкое к ужасу, к смертельному страху. Когда он подошел ближе, желая понять, что с ней, она закричала так, будто на нее надвигается чудовище и, отстраняясь, замахала руками — впервые она протягивала руки в определенную точку. Безрассудное подозрение вспыхнуло у Авдия: он бросился к очагу, где был разожжен огонь, выхватил горящую головешку, бегом вернулся к Дите и потряс ею перед глазами девочки. Она опять вскрикнула, на лице ее выразилось мучительное старание сделать что-то непривычное, — наконец, будто внезапно сообразив, она стала водить взглядом вслед за огненными кругами от головешки. Врача в доме не было, Авдий кинулся за сторожем, пообещал ему сто золотых, если он во всю мочь доскачет верхом до врача и привезет его. Сторож вывел из конюшни лошадь, спешно оседлал ее и поскакал. Авдий следил за ним из раскрытого окна. Но пока сторож седлал коня, Авдий надумал затворить все ставни на окнах у Диты в комнате и вдобавок задернуть занавески, чтобы ее глаза для начала оставались в своей благодатной темноте и не пострадали от внезапно хлынувшего света. Когда он это проделывал, Дита сидела спокойно, затем он поспешил в галерею и, как мы сказали, распахнув окно, ждал, чтобы сторож уехал, после чего бесшумно воротился к Дите, сел у ее постели и немного погодя заговорил с ней. Голос — это для нее было самое достоверное в отце. Постепенно голос возымел обычное действие. Испуганное дитя мало-помалу успокоилось и в темноте потихонечку позабыло жестокое великолепие впервые хлынувшего в глаза света. Немного погодя Дита заговорила и сама рассказала о том, как сначала были отдаленные скрежещущие звуки, а потом в комнате встал столбом гулкий тупой грохот.

Отец на все давал ей ответ, прибавляя самые ласковые слова любви. Когда разговор на время прерывался, он вставал в темноте, заламывал над собой руки или до хруста стискивал пальцы, как впиваются в дерево или железо, чтобы утишить внутреннюю бурю. Но потом опять садился около постели и сидел как можно дольше, приучаясь обуздывать себя.

Желая добавить к голосу еще одну примету, Дита ловила его руки и, поймав, гладила их, чтобы проверить, он ли это. Теперь он сидел около нее, не отходя ни на минуту, и она постепенно заговорила о каждодневных обычных событиях своей жизни. При этом видно было, что она очень устала, особенно после того, как на его расспросы ответила, что дрожь, к счастью, совсем прошла. Немного спустя, она замолчала окончательно и, доверчиво пролепетав какие-то несвязные слова, поудобнее положила голову на подушку и уже во сне опустила веки на обретенные внове и еще не познанные ею сокровища. Видя, что она спит крепким сном, Авдий осторожно высвободил свою руку и пошел в сад взглянуть, что сейчас творится снаружи. Уже вечерело. Та же гроза, которая сделала Диту зрячей, насквозь продырявила крышу на его доме, а у соседей побила урожай, но он ничего этого не заметил. Теперь, когда он стоял в мокрой траве, все уже кончилось. Кругом царила глубокая тишина, солнце садилось на западном краю неба, раскинув на востоке, куда только что ушла гроза, над всем темнеющим здесь небосводом широкий сияющий полукруг радуги.

После полуночи явился наконец долгожданный врач. Однако, по его мнению, не следовало будить сладко спящую девушку. Он считал более целесообразным произвести обследование при дневном свете. В остальном же одобрил все, что сделал Авдий.

На другое утро, когда взошло солнце, комнату Диты осветили лишь настолько, чтобы можно было определить, видит она или нет; впускать полный свет сочли для нее вредным. После краткого осмотра, врач заявил, что она видит. Решено было держать ее в комнате и лишь постепенно усиливать освещение, чтобы она исподволь привыкла к выступающим из темноты предметам и чтобы глаза у нее не воспалились от слишком резкого и непривычного света.

Ей сказали, что она нездорова и должна побыть в комнате, но болезнь скоро пройдет, а тогда глаза ее будут видеть. Она не понимала, что значит — видеть, однако покорно уселась на свое креслице, откинула голову на его спинку и только хваталась за зеленый щиток, который прикрепили над ее глазами. С окон сдергивали одну драпировку за другой, и окружающее мало-помалу вырисовывалось перед ней, но оно было ей незнакомо; ставни постепенно раскрывали и наконец на окнах раздвинули последние занавески, и огромная земля и необъятное небо разом ворвались в крошечный человеческий глаз… Она же не понимала, что это не она сама, а нечто находящееся вне ее, до чего она частично дотрагивалась раньше и чего сможет коснуться полностью, если через все пространства за много-много дней доберется туда.

Авдий учил теперь Диту видеть. Он брал ее за руку, чтобы она узнала в его руке ту самую, которая водила ее по комнатам, или по саду. Он поднимал ее с креслица. Врач и все трое слуг стояли тут же.

Он отводил ее на шаг от креслица, требовал, чтобы она взялась за его спинку, которая так полюбилась ей, потом за локотники, за ножки и все остальное — и объяснял, что это и есть ее креслице, в котором ей всегда нравилось сидеть. Потом поднимал скамеечку, давал Дите потрогать ее и объяснял, что сюда она ставила ноги. Потом показывал ей собственную ее руку, пальцы, кончик ноги, протягивал палку, которая бывала ей помощью в осязании, смотрел, чтобы она не только взяла ее, но и плотно обхватила пальцами — требовал, чтобы она прикоснулась к его одежде, давал ей кусок полотна, проводил по нему ее рукой и говорил, что это и есть то самое льняное полотно, которое было ей так приятно на ощупь.

Потом опять сажал ее в кресло, присаживался перед ней на корточки, обоими указательными пальцами показывал на свои глаза и объяснял, что этими штуками можно видеть все то, до чего дотянуться не хватило бы и сотни приставленных друг к другу рук.

Он требовал, чтобы она закрывала глаза и сквозь опущенные веки прикасалась пальцами к глазным яблокам. Она слушалась, но тотчас же отнимала пальцы и открывала глаза. Пока она сидела, он показывал на все хорошо знакомые ей предметы в комнате и объяснял, как она ими пользовалась. Хотя она и сопротивлялась из страха обо что-нибудь стукнуться, он ходил с ней по комнате, желая дать ей понятие о пространстве, подводил ее к различным предметам и пояснял, что добраться до каждого нужно время, хотя взгляд обнимает их все разом.

Он провел у нее в комнате целый день. Выводить ее в сени и в сад и показывать то, что там находится, он пока не решался, боясь избытком впечатлений повредить ей. За столом он называл ей кушанья; показал ложку; ножом и вилкой она никогда еще не пользовалась, а ко рту подносила еду так же неловко, как в ту пору, когда была слепа.

К вечеру у девочки открылся сильный жар. Ее уложили в постель.

Когда стало смеркаться и наконец совсем стемнело, Дита решила, что она опять ослепла и сказала об этом отцу. Он возразил ей, что это и есть ночь, когда, как она знает, все ложатся спать, потому что кончился дневной свет, при котором глаза только и могут видеть, и вернется он спустя некоторое время, а пока люди закрывают глаза и спят. А что она не ослепла, он может сейчас же доказать ей. Он зажег большой светильник и поставил на стол. Все предметы сразу стали видны, но по-иному, нежели днем, — они резко выступали из больших черных теней, занимавших все промежутки. Пламя светильника напомнило Дите молнию, вчера точно так же что-то зашипело, сказала она, а потом раздался ужасный грохот и отец подбежал к ее постели. Авдий тотчас же погасил светильник, сел около постели, взял руку Диты, как в те времена, когда она была слепой, и говорил с ней до тех пор, пока она не задремала, как обычно.

На другой день она проснулась успокоенной и окрепшей, с уже гораздо меньшим волнением, чем вчера, смотрела на окружающие предметы; видя это, отец велел ее одеть и ближе к полудню, когда трава просохла от росы, вывел ее не только в сад, но и за пределы сада, в долину. Тут он показал ей небо, безбрежную синь, по которой плыли серебристые материки, и объяснял, что это синее, а это белое. Потом показал ей вниз на долину, на пологую мягкую ложбинку, идущую от них вдаль, и объяснил, что это земля, по которой они ходят, мягкий ковер у них под ногами — это зеленая трава, а то сверкающее, чего не переносят ее глаза и что ослепляет сильнее вчерашнего светильника, это солнце — светильник дня, оно всегда приходит после сна, приносит с собой день и дает глазам силу все видеть.

Потом он повел ее во двор к фонтану, у нее на глазах подергал металлическую ручку, пока струя не взметнулась вверх, и показал ей неизменно великое для него чудо — простую воду, и дал ей отхлебнуть светлой, прозрачной и прохладной влаги, которую зачерпнул стаканом. В течение дня он показал ей деревья, цветы, объяснил разницу в красках, что было для нее совсем внове, и при пересказе она не только все путала, но и неправильно толковала, особенно, если в голове у нее теснились вместе краски и звуки. В траве часто сновали зверушки, которых он спешил ей показать, а когда в воздухе мелькала птица, он старался направить на нее взгляд Диты. Когда они вышли за пределы сада, на пустынную поляну, оказалось, что Дите прежде всего надо приучиться ходить, — она как щупальцами вцеплялась в землю ступнями и не решалась быстро и уверенно переставить кончик ноги вперед, на траву, не зная, как велика пропасть между этим шагом и следующим, и оттого, став зрячей, ходила гораздо неувереннее, чем раньше, будучи слепой; тогда она спокойно переставляла ноги, потому что безошибочно попадала на твердую землю и не подозревала, сколько всякой всячины встретится на следующем шагу. Она радовалась всему, что видела, непрерывно смотрела по сторонам и больше всего восторгалась домом, в котором они живут, единственной диковиной такого рода на всем пустынном лугу. Она еле согласилась вернуться к себе в комнату, ей не хотелось расставаться с синевой небес, которая особенно ее пленила, и с уходящей в неоглядную даль зеленью долины. Она смотрела во все глаза и не могла постичь, как это одно дерево, край садовой ограды или развевающаяся пола отцовской одежды сразу отнимают у нее такую большую часть мира и как она сама, приложив ладошку к переносице, сразу закрывает все-все вокруг…

Вечер, как и предыдущий, принес с собой полное изнеможение, и отец по-вчерашнему убаюкал дочку, чтобы назавтра продолжать начатое.

Авдий забросил торговые дела, которыми недавно занимался с таким рвением, и всецело посвятил себя Дите, преподавая ей новую науку видения.

Что для других родителей раздвигается в длинные промежутки, дробится на миллионы мгновений, то на него свалилось разом. Одиннадцать лет на глазах Диты лежала пелена, одиннадцать лет жила она на свете, дожидаясь того, чтобы увидеть этот свет, а тем временем он открывался ей с другой стороны, со стороны ограниченного, обособленного осязания вслепую: но то, что говорят о сказочном цветке, который годами прорастает из унылого серого кустика, потом за несколько дней выбрасывает вверх стройный стебель и с треском распускается в целую башню великолепных цветов, то же случилось и с Дитой: едва раскрылись два цветка у нее во лбу, вокруг с молниеносной быстротой расцвела еще невиданная весна; но ей был дарован не только внешний мир, душа ее тоже настраивалась на более высокий лад. Подобно тому как на глазах растут крылья у птенцов, еще сидящих на том месте, где они вылупились из скорлупы, столько времени мешавшей крылам развернуться, так у Диты в душе они впервые расправлялись во всю ширь, ибо каждый миг прилетал с бесценными дарами, каждое мгновение несло с собой целые миры и день кончался усталостью от накопленного в течение него груза. Так чудодейственна сила света, что за короткий срок Дита изменилась даже телом; щеки зарумянились, губы расцвели и спустя несколько недель развились и окрепли все ее члены. У Авдия волосы совсем побелели, почерневшее лицо вдоль и поперек пересекали рубцы и в чертах залегла печать измождения. Таким он бродил рядом с дочерью, которая выступала теперь грациозно и уверенно; для них что ни день, то был праздник, и это очень нравилось Дите, а ему не менее.

Лицо девочки не только стало красивее, оно ожило, все явственнее открывая самое лучшее, чем владеет человек, — красоту души.

Много лет назад Авдий превратился в жестокого скрягу, зато теперь никто не узнавал его. Он всегда был подле Диты. И те, что ненавидели его, с явной приязнью смотрели на невинное личико его дочери.

Ее глаза, прежде пугавшие своим безучастием, теперь обрели живую человеческую прелесть, они заговорили, как говорят глаза человека, они выражали то веселость, то любопытство, то изумление, выражали они и нежность, когда она, болтая и ласкаясь, смотрела на лицо Авдия, ей одной оно не казалось безобразным, ибо то, чем внешний мир был для ее глаз, тем он, отец, был для ее души; нет, он был для нее даже больше, нежели внешний мир, ведь она не сомневалась, что он-то и подарил ей весь этот внешний мир.

Так прошло лето и за ним очень тоскливая для девочки зима, потом опять лето и опять зима. Дита росла, расцветала и становилась все прекраснее.

Но были две странности, отличавшие ее от других людей.

Одна относилась к тем загадкам природы, которые встречаются, порой, хотя и крайне редко. Была эта странность в молодости и у Авдия, однако с годами она пропала. С того дня, как молния ударила в комнату Диты и вызвала у девочки такую нервную встряску, все стали замечать, что в грозовую погоду или же в такую, когда грозовые тучи бродят на горизонте, девочка была особенно оживленна и даже радостно возбуждена, меж тем как девушки и женщины обычно боятся грозы. Она же любила грозу, и когда где-нибудь на небе собирались грозовые тучи, она выбегала посмотреть, надвигаются ли они. В один такой мглистый, душный, предгрозовой вечер Дита стояла у отворенного окна и смотрела на отдаленные вспышки молний, и тут сидевший позади Авдий увидел, как вокруг ее головы появилось легкое, слабое, тусклое свечение, а кончики шелковых лент, вплетенных в косы, растопырились и встали стоймя. Авдий не испугался, ибо то же самое бывало и у него когда-то в молодости, зачастую без всякого повода, и в зрелые годы — при сильном волнении, о чем ему не раз рассказывала мать. По словам матери, это совпадало с радостным оживлением или с бурным ростом, но его телесному здоровью никогда не вредило. Авдий продолжал спокойно сидеть позади Диты, не говоря ей о том, что видит. Он и так перенес спальню Диты в другое место на следующий же день после того, как молния ударила к ней в комнату. Теперь же, заметив это явление, поспешил поставить на крыше громоотводы, какие видел во многих местностях Европы. Припомнил он еще, что слышал однажды на востоке, будто ночью, когда в небе полыхают молнии, а гроза все не может разразиться, — внизу, на земле, из чашечки иных цветов подымается легкое пламя или же стоит над ними равномерным тихим сиянием, не исчезая, но и не сжигая ни листьев, ни нежных тычинок. Наоборот, такие цветы потом бывают прекраснее всех других.

Авдий стал пристальнее следить за Дитой и в то лето дважды заметил такое же явление. Зимой замечать было нечего.

Второе, что отличало Диту от других людей, было, надо полагать, следствием самой ее жизни, ни в чем не похожей на то, как живут обычные люди, следствием прежнего ее состояния и одиночества, в котором она росла.

У других людей день и ночь, явь и сон были раздельны, для нее же они не разграничивались. У других день — это правило, ночь — исключение; для нее скорее день был чем-то исключительным. Ее прошлая долгая привычная ночь захватывала и дневную ее жизнь, и созданные прежде по прихоти воображения непонятные другим людям образы ее внутреннего мира ныне примешивались к внешним картинам, что в итоге составляло мечтательно-вдумчивый склад характера, способный, однако, на порывы деятельной решимости, унаследованной от отца. Отсюда проистекало такое своеобразие мыслей и речей, что людям, не знавшим ее, могло показаться, будто перед ними говорящий цветок.

Освоившись с одиночеством вечной ночи, она и теперь охотно бывала одна или с отцом, который умел ее понять. Возможно, все из-за той же нескончаемой ночи она предпочитала ярким краскам холодные блеклые тона, а среди них любимым ее цветом был голубой.

Однажды, уйдя довольно далеко от дома, они с отцом пересекли сосновый бор, о котором речь была выше, и, когда очутились по ту сторону его, на обширном поле цветущего льна, Дита воскликнула:

— Посмотри, отец, все небо звенит на кончиках этих прямых зеленых нитей.

Она пожелала унести кусок этого чуда домой. Тогда отец подвел ее поближе, сорвал несколько нитей, показал ей отдельные мелкие цветочки и объяснил, что нельзя унести эту голубизну целым куском. Зато он обещал ей, что скоро у нее дома будет такое же голубое поле.

Толковала она и о фиолетовых звуках и говорила, что они ей приятнее тех противных, что стоят торчком и похожи на раскаленные прутья. В последнюю пору слепоты она предпочитала петь, а не говорить, и голос ее рано выработался в нежный и звонкий альт.

Так создала она себе мир зрения и слепоты, и синева ее глаз, подобно нашему небу, была соткана из света и мрака.

Когда она обрела зрение и Авдий, как было сказано выше, перестал тратить время на торговлю и разъезды, он затеял нечто новое. Заодно с местом, на котором был расположен дом и сад, он приобрел немалую часть бесплодной долины. До сих пор он не пытался извлечь пользу из этой земли и, только ходя по ней, думал про себя: она принадлежит мне. Теперь же он принялся за обработку этого участка, намереваясь постепенно превратить его в плодородные поля, подобно тому как в городе среди пустыни, позади засохших пальм, у него тоже было поле, где водились кое-какие овощи и жидкий низкорослый маис. Он нанял работников, закупил нужный инструмент и взялся за дело. Чтобы вскопать и расчистить землю под первый сев, он вытребовал поденщиков из дальних селений. Одновременно он начал постройку амбаров и других хранилищ для урожая.

Когда все было достаточным образом подготовлено, Авдий отпустил чужих поденщиков, и дело продолжали его постоянные работники. В саду он ради тени с самого начала насадил деревья, теперь же добавил различные кустарники, взрыхлил часть луговины, поросшей одной лишь травой, и разбил там цветник. По другую сторону дома землю вскопали под огород.

Уже в первую весну после того, как Дита стала зрячей, пышная зеленая нива заколыхалась там, где росла лишь низкая блеклая трава да серые камни торчали из земли. Когда стебли пожелтели, из них перед взором Диты выглянули синие васильки. Авдий обходил все эти угодья и нередко, когда созревающие колосья серебряными волнами колебались под утренним ветерком, над камышовыми зарослями появлялась его фигура; смуглый лоб был обвит белым тюрбаном, темный кафтан развевался на ветру, а большая борода, ниспадавшая на грудь, казалась белее тюрбана.

В первое же лето часть пашни была отведена под лен. Когда он зацвел, Диту повели туда, и Авдий сказал, что все небо, звенящее на кончиках этих прямых зеленых нитей, принадлежит ей. И Дита теперь частенько стояла и смотрела на голубое покрывало, раскинутое по этому полю. Возвращаясь домой, она собирала пучок васильков, растущих во ржи.

В середине того же лета, груженный до верху желтым зерном воз направился во вновь отстроенный Авдием амбар, опровергая нелепое убеждение живущих поодаль соседей, будто зеленая, усеянная камнями ложбина — бесплодна. За первым возом последовал второй, потом третий; возы нагружались до тех пор, пока весь урожай но был свезен в амбары. А в другом месте уже готовили новину под пахоту будущего года.

Итак, Авдий предался совсем новой, доселе чуждой ему деятельности и продолжал усердно развивать ее. Прошло несколько лет, и он вскопал уже всю принадлежавшую ему землю и собирался написать тому же знакомому купцу, желая через его посредство приобрести для возделывания еще один участок земли. Сад он расширил и новый кусок тоже обнес оградой. Прежние хозяйственные постройки стали малы, и он все время что-то пристраивал к ним. А сам уже думал о новых предприятиях, ломал голову над новыми сооружениями и усовершенствованиями.

Теперь он опять завел много работников и служанок. Внутри дом его был убран почти так же, как жилище среди пустыни во времена Эсфири. Повсюду разложены мягкие ковры, с помощью досок и шелковых драпировок устроены ниши, в них поставлены диваны, а перед ними повешены раздвижные желтые шелковые занавески. Ценные вещи он разложил по ящикам, чтобы Дита нашла их, получив после его смерти ключи.

Во дворе и за оградой, в самой долине, он насадил деревца, чтобы они давали ей тень, когда она будет в летах. Если Авдию по-стариковски не спалось или долгие европейские сумерки казались ему не в меру долгими, он вставал, подходил к ее постели и смотрел, как она спит, здоровая и румяная, точно розан. А потом шел бродить по саду, что-то осматривал и подвязывал.

Читать книги или чему-то учиться он Диту не приохотил — ему это и в голову не пришло. Посторонние люди никогда не заглядывали в дом Авдия, а если случалось прохожему забрести в долину, то из окна видно было разве что, как он зачерпывает воду в ручье и, напившись, идет дальше. Работники возделывали Авдиевы поля и, исполняя его распоряжения, возили зерно на рынок, возвращались домой с деньгами, сумму которых Авдий всегда знал заранее, потому что был осведомлен о рыночных ценах. Жили работники при службах, находившихся на другом конце сада, и держались обособленно, потому что, хоть и были одной с Авдием веры, но чурались его странного нрава и неожиданных причуд. Так же вели себя и остальные слуги. Горничная Диты сидела почти безвыходно в комнате, либо шила, либо читала; она была из городских и терпеть не могла воздуха и солнца. А Дита с Авдием все время проводили в саду и в поле. Сажая деревья, чтобы они давали тень, Авдий не знал или не постигал европейского климата. Отец и дочь здесь почти не нуждались в тени. Когда солнце припекало так сильно, что каждая тварь, истомившись, искала крыши или прохлады, Дита предпочитала сидеть на посыпанной песком садовой дорожке под опавшим бобовым цветом, купалась в лучах полуденного солнца и мурлыкала песенку собственного сочинения. Меж тем Авдий в просторном бурнусе сидел на скамеечке перед домом, сверкая глазами и блестя на полуденном солнце белизной волос и бороды.

Так, стройным побегом африканского алоэ, соседствуя с ольхой, можжевельником и другими кустарниками, росла Дита — так жили они в уединении, а над равниной будто сияло солнце пустыни.

Авдий рвался в Европу — и вот он в Европе. Здесь его не бьют, у него не отнимают имущества, но сам он привез в Европу африканскую душу, привычную к пустыне.

Дита часто сидела на поле, раскинутом по пригорку, близ соснового бора, докуда Авдий уже распространил свои угодья, она сидела и разглядывала колосья или травы, прораставшие среди них, или облака, плывущие по небу, а то смотрела, как спелое зерно струится с ее ладони по серому шелку платья. Авдий рядил ее в богатые одежды, и если уж она не ходила в своем излюбленном льняном полотне, то одевалась в блеклые шелка — синий или серый, фиолетовый или палевый — только не в черный. Правда, покрой ее платьев лишь отдаленно напоминал европейский, так как платья ей мастерила горничная, но Дита и сама требовала, чтобы они облекали ее широкими свободными складками, ибо у нее на родине люди не приучены к малейшему стеснению и она тоже не терпела его. Посидев на краю нивы, она вставала и одна брела по кромке поля, и с дальнего конца долины было видно, как ее фигурка либо светится белизной полотна, либо мерцает блеклыми полутонами шелка. Авдий обычно приходил за ней, и они вместе направлялись к дому. Он вменял себе в обязанность говорить с ней как можно вразумительнее, чтобы она скорее вошла в разум и могла жить одна, после того как его не станет. И вот, идя с ней бок о бок, он рассказывал ей арабские сказки родной пустыни, воспевал южную природу и, подобно коршуну Атласских гор, вонзал ей в душу свои бедуинские понятия. При этом он говорил на языке отцов — по-арабски. Хотя, наловчившись смолоду, за годы странствий, он быстро овладел местным наречием, на котором ранее говорил с теми, с кем вел торговые дела, а теперь с теми, кто был у него в услужении, однако с Дитой он предпочитал беседовать по-арабски. Но иногда, говоря с ней, он пользовался каким-нибудь другим восточным языком, а кроме того, из его уст, так же как от слуг, она слышала местную речь и потому усвоила себе помесь разных языков, выражалась на этом смешанном наречии и мыслила соответственно.

Стоило Авдию заглянуть вперед, задуматься о дальнейшей их жизни, о будущем женихе, как перед ним вставал прекрасный темнолицый, приветливый образ Урама, которому он охотно бы отдал ее в жены — но Урама не было в живых, а потому отец только и мог себе представить, что Дита будет хорошеть, и расцветать, и жить, как живет сейчас.

И в самом деле, все говорило о том, что его желание сбудется. За последнее время ее красота достигла совершенства. Тело окрепло, взор стал прекраснее, глубже, пламеннее, губы превратились в спелый плод, все ее существо налилось жизнью, ибо она по натуре сочетала в себе томность матери с пылким нравом отца. Отца она любила несказанно, и когда, случалось, ее захлестывала трепетная, безграничная нежность к нему, она брала старческую отцовскую руку и прижимала его пальцы к своим глазам, ко лбу, к сердцу, — матери у нее не было, и что такое поцелуй она не знала, отец же, помня свое уродство, никогда не целовал ее.

Пока Дита была слепой, она почти все время сидела, а когда ходила, то вяло и робко передвигала ногами, большей же частью оставалась в постели, отчего ее развитие очень замедлилось, и хотя, прозрев, она стала развиваться быстрее чем прежде, однако пора зрелости наступила у нее позже обычного.

Ей уже минуло шестнадцать лет, когда она, по-видимому, достигла расцвета. Прежняя порывистость улеглась, взгляд сделался кротким, тоскующим, тело выровнялось и налилось радостью жизни, как у всякого полноценного земного создания.

Авдий нарочно причинял себе боль или жертвовал чем-нибудь особенно дорогим ему, лишь бы судьба не потребовала от него большего.

Со всеми девушками в эту пору происходят большие перемены, а в племени Диты наступление девического возраста знаменуется спокойной мягкостью осанки и нежной робостью взгляда, у нее же это выразилось особенно явственно.

Она пребывала в каком-то трепетном ожидании, и хотя казалась, как прежде, радостной, даже задорной и веселой, но по всему ее существу словно было разлито сладостное томление.

Был разгар лета, пора жатвы.

Однажды днем, когда всем остальным людям было слишком жарко, Дита отправилась гулять по краю раскинувшегося на холме ржаного поля, которое накануне сжали, исполняя распоряжение отца. Она шла до тех пор, пока не достигла верхней границы поля — там у нее был участок, который она поздно засеяла льном, и, пока стояли хлеба, могла до него добраться только в обход; теперь он со дня на день должен был зацвести.

Она совершенно одна взобралась наверх через жнивье и совершенно одна стояла на вершине холма, возвышаясь надо всем, за исключением дальнего соснового бора, верхушки которого, казалось, уходят еще выше в небо.

На ржаном поле ее видели работники Авдия, а теперь они через то же поле спешили воротиться домой, испугавшись грозы. О Дите они и не подумали. Только один, встретив немного позднее Авдия и решив, что он ее ищет, сказал ему, что если он разыскивает дочку, так она на холме. Авдий и в самом деле искал ее, потому что легкая гряда облаков сгустилась и надвинулась ближе, хотя на небе еще преобладала безоблачная синева и солнце пекло жарче прежнего. Услышав сказанное работником, Авдий взобрался по упомянутому выше ржаному полю, увидел Диту у кромки льна и подошел к ней. Поле все сплошь было усеяно голубым цветом льна и на дрожащих листочках, которые не колыхал ни малейший ветерок, собралось множество насекомых.

— Что ты тут делаешь, Дита? — спросил Авдий.

— Смотрю на свой лен, — ответила девушка, — вчера не было ни одного цветка, а сегодня, погляди, распустились все до единого. Наверное, это от безветрия и жары.

— Разве ты не видишь, что на небе собрались тучи? — сказал Авдий. — Они поднимаются все выше, надо скорее идти домой, иначе ты промокнешь и заболеешь.

— Тучи я вижу, — возразила Дита, — но они надвинутся не так скоро, мы успеем спуститься. А если они и надвинутся раньше, чем обещают, все равно я не промокну, я спрячусь в шалаш, который тут сделан из снопов, сяду и буду смотреть, как серебряные дождевые шарики скачут по стеблям, от которых торчат одни пенечки. А у меня в шалаше будет тепло и сухо.

Авдий поглядел на вечернее небо, и ему в самом деле показалось верным предположение дочки, что тучи надвинутся скорее, чем обещают. Неспроста ровная и бесцветная гряда, еще недавно стоявшая в вечернем небе, распалась на клубы, окаймленные белым и ежеминутно менявшие окраску. Книзу, к горизонту залегло что-то красно-серое.

Авдий признал, что они вряд ли поспеют до ливня домой и потому, пожалуй, разумнее всего последовать совету Диты. Но он не верил, что легковесный шалаш выдержит порывы ветра, и принялся натаскивать еще снопов. Поняв его намерение, Дита взялась ему помочь, пока снопов не набралось достаточно, чтобы заслонить плотной стеной наветренную сторону и настолько укрепить все сооружение, чтобы ветру не легко было разнести его. На восточную сторону Авдий оставил щель, чтобы видеть, стихает ли дождь, и проследить, как будет уходить гроза. Наконец убежище было готово, а все еще не чувствовалось ни ветерка и не упало ни капли дождя. Перед глазами расстилалось желтое жнивье; хлеба были сжаты, и оказавшиеся без укрытия нежные былинки даже не шевелились, а пение жаворонка в поднебесье над голубым полем изредка прерывалось дальними, глухими раскатами грома.

Обратясь на запад, Дита говорила в своем обычном радостном предгрозовом возбуждении:

— До чего прекрасно, до чего же, до чего прекрасно. И оттого, что ты, отец, со мной, мне все кажется еще лучше.

Они стояли перед своим прибежищем, сооруженным из снопов, следили за тучами и готовились засесть в шалаш, как только начнется дождь. В верхних слоях воздуха, должно быть, уже разыгрался ветер, видно было, как дымчатые облака, обычные предвестники грозы, бежали по небу; опередив солнце, они уже оказались над головами наблюдающих и мчались дальше, на восток.

Внутри устроенного им приюта Авдий сделал сиденье из нескольких снопов и уселся на них. А Дита, по-детски любившая укромные уголки, тоже забралась в соломенный домик и подсела к отцу. Оставленная на восточную сторону щель позволяла им видеть кусочек жнивья у самых ног, за ним краешек поля со льном, а наверху — бегущие по небу дымчато-прозрачные облака; еще слышно было пение жаворонка над цветущим льном. Гром по-прежнему грохотал в отдалении, хотя тучи облегли уже все небо, и не только над их головами, но и дальше, к востоку.

Сидя в своем укрытии, они беседовали между собой.

— Тебе не кажется, что облака совсем не густые и дождь из них пойдет не крупными и не тяжелыми каплями? — спрашивала Дита. — Мне было бы жалко, если бы дождь прибил мои прекрасные голубые цветочки, ведь они распустились только сегодня.

— Я думаю, даже самым тяжелым каплям не сбить голубых лепестков, — раз они расцвели сегодня, значит, держаться пока что будут крепко, — отвечал Авдий.

— Я очень люблю смотреть, как растет лен, — помолчав, снова заговорила Дита. — Давным-давно, когда у меня в голове все было еще закутано гадкой черной завесой, Сара, на мои расспросы, много рассказывала про лен, но тогда я ничего не могла понять. Теперь я понимаю, потому что все видела сама. Это растение — друг человека, говорила Сара, оно человека любит. Теперь я знаю, что это правда. Сперва у него на зеленом стебельке распускается красивый цветок. Потом, когда цветок умрет, растение, набравшись воды и воздуха, дает нам мягкие серебристые нити, из которых люди делают ткань. Эта ткань, говорила Сара, их единственное надежное укрытие от колыбели до гроба. И в самом деле, она права: это растение можно сделать чудо каким белым, и когда оно станет чище и ярче снега, в него кладут и завертывают детей, совсем-совсем еще маленьких, какой я была; а своей дочке Сара дала с собой много льняного полотна, когда та уезжала, чтобы выйти замуж за чужого мужчину, который пожелал взять ее в жены. Она была невеста, а чем больше этого снега дают невесте, тем она богаче. Наши работники носят белые льняные рукава на голых руках. А когда мы умираем, знаешь, нас ведь обертывают белыми полотнищами.

Она внезапно замолчала.

Авдию почудилось, будто сбоку над снопом полыхнуло легкое пламя; он решил, что от Диты опять исходит сияние, он еще раньше заметил, как встали дыбом кончики лент и волос. Но никакого сияния вокруг нее не было. Когда он вгляделся, все уже кончилось. За пламенем последовало хрипловатое рычание, а Дита откинулась на сноп — она была мертва.

На землю не упало ни единой капли дождя, только по небу струились легкие, будто стремительно влекомые прозрачные покровы.

Ни звука не вырвалось у старика, он лишь смотрел на существо, лежавшее перед ним, и не верил, что эта бездушная вещь — его дочь. Глаза были сомкнуты, неподвижные губы безмолвствовали. Он тряс ее, что-то говорил ей, — но она выскользнула из его рук и была мертва.

Сам он не ощутил ни малейшего сотрясения. И снаружи стояла тишина, словно грозы здесь еще и не бывало. Гром гремел уже где-то вдалеке, не было ни ветерка, и время от времени снова запевал жаворонок.

Старик встал, бессознательно взвалил мертвую девушку себе на плечи и понес домой.

Двое пастухов, попавшихся ему навстречу, ужаснулись, увидев, как он идет под ветром, который поднялся тем временем, а рука девочки свисает у него вдоль спины.

Весть о новом чуде и новой каре, как назвали происшедшее, мигом облетела всю округу. На третий день пришли его братья по вере и положили сломленную лилию в землю.

Гроза, что коснулась своим ласковым пламенем ее чела и в поцелуе отняла у нее жизнь, та же гроза пролилась обильным благодатным дождем на окрестные нивы и, подобно той, другой грозе, подарившей Дите зрение, завершилась великолепной радугой, раскинутой по всей восточной стороне небосвода.

После случившегося Авдий только и знал, что сидел на скамеечке перед домом, не говорил ни слова и смотрел на солнце. Так он сидел многие годы; слуги обрабатывали поле по указанию того купца, о котором не раз было говорено; из останков Диты выросли цветы и травы — солнце вставало и заходило, лето сменяло лето, а он не помнил, сколько времени сидит, ибо, по достойным доверия свидетельствам, он был лишен разума.

Внезапно он очнулся и стал стремиться назад, в Африку, чтобы всадить нож в сердце Мелеку; но сил на это у него уже не было — слугам приходилось выносить его утром из дому, а днем и вечером вносить обратно. Авдий был еще жив через тридцать лет после смерти Диты. Сколько он прожил потом — никому не известно. В преклонных летах его лицо утратило темный оттенок и побелело, став таким, каким было в юности.

Многим людям довелось видеть, как он сидит на скамейке перед домом.

Но вот он перестал сидеть там, солнце светило на опустевшую скамью и на его свежую могилу, из которой пробивались уже кончики трав.

Никто не знал, сколько годов он прожил. Говорили, что более ста лет.

Пустынная долина сделалась с той поры плодородной, белый дом стоит на своем месте и даже стал больше и красивее прежнего, а все в целом принадлежит сыновьям Авдиева друга — купца.

Так кончилось жизненное поприще еврея Авдия.

1842


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть