Онлайн чтение книги Наркотики. Единственный выход
1

1.1

На следующий же после свадьбы день, в соответствии с соглашением, заключенным со своею нынешней женой еще при обручении и определявшим границы свободы действий в условиях супружества (о, наивность!), Изидор Смогожевич-Вендзеевский, сотрудник ПЗП и известный в широких кругах интеллигенции и псевдоинтеллигенции философ-дилетант, вышел на привычный, чуть ли не ежедневный, как до сих пор бывало, променад за город. Во время прогулок он мало обращал внимания на так называемые красоты природы, зато в образах неопределенных подпонятийных туманностей обмозговывал вещи самые глубокие и тревожные, совершенно забывая о скучной работе в ПЗП, которую вынужден был сносить ради так называемого «хлеба», ибо почти все, что ему когда-то там после чего-то там осталось, он растратил в каких-то темных операциях, в которых абсолютно ничего не смыслил и в которые его втянул старый школьный приятель, а ныне издыхающий в сжимающихся тисках инспекции бизнесмен, Надразил Живелович, личность хоть и подозрительная, но тем не менее привлекательная — как физически, так и психически.

В голове у Изидора слегка шумело после вчерашней свадебной «оргии», на которой он, не учтя своих возможностей, порядком перебрал, но в то же время он ощущал некую общую легкость, своего рода облегчение, отсутствие специфического и досадного угрюмого напора со стороны давно уже перекрытой  з о н ы  истинных половых влечений. Теперь, наконец успокоившись в плане бытовом, он положительно сможет приступить к формулировке своей туманно, в общих чертах набросанной философской системы, по поводу которой его не раз одолевали тяжкие сомнения, усердно подпитываемые к тому же профессором Вэмбореком из Уорбуртонского университета, что в Канаде, логистиком, скептиком, релятивистом, вообще первоклассным демоном (всякий знает, что это такое). Создание системы стало единственной целью Изидора. При этом он был свободен от каких бы то ни было крупномасштабных карьеристских поползновений, а также от всякого рода снобизмов и жизненных аппетитов. Он никогда и не помышлял ни о какой научной должности. Этому препятствовало прежде всего отсутствие кандидатской степени, ранее недоступной вследствие общей его отрешенности, а теперь — из-за работы в ПЗП. Самое большее, на что он рассчитывал после завершения и возможного издания труда, которому было предопределено называться «Общая онтология в новом изложении», так это написать пару критических статей о наиболее ненавистных ему философских направлениях и постепенно замереть в созерцании удивительных шизофренических трансформаций мира. Да, Изидор был шизотимиком[100]Смотри, дорогой: «Наркотики» С. И. Виткевича, «Психологию» проф. Витвицкого и главный труд Кречмера «Körperbau und Charakter». (Прим. авт.) , притом довольно типичным, с маленькими дополнительными вкраплениями — эдакими комочками — циклотимизма: Ein hochbegabter Schizothyme im Prozess des Absterbensbegriffen[101]Высокоодаренный шизотимик в процессе умирания (нем.). — так чуть ли не в шутку он себя называл, впрочем, как потом выяснится, совершенно безосновательно. Был он высок, худощав и до отвращения черен. Нос большой, что называется орлиный, и довольно выпуклые зеленовато-серые слегка близорукие глаза. На губах — этой единственной симпатичной части его лица — почти постоянно блуждала беспомощная детская улыбка, а широкие скулы возвещали всем о большой силе воли и «солидности» характера. Изидор был тверд подбородком и мягок взглядом — и это делало его очаровательным.

1.2

Русталке Идейко — его теперешней жене, а почти до вчерашнего дня психической, а еще полгода назад и физической любовнице его ближайшего, единственного друга Марцелия Кизер-Буцевича, художника (но художника настоящего, какого, кажется, до сих пор не было во всей мировой истории, а не какого-нибудь там натуралистического халтурщика — ибо по сравнению с недосягаемым совершенством природы каждый — халтурщик, у которого только и есть общего с живописью как искусством, что он свиной щетиной да конским волосом размазывает по холсту цветное месиво), было уже 28 лет от роду, и принадлежала она к известному (в Литве) литовскому роду, претендовавшему на княжеский титул. Фамилия Русталки брала начало не от «идеи», а от слова «иди» — так, кажется, сказал одному из ее предков Великий князь Литовский Ольгерд, прибавив к этому «и победи!» (герб «Ид» — вытянутая рука с вытянутым же указательным пальцем, пересекающая наполовину белое, наполовину красное поле), а тот пошел и победил кого-то там под Байсеголой, и пусть земля ему будет пухом, а кто меня, автора этого романа, на основании данных, которые я здесь привожу, обвинит в аристократическом снобизме, тот — гадкий и злобный кретин, а не интеллигентный человек. Боюсь, что Хвистек в своей неповторимой — переплетением банальности с утонченностью — книге «О духовной культуре в Польше» поступил именно так, описав, как они с каким-то там графом (притом умным и глубоким, что бывает редко) покатывались со смеху над моей бедной княгиней из «Ненасытимости» и над бароном — впрочем, в этом я не уверен. «Ну и пусь, ну и пусь» — как говорят в таких случаях старые и мудрые горцы на Подгалье.

Русталка давно уже нравилась ему: ее льняные волосы, раскосые зеленые глаза и большие, цвета земляники уста, казалось ему, были воплощением всех его детских грез, когда он испытывал бычьи эротические содрогания во время езды на велосипеде за одной босоногой девчушкой, возвращавшейся из школы и — как потом оказалось — очень похожей на Русталку. Au fond[102]В сущности (фр.). это было отвратительно, потому что отвратительно, но «шо ж ты, паря, буишь делать», как говаривал один очень умный горец. Предрассудков у Изидора не было. Так почему же, почему ему на ней было не жениться (ведь не причина же, что она не была «девицей» в понимании XIX века и что его друг Марцелий пресытился ею — впрочем, и она им тоже, — хотя все это было вовсе не так просто), коль скоро она ему нравилась физически, а психически он — для шизоида — любил ее даже очень.

Ох уж эта любовь астеников! Это ж просто черт знает что такое! Разумеется — для пикнических субъектов, сами же они абсолютно не отдавали себе в этом отчета. Всегда неуверенные в себе, вечно сомневающиеся, постоянно разорванные между диаметрально противоположными чувствами, сами себя преследующие на неведомых тропинках, протоптанных их собственными двойниками (которые часто были прекрасней, чем они сами), вечно ненасытные и снедаемые угрызениями совести, исключительным непостоянством эмоций и до болезненности мелкой чувствительностью. А вдобавок — постоянное ощущение, что все «не то», что за гранью этих мук есть где-то солнечный мир простых, прекрасных и свободных чувств, мир недостижимый, лелеемый в мечтах и безвозвратный — тот, что будто был когда-то где-то здесь, да только отлетел, как мираж, в иное, недосягаемое измерение бытия. Но теперь будет не так. Теперь у Изидора есть жена, и в ней (или на ней) он решил окончательно завершить серию своих — довольно, впрочем, скромных — эротических приключений (скромных с точки зрения какого-нибудь Артура Рубинштейна или Казановы, но — Боже мой! — зачем же окончательно?) и до самой смерти больше не беспокоиться. Русталка была похожа на него духовно и даже немного физически, правда, она была светлой масти — на худой конец после соответствующей перекраски они могли бы сойти за брата и сестру. Вот из нее-то Изя и решил сделать дамбу, которую не перехлестнули бы никакие волны сомнений в окончательной реальности этой жизни. «О реальность! Как же ты неуловима, нельзя ни убежать от тебя, ни понять до конца!» Для людей пикнического типа эта проблема либо иллюзорна, либо она вообще блеф — но что же с ними поделаешь, «o ma belle cousine[103]О, моя прекрасная кузина (фр.). , если они такие с... сыны, что с ними поделаешь»?

1.3

Да, да — здравый смысл: от его основ решил он «выйти» на покорение неприступной крепости, той единственно неотразимой, единственно истинной метафизики, неприступной, как ему казалось, ни для какой из известных ему систем. Да, да — этот презираемый здравый смысл, в коем присутствуют преимущественно неоднозначные понятия, берущие начало в двойственности самого бытия, проистекающие из самого понятия Бытия, вовсе не так уж и достоин презрения. Из биологии должно дойти мерцание роковых загадок (sic) нашего времени, ибо проблема отношения логики к психологии и наоборот (вторая, после психофизической, основная проблема философии) замирает на границе их соприкосновения, то есть — возможности перевода одного на язык другого (или обоих на некий третий, общий для них язык) — психологизма в лице Корнелиуса (этого так мало читаемого мудреца) и феноменологизма Гуссерля. Как только такой «перевод» будет осуществлен (при этом, кажется, понятия «акта» и «интенциональности» будут поглощены психологистической терминологией в качестве первых приближений), дискуссия на сей предмет должна прекратиться.

Изидор верил, что взлелеянную им в мечтах метафизику можно найти именно здесь, на этой земле, при именно данном уровне развития мозговой коры и ассоциативного аппарата у некоторых существ его, то есть Изидора, типа. Но только способны ли конкретно его центральные органы справиться с этой задачей? Не превратятся ли кристаллические, «интуитивные» (ох, как же ненавидел он это слово!) ясновидческие прозрения, эти его «айнзихты» [Einsicht], в запрещенные модными псевдонаучными направлениями миры  н е и з б е ж н ы х  ф а н т а з и й, не превратятся ли они в конечном восприятии в понятийно бессвязный лепет, невразумительный не только для окружающих, но и для него самого? И все же надо попытаться — в последний раз!

К черту логистику, которая при всем ее роскошном аппарате абсолютно излишних форм не способна понять саму проблему Существования. Долой «значки» и правила «оперирования ими» — здесь речь идет об актуальном бытии.

Ха — если раньше все как-то улаживалось только между понятиями (в набросках к так называемому «Гауптверку»[104]От нем. Hauptwerk — главный труд.), то теперь само бытие внедрилось в плотную клейкую массу пока еще не до конца упорядоченных понятий и требовало для своего описания языка более сочного, чем образчики старого стиля, вроде: «такое-то и такое-то понятие имплицирует понятие такое-то и такое-то» — причем под импликацией Изидор понимал поистине  т а и н с т в е н н у ю  связь двух положений, которые сам Рассел первоначально признавал в качестве «indefinable»[105]«Не поддающихся определению» (англ.). , а теперь, думается, безуспешно пытается определить через понятия суммы и отрицания, убедив даже самых порядочных людей в том, что, помимо того, что истинные утверждения имплицируют истинные, а ложные имплицируют ложные, еще и  л о ж н ы е  п о л о ж е н и я  и м п л и ц и р у ю т  и с т и н н ы е! Это уже «comble»[106]Вершина, предел всего (фр.). .

Скандал! «Фу, Терусь, фу!» — как говорила княгиня Тикондерога своему фоксу.

«А не опикничиваюсь ли я? Не превращаюсь ли потихоньку в наивного реалиста, а то и реиста?» — со страхом думал Изидор (реалистом в истинном значении этого слова он как человек порядочный был всегда — т. е. не отвергал существования реального мира вне «личности», но при этом верил, что мир не совсем таков, каким он этой «личности» представляется). «Не спускаю ли я проблему с высот того, что в народе зовется «идеальным бытием» (ха! ха! — к чему этот смех?), до уровня пошлой сточной канавы, по которой течет реальная (о ужас!), такая разная, грязная, мерзкая жизнь? Нет, житейский взгляд не может быть одной сплошной глупостью, возникшей исключительно ради практической пользы человеческого вида животных. В нем обязана присутствовать хоть частица истины, которую как раз и надо вычленить и отразить в иных терминах, классифицируя двоичные понятия как содержащиеся в нем единичные, в соответствии с их значениями, относящимися к полярно противоположным взглядам, а именно: а) психологистическому, дополненному понятием непосредственно данного единства личности, и б) физикалистскому, но выраженному в терминах определенным образом исправленного психологизма — допустим, с помощью таких понятий, как «объект», «сила», «движение» и т. д. Раньше я, к сожалению, пренебрегал житейским взглядом, а зря — теперь он мстит. Первые положения системы нельзя выразить, не предположив, что «я есмь» и что существует «мир вокруг меня» — в качестве чего, пока неизвестно, так же, как не известно, каким образом существую я сам, но тем не менее это надо — пусть даже в самой общей форме — принять, т. е. исходить из понятия  «б ы т и я  в о о б щ е», а не Абсолютного Небытия, ибо из данной ситуации есть только эти два выхода. Основа реалистического мировоззрения состоит в том, что себя я изначально воспринимаю пребывающим в пространстве самим для себя, а окружающий меня в этом же пространстве мир — как существующий для меня, а кроме того — «как-то» (пока) сам для себя существующий, но в любом случае — реальный (пока) для житейского взгляда, хотя он и мог бы показаться чем-то другим, а не тем, что он есть по своей сути».

Релятивизм, скептицизм и солипсизм Изидор оставил далеко в прошлом. Последний, 7-й, афоризм Людвига Витгенштейна: «Wovon man nicht sprechen kann, darüber muss man schweigen»[107]«О чем нельзя сказать, о том следует молчать» (нем.). — ложен, потому как должны найтись такие комбинации понятий, с помощью которых то, о чем шла речь у Витгенштейна, когда он говорил о невыразимом, может быть выражено — они обязаны найтись, в противном случае остается только спрятать бумажки в портфель и коротать остаток жизни служащим Пэ-Зэ-Пэпа и никем больше, а в свободное время — критиковать «других» авторов с позиций незаконченной системы, т. е. делать нечто такое, на что, по сути, не имеешь права. (Но сколько людей поступает именно так с чистой, совершенно не имея на то права, совестью — вся литературная и художественная критика именно такова.) Что поделать, все так называемые (даже Гуссерлем) «интуиции» могут быть справедливы, но аппарат окажется непригодным: прогоркший в Пэ-Зэ-Пэпе мозг не сможет расчленить подпонятийную гущу, эту таинственную питательную среду, к которой понятия и их комбинации, то есть концепции, льнут как микробы — он уже не сможет из этой магмы сотворить (хоть) что-нибудь «intelligible»[108]«Доступное для понимания» (англ.). . Эта мысль упорно возвращалась в самых разных вариациях и парализовывала движущие рабочие центры. (Так ведь самое трудное как раз в том и состоит, чтобы «не ждать настроения», а «сесть и начать писать» или еще что-нибудь делать. Кто не сумеет сделать этого в нужный момент, тот в жизни ничего не добьется.) Но и ждать этого начала было опять-таки (почему «опять-таки»?) не так уж плохо: ожидание давало вожделенную отсрочку перед принятием конкретного решения: невиданные возможности еще не начатой работы, в которой кроется черт знает что, в любом случае — нечто большее, чем в уже свершенном, сжатом, спресованном в жалкую пилюлю, в убогий экскрементик — по сравнению с безграничностью пространств того, что, в принципе, могло бы быть — этих «невыполнибул»!

«Таковость, а не инаковость» даже в том, что касалось общей онтологии в ее несовершенном пока еще виде, а не только в отношении никогда не созданных произведений искусства (неудачные поэтические наброски Изидор уже лет пять как уничтожил), безмерно терзала этого скромного человека, который, впрочем, был бы рад, если бы мир можно было заменить одним большим шкафом с «мириадами» ящичков, снабженных соответствующими табличками. И если бы не сомнения в принципиальной выполнимости этих намерений, как приятно было бы всю жизнь, до самой смерти, пребывать в иллюзиях относительно того, «что бы это было, если бы случилось» и т. д.

Заснуть в этой точке блаженного ожидания Изидору не позволяла амбиция — не в смысле быть кем-то там «в свете» (как говорят мудрые горцы) — этой амбициозности у него не было и в помине, что отчасти объяснялось бедностью интеллектуальной атмосферы вообще, а в особенности у нас (жалкие призывчики Хвистека к созданию так называемых им самим «индивидуальных систем» — ха! ха! — оказались безрезультатными), — а в смысле требовательности к самому себе — особенность, которая на фоне всеобщего оболванивания, поддерживаемого мощными литераторскими шайками и прикомандированными к ним лжемоголами, якобы первоклассными, вымерла практически полностью. Стать хоть кем-нибудь в глазах впавшей в полуидиотизм банды духовных оборванцев, впрочем, хорошо одетых и довольно упитанных, и иметь немного того, что по-варшавски зовется «forsa»[109]Деньги (пол.). , — вот он, предел мечтаний многообещающих молодых людей в это препаршивейшее из всех паршивых предкатастрофных времен.

Не было (казалось) более благоприятных обстоятельств, чтобы испытать себя в более далекой, чем это удавалось до сих пор, перспективе: теперь, когда у него есть жена, которую он любит (так просто — Боже мой! — oh quelle simplicité![110]О, простота! (фр.). ), он наконец расстанется с мелкими эротическими неудобствами, которые, несмотря на всю их «мелкоту», отнимали столько времени (жуткое дело, когда женщины не считаются со временем мужчины — с этим надо бороться так же, как с громкоговорителями, бриджем и кафе), и в довершение всего он скажет себе: «Жизнь  к а к  т а к о в а я  кончена — «погуляли и будет», как сказал брат Юлиана Отступника, кладя голову на плаху, — остается только ее оправдание в виде свершенных, конкретных дел».

1.4

Да, да — теперь конец. Жена должна была стать для Изидора изоляционной панелью, доспехом, отгораживающим его от мира, крепостью, в которой он, укрытый от жизненных искушений, к тому же не первосортных, д о л ж е н  б ы л  свершить нечто такое, что  и м е л о  б ы  наконец привкус величия, пусть лишь в сфере понятий, коль скоро он не мог быть ни художником, ни музыкантом, ни политиком, ни канатоходцем, ни жонглером или наркоманом — а ведь хорошие все занятия и много удовольствия приносящие, но не ему: слишком велик был его интеллектуальный аппетит, что было редкостью в те Пэ-Зэ-Пэповские времена, когда всем заправлял Гнэмбон Пучиморда, Председатель ПЗП. Но как же заблуждался наш герой! Однако в этом ему пришлось убедиться значительно позже, вообще — слишком поздно.

Время тогда не благоприятствовало никакому иному величию, нежели величие, выраженное в понятиях, и величие более высокого полета, в смысле преобразования действительности отдельным индивидом. В глубине души, как, впрочем, каждый рядовой обыватель (какой-нибудь полковник авиации, замминистра или сельский, а то и гимназический учитель), Изидор чувствовал (пусть совсем немного) призвание к неким высшим целям — политическим, военным, экономическим и черт его знает, к каким там еще, но к высшим. По всем этим направлениям у него были собственные теории, которые, по причине их дикости, он почти никогда публично не оглашал. Что ж, faute de mieux[111]За неимением лучшего (фр.). пусть будут понятия, если уж общество (о, неблагодарное сверхсущество!) само не вынесло его ни на какую другую высоту, для взятия которой он даже пальцем не стал бы шевелить. Впрочем, так он думал только в моменты так называемого «порыва к действию», что, как правило, имело место вследствие какой-нибудь уличной перестрелки грызущихся друг с другом в лоне самого Пэ-Зэ-Пэпа партий. А идея самого Пэ-Зэ-Пэпа  к а к  т а к о в а я  (это было самым существенным) всегда побеждала под руководством Пучиморды, и тогда снова наступал мир, в котором чиновничьи пуза и кошельки пухли, как в лучшие для «польского индивидуализма» (брр — «Терусь, фу!») саксонские и более поздние времена.

Запутавшаяся в дополнениях, приложениях и детальных, кстати, блестящих, как, например, у Уайтхеда, построениях, современная философия в духе эпигонов Рассела, Уайтхеда, Карнапа и Хвистека (о, убожество!) не устраивала его в принципе. Нежелание согласовывать отдельные частичные конструкции на манер физических наук, отвращение к системам в величественном стиле давно минувших веков (казавшимся наивными в сравнении с той силой, с какой именно частичные построения вгрызались в отдельные проблемы) доводили Изидора до бешенства. Неужели нельзя одно примирить с другим, использовать отрицательные результаты самых крупных из упомянутых конструкторов, ну хотя бы Уайтхеда или Карнапа? Пусть не могло быть речи об окончательном (даже отрицательном) решении всех проблем, идея создать окончательную систему хотя бы в том, что касается метода и постановки основных вопросов, продолжала манить его, чиновника ПЗПэпа (как-то так само собой закрепилось это окончание во всех падежах), бывшего офицера времен антибольшевистского крестового похода[112]Исключительно по обязанности, а не по убеждениям, ибо au fond Изидор был закоренелым абстрактным, что называется «потенциальным» коммунистом, ожидавшим лишь своего катализатора. Сколько же их было таких в те гиперпаршивые времена трусости и духовной нищеты среди всеудушающих компромиссов. (Прим. авт.) , а теперь — мужа Русталки Идейко. Ибо таковым он был в  э т у  минуту более всего — просто-таки профессионально, — что при данном положении дел наилучшим образом оправдывало его существование в собственных глазах — даже более чем встающая перед ним в туманных очертаниях система общей, абсолютной онтологии.

А посему — долой все туманные контуры, долой обещания и самообман очарованием несвершенного дела!

— «Настало время, Йорк, в сталь твердую одеть свои, тревоги полны, мысли и колебаниям положить конец», — буркнул про себя Изидор, глядя на осенний пейзаж, тонувший в тусклом с рыжиной свете низкого поздневечернего солнца.

Рои мушек и комаров, просвеченные догорающим блеском, ритмично кружили на фоне темной стены желтеющих деревьев, как бы прощаясь этим танцем с уходящим, утомленным самим собой и гомоном всех созданий летом. «Мир, октябрея, к ноябрю тихонько сентябрил» — если выразиться метафорически.

— Ах, быть бы такой мушкой, и чтобы Русталка тоже была самочкой того же вида мушек, и в такой вот вечер спокойно замереть совсем без проблем, — грустно вздохнул Изидор, но тут же встрепенулся, вспомнив высказывание Ницше: «Man bleibt nur jung unter der Voraussetzung, dass die Seele sich nicht streckt, nicht nach Frieden begehrt».[113]Человек остается молодым только при условии, что душа не разленится и не возжелает покоя (нем.).

Изидору редко приходилось думать в узком смысле слова, т. е. не имея перед собой бумаги и не записывая своих мыслей хотя бы в отрывочных, лишенных синтаксиса, загадочных для посторонних людей фразах. Его концепции заключали в себе внутреннюю необходимость быть зафиксированными. Сколько же сегодня таких писателей и даже философов — бесспорно, это низший сорт, хотя черт его знает: надо бы принять во внимание соотношение ценности произведений и способностей. Истинная ценность — не в детальной разработке, она — молния неизвестной мысли на фоне черной пустоты будущих событий и серого хвоста дел уже свершенных. Весь «opus magnum»[114]«Главный труд» (лат.), то же, что нем. Hauptwerk. до сих пор был ворохом потрепанных бумажек — он делал заметки на чем попало и даже лучше чувствовал свое перо на оборотной стороне какого-нибудь счета, полях читанной книги или даже на кусочке чего-то весьма подозрительного, чем на сверкающем чистотой пустом листе писчей бумаги (не в пример автору этого романа, который писал свой гауптверк всякий раз — а таких разов было шесть — в очень прилично переплетенных тетрадях). Настало время покончить с этой неразберихой и превратить кучу раздерганных мыслей в понятный каждому логический ход сопряжений одних понятий и постулатов с другими, во что-то вроде «Этики» Спинозы или системы этого закопанского говнюка Виткация с Круповой Рувни[115]«Пишу так, чтобы протянуть симпатическую нить взаимопонимания между собой и польской псевдоинтеллигенцией, воспитанной исключительно на «Литературных ведомостях». (Прим. авт.) .

— System is system[116]Система есть система (англ.). , — громко по-английски сказал Изидор. — Идем на поиск истин, — добавил он на родном языке, поскольку по натуре был чрезвычайно остроумным (?), а остряцкое воспитание получил под крылом почтенных остряков, поседевших на остроумии и поистине французской легкости, — Боя и Слонимского. Но стоило ему осмотреться, как он понял всю безнадежность какого бы то ни было понятийного подхода перед лицом мироздания, неиссякаемого и пенящегося — из-за прущего отовсюду хаоса. Он ощутил легкое раздвоение, как будто какой-то чуждый голос, ему, собственно говоря, и не принадлежавший, сказал ту самую фразочку с идиотской рифмой. Одежда и рука (левая) тоже казались ему чужими. Н е  е г о  тело покрывала слишком хорошо знакомая ему коротенькая шубейка обезьяньего меху. Он хотел было убежать от себя — не получилось. Если бы перед ним было окно, он наверняка выглянул бы в него, причем — с удовольствием. Но пока что он выглядывал, беспомощно выпучив глаза, всего лишь из собственного, заполненного путаными мыслями черепа.

А ведь целью его труда должно было стать возвращение к живой личности, з а д о х н у в ш е й с я  п о д  м а с к о й  д р у г и х  п о н я т и й, ее освобождение от якобы сверхличностной схематичной психологии психологизма [«союз» Маха, «опосредованно данное (через единение комплексов качеств: мелодии, формы фигур, вообще формальные качества — Gestaltqualitäten) единство личности» Корнелиуса], от феноменологизма с его «чистым сознанием», пухнущим от нагромождения новых понятий (акта, интенциональности и прочих излишних новообразований), которые должны были «выразить невыразимое», и от физикализма, этого материализма, сублимированного практически до уровня чисто математической фикции, для которого (несмотря на то что наблюдатель некоторым образом влез в уравнения) само по себе упоминание чего-либо психического уже было нездоровой метафизикой — если только (разумеется, что, впрочем, случалось редко, хотя так думал сам Гейзенберг) этот физикализм не был пропитан психологизмом (не скорректированным с его опосредованно данным единством личности и отсутствием проблемы других сущностей, что сближало его с солипсизмом), в котором физический мир, как его видит физика, оказывался сводимым к законам, управляющим en fin de compte[117]В конечном счете (фр.). нашими ощущениями.

Он сосредоточился и ощутил неизвестную до сей поры внутреннюю ясность.

— Взять за отправную точку какое-нибудь одно фундаментальное понятие — только, Боже упаси, не из числа так называемых «непосредственно данных», — теперь уже вслух сказал он сам себе.

Постоянное бесплодное пережевывание психологизма, смешанное с безнадежной Erkenntnistheorie — так называемой «теорией познания», переполняло его ненавистью.

Это и есть то самое проклятое крючкотворство — ничего нового таким образом не скажешь, а к тому же еще и бесплодная несогласованность психологистов и аристотелевских (а иногда даже и платоновских — ох уж мне вся эта логическая метафизика!) идеалистов (так называемых понятийных реалистов) по части понятий вообще. Из этого должен быть какой-то выход, поскольку, с одной стороны, не хотелось бы прийти к абсолютному релятивизму à la Хвистек (бррр!..), а с другой — невозможно с чистой совестью принять существование двух видов сознания: одного — переходного, непосредственного, гилетического, идущего от непосредственно данных качеств и второго — мыслящего; причем их связь (рассматриваемая просто психологически, обыденно) становилась чем-то совершенно непостижимым.

Выход был: допустить, что существует сознание тела как единый комплекс качеств внутренней и внешней тактильности, как нечто первичное, и что весь остаток психической жизни — это надстройка, сводимая, впрочем, к системе следствий качеств (настоящих, прошлых, т. е. воспоминаний, и фантастических, т. е. состоящих из элементов воспоминаний, неточно локализованных в прошлом), однако в данный момент бедный Изидор этого выхода не видел. Выход мог открыться ему только после эксплицитного воплощения теории понятий, находившейся пока в зачаточном состоянии. Если принять теорию понятийных реалистов, не отказываясь от онтологически реалистического мировоззрения, охватывавшего окружающий мир и его собственное тело, то загадкой становилось то, что на определенные виды животных перешли бы понятия вместе с совершенно новой функцией мышления (а вернее — со множеством новых функций) как дары некой потусторонней силы, из таинственных сфер «идеального бытия». Отбросить эти понятия, блуждающие тысячи лет в мире мысли и отравляющие сами источники познания (т. е. «адекватного описания», тут же добавил бы Изидор) своей кажущейся необходимостью, и при этом не впасть в поверхностность психологизма и крайность номинализма — вот в чем задача.

Но это — после, а сначала — надо построить Общую Онтологию, как из железобетона, сконструировать ряд непреложных понятий и фундаментальных постулатов, которые будут обязательны абсолютно для каждого Существа, реально существующего и даже потенциального. Только вот с чего начать, что выбрать критерием истины и порядка в той ужасной сфере, где каждое предположение представляется (причем не первым встречным неучам) чем-то совершенно произвольным. Путь совершенства идет через постепенное устранение произвольности — иного выхода нет. Нет критерия для определения ценности первоматериалов; если бы он был, то давно бы уже существовала идеально совершенная система и каждый отход от нее карался бы смертью, а при наличии смягчающих обстоятельств — пожизненным заключением[118]Явный намек на проф. Леона Хвистека, во всяком случае, я этого не оспариваю, более того — даже утверждаю. (Прим. авт.) . Ведь есть еще на свете относительно (относительно, повторяю) интеллигентные люди, которые утверждают, что философия с начала своего существования не дала ни одного безоговорочно точного положения, ни одной истины, ни одного адекватного подхода к рассмотрению хотя бы частичной реальности, что ее история — это лишь рассказ о том, как все представлялось разным, причем довольно некомпетентным господам, и как они все это позже совершенно произвольно записали. На самом же деле все обстоит иначе — и Изидор об этом знал наверняка.

Вот что еще надо бы учесть: в какой мере труды философов способствовали прояснению понятий в чисто научном плане. Об этом уже сегодня знают крупные ученые, дошедшие до грани познания, однако, кажется, все еще в неведении пребывают наивные материалистические недоумки, отравляющие умы своей псевдонаучностью. Несмотря на то, что философская проблематика не изменилась со времен древних греков, ибо философия всегда возится с одним и тем же вопросом и на том же самом фактическом материале, — мы можем выделить совершенно определенные типы решений, проистекающие из свойств самого Бытия, из его пространственно-временной структуры[119]Уже в 1917 году, совершенно не зная ни Минковского, ни Эйнштейна, я пришел к выводу, что существует единая дуальная пространственно-временная форма Бытия, которая не может быть формой Абсолютного Небытия, т. е. что мы можем мысленно представить ее не как сначала пустую, а потом заполненную, но только всегда вместе с Бытием. (Прим. авт.) и разделения всегда на одного индивидуума-для-себя как такового и окружающий его и определенным образом для него существующий мир, а далее мы вынуждены констатировать (зная, конечно, предмет, что не всегда можно сказать о противниках философии) явный прогресс в постановке проблем и в их решении, который — в смысле прогресс — неуклонно стремится к окончательной системе, способной стать венцом человеческого творчества в данной области. При этом следует помнить, что исследования философов проложили путь не одной специально-научной (в физике, химии и т. д.) концепции, о чем открыто, explicite, пишут современные специалисты. А игнорируют мысль об этом все те не понимающие самой сути точных наук приходско-материалистические недоучки, которые до сих пор пребывают в плену идеологии XIX века (когда о психологизме никто ничего не знал).

Все зависит от исходного понятия и от выбора критерия, пусть даже негативного, отрицающего это понятие, а далее — от расстановки понятий не в генетической их иерархии, а в абсолютной, и от вытекающих из них положений. И это было самым главным — в таких условиях конкретные выводы должны появиться сами как неизбежные следствия незыблемых предпосылок.

Тут перед Изидором, как будто из глубин его собственной внутренней дали, впервые блеснуло ядро консолидации всех конечных понятий — неопределимое значение самого понятия Бытия (значение было, ибо понятие Бытия — не «пустой класс», однако оформить его понятийно не получается, а просто указать — тоже не годится из-за разнородности отражающих его слов. «Кой ляд?» — как говаривали в таких случаях мудрые старики горцы) — проблеснуло и погасло.

Момент метафизического изумления миром — ж и в а я  странность бытия, превосходящая по качеству и напряженности все возможные большие и малые странности жизни — стал на мгновение предметом пристального рассмотрения некоей (да неужто?) «сверхмысли», некоего «сверхчувства». Чепуха, конечно ибо все должно быть сводимо к следствиям «обыденных» качеств (цветов, звуков, тактильных и внутренних ощущений и т. п.), но проблема сведения того самого комплекса  я д о в и т а — стоит только принять непосредственно данное единство личности, а без этого вообще и шагу не сделаешь — и тогда останется только обманывать себя с помощью понятий-масок. Каким же, к черту лысому, образом получалось так, что он еще до того, как об этом явственно подумать, уже об этом все, что нужно, знал? Неужели откровение? Неужели прав был Литимбрион Тайтельбург, теософ нового типа?

Но это откровение — непосредственно, оно всегда одно и то же по своей сути, ибо касается одного и того же предмета — Бытия в целом; ведь потом можно будет самыми разными способами посмотреть, в зависимости от того, на какую из двух сторон двойственности бытия делается акцент — то ли на его временность и бытие-для-себя, т. е. на личность, то ли на пространство и тело, т. е. внешний мир. Аналогично «самость» в качестве единства личности, как таковая вне зависимости от содержания, которое она в этом единстве соединяет, именно как тождественное себе единство, по сути одинакова у всех индивидов: от инфузории и ниже — до Гуссерля и выше. При всех различиях составляющих частей она характеризуется тем, что как таковая является одной-единственной, самой-в-себе и -для-себя, абсолютно бытийно непроницаемой для других таких же «самостей». А кроме того, она отличается тем материалом, единством которого она является, — конкретными качествами в их длительности: цветовыми, звуковыми, тактильными и внутренними ощущениями и их разнообразными сочетаниями, и далее — желаниями, мыслями, всевозможными радостями и муками, которые в итоге можно свести к комбинациям тех элементов, плюс воспоминания и фантастические комплексы. Но сама по себе, качественно, она точно такая же, как и другие самости для себя — различия единств этих самостей, кроме упомянутых различий в материале, суть различия количественные, как между лампами по силе света. Есть ли смысл приводить такие аналогии? Есть ли вообще смысл думать о  т а к и х  вещах, раз их формулировки становятся возможными практически лишь за гранью истинной сферы интеллекта, лишь на пороге артистического нонсенса, выражающего то, перед чем совершенно бессильны формулировки, опирающиеся на логику с ее однозначностью понятий и жесткостью принципов. Есть ли вообще смысл выражать то, что происходит на границах, на водоразделах и на грани мысли? А может, и на ее вершинах — вот что надо было бы доказать.

О ужас — ведь рассуждая так, мы находимся на волосок от выдумок Бергсона, а с другой стороны — от седьмого параграфа Витгенштейна: «Worüber дескать, того, darüber muss man...» — ах, довольно. Вот они, попросту, милостисдарь мой, говоря, истинные Сцилла и Харибда, эти ставшие вечными понятия — сегодня уж точно никто не знает, что им реально соответствовало — то ли скалы какие около Сицилии, то ли черт знает что еще.

Разве возможно выразить эти вещи иначе, продолжал Изидор прясть нить безнадежных сомнений, как с помощью «индивидуального языка», понятного только его творцу да еще — совершенно случайно из-за сходства психологической структуры, а не в связи с самой понятийностью как таковой — паре других индивидов схожей «психической комплекции», воспитанных в схожих условиях? Да! — только в борьбе с невыразимым и есть счастье мыслителя, а не в заранее готовом отказе, который мы встречаем в теории Хвистека о формировании «индивидуальных систем», заранее запрограммированных на определенные ценности. Так нет же: пусть хоть миллион Хвистеков захвищут в перехвисте этих проблем, их ценность крепка как скала, естественно, не для слепых от рождения или, что еще хуже, ослепленных такими лжепророками. Вырвать кусок живого мяса из тела адского сфинкса Тайны Бытия, а потом тащить выдранный кусок — быстро, быстро, чтоб еще свежий был — в свою понятийную норку и там разрывать его голодными челюстями и когтями (понятий): расчленение вырванного куска, препарирование его для себя, но вроде как бы не для себя, пожирание собственной препарированной мысли и ее переваривание — таков путь от «откровения» к завершенному интеллектуальному сочинению. Каково же отношение того, что во мраке незнания в обыденной жизни мы называем «интуицией», к тому, о чем якобы зная, в чем тут дело, — и манипулируя имеющими значение знаками, т. е. понятиями — мы называем разумом, часто гипостазируя, как, например, в идеалистических философиях, этот самый разум, такой неисследованный в том, что касается его значения, на, казалось бы, высших этажах догматической метафизики, и сколько раз хотелось всему сразу дать объяснение с помощью свежевыдранного из житейской мудрости темного понятия.

Ах, теперь уже не только в обиходном его значении приходится преодолевать предательское словечко «интуиция», которое даже Гуссерль беспечно употреблял в значении, кажется, того, что в психологизме называется «непосредственно данным». А еще один (может, один-единственный за всю историю философии — за исключением Хвистека, если мы не станем обращать внимания на большие, не в пользу последнего, различия в высоте стиля личности) лжепророк в сфере Чистой Мысли — Анри Бергсон — осмелился возвести это понятие в ранг понятия философского и, превратив его значение в новый вид познания (!!), на много лет безнадежно замутить кое-кому мозги, пусть и не первоклассные, но все же.

С той поры между двумя понятиями — интеллекта и интуиции — идет борьба, перенесенная из жизненных низин, из каких-то воистину пошлых бабских споров в сферу чистого разума, до сих пор почти не запачканную земной грязью (разве что только прагматиками, и то почти одновременно с отмеченным фактом) сферу чистого разума. Но не в смысле «абсолютного разума» à la Вронский (Хене), что, по сути, граничит с божественным разумом, а такого разума, который манипулирует значками с определенными постоянными значениями, в соответствии с подлежащими описанию состояниями предмета и, разумеется, — с логикой. До сих пор туда попадали и «земные понятия», но соответствующим образом продистиллированные, просублимированные, абстрагированные и даже в определенном смысле «возвышенные».

Впервые жалкое понятьице, означавшее житейскую ловкость, способность предвидеть и подсознательно делать выводы из малого количества неприметных данных, способность видеть как бы за гранью сознательного суждения, в силу машинальной привычки, симметрии и аналогии с другими неприметными данными, то есть наличие на основе прошлого опыта готовых дифференцированных форм для восприятия новой неожиданной реальности (реальности в житейском, «беллетристическом» значении, как говорит проф. Лесневский, когда излагает мысль легко, без претензий на абсолютную точность, — а не реальности в значении одной из «многих» в непонятном хвистековском понимании), впервые (говорю я) понятие такого масштаба (какой скандал!), не подвергшись практически никакой существенной трансформации, за исключением присвоения ему более высокого звания (аналогично тому, как, например, полковнику присваивают звание генерала), понятие высшего типа познания проникло без визы в ту сферу, где безраздельно господствовал исключительно и единственно Чистый Разум, и заняло несоответствующее положение, вместо того чтобы подчиниться власти этого разума. А те средства, за счет которых оно продвигалось, были как раз средствами разума, ибо никакими другими, кроме метафор и неточностей, которые Бергсон назвал интуицией, он просто не располагал, как, впрочем, и любая другая разумная скотина. И этот выродок хотел отобрать у разума его извечное право господствовать над сферой познания, насколько оно — а не только описание — вообще возможно.

Надо раз и навсегда разделаться с проклятой интуицией, ставшей причиной стольких недоразумений в низших сферах философии в последние десятилетия. Возможно, кто-то где-то уже сделал это, у нас же — пока никто. Целые табуны заскорузлых интуитивистов в газетах, еженедельных и даже ежемесячных изданиях еще стоят поперек дороги истинных интеллектуалов. С этим надо раз и навсегда, черт побери, покончить, но чтобы хоть на что-нибудь иметь частичное право, надо сперва в кармане иметь готовую систему. Тут вспомнились Изидору лицемерные советы одного мерзавца, американизированного поляка Вэмборека, профессора логистики из Уорбуртон Юниверсити:

«Вы, сударь, того, перво-наперво не старайтесь построить систему. Это все вздор, в который сегодня уже никто не верит. Не существует таких достаточно точных понятий, в которых такую систему можно было бы представить. Однозначно определить все исходные понятия не удастся. Это в исходных понятиях, выбранных произвольно, implicite присутствуют базовые положения, а не наоборот, как о том некоторые шибко наивные полагают (и в этом, кажется, Вэмборек, бестия эдакая, был прав, был-таки, «стурба его сука», как говорил Надразил Живелович). У нас нет критериев отбора фундаментальных и исходных положений. Их количество ограничено — тут даже я не возражаю, — это уже кое-что, но, по мне, этого немного маловато. Мир текуч, многообразен, грязен и запутан. Мысль такой быть не может, а в философии, к сожалению, обязана иметь место только чистая логика, пан Изя, но иногда, ей-богу, волосы у меня встают луковичками вверх, когда я размышляю на сей предмет, а прежде всего — когда я начинаю понимать, зачем все это делается, зачем? Абсолютное небытие».

Изидор хорошо помнил улыбку на толстых губах, прятавшихся под навесом рыжих усиков, и зловещий блеск серых глаз, которые сами по себе производили впечатление неких живущих своей жизнью умных зверушек, опасливо затаившихся в своих норках. Диким самодовольством от упоения самим собой, своим уродливым ультранаучным внешним видом, каждым своим жестом, чихом, вздохом и глотком, несло из всех пор темной кожи этого типа. Но прежде всего — сдержанностью логика и способностью с любой степенью интенсивности пренебречь любым предметом («то ж, барышня, была потеха перший сорт», как он говорил, но уже о другом), позволявшей ему сомневаться во всем (а не насчет всего — этого  с л и ш к о м  м а л о, это разные уровни одного и того же предмета, от которых не следует отказываться, а не два высказывания, из которых одно — то ли с «во», то ли с «насчет» — должно оказаться якобы грамматически неверным) и в то же время не утруждать себя окончательными решениями, и это — при требовании абсолютной точности в сфере значков и правил манипуляции ими, при грубом эмпиризме и плюрализме во всех остальных вопросах — от бытовых до философских, — решения которых, т. е. последних (очень удачный оборот, и не следует от него отказываться), Вэмборек ставил в один ряд с видениями хронических кокаинистов и галлюцинациями средневековых колдуний.

Нет, еще не прошло время так называемых (а кое-кем и презрительно) «систем» — пока еще, возможно и даже наверняка, окончательная, чисто негативная система не была сформулирована таким образом, чтобы преждевременная пока разработка частных проблем, это проявление дурного влияния точных наук на Общую Онтологию, всерьез взяла на себя роль философского творчества в истинном смысле этого слова (т. е. как раз не в плане разработки частных проблем). Это влияние было дурным не в том, что касается точности, Боже упаси, а в методах подхода к извечным проблемам, которые тем не менее надо брать лобовой атакой, а не какой-то там заранее в деталях сформулированной установкой и подкатыванием с флангов и тыла. Exemplum[120]Пример (лат.). : новая физика, видимо, переборщившая в своей революционности и впавшая в такие концепции, за которые в будущем ей, возможно, будет стыдно. Остается разве что трактовать все это как неизбежную переходную стадию. Дополнительные данные могут оказаться для философии ценными, но только на фоне системы и никогда сами по себе; именно в философии, где главное — целостная картина действительности, а не какой-то из ее сторон, как это имеет место в науке, за исключением биологии, сосредоточившей в себе самую жгучую из проблем — психофизическую.

Ах, если бы наконец возникла такая окончательная система, в которой смогли бы сойтись переведенные на иной язык (что подразумевало бы сведение определенных понятий к понятиям более простым) феноменология с психологизмом плюс исследования множественности «самостей», а точнее — пространственно-временных Единичных Сущностей [(ЕСм), где (м) обозначает множественное число] и так называемого «трансцендентного объекта». Ах, это недостаточно разработанное понятие «объекта», слишком неопределенное в своем колоссальном, пожалуй, даже максимальном расширении, вызвавшем столько путаницы во всех этих материях; второе такое понятие — это понятие «акта». О, как же ненавидел эти понятия Изидор! Но сил окончательно разделаться с ними у него пока не было. Может быть, наконец теперь, в его настоящем и так ему пока еще чуждом (о, братья мои возлюбленные!) супружестве у него будет достаточно времени, чтобы найти технические средства на борьбу со всеми этими понятиями-личинами. Однако голос какого-то, как будто эфирного, создания, прошмыгнувшего мимо него именно в эту минуту, явственно шепнул ему «нет». Это несомненно была та самая телкообразная и в то же время очень грустная девушка времен его юности (скорее, детства) — идеал, которого ему в жизни — кроме как в Русталке в определенном смысле — обрести так никогда и не удалось. А может быть, ему не хотелось иметь этого без любви, ибо такие вещи, кажется, мстят за себя — ого-го — да еще как! Ведь девочек таких миллионы — надо только искать. Но на все это у Изидора никогда не было времени: он был занят Пэ-Зэ-Пэпом, наукой и мимолетными любовницами, которые сами ему случайно «подворачивались» — «фу!» какое гадкое слово, а что поделаешь — другого нет.

1.5

— Ах, да я же в самом деле женат, — заговорил в нем тот чужой шизоидальный голос, который при благоприятных обстоятельствах может внутри отдельно взятой личности переродиться в совершенно законченного идиотика. — Я женат! Это невероятно, такое, наверное, невозможно. «На моем суденышке на утлом поплыву я по волнам великой тайны», — вспомнился ему стих Генека, брата Русталки, не вовремя выросшего в поэта. Он ощущал именно это — без малейшего наигрыша, у шизоидов такие состояния как раз возможны; а вот широкие круги пикнической черни считают такие вещи сущим бредом.

Эту невероятность он углядел во время «визуального осмотра» — в виде фантастической картинки, на которой Русталка заваривала чай к его приходу. Она на самом деле должна была делать это в данную минуту — так явственно видел он все во всех подробностях: ему сделалось «ujutnie», удобно и духовно тепленько, но тут туча сыпного, зудящего отвращения быстро пронеслась над только что возделанными грядками упорядоченности. А может, это необходимо, чтобы свершать великие подвиги на философских высотах. «Ведь если что-то столь реально существует в воображении, то, наверное, должно и на самом деле существовать», — глупо думал он. В этот миг он видел только одну из истин: в момент воспоминания сознание не раздваивается на видение, воспоминание о реальности как таковой, и на сознание, что это видение является видением реальности — процесс этот однороден (avis aux psychologiques[121]Психологически (фр.). ): я вижу данный предмет, один-единственный, и нет непосредственного различия между этим видением и реальностью; в этот момент моего фантазирования они суть единое (на этом основано ощущение, что я на самом деле там), но в то же самое время непосредственно, без малейших размышлений ни до, ни после, в момент самого смотрения (это — несамостоятельный момент в явлении как целом) известно, что перед тобой вовсе не реальность (ведь, например, не схватишь за волосы видение любимой женщины — а что, пример не хуже любого другого); различие воспоминаний и реальности — различие качественное и непосредственно данное, несмотря на страшные глупости, которые на эту тему понаписал Бертран Рассел в своем ужасном «Analysis of mind»[122]«Исследование разума» (англ.). .

— Но ведь я действительно вижу ее руку с порезами от неудачного маникюра (и люблю эту руку за ее ранки — о ты, жалкая сентиментальность шизоидов, заменяющая им бурную качку океана пикнической чувственности!) и с этим наиаристократичнейшим ногтем на мизинце — вижу кожу и прикасаюсь к ней в этот момент... — тут он столкнулся с придорожным километровым столбом и упал, больно поранив колено (сразу же помазал йодом, т. к. всегда, вопреки современным гонениям на йод, носил его с собой, а тот прекрасно служил ему). Он убедился, что, интенсивно вызывая образ жены в «семейном гнездышке», он буквально ничего (сознательно) перед собой не видел, хотя все время смотрел вперед, вытаращив глаза. Так подсознательное оказывается частью «смешанного фона», меняя окраску (иногда в переносном, а иногда и в прямом смысле, когда дело касается дополнительных цветов) комплекса реальных качеств, актуальных, живых[123]Я ввожу понятие «живости» качества в противоположность мертвечине воспоминаний, которые в момент, пока они длятся, точно так же актуальны, как и «живые» качества. (Прим. авт.) — незабываемое открытие Корнелиуса и окончательное решение роковой проблемы подсознания.

Реальность! О как же бедовал и ломал голову (что за кретинские слова!) Изидор над определением этого неприступного понятия! «Реальны только Единичные Сущности = (ЕС) и качества = (Хм) в их длительности». Однако, что на самом деле означала эта фраза, в которую, как вода по водостоку с крыши, слились все его мысли, хотя казалось, что сама по себе фраза не содержит четко определенного («естественного», как он говорил) смысла или «мудра» («Ниякого в етом мудру нима» — как сказал один старый теперь, забытый горец)? Найдутся ли две  «р е а л ь н ы е»  реальности, в противоположность мнимым реальностям Хвистека (Леона), а точнее — одной двойственной? Последнее не удовлетворяло Изидора: он хотел иметь одну-одинойственую реальность — таков был в нем шизоидальный (что не значит ненормальный: в определенных сферах шизоиды имеют право существовать) позыв к целостности мировоззрения.

«Нет, — думал он, — в основе всего должно быть сущностное единство, но для неизбежно ограниченных (ЕСм) оно понятийно ограниченно. Это единство бесконечного ряда (если речь идет о множественности, единством которой оно является), как в мелочи, так и в большом, и потому — в качестве актуального оно умонепостижимо, но ограниченным должно быть, и все тут. Но что такое «ограниченность»? К чему она относится? К реальности, к системе понятий или к невозможности ограниченному созданию понять фактически существующую актуальную бесконечность — бесконечность солнц, Млечных Путей, инфузорий, вообще (ЕСм)? Ох, неладно дело с этой бесконечностью! Нельзя о ней говорить, и все тут, нельзя ограниченному созданию в этом копаться. А что можно? Можно понятийно констатировать, нацепить соответствующие ярлыки и заткнуться, ибо каждое слово, каждое суждение на данную тему — нонсенс». Но так о метафизике сегодня думают и говорят все моголы псевдонаучной философии, занятой разработкой частных проблем: Карнап, Рассел, Уайтхед (хотя этот пока еще неизвестно, куда пойдет и как выберется из своего физифицированного в четвертом измерении и психологизированного мировоззрения) и ... Хвистек. Однако о метафизике не в смысле какой-то мистической чепухи, а лишь как о преодолении наивного физикализма (то есть не психологизированного à la Мах, а теперь и à la сам Гейзенберг) думал Изидор, но также и о преодолении самого психологизма как несамодостаточной идеи, полной понятий-масок, не сорванных с морд скрывающихся за ними вековечных тайн.

Это единство (реальности) прекрасно, без малейшей гнусной метафизичности, укладывалось в отрицательном смысле в то, что понятия единства личности и качества суть взаимоимплицирующие понятия[124]Но в исходном значении этого слова, т. е. в значении истинного вывода одних понятий и положений через другие, а не в том страшном ненужном значении, в котором его используют в новой логике, где ложь подразумевает ложь и ложь подразумевает истину — вот уж действительно скандал! Терусь, фу! Зачем все это? Зачем подвергать переоценке приличные и полезные понятия? (Прим. авт.) , поскольку они обозначают несамостоятельные моменты одного и того же положения вещей, Существования вообще — но этого в такой форме Изидор понять пока еще не мог, более того — не имел на то права.

Жажда единства стала в Изидоре столь сильной, что парализовала в нем возможность дальнейшего анализа: эта пара понятий, через которую он никак не хотел перескочить, сдерживала неотвратимо надвигавшуюся из центров интеллектуальной честности (столь редкой у нас в литераторской среде) волну истинных сомнений, а не какого-то там дешевого скептицизма à la Хвистек.

Однако вернемся к откровениям. Так вот, то, что теософ Тимбчо (Литимбрион Тайтельбург) назвал откровением и считал чуть ли не сознательной деятельностью некой высшей, чуть ли не личностной, охватывающей весь мир, силы и что он, непосредственно опираясь на бредни Бергсона, «более научно» (хи-хи!) определял как «интуицию», было всего лишь так называемым «самозарождением определенных мыслей». Как таковой процесс их «самозарождения» не отличался от таких же процессов самозарождения других мыслей, а также — чувств, фантазий, воспоминаний и т. п. Все как будто само является нашему сознанию: мы не в силах установить причинно-следственные связи, почему все так, а не иначе, мы не знаем и никогда знать не будем, несмотря на разные приблизительные предположения, даже если физика определит (что в общем-то нонсенс) точное расположение каждого электрона в мозгу. (От этого она отказалась, во всяком случае теперь — вообще полностью.) Различия во взглядах на «откровения метафизических истин» имелись только в тематике, механизм оставался тем же при всех вариантах психической жизни, или, прибегая как к сокращению (как к сокращению, говорю я) к брентано-гуссерлевскому понятию (чтоб в аду ему гореть в качестве несводимого понятия), «акт» был тот же самый, а материя его была иной. Только потому, на основе этой материи, кажущееся необъяснимым (впрочем, как в определенном смысле все) появление мыслей, например, затрагивающих суть бытия и этики (пусть даже банальных, а то и вовсе глупых мыслей), считалось откровением; если бы это касалось вопросов обеда и полового сожительства или даже астрономии, оно не заслужило бы столь высокого имени.

А механизм был очевиден в тех, разумеется, пределах, в которых все является очевидным: то, что в эту минуту, например, я думаю о пани Гжешкевич, а не о Фикумику, собачке панны Темпняк; до определенного момента это еще можно объяснить, но вот после некоей границы — абсолютная тайна. Впрочем, люди, захваченные старыми физикалистскими теориями, до сих пор полагают, что, в конце концов, если бы все можно было знать (демон Лапласа, перелетевший на почву психологии), то можно было бы оправдать каждую мыслишку, что мол она именно такая, а не какая-нибудь иная. А всякие так называемые мысли «о сути бытия» проистекают из первичного факта ощущения личного пространственно-временного единства и из противопоставления (также непосредственного в самом факте существования индивида самого для себя) тому, что им не является — бесконечному во Времени и Пространстве миру; безграничности этих последних сущностей пока что достаточно — в этом имплицитно содержится бесконечность, которую мы понятийно вышелушиваем из представления о себе, подобно тому, как по мере перемещения во Времени и Пространстве мы никогда и нигде не встретим конца; и тут же после пары таких попыток, по причине однородности этих сущностей, мы видим, что все это должно уходить в бесконечность: понятие неограниченности подразумевает понятие бесконечности — единственно истинное синтетическое априорное суждение. А понятие «акта» означает только определенные специфические и обязательные в связи с понятием Единичной Сущности = (ЕС) последовательности качеств и их связи.

Довольный своими сегодняшними открытиями, Изидор начал насвистывать какое-то танго собственного, кажется, сочинения и, засмотревшись на догоравшее за тонкой грядой облаков оранжевое солнце, совершенно забыл, кто он, что он, и что у него есть жена, и что он  м о ж е т  и м е т ь  р е б е н к а; чувство безумной ответственности за судьбу неведомого создания в такое лихое время — вот что пугало его больше всего.

— Ха, формулы, где переменными служат ценности, отличные от повседневных, — пробормотал он, имея в виду «интуитивное постижение» онтологических истин, и внезапно пришел в себя: он снова был Изей, служащим: жена, чаек — вот оно, стало быть, как. С отдаленных окраин прилетел таинственный дух и снова вселился в жалкое тело функционера Пэ-Зэ-Пэпа, изводя непонятной мукой его нервные клетки. Вздор. Существует абсолютное единство так называемого тела с духом, т. е. длительности = (АД) самой для себя (т. е. сознания) и протяженности = (АП) самой для себя. Первичное сознание какой-нибудь амебы — это всего лишь осознание ею тела, все остальное — гиперконструкция, которая, будучи духом, узурпировала первенство и которую точно так же, как и все прочие вещи, можно свести — за ногу ее дери — к последовательности качеств. Приведенная фраза — всего лишь литература, жалкое говнецо человечества по сравнению с философией. Что же касается интуиции, то в качестве жизненного понятия, означающего способность угадывать что-нибудь по слабым, недосягаемым для остальных, может быть, даже подсознательным данным, например, по психике данного индивида и его действиям, или по характеру протекания данной ситуации, — она может и дальше функционировать среди людей невзыскательных в плане чистоты понятий (эта чистота — столь же похвальная привычка, как и физическая чистоплотность, невозможность ходить небритым и в грязном белье). Но гоните ее прочь из тех сфер, где она становится лишь маской, прикрывающей глупость и понятийную безответственность.

И вдруг — страшная вспышка, как будто близкий взрыв гранаты в солнечный день: оранжевый блеск, сильнее солнечного света в рваном черном облаке дыма и комьях летящей земли — близкая вспышка мысли, необычайной по своей смысловой заурядности и безграничной психологической странности. Мысль-чудовище, раздутая благодушием и скукой, как из ушата выплеснутая на род людской: сама свободная от скуки и лоснящаяся, как мокрый морской лев или груда драгоценных камней, от проступившей в ней  р а з г а д к и  т а й н ы  м и р о з д а н и я.

«Что ж это за мысль за такая, черт бы ее побрал?» — спросит всякий. Мысль, столь страшная для философа, что Изидор даже не посмел зафиксировать ее, пусть даже только ему понятными знаками, просто мысль, что, возможно (о Боже, Боже!), мир всего лишь таков, каков он есть, без каких бы то ни было проблем, а вся философская проблематика, буквально вся, т. е. за исключением житейских, социальных, национальных и даже — позволим себе чрезмерную мягкость — религиозных взглядиков и проблемок, — это иллюзия пары шизоидов, каким-то адским внушением навязанная всему человечеству. Минуточку! Это предложение не так легко понять, как могло бы показаться! В развернутом виде оно выглядит следующим образом:

«Возможно, здравый смысл, обыденный житейский взгляд — истинен, и баста — все «кульбитнуло» — может, как раз так оно и есть, как нам при нормальном настрое на мир представляется, как думают сотни тысяч псевдоинтеллигентных человеческих скотинок и даже тысячи мудрецов, когда они сориентированы на выполнение повседневных функций в обычный, да и в необычный день. Мы существуем сами для себя, есть и другие похожие и не похожие на нас живые создания, есть и просто мертвые предметы (а как же без них — никак), о которых физика говорит то-то и то-то (что касается физики, то мы себя психологистически-идеалистически-математически успокоили, и нас уже ничуть не удивляет, что существуют так называемые частицы или пучки волн, с одной стороны, а с другой — ощущения, ибо физика — это всего лишь группы символов, подобранных под наши ощущения, а предметы — не только электроны — это тоже всего лишь наши ощущения), точно так же мы успокаиваем себя на тему связи физики с биологией. Потом есть какие-то шары в бесконечном пространстве (а может, и в конечном, как говорит нам модная нынче физикальная теория), и ничего в этом нет такого уж страшного, ибо на каждом из имеющих право быть с физической точки зрения шаров господствует тот же взгляд на жизнь, что и на нашем шаре, если там вообще кто-нибудь есть. Что же тут удивляться, что удивляться?» Изидор «zamyczał od wnutrennoj boli», как Алексей Александрович Каренин, когда заметил «wojennoje palto grafa Wronskogo».

Все это понятийно содержалось в данной мысли, но как переживание выглядело несколько иначе = действительность: далекие горы с маленькими известковыми скалами и красные крыши домов, окружающих игрушку-дворец в стиле рококо в излучине реки, подернутые осенней предвечерней дымкой, внезапно заскочили ему в горло, а точнее — в самую глотку его мозга (в то воображаемое место, которым мозг «заглатывает мир» с помощью чувств) и искривленными в четвертом измерении когтями уайтхедовских «event»[125]Событие (англ.) ; здесь: термин философии Уайтхеда.’ов впились в него, как именно эта реальность, а не какая-то другая, одна-единственная реальность данного «космического аборигена» во всей ее частичной случайности, реальность в последней инстанции, вне которой ничего нет, ничто не кроется и крыться не может, причем не может крыться не только иная реальность, но и даже самая маленькая проблемка, выходящая за последний порог чисто житейской, практической проблематичности, вплоть до высших вопросов личной и общественной этики, — все это не подразумевает наличие метафизики как таковой — должно было бы быть окрашено метафизической странностью, а этого-то как раз, исходя из той мысли, которую в некоем сконцентрированном виде переживал Изидор, быть не могло. Все (понимаете ли вы, ослы, чудовищную глубину этого слова?), все таково, каково оно есть: принцип тождества как «метафизическое переживание» — это «нечто просто возмутительное», как сказал бы Кароль Шимановский.

Красные крыши разъедали глаза своей красной, до спазма банальной  к р ы ш е в а т о с т ь ю, луга были, хоть ты лопни, л у г о в ы м и, а небо (даже небо? — о ужас!) было всего лишь  н е б е с н ы м  (небоватым, небовым), не сокрывшим в себе бесконечность миров, это была просто  г р е ч е с к а я  эмалевая выпуклость.

Стоп — ни шагу дальше, иначе — смерть! В сфере более возвышенной, чем житейская, у него, Изидора, проблем не было: он был самовато-собоватым, изидористым, вендзеевато-смогожевистым; он, как в кресле, развалился в самом себе, точно мерзкое животное в исподнем, чулках и одежке, обыденный в самой высокой, неизмеримой степени этого свойства, ибо ни с чем другим его уже нельзя было сравнить. Странность исчезла — это был взгляд заурядного человека, переживаемый человеком незаурядным, но усредненным без остатка, до последней нитки.

«Так вот ты какой, бедный простой человек. О как же ты беден и отвратителен, и сколько надо сверхчеловеческих усилий, чтобы через популяризацию философии и распространение в самых общих существенных чертах ее проблематики сделать твою повседневную жизнь чуть менее гнусной (это относится в равной степени как к рабочим и торговцам, так и к графам и принцам крови, как к нищим, так и к тем, кто утопает в нечеловеческой, прямо-таки свинской роскоши, выдавленной из кровоточащих потрохов тех самых нищих), если уж нельзя над сумрачными и смрадными долинами, где пребываешь в скотской муке повседневности, возжечь прекрасное солнце знания о Предвечной Странности Бытия. Вначале была бездна (au commencement Bythos était), т. е. не было начала, а бездна эта — бездна нашего невежества, неизбежного и ничем не оборимого, без которого существование лишилось бы очарования, иными словами: без которого было бы Небытие и вовсе не было бы бытия: «было Небытие» — вот оно, самое глубокое противоречие — именно об  э т о м  нельзя говорить, а не о бытии».

Но теперь Изидор был далек от подобного хода (невыразимых) мыслей: «Я повелел невыразимым глубинам заговорить на языке, понятном каждому созданию» — хоть это и было ему чуждым, оно пряталось в кровавых потрохах духа. В его мысли-монстре таким же обыденным, как и эти крыши и порыжевшие лужайки, неизмеримо, метафизически обыденным был не только он сам, но и любой самый незаурядный из людей: Наполеон; Эйнштейн, Пилсудский, Шопен, Мах и Кант (именно так!). Да, даже так!..

Что это было: вершина единственной нормальности или же последнее яркое проявление самого дикого помешательства? Эта страшная своей смердящей пошлостью мысль была столь же обыденной, как и ссора кухарок на зеленном рынке, столь вульгарной, что своим задом она выперлась в высшую необычайность, выразив какую-то ультра-гипер-супер-экстраб а н а л ь н о с т ь  а б с о л ю т н о  в с е г о  Б ы т и я  в  е г о  б е с к о н е ч н о с т и. Все безмерное Бытие именно таково: оно беспроблемно, тождественно себе при нормальном житейском подходе и здравом смысле — ничего больше нет, а все метафизические вопросы можно без остатка объяснить психологически — как «состояния душ» (такая же аббревиатура, как и «интуиция», «акт», «безличностная интенциональность» и т. п., если таковые вообще существуют) именно этого рода животных, именно на этом шаре. При определенной развитости мозговой коры (de la core mozgale[126]Офранцуженные слова «кора» и «мозг»., как говаривал Марцелий) такие вопросы обязаны возникнуть, что, впрочем, вовсе не доказывает их реальности (а что, разве Карнап, Мах утверждают что-то другое?), того, что именно этот преобладающий взгляд есть удел триллионов «бездумно думающих» созданий как на нашей, так и почти наверняка (хотя бы изредка) на других планетах.

— Il n’y a personne qui ose penser ainsi sur la planète[127]Нет никого, кто осмелился бы думать таким образом о планете (фр.). , — пробурчал Изидор, парафразируя слова Жиля де Рэ, которые этот сукин сын произнес, раздуваясь от гордости после своих жалких и глупых садизмов. Воистину адская мысль — продержись она чуть дольше и поверь в нее хоть на минуту этот абсолютный шизоид, он бы просто взбесился от скуки и не выдержал и дня без того, чтоб упиться в стельку, вусмерть, без кокаина и тому подобных вещей, в которых, как боров в помойке, копошился Марцелий Кизер-Буцевич.

И все же, и все же... сколько людей так думают и живут, и ничего такого страшного, в конце концов, с ними не происходит. И вот уже эта мысль, как фантастическая картина действительности, иссушенной жарою скуки до трещин, исчезла в дебрях невразумительной подпонятийности — остались лишь ее последствия, несовершенно оформленные в знаки с коллоидальными, неоднозначными значениями. Вот так она оказалась в этих дебрях и когда-нибудь должна была стать основой далеко идущих трансформаций, значения которых сейчас нисколько не прочувствовал Изидор Вендзеевский, в данное время — шизоидальный фанатик, формалист и создатель in spe[128]В будущем (лат.). философской системы. Это также было своего рода откровением, но in minus. Понятийно, чисто логически эта мысль была бесспорна и подобна теории логических типов Рассела, да и вообще — солипсизму и идеализму. А может, избавление человечества от так называемой болванами «философической бредятины» будет столь же ценно, как и переоценка религиозного безумия, направившая уже столько духовной энергии в более продуктивное русло? Страшные сомнения возникают на эту тему на фоне того откровения, какое минуту назад пережил Изидор. На него уже напал новый кошмар, связанный с тем пугающим, слепящим светом, который, казалось, так и брызжет из самого невообразимого центра бытия в самый центр его метафизических центров восприятия. Явление существовало во времени, но было неуловимым, неделимым на части; оно могло длиться века — но и это ничего бы не дало.

Почему вообще существуют такие пропасти между различными мировосприятиями? Как возможно, чтобы две такие противоположности могли быть содержанием столь ничтожного сосудика, как личность какого-то там (ЕС)?

[Под (ЕС) мы понимаем целое — и длительность во времени, и протяженность в пространстве — личностью мы называем скорее самое длительность = (АД), самое для себя, несмотря на то, что «тело» = (АП) = протяженность саму для себя можно в этой длительности растворить, выразить в ее терминах (в терминах качеств: внутренней тактильности, то есть ощущений внутренних органов и мышц, и внешней тактильности и их связи). В том-то и состоит превосходство психологизма, что все можно свести к его терминам, даже всю физику в виде неких символов, подчиненных переживаниям]. Но что существует, кроме этого (ЕС), одного-единственного, самого для себя, единственного бытия самого по себе в своей собственной длительности, если, конечно, не принимать во внимание разные стесняющие его внешние пространственные связи? И есть ли что, кроме множества таких (ЕСм), заполняющих все бытие до конца и без остатка? Бесконечность — вот единственно великое слово, «альфа и омега» всех тайн, ну а второе — статистика. Перед первым следует благоговейно пасть ниц, безропотно подчиниться ему, ибо ограниченное (ЕС) никогда никоим образом — ни понятийно, ни «интуитивно» — не преодолеет его: не понимая его по сути, в его наиболее существенном (т. е. в качестве актуальной бесконечности) значении, мы должны принять его, понимая, в сущности, только постепенную, ограниченную бесконечность.

Да — этот момент откровения, представляющего все отнюдь не в заурядном, а в самом что ни на есть удивительном виде, длился, и с ним ничего нельзя было сделать: он был неопределяемым, неуловимым — монолитный кусок чего-то без сучка и задоринки, без щелочки, без малейшей ручечки, за которую его можно было бы понятийно ухватить. Все происходившее Изидор ощущал как абсолютно прозрачную (и в прямом, и в переносном смысле слова) пластину, через которую он точно так же видел абсолютно неизменный пейзаж, открывающийся с восточной стороны, как свое собственное психическое состояние, минус  н е п о с р е д с т в е н н о  (черт бы ее побрал!) переживаемая им в качестве добавки Тайна Бытия.

Небо на востоке прояснилось, обещая назавтра своей бледно-зеленой прозрачностью кристально-голубой день. О, как чудесно могло быть в этот час в горах!! «Взять отпуск и поехать туда с Русталкой», — мелькнула гениальная мысль. И не ведал Изидор, в сколь странных обстоятельствах предстояло ему оказаться там послезавтра.

Возвращаясь к вышесказанному: как же, ради всего святого, такое могло произойти?! А если все является только и исключительно производным комплексов качеств, то каким, черт побери, чудом может существовать нечто, до такой степени не поддающееся выражению в нормальных терминах качества, как то, что в нем только что протекало (а вернее, он в этом, как в какой-то призрачно-прозрачной среде). И тем не менее должна существовать возможность отразить все это с помощью именно этих элементов, ибо что может быть вне качеств и вне непосредственно, как и они, данного единства личности, причем единства не только на данном срезе, но и на всем протяжении во времени (в этом как раз и выражается непосредственная данность), которое мы можем определить так же как формальное качество целостности длительности данного (ЕС), то есть длительности самой для себя, являющейся именно данной индивидуальностью, самостью, всегда себе тождественной и в своем роде единственной — это все синонимы. Самость = индивидуальность = длительность сама для себя как таковая = (АД) — ее единство во времени, ее формальное качество является не производным от единства комплексов качеств (например, предмет, мелодия), но является единством, из которого возникают упомянутые выше комплексы качеств.

В этом и состояло различие между опосредованно данным единством индивидуальности по Корнелиусу и понятием непосредственно данного единства индивидуальности в системе Изидора. В этих элементах должен существовать такой момент — момент единства индивидуальности и качества, — который можно было бы понять, только пока никто не пытался сделать это, т. е. не разбил неподатливый комплекс, не снабдил части соответствующими значками и не разложил эти части на нормальные психические «содержания», которые можно было бы свести к этим элементам. Нельзя, например, сводить à la Малиновский религиозные чувства к жизненным, потому что — и это факт — должна учитываться индивидуальность и качества, заполняющие ее и конституирующиеся во внутренний мир и внутреннюю жизнь индивида. Этот факт проистекает из непреложных законов самого бытия, которое мы не можем ни помыслить, ни представить (причем — по сути, а не по поводу некой придуманной идиотами «ущербности») без этих элементов и которое корнями уходит в Абсолютную Тайну понятия Бесконечности, как в плане онтологического, так и самого непобедимого логического подхода, поддающегося определению в терминах логики[129]Вопрос весьма прост: в каждой системе должны присутствовать простые неопределяемые понятия; в противном случае нам пришлось бы иметь дело с бесконечным количеством дефиниций. Поэтому в самой логике наличествует точно определенное этим способом понятие Тайны. (Прим. авт.) .

Сколько же раз пытался Изидор осуществить логический охват неохватного — и каждый раз впустую. Скользкие мысли, а вернее — их эмбрионы, выскальзывали, как слизняки, и делали это тем проворней, чем сильнее хотел он их стиснуть. Трудность заключалась не столько в самом анализе, сколько в фиксировании в памяти образа пролетавшего мгновения. Пока оно длилось, все было хорошо: несмотря на краткость, оно представлялось чем-то ясным, как «солнечный бык на щите св. Литимбриона». Но как только оно исчезало, вопреки всем непреложным законам психологии, а в частности и в особенности — вопреки закону, гласившему, что каждый осознанный момент вскоре после своего исчезновения непременно получает мемориальное соответствие, которое всегда можно вызвать, — совершенно невозможным становилось понять, как это мгновение вообще могло длиться, несмотря на абсолютное знание о том, что оно реально имело место, пусть даже в виде придания колорита всему комплексу воспоминаний о последовавших за ним событиях или каждому актуальному моменту благодаря одному лишь воспоминанию о нем. Вот они — бездны хитросплетений!

Метафизическое откровение = противоположность предыдущего, характеризовалось глубоким жизненным обмороком, в котором он переживал глубочайшие озарения, отлившиеся затем в частные философские положения его Гауптверка = Главнотвора. Сейчас речь шла не о критерии истинности частичной мысли, а об основах целого, о праве на систему вообще: надо было начать писать систематически — другого выхода не было. Безвозвратно отлетали блаженно-безответственные минуты откровения, минуты как бы еще подпонятийного барахтанья в нерасчлененной магме целого как такового — именно как такового, черт побери — als solche, comme telle, as such, — ибо одно дело частичные решеньица и совсем другое — целостностная система, состоящая из понятий и основных положений, с которыми предстояло примирить неоспоримые истинки, усвоенные в ходе штудирования «зарубежных мастеров».

1.6

Поворот к дому прекрасно помог Изидору преодолеть предыдущий «Ideengang»[130]«Ход мысли» (нем.). (мыслевод?). Тому способствовал пейзаж, открывшийся его взору в восточном направлении, столь не похожий на западный — с подсвеченной стороны, как будто его целиком вынули из другого дня, другого времени года и даже из другой широты.

Но вдруг мир закачался на своих вековечных шарнирах и тихонько повернулся к несчастному своим вторым, таинственным лицом, стыдливо спрятав первое в кущи божественности. Существует ли вымысел более заурядный, чем Бог — это наследство самопервейших из первожителей Земли, являющее собой всего лишь символ непостижимости Тайны Бытия? Ведь это всего-навсего человек, даже уже не Единичная Сущность = (ЕС), а раздутый до бесконечных размеров, пространственно-временных (последнее пока что не вполне усвоено: б ы т ь  оно может не везде, но  д е й с т в о в а т ь  может везде, даже на расстоянии, до бесконечности) и прочих: чувственных и интеллектуальных особенностей; он — мегализированный войт, бурмистр, президент, король (в настоящее время), прежде он вел свое происхождение только от короля; в тотемном клане нет явных личных божеств: есть мана и есть почитаемые животные — что-то в этом духе, да бог с ним, главное здесь то, что в основе всех религиозных концепций есть нечто неопределенное (мана, а для педерастов — «педа»), это бытие в целом, это нечто, не охарактеризованное точнее, чему противостоит самим фактом своего существования бедное ограниченное (ЕС)[131]Даже не зная соответствующих теорий, я (несмотря на Малиновского, выводящего религиозные чувства из жизненных чувств) выдвинул эту концепцию еще в 1912 г. (Прим. авт.) . По мере формирования власти индивида из этого проступает бог, поначалу — многоликий, а потом все более и более монолитный.

Блеск Вековечной Загадки полоснул Изидора по морде, как светящийся буфер груженного кошмарами всего Бытия туманного поезда-монстра. Рядом сновали глупые мыслишки и мчались к этому свету, как фототропичные рыбки. (И   в с е  э т о  д л и л о с ь — э т о  б ы л о  ч у д о м.) О том, чтобы искусственно вызвать такое мгновение, не могло быть и речи, по крайней мере, до настоящего момента его жизни. Никакие наркотики (а их Изидор перепробовал — правда, лишь в качестве эксперимента, когда занимался психологией художественного творчества, — все, так ни к одному и не пристрастившись) — от морфина до эфира и эвкодала, от кокаина до самого пейотля и мескалина — ни в чем не могли помочь: они давали   с т р а н н о с т ь  р е а л и с т и ч е с к у ю,  а  н е  м е т а ф и з и ч е с к у ю,  н е  к р а й н ю ю, странность, что называется «сказочную», если только она не была всего лишь той странностью жизни, которую способен ощутить даже самый заурядный пижон на танцульках («мадам, это чудесное танго, и этот ваш кружащий голову смех, и это мгновение, навсегда отлетающее в прошлое...» и тому подобная чепуха, произносимая самцовым, яйцевым голосом на ушко какой-нибудь разнузданной «обезьяне»), так называемое «очарование жизни», которое можно определить как обостренное ощущение мимолетности в связи с внешними отношениями и состояниями, особенно редкими и приятными. Даже самая большая доза кокаина, какую только можно выдержать, ничего не даст сверх того — дело здесь совсем в другом. Наверное, в том, чтобы сформулировать это так, как когда-то сказал о событиях в Польше в определенную эпоху один старый «ruskij Poliaczyszka», так называемый «krasnyj gienierał»: «Все бутафория, бред! Вообще, если крепко задуматься, то вообще ничего не известно, ничего, понимаешь, идиот? БРЕД!»

Пожалуй, от противного здесь еще можно было бы дать определение аналогично тому, как Гуссерль определил свою казавшуюся адской, а по сути высасывающую яд из всех метафизических проблем «эпохе» (epoché — греческое, черт бы его побрал, слово!): все остается вроде бы, как и прежде, но в то же время все отчаянно встает на дыбы над самой страшной из всех пропастей (заурядное превращается в необыкновенное, в соответствии с выкладками того самого В., что из Закопане) и уже становится недоступно для одного-единственного, совсем одинокого (ЕС) = уже тогда метафизической (снова в значении нереальности), «никак» не поддающейся описанию «Чистой Самости» (или «Чистого Сознания», как из боязни оказаться неточным и от страха перед метафизикой пишет Гуссерль), причем все «психические содержания» этого (ЕС) [т. е. его длительности для самого себя = (АД), где (А) выражает тождественность себе] остаются идентичными сами себе, несмотря на то что принадлежат области изменения, состоящего в чисто вербальном отрицании реальности мира и  т е л а  (а это уже ошибка, и поэтому чистое сознание тут же требует искусственных аксессуаров — актов, интенциональности, формирования понятий и т. п.) и рассмотрении этих «сущностей» как имеющих место в чистом сознании (но не в  д а н н о м, а лишь в «идеальном», в котором господствуют «сущностные связи» — Wessenszusammenhänge).

Как же, несмотря на это, существует сама наблюдающая все это самость? Подвергается ли и она трансформации? Глупенькие вопросики — об этом вообще не принято говорить. Как же происходит этот самый «скачок» и каковы его пределы? Конечно, Изидор размышлял о своих переживаниях, а не об «эпохе» Гуссерля, которую он привел лишь в качестве примера. Все происходит не столь молниеносно, чтобы наблюдатель, выделенный из нашего сознания, не смог бы этого заметить; все сводится к таким понятиям, как проявление (особенно четкое на смешанном фоне других качеств) единства нашей личности как такового, которое всегда сохраняется в этом фоне более или менее явственно, попеременно с «обращением внимания» (т. е. в общем тоже исключительно ярким проявлением на фоне данного содержания как такового) в связи с другими прежде имевшими место явлениями, такими, как: а) определенные внутренние ощущения, б) определенные комплексы качеств, связанные с единством времени и единством места, в) определенные фантастические комплексы, т. е. «сотканные» из воспоминаний, не имеющих определенного места в прошлом, причем ход бытия может быть особенно четким, что означает падение в прошлое каждого настоящего мгновения, длившегося минимальное время, даже если явление как целое или его главные составляющие остаются относительно неизменными и т. д. и т. д.

Дальнейший анализ внимания был бы здесь неуместен, ибо вместо того, чтобы заинтересовать читателя соответствующими проблемами, которыми так и кишит действительность, он у многих «невзначай» может отбить охоту читать эту книгу. Слишком много у нас пишется книг ради того, чтобы понравиться остолопам, готовым платить за остроумие, легкость и даже за обычное шутовство. Все дело в том, что те существа, которых мы в жизни и даже в научной психологии считаем отдельными сущностями, разложимы на более простые элементы, из которых состоит целостность психической жизни; качества могут быть выражены в терминах этих качеств. Для их объяснения вовсе не требуется предполагать наличие двух видов сознания:

1. гилетического, зависимого от «непосредственных данных», т. е. от качеств: цветов, звуков, прикосновений и так далее, и

2. интенционального, заполненного актами, загадочными сущностями, неизвестно как соединенными со своими «предметами»; к нему относится святая, неприкосновенная, неделимая сфера мышления, понятий, их значений (это самая большая святыня Гуссерля) и черт знает как существующих истин. Изидор понимал пошлый реализм идей Платона, понимал он и наивный бред Аристотеля о всеобщниках, «обитающих в предмете», он хотел «ореалиться», но не мог, и, несмотря на все уважение к Гуссерлю, его охватывало бешенство, когда он погружался в его мир излишних понятий-призраков. Долой понятия-маски и понятия-призраки — останутся только открыто сформулированные необходимые понятия.

Возвращаясь к изложенному выше: наблюдатель не сразу переходит на другую сторону; есть момент, когда он пребывает в размышлении над обеими сторонами двойственности мира, раздвоенного на мир обыденный и мир чудесный, как орел, парящий над горной грядой и бросающий взгляд то на одну, то на другую долину. И это в плане психологическом самый удивительный момент. Конечно, он состоит из мелких колебаний между одним взглядом и другим, ибо быть не может двух разных сущностей в одном минимальном времени = (t) — в этом самом маленьком отрезке длительности, который хоть сколько-нибудь да должен длиться, чтобы вообще хоть как-то оказаться в сознании.

Таким образом, пока что исчезает очевидность и сама-собой-понятность того факта, что я, Изидор Смогожевич-Вендзеевский, сын театрального критика и богатой дочки колбасника, самозваный метафизик и опытный работник ПЗП, есмь то, что есмь, в этом месте, в этой стране, на этом вот земном шаре, в этой именно звездной туманности, называемой нами Млечным Путем, — конец.

Все это представляется полной контингентностью (такие польские слова, как «произвольность» и «случайность», не определяют достаточно адекватно того, о чем здесь речь). Конечно, если над этим задуматься покрепче, то этого-то как раз и нет, поскольку не поддающаяся проверке загадочность пригвожденной самой собой к самой себе самости состоит в том, что ввиду ее единственности и единства, абсолютной временной непроницаемости и пространственной замкнутости на себе она представляется, по крайней мере на первый «духовный» взгляд, чем-то таким, что не зависит ни от какого наполняющего это бытие содержания, чем-то вневременным, если уж не наверняка внепространственным; так говорят люди со слабыми способностями интроспекции, не видящие того, что отдельные заблуждения (солипсизм, вечность самости и эта внепространственновременность) представляют собой неизбежное следствие особенностей существования и что вся штука в том и состоит, чтобы отличить их от этих особенностей. Такое может иметь место только при создании абсолютной онтологической системы, охватывающей непреложные законы каждого из возможных Существований. Итак, логическая неопровержимость солипсизма оказывается результатом единственности самости самой для себя, вечность бытия возникает в силу невозможности вообразить начало и конец (нечто, видящее свое собственное начало и конец, является просто  л о г и ч е с к и м  противоречием), а вневременность по причине невозможности видеть все то, что мы считаем так называемым «духом», является гиперструктурой, сводимой к качествам, ничем не отличающимся от прочих следствий, — надстройкой над изначальным сознанием тела, непредставимой без него и т. д. и т. д. Не все из того, что на первый взгляд кажется абсолютно верным, имеет самостоятельное бытие (оно может быть лишь отдельным моментом некоего большего целого), и не все выведенные из такого бытия положения справедливы.

Очень важные истины, но только сейчас к их пониманию подходил бедный Изидор, совершенно не знавший себя как человека. Вскоре ему предстояло узнать себя, и можно с уверенностью сказать, что лучше бы ему было умереть задолго до того. Те самые ошибки, о которых он так активно размышлял, шли еще и оттого, что кое-кто не видит, что все качества (даже такие, казалось бы, исключительно временные, как звуки, ароматы, вонь и т. п.) имеют также пространственную составляющую, только более слабую по сравнению с другими, заполняющими поле зрения и реальное пространство, как, например, прикосновения, цвета (вкус представляет собой нечто среднее), и что они более точно, однозначно локализованы в пространстве. Впрочем, с точки зрения самого существования (ЕС) они не являются необходимыми, и поэтому Изидор называл их «избыточными качествами» — для восприятия (ЕС) необходимо только прикосновение — а) внутреннее, в котором «собость» самости дана ей (вернее «самособость») — ощущения внутренних органов (более или менее точно локализованые мышечные, суставные и т. п. ощущения, наверняка аналогичные тем, которые испытывает амеба, разве что, может, немного более однородные) и б) внешнее, в котором (ЕС) отграничивается от остального мира. Именно поэтому последнюю разновидность прикосновения Изидор называл дуальным граничным качеством, а в целом обе разновидности прикосновения — основным качеством.

К упомянутым заблуждениям следует добавить еще и то, что самость без наполняющих ее качеств существовать не может, ибо это суть два несамостоятельных момента одного и того же явления. Все это иллюзии и фикции, в определенном смысле неизбежные на низшем уровне онтологических исследований, ибо возникают они из неизбежных в философском или точнее — общеонтологическом (экзистенциальном) смысле особенностей. Из-за подобных заблуждений о независимости духа от тела каждый может подумать, что и он мог бы быть чем-то вроде «чистой самости», «чистого сознания» [в сущности, термин этот неточен, а был взят он у Гуссерля и использовался Вендзеевским единственно как сокращение — точным является только понятие длительности самой для себя как таковой = (АД)], кем-то совершенно другим — тем клопом, которого он сам раздавил пятнадцать лет тому назад в отеле «Эльдорадо» в Венеции, Наполеоном I или последним на земном шаре позвоночным — черт знает кем.

Вот и неправда: это — одна из фундаментальных иллюзий, устранение которой является первым маленьким шажком на пути пусть частичного (т. к. абсолютное — абсолютно невозможно), но снятия покрова тайны с сущности, а далее и с существования. Организм возникает во времени и пространстве из миллиардов других организмов, которые теряют свою свободу ради общества, а этому обществу большое слияние частей дает в результате общую саму-для-себя длительность = (АД), то же самое и личность — это та длительность, которая о себе может сказать «я» (это простые, не подлежащие дефиниции факты), связанная именно в  э т о т  (а не «с  э т и м») комплекс качеств, а не в какой-либо другой, с именно таким  р а з  и  н а в с е г д а  ходом развития и чье понимание «я», того «я», которое для себя, «изнутри» актуально, она не смогла бы употребить в отношении никакой другой комбинации качеств (т. е. «истории жизни»).

Можно сказать, что это — переживание гуссерлевской «эпохе» непосредственно, живьем, весь мир сведен к одному сознанию — и не в качестве общего понятийного решения, а как применение к одной актуальной самости (разве мы в сущности не находимся всегда в таком «разграничении» — в этом заключена определенная доза идеализма, которая должна иметь место в истинной реалистической системе), тогда это так же актуально, leiblich gegenwärtig[132]Здесь: присутствует физически (нем.). , как и боль в лодыжке, вид или запах розы или, например, воспоминание о какой-нибудь  p a p o j k i e. Но и это не выразит всей глубины этой самой удивительной из перемен. Собственно говоря, не противоречит ли это переживание (а сомневаться в нем — значит, сомневаться в реальности такого ряда, как видение данного цвета, ощущение данного вкуса) тому, что все может быть сведено к следствиям непосредственно данных качеств? Но опять-таки, если не стремиться к такому сведению, тому единственному, что дает относительное успокоение людям, подвешенным на мысли над бездонной пучиной Бытия, то можно просто неожиданно скатиться к здравому смыслу и «финита» — оказаться там, куда опошляющее откровение, то, которое только что пережил Изидор, сразу же, без малейших раздумий, может вытолкнуть «смельчака». Ибо, «милостивые государи и милостивые государыни», как только принято понятие «акта» как чего-то такого, что не подпадает под понятие комбинации качеств, тотчас же открывается путь к любому количеству качественно различных и не сводимых друг к другу «типов сознания» — каждое ощущение, каждый малейший трепет — это новый тип, и так мы можем скатиться к здравому смыслу, лишь в общих чертах различая внутренние состояния и внешние объекты, заново выводя на сцену все те проблемы, с которыми долгие века возилась философия и которых в качестве «шайнпроблем» (Scheinproblem[133]Мнимая проблема (нем.). ) терпеть не может спокойный здравый смысл.

Множа несводимые виды сознания, мы можем пойти дальше здравого смысла, в котором, для того чтобы жизнь была возможна, возникают определенные обобщения (впечатления, ощущения, представления, воспоминания), и станем каждое новое «событьице-атом» считать чем-то новым, новой «реальностью» à la Хвистек. Но тогда нам придется вообще отказаться от описания и прежде всего оставить философию в покое, потому что текучесть и многообразие существования абсолютно невозможно впихнуть ни в какую из систем понятий. Однако этому на каждом шагу противоречит сходство и единство существования, во всем своем многообразии проявляющегося в одно время и на одном пространстве. А потому — долой все плюралистические россказни и утверждения, будто все можно описать только «в общих чертах»: через устранение излишнего и произвольного и приведение к единой системе с минимальным количеством обязательных понятий — вот путь перевода терминов из одного подхода в другой, и хороший пример здесь дает нам наука.

А тогда, что называется, «к делу!» или «ну же!» (прекрасные восклицания!), ну, Изидорчик — пока еще, пока все впереди, только не надо опаздывать, иначе черти поберут и тебя и твой Гауптверк. Момент откровения, происходит редкостное в наши дни чудо — так давайте же анализировать, терзать себя и других. Как здесь раздвоиться — у Хвистека на это существуют прекрасные рецепты: множащийся наблюдатель и номерочки действительности, к которым он перескакивает — aber wie macht das?[134]Но как это получается? (нем.) Псякрев! — за самый пупок проблему никогда не ухватить.

1.7

A стало быть, и дальше все остается вроде бы таким, каким было, и все же, и все же... Эту фразу повторяют в таких случаях до тошноты...[135]Не знаю, где эти «случаи», ибо в земной литературе нет ни одного пассажа, который трактовал бы философские «откровения» и понятийные битвы с ними. О религиозных же «откровениях» писано до умопомрачения. (Прим. авт.) Все изменилось до неузнаваемости в буквальном, а не в переносном смысле, не изменившись в то же самое время ни на волосок, ни на единое шевеление электрона.

И снова это вечное (где?) сравнение с гуссерлевской «эпохе», с этим ненавидимым логистиками — учениками Хвистека — феноменологическим Einstellung[136]Подходом (нем.). ’ом — до того момента, когда неожиданно начнет действовать принятый кокаин, до момента завершения полового акта и тому подобных резких изменений мировоззрения. Ничто не поможет — уже показалось лицо кретинистого читателя, оно морщится от скуки и отвращения. Погоди, котик, может, ты еще немножко отглупеешь, может, когда-нибудь тебе поможет то, что сейчас ты немножко преодолеешь себя, глупышка, не отворачивайся заранее — еще будет и то, что тебе, стерва сраная, нравится.

Сам момент  с м о т р е н и я  с о  с т о р о н ы  н а  в е с ь  м и р  и  н а  с е б я  в  т о м  ч и с л е  невозможно понять в псевдохудожественных, в романтических измерениях. Об этом можно было б написать стихи, кабы был талант (как подумаешь, какие таланты были у скамандритов и как они погубили их из-за интеллектуальной небрежности и пустой траты времени на глупости, просто плакать хочется), но равным образом хорошо в абстрагировании от  п о н я т и й н о г о  м а т е р и а л а  стихотворения написать прелюдию, «формистическую, а то и стрефическую картинку» (все годится), вылепить, а то и выковать статуэтку и т. п., но тогда это было бы уже не то же самое, это было бы «набрасывание смягчающего покрова красоты на жаркий огонь вечных тайн», как говорил Надразил Живелович, отдыхая от бизнеса на кучах тел лучших девушек страны. Как примирить факт существования таких нерелигиозных откровений с утверждением, что во временной длительности (АД) нет ничего, кроме перемещающихся более или менее пространственных качеств = (Хм)? Хватит ли того, что единство личности можно определить как «формальное (структурное) качество целостности (АД)» всех этих чудес: практически непосредственно, как красный цвет, ощущаемых тайн, никогда и нигде не данного повода к чувству бесконечности и чуть ли не физического ощущения этой сущности, странности, абсолютно не сводимой к житейским сюрпризам, определенным комплексам тех же самых качеств и т. п. и т. п.

Остается так называемая «красота» (речь здесь, конечно, о формальной красоте, не жизненной, т. е. красоте как конструкции самой по себе, без какой бы то ни было прикладной полезности, свойственной прекрасным людям, коням, собакам, пейзажам и т. д. и т. п.), сводимая или:

1. к непосредственно данным ни к чему не сводимым качественным гармониям (то есть приятным сочетаниям), или

2. к элементам конструктивности, то есть единству в многообразии, того, что (попросту?) называется Чистой Формой.

Больше об этом нечего разговоры разводить — иначе бедный кретинистый читатель взбесится — а, chaliera! Велеречивость, тома обстоятельного рассмотрения темы разными эстетами доказывают отнюдь не бездонность данной проблемы в понятийных измерениях, а лишь несовершенство систем понятий, которыми эти эстеты оперируют, к радости разношерстной умственной черни; то же самое и в философии, и в критике, и в эстетике — везде, даже в жизни. Богатство, разнообразие только в сфере чувств и в сфере искусства является позитивной ценностью, в сфере же понятий, истины, а также в социальных областях оно — свидетельство несовершенства, если только речь не идет об истинном богатстве обязательных понятий или институций, обеспечивающих равномерность духовного и материального благосостояния.

Принципиальной основой этого по сути не поддающегося описанию загадочного состояния вещей является ощущение одиночества индивидуума самого-для-себя во вселенной. Забыли философы и физики, что мир  р е а л е н, представили вместо него конструкции часто даже в первом же приближении мысленно не обязательные и не поддающиеся проверке (в качестве мысленных выводов, поддающихся проверке в столкновении с реальностью) и уже в следующих концепциях, вроде бы окончательных, отказались, но не от реальности, которая едина, как едино Пространство, в котором она пребывает, а от тех основных конструкций, которые зачастую оказывались лишь «рабочими гипотезами» для частичных решений, а саму реальность, ту, что сродни здравому смыслу, давно за всем этим забыли. Паршивое дело — все долой!! Нет ничего паскуднее, чем когда этот самодовольный, гадкий, внутренне непорядочный и, конечно, не стремящийся в силу этого ко всеобщему порядку плюралист-релятивист-эмпирик, как анархо-синдикалист, довольный (мнимой) относительностью всего на свете[137]Только пусть какой-нибудь кретин не подумает, что я выступаю здесь против теории относительности в физике. И сегодня еще встречаются такие типы (о ужас!), которые не знают, что физическая теория относительности делает абсолютным наше познание и ничего общего не имеет с философским и жизненным релятивизмом. (Прим. авт.) , опирается, правда, только иногда, на логистику и экспериментальные удовольствьица своей жизни. Для такого типчика и Гуссерль, и галлюцинации колдуний — практически один и тот же уровень, только бесплодное барахтанье в значках имеет для него какую-то цену, а все остальное считается туманным уклонением от темы.

Изидор аж зубы стиснул от бессильного, но благородного и безличного бешенства: ему хотелось растолочь все человечество в некой громадной ступке-уравнительнице, а потом — заново изваять индивидов, и чтобы все были похожи друг на друга, фанатичные шизоиды один к одному и одна истина над всеми ими — его собственная, усовершенствованная система, бесконечные тонкости которой будут обсосаны тысячами, десятками тысяч учеников. И не было в том ничего от пошлого стремления к популярности у толпы (разве может быть что-нибудь пошлее, чем это — это есть истина, а не забава для людей не преуспевших, как автор данного романа), только реальное ощущение истинности этого пути и трагические сомнения в собственной способности пройти этот путь. Теоретически дело представлялось таким «расковыряционсфехиг»[138]Онемеченное слово «расковырянный», в смысле «детально разработанный». вроде феноменологии Гуссерля. Только, Боже упаси, не путем этого рокового по своим последствиям создания новых излишних понятий и деления более простых на основе фиктивного раздвоения (например, акт и предмет), а потом бесконечного затыкания этой искусственной дыры, если не пропасти, вставками (интеркаляцией) новых частей — процесс по сути своей безнадежный, но реальным уточнением проблем и поиском более прочных основ для утверждения, что «неживой материи» нет... Так — стоп!

Мир безголосо и бездвижно зашатался на своих шарнирах, укрепленных, как было показалось (а кое-кому, например, Гегелю и ему подобным так казалось на самом деле), в отвлеченном бытии первичных понятий. Из окружавшей пустоты дохнуло таким раздвоением личности, что Уильсон (Уильям) Эдгара По был по сравнению с этим вершиной монолитности. [Изидору не хотелось перечитывать Джойса, и он твердил (кажется, справедливо) на основании двадцати страниц французского перевода (об оригинале, несмотря на легкость чтения, например, Конрада, и речи быть не могло), что это, может, не какая-то ординарная чепуха, а высшего разряда самообман автора. Опирающаяся на «Одиссею» конструкция (??) — это уже подозрительно — какое-то раздувание пустоты до ранга высшей реальности — все, хватит.] Итак, раздвоение шло не от него самого, а от необычайности факта существования Пространства: ведь эту проклятую стерву (оно же мертвое), эту высшую эвклидову святыню невозможно представить как несуществующую — ее нельзя «раздумать-назад» (weg-denken). Оно влезает отовсюду, как вода в тонущий корабль: все  и з  п р о с т р а н с т в а, в пределах, конечно, можно раздумать-назад, но само пространство, вместе с его эвклидовостью и бесконечностью, нельзя — вот что страшно.

Шатался мир, шатался, но не хотел перешатнуться на другую сторону целостного понимания. «Вот оно что — теперь я ухватил его за пупок, — подумал Изя. — Суть момента — в подвешенности над бездной. Вершина для шизоида — быть в подвешенном состоянии между знанием и незнанием и из этого высечь незыблемую, формально безукоризненную систему. Знание о незнании — тайна есть. «Тут я и ждал его!» — вот почему эта подвешенность так вожделенно, просто физически щекотала его под ложечкой. О, как это восхитительно! И смотришь со стороны на себя: j a  e t o  i l i  n i e  j a? И в обоих образах я в себе один и тот же и неразделимый. Куды там женско-мужская = гермафродитская — добро-зло-никакая мережковская дедублематья (= dédoublements[139]Раздвоение (фр.). ).

Jenseits von Gut und Böse[140]По ту сторону добра и зла (нем.). существуют вещи, ибо существование  у ж а с н о  по своей сути, но не существует никакой  п р о б л е м ы  добра и зла, вины и наказания, ибо все это — социальная фикция, а жестокость общества по отношению к личности, без которой и общества бы не было, и прогресса, и выдающихся людей на определенной стадии этого процесса, факт в определенном смысле банальный — здесь ничего не удастся санкционировать метафизически. Все это участь только шизофреников: долой пикников (а он ощущал в себе маленького пикничка, «пикниченочка», который надо всем тем  е д и н с т в е н н ы м, что в нем происходило и что для него было абсолютом и застывшим совершенством, издевался, радуясь как симптомчику всех возможных несовершенств — возможностей какой-то несерьезной маниакальной ерундовинки)».

— От порога «шизы» злой — вы долой и Бог долой, — бурчал Изидор, перефразируя Мицинского, которого он обожал, считая единственным великим польским до- и послевоенным поэтом. — В морду гада пикниченка!

А тем временем он почти что подошел к своему домику в Дембниках.


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть