В сентябре

Онлайн чтение книги Один год
В сентябре

Не слишком приятная встреча

Почему он ревновал? Какие у него были основания? В чем провинилась перед ним Клавдия? Не смыкая зеленых глаз, он лежал часами на своей раскладушке в алтаре часовни. Лежал, картинно курил, скрипел зубами, распаляя себя, пил воду, чтобы остыть.

За узкими стрельчатыми окнами плыли тяжелые, набухшие влагой, низкие облака. Не то светало, не то темнело. Алексей ревновал, смутно представляя себе красивое, сухое лицо Гофмана и вспоминая, как тот поглядывал на Клавдию. Лежа на своей коечке, он тупо думал о том, что происходит там сейчас, или происходило вчера, или позавчера, когда лил проливной дождь, а он, Жмакин, «мучился» с машиной. Стискивая челюсти, он придумывал самые оскорбительные фразы, он составлял их из бесчисленных, ужасных по своему безобразию слов. «Ладно, – думал он, – ничего! Посчитаемся вовремя или несколько позже! Вы все узнаете, каков таков простачок Жмакин, все удивитесь, ахнете, о ума сойдете!»

И улыбался кисло: ну, станет он шофером хорошего класса, – есть от чего с ума сходить!

Никогда теперь не был он уверен в том, что Клавдия не изменяет ему. Отчего бы, собственно, не изменять? Почему? Все люди на земле лучше, чем он, вор, непутевый бродяга, психопат и бездельник. Зачем он ей? Ей дядя нужен наподобие Гофмана, специалист, серьезный человек, член профессионального союза с вовремя уплаченными взносами. Небось у Гофмана целый бумажник напихан справками! Наверное, он трудовой список имеет какой полагается. А у Жмакина что? Чужая койка в бывшей православной часовне?

И она, с его, Жмакина, ребенком, будет жить с Гофманом, будет женой Гофмана, и в паспорте ее зачеркнут фамилию Корчмаренко и напишут Гофман, Клавка Гофман.

Тряся головой, он вскочил, накинул пальто и вышел на крыльцо часовни.

Какое утро сияющее и великолепное наступало! Куда делись тучи, сырость, мозглятина! Какой удивительно прозрачный и чистый начинался день! Как хорошо и остро попахивало бензином на огромном дворе автобазы! Как равно, в струнку стояли зеленые грузовики! И какое солнце взошло!

«Ладно, ничего, – думал он, вздрагивая от утренней сырости, – найдем и мы себе под пару. Наслаждайтесь, любите! Мы тоже не шилом шиты, не лыком строчены. Насладимся любовью за ваше здоровье. Будет и наша жизнь в цветах и огнях. Оставайтесь с товарищем Гофманом, желаю счастья. Но когда Жмакин станет человеком – извините тогда. Вы тут ни при чем. Не для вас он перековывался из жуликов, не для вас он мозолил свои руки, не для вас он мучился и страдал. Черт с вами».

А он действительно мучился и страдал. Не привыкший к труду, раздражительный и нетерпимый, он вызывал в людях неприятное чувство к себе, и его сторонились, едва поговорив с ним. Злой на язык, самолюбивый, он никому не давал спуску, задирал всех, все делал сам, никого ни о чем не спрашивал, и если говорил спасибо, то как бы посмеиваясь, – говорил так, что уж лучше бы не говорил вовсе. Даже покорный и скромный Геннадий раздражал его. Он видел в нем не просто безобидного курносого и мечтательного парня, а соглядатая, кем-то к нему подосланного и подчинившегося Жмакину только внешне, потому что иначе кашу не сваришь. Это и в самом деле было так: Гена хитрил со Жмакиным по совету Пилипчука.

– А ты, – сказал Геннадию директор, – с ним осторожненько. Станет человеком, обломается. Это пока он такой индивидуальный господин.

И Гена действовал осторожненько, но Жмакин был хитрее его и скоро раскусил дело. А раскусив, понял, что Гена сам по себе, и что вовсе Жмакин им не командует, и что как раз в подчиненном якобы Генином положении – сила Генки.

«Все воспитывают, – со злобной тоской думал Жмакин, – все с подходцем, ни одного человека попросту нету…»

И не везло ему, с его точки зрения, просто редкостно.

Например, как было бы хорошо попасть в армию. Попахивало войной. Фашистская Германия напала на Польшу. Несколько шоферов из автобазы получили повестки явиться в военкомат. Для Жмакина такая повестка была бы спасением. Уж он бы показал себя, случись какая-либо заваруха. Но повестку получить он не мог, потому что не было у него ни паспорта, ни военного билета. А дело явно шло к войне, и Никанор Никитич это подтверждал. Вдвоем они внимательно читали газеты и поносили президента панской Польши Мосьцицкого за его нерешительность. Узнав о том, что польское золото вывезено в Лондон, Жмакин сказал со свойственным ему апломбом:

– Это первое дело – золотишко утащить. На черный день. Будет там пан Мосьцицкий жареных курок кушать, а остальные подыхай…

– Почему именно курок? – удивился Головин.

Алексей не ответил – читал сообщение ТАСС насчет призыва в Красную Армию нескольких возрастов.

– Пожалуйста, – сказал он, – Украина, Белоруссия, Ленинград, Москва, Калинин, Орел – призывы, а я должен тут гнить. И не возражайте, Никанор Никитич, я-то знаю, как через армию можно в люди выйти, не то что на нашей автобазе…

Вечером он спросил у Геннадия:

– А почему это тебя в армию, между прочим, не берут? Молодой, здоровый, вполне можешь послужить родине. Может, белые пятна в биографии имеются?

– Как дам! – замахнувшись, но без злобы ответил Генка…

Несколько раз Алексей собирался пожаловаться Лапшину, но понимал, что это ни к чему не приведет. И тосковал…

Однажды, возвращаясь домой с одинокой и унылой прогулки, Жмакин на Петроградской обогнал черненькую Любку. Люба плелась, позевывая, с сумочкой в обнаженной руке, в светлом платье, несмотря на прохладный вечер, простоволосая. Было в ней что-то испуганное и жалкое, и, вероятно, оттого, что она показалась ему жалкой, он вдруг почувствовал себя таким одиноким, заброшенным и никому не нужным, что с неожиданной для себя лаской в голосе окликнул ее и взял под руку.

– Вот так встреча! – обрадовалась она. – Прямо как в кино. Верно? А вы и не Альберт вовсе! Вы как раз именно Алексей Жмакин…

– Я – Альберт-Мария-Густав-Федот Жмакин! – сказал он, и оба засмеялись.

Люба шла от подруги, у которой было заночевала, но, по ее словам, ребята начали там безобразничать, и она решила уйти.

От нее пахло вином, и чем дальше они шли, тем больше и острее Жмакин испытывал то чувство, которое прежде, до Клавдии, испытывал всегда к женщинам: чувство презрительной и брезгливой жадности. Он вел ее под руку, она опиралась на него, он слышал, как пахнет от нее пудрой и вином, прижимал ее голую руку к себе и испытывал тяжелое раздражение оттого, что не обогнал ее, а идет с нею, и оттого, что Клавдия бросила его, и оттого, что он одинок, заброшен и несчастен. «На! – думал он. – Гляди со своим Гофманом! Плевал я! Вы там, мы тут! Без вас обойдемся. Во, чем нам плохо? Раз, два – и в дамки!»

И, заглядывая Любе в глаза, он запел нарочно те лживые и паршивенькие слова, которые пел когда-то давно, в одну из самых отвратительных минут своей жизни:

Рви цветы,

Пока цветут

Златые дни.

Не сорвешь,

Так сам поймешь —

Увянут ведь они.

Люба смеялась, а он, близко наклоняясь к ее миловидному круглому лицу, спрашивал:

– Правильно? А, детка? Верно я говорю?

У Народного дома они сели на лавку. Жмакин замолчал и подсунул свою руку под спину Любы.

– Не щекотать, – строго сказала она, и оба они тотчас же сделали такой вид, что пробуют, кто из них боится щекотки.

Немного поговорили о гараже, о том, что он «растет», потом Люба сказала, что ей надоело жить без красок.

– Жизнь должна быть красочная, – говорила она, слегка поднимая ноги и щелкая в воздухе каблуками. – Мне, Алеша, охота чего-то необыкновенного, жуткого и захватывающего.

– Например? – спросил он.

– Например, если война, то чтобы не находиться в глубоком тылу, а реализовать свои знания.

– Какие такие вдруг знания?

– А такие! Я на МПВО закончила. И я смелая девчушка, ничего не побоюсь.

Жмакин слушал сжав зубы, втягивая ноздрями запах пудры. «Она смелая девчушка, – думал он сердито и добродушно, – она ничего не побоится. Скажи пожалуйста».

– Ну а, например, что такое война, ты знаешь? – осведомился он насмешливо.

Люба не ответила, напевала себе под нос. Положенный срок прошел. Все вокруг было как полагается или почти как полагается. И теплая осенняя ночь, и звуки духового оркестра где-то неподалеку, наверное в саду Народного дома, и парочки, целующиеся на скамьях, и даже то, что Жмакин отдал свой пиджак Любе (на всех соседних скамьях мужчины были без пиджаков), – все было как полагается, но в то же время не совсем так…

Что-то Жмакина неприятно тревожило, более того – угнетало.

Раньше он бы подумал, что опасается встречи с Бочковым, или с Митрохиным, или с Окошкиным, или с самим Иваном Михайловичем.

Но теперь он их не боялся.

Так в чем же дело?

Нет, ему нечего бояться!

Молча он прижал Любу к себе, но она неловко уперлась локтем ему в грудь. Он прижал сильнее, локоток ее подогнулся, и тихим, как бы сонным голосом она произнесла привычные и скучные слова:

– Не надо так нахально!

– Не надо? – удивился он. Помолчал, вздохнул и согласился: – Не надо так не надо.

В это самое мгновение к нему подошли двое. Электрический фонарь ярко высвечивал и девушку и мужчину, и Жмакин узнал их еще до того, как мужчина положил руку ему на плечо. Это был тот самый летчик, чемодан которого Жмакин украл, возвращаясь в Ленинград после побега, а девушка была Малышева, которой он так ужасно врал тогда в тамбуре.

– Не узнаешь? – глуховатым голосом спросил летчик.

– Узнаю! – спокойно ответил Жмакин. – Отчего же не узнать? Я своих старых друзей всегда помню!

Ему ужасно было думать, что Любка наболтает в гараже, как его увели, и он нарочно говорил без умолку, вставая и пятясь от Любы к Малышевой и летчику:

– Извиняюсь, Любочка, что проводить не удастся, вы на меня не будете в претензии, – трещал он, – но старые дружки – дело такое…

И, обернувшись к летчику, он широко раскинул руки, обаял его и, напирая на него грудью, чтобы отойти подальше от Любы, поцеловал в щеку, и громко произнес:

– Ну и медведь ты стал, Степка, ну просто-таки медведь. Хорошо небось на государственных харчах питаешься, безотказно!

Летчик, которого, кстати, звали вовсе не Степаном, а Виталием, мгновенно понял, чего хочет от него Алексей, и подыграл ему, подхохатывая и в обнимку с ним отходя к центральной аллее. А Малышева шла рядом, и Жмакин успел заметить, как она бледна и с какой тревогой поглядывает то на летчика, то на Жмакина.

– В милицию желаете сдать? – спросил деловым голосом Алексей.

– Именно! – спокойно ответил летчик.

– Закурить нету?

– Закурить есть.

– Тогда присядем и перекурим это дело, – сказал Жмакин. И предупредил: – Я не побегу.

– Побежишь – выстрелю! – обещал летчик. – У меня оружие при себе.

– Тут стрелять не полагается, – возразил Жмакин. – Здесь же народ.

– А я не в народ. Я в тебя!

– Перестань, Виталик! – попросила Малышева.

– Между прочим, все это получается довольно странно, – сильно затягиваясь, сказал Алексей. – Международное положение острое, как никогда. Франция объявила войну Германии, Гитлер выехал на Восточный фронт, фашистские бомбы падают на Львов, очень многие штатские товарищи отправились служить трудовому народу, а один летчик – Виталик – в это время, как сумасшедший, занимается своим пропавшим барахлом. Это барахло давно моль сожрала…

Даже при электрическом свете Жмакину было видно, как побелел Виталик. Алексей нанес удар чудовищной силы, такой, что бедняга Виталик даже задохнулся.

– Пойдем! – с тоской в голосе сказала Малышева и потянула летчика пальцами за рукав. – Я тебя умаляю, пойдем, Виталик!

– Нет! – ответил Виталик. – Это вопрос принципиальный…

– Ага! – охотно согласился Жмакин. – Именно принципиальный. Весь частнособственнический мир это утверждает. Они толкуют – не вещь им важна, а принцип…

Он вдруг повеселел. Окаянные глаза его засветились зеленым, кошачьим светом. Теперь был явно его «верх». Да и чего ему было бояться, в конце-то концов?

Втроем, мирно, словно и вправду друзья, сидели они на скамье близ памятника «Стерегущему». Трамваи с грохотом превышали дозволенную скорость, далекий оркестр играл вальс, мимо, чинно беседуя, прохаживались два высоких милиционера.

– За свое за доброе человек кулацкой натуры может невесть каких бед натворить, – с добродушной назидательностью объяснял Жмакин. – Я – калач тертый, повидал и наслушался всякого в жизни, искалеченной не по моей вине. Ошибиться каждый может. Вот вы, например, летчик, вовремя не явились на работу, а тут как раз война – как на это начальство посмотрит?

– Я – гражданский летчик! – окрысился вдруг Виталий. – Чего вы…

– Разницы особой нет, – миролюбиво заметил Алексей. – Все мы гражданские, но есть такое время, когда все мы военные…

Летчик посмотрел на Жмакина искоса, вздохнул и сказал:

– Ох, и язык у тебя подвешен, прямо колокол громкого боя…

– На свои умственные способности никогда не жаловался, – скромно сообщил Жмакин. – Мальчишечка я развитой. Так вот, продолжаю беседу насчет своего доброго. Слышал я, будучи временно в заключении, попросту – в тюряге, что мироед в давние времена конокрада убивал смертью. Или, я извиняюсь, – Алексей изысканно вежливо повернулся к Малышевой, – извиняюсь за выражение, загоняли конокраду кол пониже спины, то есть в область таза, и через страшные мучения такой бедолага помирал. Всё за свое, за нажитое…

– Это для меня – мораль? – поинтересовался летчик.

– Никакая не мораль, а к слову.

– Ну, если к слову, то пойдем! Где у вас тут ближайшее отделение милиции?

– Меня в отделение нельзя сдавать, – значительно произнес Жмакин. – Не тот, братушка, у меня профиль. Меня исключительно на площадь Урицкого можно сдавать – в Управление.

– Смотаться хочешь по дороге?

– Можете не трепать чего зря свои нервы, – сказал Жмакин. – А ежели беспокоитесь, можете послать вашу даму на стоянку за такси…

И на мосту, и на набережной Жмакин молчал. Малышева что-то шептала все время своему Виталику, а он отвечал односложно:

– Не выйдет!

Или:

– Чтобы впредь неповадно было.

Или еще:

– Нахален больно!

На площади Жмакин провел уже несколько смутившегося летчика к дежурному и попросил разрешения соединиться с Лапшиным. Дежурил Макаров – тот самый, который помог когда-то Жмакину добраться до санчасти, – это было, когда Алексей «повязал» Корнюху, и нынче, узнав Жмакина, он сказал, что Иван Михайлович уехал домой, а в его кабинете, кажется, Окошкин.

– Соедините-ка меня, попрошу, – уже совершенно расхамев, произнес Алексей, подул в трубку и, кося глаза на Виталия, сказал:

– Окошкин? Приветик, Василий. Это Жмакин беспокоит. Как жизнь молодая? Тут я снизу, от дежурного. Дело имеется довольно-таки неотложное. Нет, не один, со мной двое. Во-во!

Покуда он говорил, на лице у Макарова появилось загадочное выражение, а бедный Виталик совсем приуныл и расстроился.

– Вот таким путем, – сказал Жмакин, передавая трубку Макарову. – Сейчас разберемся во всей этой баланде, выясним, что к чему и отчего почему…

В голосе его прозвучали даже немного угрожающие интонации.

Молча, в сопровождении помощника дежурного, пошли они по лестницам и коридорам и наконец отворили дверь в комнату, где прилежно чистил маузер Криничный. Вскинув на Алексея глаза, Криничный сказал весело: «Здорово, старик, чего это ты заявился на ночь глядя?» – чем уже донельзя смутил бедных Малышеву и Виталика, Жмакин же буркнул человеку с маузером нечто загадочное и, как показалось летчику, даже высокомерное…

В лапшинском кабинете, где расположился со своими папками Василий Никандрович Окошкин, Жмакин, подробно и ничего совершенно не скрывая, рассказал, как «воспользовался» вещами летчика и как «ввел в заблуждение» Малышеву. Оттого, что Жмакин называл Окошкина «Васей», Василий Никандрович слегка поморщился, словно бы побаливали у него зубы, но терпел, зная штуки Жмакина.

– Все? – спросил он довольно раздраженно, когда Алексей «закруглился».

– В основном, все.

– Тогда пойдите пройдитесь, я вас вызову.

– Новости! – удивился Жмакин. – Это зачем?

Но потерявший терпение Окошкин так на него взглянул, что Алексей, решив не портить отношения с человеком, когда-то им обиженным, взял у него из пачки папироску и пошел поболтать с Криничным.

– Кого это ты приволок? – поинтересовался Криничный.

– Опознал меня в скверике чертов летчик, – вздохнув, сказал Жмакин. – Привязался со своим чемоданом.

– А было дело?

– Было дело под Полтавой, дело славное, друзья, – сказал Жмакин и потрогал маузер. – Хорошо бьет?

– Ничего машина.

– Со временем заимею.

– С паспортом как дела?

– А никак. Тянут – бюрократы. Права днями получу, а паспорта и военного билета не имею. Вроде бы и не человек. Другие в армию идут, а я как собака…

– Навоюешь еще, успеется.

– Война-то будет?

– Война? Непременно. И большая. Иван Михайлович недавно рассказывал…

Отворилась дверь, и Окошкин сердитым голосом позвал Жмакина в лапшинский кабинет. Когда Жмакин вошел, Малышева сидела вся красная, а летчик негромко говорил:

– Вообще, наплевать, единственно что жалко – зажигалка там была дивная, ребята подарили…

– Да у тебя их десять, – со слезами в голосе воскликнула Малышева. – Десять или двадцать…

– Четыре! – кротко сказал летчик.

Он поднялся.

– Товарищ Пичета к вам претензий не имеет, – повернувшись к Жмакину, сказал Василий Никандрович, – но лично я считаю, что рано или поздно вам придется расплатиться за нанесенный ущерб…

– А какая это Пичета? – нарочно спросил Жмакин.

– Пичета – это я! – сказал летчик.

– Об чем речь! – воскликнул Алексей. – Гарантия есть, нужна только рассрочка. Если товарищ Пичета ошибочно предполагает, что я взял за всю свою кошмарную жизнь только его барахло, то он горько ошибается. С того чемодана обносков я не больно забогател, и на день, кажется, покушать не хватило…

Жмакин говорил, коверкая слова, юродствуя и распаляя себя. Теперь ему казалось, что он и впрямь глубоко и незаслуженно оскорблен бедным Пичетой. И он искренне возмущался.

– Ладно, Жмакин! – прервал его Окошкин. – Хватит, картина ясная…

– Далеко не ясная! – заявил Жмакин. – Мне это, например, что Пичета вроде прощает, совершенно без внимания. Я тоже имею свое самолюбие. И будьте покойны, им все будет возвращено, до последней паршивой зажигалки, но зарабатывать на себе я никому не позволю, поскольку я человек трудовой и должен знать точно, во сколько пострадавший оценивает свои шмутки…

– Ладно, пойдем, – попросил потный Пичета, – договоримся…

– Договариваться я желаю в официальном месте при большом начальнике товарище Окошкине! – произнес Жмакин. – Чтобы было оформлено документом.

– Мы никаких претензий решительно не имеем, – звонко сказала Малышева. – Мы все поняли и просим извинения.

Жмакин повернулся к Окошкину и велел!

– Вы – запишите!

Василий Никандрович тихонько скрипнул зубами. Алексей со своими «пострадавшими» ушел. На улице летчик попросил:

– Пойдем, закусим маленько.

Алексей заломался:

– Я человек малозарабатывающий, одет некрасиво, могут и не пустить…

– Пустят! – угрюмо пообещал летчик.

И опять они пошли – Малышева впереди, а Пичета и Алексей на несколько шагов сзади.

– Я, кстати, на ней женат! – сказал летчик про Малышеву. – Приехал тогда – гол как сокол, она меня и приютила. Обогрела, понимаешь, накормила. А когда в саду я тебя увидел, ни за что не хотела подходить. «Он, говорит, нашу личную жизнь создал, а ты ему его жизнь ломаешь…»

– Хоть какую-то благодарность имеет! – нагло сказал Жмакин. – За мелкие шмутки свое счастье не отдаст!

Ему и впрямь казалось, что он здорово обижен.

– Да я не за себя! – виновато сказал Пичета. – Я в смысле профилактики. Свое, понимаешь, черт с ним, а вот…

– Принципиальный ты, – усмехнулся Алексей. – Ну, здорово принципиальный! За других мучаешься…

И, окликнув Малышеву, он сухо с ней попрощался, объяснив, что не может с ними «выпивать и закусывать», так как завтра ему работать с утра, а работа у него нелегкая, «не в самолетике летать!»

Так кончилось это приключение, и, хотя он и вышел из него вроде бы победителем, все равно на сердце было тошнехонько.

Никанор Никитич не спал, когда Алексей вернулся в часовню.

– Добрый вечер, – сказал Головин, – чайку не желаете?

Он отложил книгу, снял пенсне и, улыбнувшись доброй улыбкой, подошел к Жмакину.

– Ну? – спросил он, упираясь пальцами ему в живот. – Значит, завтра?

– Что завтра?

– А вы не знаете?

– Ничего я не знаю.

Оказалось, что в отсутствие Жмакина звонил Пилипчук: завтра Алексею получать права.

– Это как получать?

– Естественно, как всем. Сдадите экзамены и получите эдакую книжечку – водительские права.

И началась сумасшедшая ночь.

Почти до рассвета Никанор Никитич должен был экзаменовать Алексея. Он спрашивал и о правилах проезда регулируемых перекрестков при совместном движении различных транспортных средств, и про дегазацию автомобиля. Ему требовалось знать во всех подробностях, как наблюдают за дорогой через левое и правое плечо. Подробно и дотошно Жмакин докладывал ему схему главной передачи с коническими шестернями и схему дифференциала, кривошипно-шатунного и распределительного механизмов, систему смазки двигателя и способы устранения неисправностей системы питания.

Головин крутил пенсне на пальце, прихлебывал холодный чай, важно, словно и вправду был экзаменатором, наклонял голову, кивая на точные и короткие ответы Жмакина.

– Думаю, что вы в курсе предмета, – наконец сказал он. – Надо надеяться, что все будет отлично. Знания ваши фундаментальны, человек вы способный, даже одаренный…

Вот этого Жмакину говорить и не следовало. Во всяком случае, Лапшин никогда такой опрометчивой фразы бы не произнес, особенно на рассвете. С достоинством выслушав похвалы уважаемого им Головина, Алексей позволил себе с ним не согласиться. Иронически улыбаясь, он сказал, что не считает себя просто способным. Он еще всем покажет – каков он таков, некто Жмакин. Они у него слезами умоются – все эти шоферишки и инструкторишки. Пусть только дадут ему машину и права. Он не две и не три плановые нормы «ездок» будет выполнять, он переворот сделает в технике вождения грузомашин и в технике переброски грузов…

Уже совсем заря занималась, уже бедный Головин и засыпал и просыпался, уже заурчали во дворе автобазы прогреваемые машины «дальнобойщиков» перед выездами в далекие рейсы – Жмакин все хвастался. По его мнению, здесь вообще не было ни единого водителя, достойного управлять хорошей машиной. И заработки у них плохие исключительно по собственной вине.

– Вот увидите! – вдруг закричал Жмакин так громко, что бедняга Никанор Никитич проснулся и подхватился бежать. – Вот увидите, я с первой получки целиком в бостон и габардин оденусь. Я себе такие корочки куплю…

– А зачем же вам… корочки? – удивился Головин.

– В смысле ботинки…

– Ах, ботинки?

И старик опять задремал сидя. Он не смел лечь в этой жмакинской буре, в этом воющем смерче хвастовства, в этих бешеных раскатах мечтаний о том, как Жмакину предложат комнату, нет, не комнату, а квартиру, как ему автобаза сама все обставит и как почему-то его вызовут в Кремль.

– Куда? – вновь подхватился Головин.

– В Кремль! – непоколебимо твердо сказал Жмакин. – А что?

– Конечно, почему же, – закивал головой Никанор Никитич. – Непременно…

Почистим желтые?

…Дядечка в очках в углу лапшинского кабинета шуршал журналом. Алексей погодя вспомнил – это тот самый дядечка, который в больнице, когда умирал Толя Грибков, сидел на подоконнике и кричал на Жмакина, чтобы тот не смел кончать с собой.

– Ну, дальше! – сказал Лапшин. Выражение лица у него было строгое.

– Дальше, Иван Михайлович, материальный фактор тоже кое-что значит…

Лапшин вежливо попросил не обучать его «элементарным основам». Дядечка в углу смешно хрюкнул.

– Поконкретнее! – попросил Лапшин.

– Поконкретнее будет то, что мне на эти деньги, я извиняюсь, не прожить, – подрагивая щекой, сказал Жмакин. – Я ведь все в долг, гражданин начальник, все, понимаете, «за потом», а когда это «потом» наступит? Я вроде бы женатый, мне пора и к месту, в семью идти, а я что же, их объедать стану? Ребенок народится – я ему вроде никакую там рогульку купить не смогу?

– Какую такую рогульку? – спросил Лапшин.

– Ну, игрушку, шут их знает, какие игрушки бывают.

– А долги у тебя какие? Вернее, что ты долгами считаешь?

– Разные у меня долги, – угрюмо ответил Жмакин. – Не будем уточнять.

– Все-таки, может, уточним?

– Пожалуйста, гражданин начальник…

«Гражданин начальник» он говорил нарочно, от бешенства. А Лапшин как бы ничего не замечал.

– Например, имел я несколько подачек. Подал мне «на бедность» поначалу Егор Тарасович Пилипчук. Я в бухгалтерии проверял, там эти суммы не значатся, таким путем – из его кармана. Раз. Опять же Хмелянскому охота в его очкастую рожу кое-какие, как прежде выражались, ассигнации запустить. У Криничного жил – кушал, и пил, и его курево курил, – это как? Если у меня замаранное прошлое – значит, я вроде попрошайки, без отдачи? У Головина, божьего старичка, десятку стрельнул. У вахтерши Анны Егоровны…

– Допустим, – сказал Лапшин. – Согласен, так! А другие долги ты не собираешься возвращать?

– Это какие же такие долги?

– Не догадываешься?

Жмакин догадывался и молчал. Что он мог сказать? Что отдаст? Из каких денег мог он выплачивать уворованное – большие тысячи, которые числились за ним. А Лапшин между тем, вздев на нос очки, полистал толстую тетрадку и стал вслух читать вписанные туда даты, обстоятельства и суммы, причем даже сумочки и бумажники были оценены.

– Это кто же на меня такую бухгалтерию двойную завел? – угрюмо осведомился Алексей.

– У нас на все бухгалтерия имеется, – ответил Лапшин. – Только ты, Алеха, не злись, злиться-то не на кого, надо выход из положения искать. Что можешь предложить?

Дядечка в углу аппетитно закурил. Жмакин хотел было попросить у него папироску, но, заметив, что тот чему-то улыбается, не попросил и отвернулся от него. Лапшин, насупившись, листал свой «псалтырь».

– Предложить я могу, да толку не будет, – совсем угрюмо, почти злобно сказал Жмакин. – Предложение у меня такое, что могу я сам и грузить мясные туши и прочие изделия, и разгружать могу. Но только с моим прошлым и без паспорта меня на пушечный выстрел к такой миллионной ответственности не подпустят.

– Это вздор! – сказал дядечка в углу.

– Подожди, Львович! – попросил Лапшин.

Дядечка замолчал.

– Я как грузчик вполне справлюсь, – сказал Жмакин. – Я мальчишечка здоровущий, мои жилы никто не перервет, а за баранкой – это же для дамочек работа. И тут, гражданин начальник, как хотите…

– Брось ты с «гражданином начальником»! – неожиданно крикнул Лапшин.

– Как хотите, – дрожащим голосом продолжал Жмакин, – но вопрос принципиальный. Или давайте меня обратно за решетку после всех кошмаров моей жизни, или будьте так добры, доверьте машину с говядиной…

– А со свининой? – глядя в зеленые глаза Жмакина, спросил Лапшин. – Ох, Алеха, Алеха, кто кошмар моей жизни – так это ты!

Жмакин опустил голову. Он знал, как не выносит Лапшин всякие жалкие и жалобные слова, и опять не удержался. Верно, что кошмар его жизни!

Молчали долго, Лапшин опять думал. Погодя спросил:

– Львович, ты понимаешь, в чем дело?

Худой дядечка в очках поднялся со стула, прошелся по кабинету и сказал хмуро:

– Понимаю и предполагаю, что мы это дело пробьем.

– Вы – прокурор? – строго спросил Жмакин.

– Почему это прокурор? – удивился Ханин. – Почему?

– А потому, что прокурору такую бесчеловечность пробить – запросто.

– В общем, мы разберемся, – поглядывая на Ханина, сказал Лапшин. – Предполагаю, что это дело вот товарищ – он журналист – выяснит, и мы все сообща тебе поможем. Будешь грузить свинину, говядину, баранину, чего там еще?

– Колбасные изделия, – без улыбки сказал Жмакин.

– Еще что?

– Еще… паспорт бы!

– Помню. Еще?

– Вроде бы все.

– Ну все так все.

Алексей поднялся. Лапшин внимательно на него смотрел. Что-то изменилось в Жмакине, а что – он не мог понять. То ли плечи стали шире, то ли весь он погрузнел, то ли глаза глядят строже…

– Чего вы? – смущаясь, спросил Жмакин.

– Вроде бы изменился ты.

– Я? Уже две недели самостоятельно работаю – может, это?

– Может.

– А вы, слышно, приболели?

– Приболел малость…

– Ваши годы, конечно, не молодые! – с приличным вздохом произнес Жмакин. – За здоровьем нужно внимательно следить.

– Ладно, иди, – усмехнулся Лапшин. – «Ваши годы»! Куда сейчас двинешь?

– В знаменитое кафе «Норд», – сказал, подумав, Жмакин. – С получки, никого не боясь, пирожки стану кушать и кофе с молоком пить. А то и какао. Красиво и смело начинаю новую жизнь.

В «Норде» Жмакин сел за столик под белым медведем, нарисованным на зеленом стекле, почитал газету и с маху наел на двадцать семь рублей одних сладостей, решив, что теперь по крайней мере месяц не захочется сладкого. Осталось меньше семидесяти рублей. Два рубля он дал на чай, купил пачку папирос за пять и уткнулся в газету, а когда поднял глаза, то увидел, что в кафе входят Клавдия в миленьком синем платье и Федя Гофман, розовый, подобранный, сухощавый и самодовольный. Жуя приторное пирожное с кремом, Жмакин спрятался за газету и взглядом, полным гнева, следил, как белобрысый Федя по-хозяйски выбирал столик и как улыбалась знакомой робкой улыбкой Клавдия. На ней были новые туфли с пряжками, и Жмакин сразу же подумал, что эти туфли купил ей Гофман. Жадными и злобными глазами он оглядел ее фигуру и вдруг заметил уже округляющийся живот, заметил, что бока ее стали шире и походка осторожнее.

«Мой ребенок, – подумал Жмакин, – мой». И, как бы споткнувшись, застыл на мгновение и усмехнулся, а потом тихим голосом подозвал официанта и заказал себе сто граммов коньяку и лимон.

Клавдия и Гофман сидели неподалеку от него, наискосок, в кабинете, и не замечали, что он следит за ними, а он смотрел, и лицо у него было такое, точно он видел нечто чрезвычайно низкое и постыдное.

Гофман сидел вполоборота к нему, и особенное чувство ненависти в Жмакине возбуждала шея Гофмана, подбритая и жилистая. «А ведь ничего парень, – думал Жмакин, – даже не хуже меня, если не лучше». И он представлял себе, как Гофман обнимает Клавдию и как Клавдия дотрагивается до этой жилистой подбритой шеи. Мучаясь, облизывая языком сухие губы, он с яростным наслаждением вызывал самые мерзкие образы, какие только могли возникнуть в мозгу, и примеривал эти образы к Клавдии, и тут же грозил ей и ему, и придумывал, как он подойдет сейчас к ним к обоим, скажет какое-то главное, решающее слово на все кафе, а потом начнет бить Гофмана по морде до конца, до тех пор, пока тот не свалится и не запросит пощады.

Он выпил коньяк и заказал себе еще.

Гофман подпер лицо руками и говорил что-то Клавдии, а она, роясь в сумочке, рассеянно улыбалась. Им принесли кофе и два пирожных.

«Небогато», – со злорадством подумал Жмакин.

Уронив папиросы, он нагнулся, чтобы поднять их, и, когда брал в руки газету, увидел, что Клавдия смотрит на него.

«Поговорим», – холодея и напрягаясь всем телом, как для драки, подумал он, но не встал, а продолжал сидеть в напряженной и даже нелепой позе – в одной руке палка с газетой, в другой – коробка папирос.

Она подошла сама и остановилась перед ним, робкая, счастливая, прелестная. Грудь ее волновалась, на лице вдруг выступил яркий и горячий румянец, и какая-то дрожащая и неверная улыбка появилась на губах.

– Лешенька, – проговорила она покорным и потрясающе милым ему голосом.

Он молчал.

– Леша, – опять сказала она, и он увидел по ее глазам, что она испугалась и что она понимает – сейчас произойдет нечто ужасное. – Леша, – совсем тихо, с мольбой в голосе сказала она.

Тогда, почти не раскрывая рта, раздельно и внятно, на все кафе, он назвал ее коротким и оскорбительным площадным именем. И спросил:

– Съела?

В соседних кабинах поднимались люди. Гофман встал и, обдергивая на себе пиджак, крупным шагом подошел к Жмакину. Явился откуда-то кривоногий швейцар. Все стало происходить как во сне.

– Тихо, – сказал Гофман, – сейчас же тихо.

– Я вас всех убью, – скрипя зубами и наклонив вперед голову, сказал Жмакин. – Я вас всех порежу…

В его руке уже был нож, тупой нож со стола, и он держал его как надо, лезвием в сторону и книзу. Подходили люди. Женщина в зеленой вязаной кофточке вдруг крикнула:

– Да что же вы смотрите! Он же пьян!

– Отдать нож, – фальцетом сказал Гофман.

Жмакин поднял голову и поднял нож. И тут, неловко присев, Гофман отпрянул за Клавдию. Нож в занесенной руке Жмакина дрожал. Он сразу не понял, что произошло. А когда понял, почти спокойно положил ножик на тарелку, сказал: «Извините» – и пошел к выходу. Его остановили. Он отмахнулся. Его опять остановили.

– Извините, товарищ, – сказал он, – мне идти надо.

И, чувствуя странную легкость в теле, вышел на улицу. Там его догнала Клавдия. Он посмотрел на нее, улыбнулся дрожащими губами. Она взяла его за руку и повела в Пассаж.

– Ничего, ничего, – говорила она, – ничего, пойдем.

Он шел покорно, молча.

В углу, возле автоматов, они остановились.

– Ну, – сказала она, – что с тобой?

– Я тебя люблю, – ответил он, и губы у него запрыгали, – я тебя люблю, – повторил он со злобой, страстью и отчаянием, глядя в ее лицо. – Слышишь ты? Я, я…

Слезы мешали ему говорить.

– Не плачь, – голосом, полным нежности и силы, сказала она, – не плачь.

– Я и не думаю, – ответил он, – меня только душит…

И он показал на горло.

– Почистим желтые? – спросил вдруг из темного угла притаившийся там чистильщик сапог.

– Зачем ты с ним? – спросил Жмакин. – Зачем он тебе нужен?

– Он мне вовсе не нужен, и вовсе я не с ним, – спокойно произнесла она. – Мне, Леша, никто ведь не нужен…

– Давай почищу желтые, – опять сказал чистильщик и сердито ткнул Алексея щеткой в ногу. – Почистим, начальник?

Алексей поставил ногу на ящичек, чистильщик принялся за работу. Потом, взявшись под руку, они вышли на улицу и сели в садике. Жмакин все еще задыхался.

– А Гофмана своего кинула?

– Потерялся наш Гофман, – сказала она, прижимаясь лицом к плечу Алексея.

Он засмеялся, потом закашлялся папиросным дымом и сказал:

– Я б его зарезал, не посмотрел, что моя жизнь будет окончательно кончена. Но только курей я не могу резать. Курица твой Гофман, хотя с виду довольно интересный.

Кашляя, он тряс головой и крепко сжимал ее холодную руку в своей горячей, уже загрубевшей ладони.

– Табак какой непривычный, – говорил Жмакин. – Ужас, какой табак. И тебя бы, как это ни странно, я насмерть зарезал, слышишь, Клавдя!

– Ох, страшно, – смеясь и все теснее прижимаясь лицом к его плечу, ответила она. – Ужас как страшно!

Потом она стала расспрашивать. Он отвечал ей про то, как живет, и что делает и, кто ему стирает белье. Мимо шла лоточница с мороженым, он подозвал ее и купил порцию за девяносто пять копеек. Но деньги он куда-то сунул и никак не мог найти. Лоточница стояла в ожидании, он все рылся по карманам. Клавдия поглядывала на него снизу вверх и облизывала мороженое.

– О, черт, – сказал Жмакин и принялся выворачивать карманы наружу. Денег не было.

Клавдия положила мороженое на бумажку, открыла сумочку и заплатила рубль. Лоточница дала ей пятак сдачи и ушла.

– История, – сказал Жмакин растерянным голосом, – тиснули у меня последнюю двадцатку. Я ее вот сюда пихнул, в кармашек.

Клавдия внезапно взвизгнула, захохотала и затопала ногами по песку.

– Ну, чего ты, дура, – сказал он, – чего смешного? Залезла какая-то сволочь в карман и тиснула…

У нее по лицу текли слезы, она швырнула в песок недоеденное мороженое и так хохотала, что Жмакину сделалось обидно.

– Да брось ты, – сказал он, – хороший смех!

И, подумав, добавил:

– Очень даже просто. В Пассаже тиснули, в подъезде. Такая толкучка безумная, а милиция ушами хлопает…

Клавдия опять прыснула, тогда он превратил все в шутку:

– Я же знаю, сам тут работал. Если с умом, толково можно действовать.

И, вновь рассердившись, передразнил чистильщика:

– Почистим желтые, почистим желтые! Одна банда! В пикет бы надо пойти, объяснить им по-русски, что к чему!

– Да ну тебя! – сказала Клавдия. – Еще в пикет!

Вечерело.

Погодя она попросила проводить ее в Лахту – если, конечно, он может. Она встала первой, а он еще сидел и смотрел на ее ноги в узеньких новых туфлях.

– Господин Гофман справил?

– Господин! – поморщившись, сказала она. – Какой ты, Лешенька, право, дурачок! Ну, вставай, пойдем!

И потянула его за руку.

На вокзале они влезли в вагон посвободнее и встали в тамбуре. По радио говорили о капитуляции Варшавы. Клавдия спросила шепотом:

– Тебя в военкомат вызывали?

– Ага, – быстро соврал он, – два раза.

– Без паспорта-то?

– А чего особенного? Паспорт мне подготавливается.

И он показал ей новенькое водительское удостоверение с фотокарточкой, где у него было старательное лицо.

Они стояли очень близко друг к другу, Клавдия дышала на него, и глаза у нее сделались робкими и печальными. Он держал ее руку в своей и перебирал пальцы.

– Теперь скажи, – велела Клавдия, – путаешься с девочками?

– Нет, – ответил он.

– И ничего такого не было?

– Одна была, Любочка, – запинаясь, сказал он, – но только я ничего такого не позволил себе. Ты что, не веришь?

– Дрянь какая, – сказала она, – сволочь паршивая…

Отвернулась и замолчала.

– Ну чего ты, Клавдя, – сказал он, – даже странно, Клавдя, а Клавдя?

Он дотронулся до нее, она ударила его локтем и всхлипнула.

– Чтоб я провалился, – сказал Жмакин, – чтоб мне руки-ноги пооторвало, чтоб я ослеп навеки. Слышь, Клавдя?

Она молчала.

– Играете со мной, – сказал он, – сами с Федькой путаетесь. Знаем ваши штучки!

Клавдия засмеялась со слезами в голосе, повернулась к нему, взяла его за уши и поцеловала в рот.

– Вор, жулик, бандит, – сказала она, – на что ты мне нужен, такая гада несчастная…

Поезд остановился.

Рядом стоял другой, встречный.

– Пойдем ко мне ночевать, – сказала Клавдия, – иначе я умру. Бывает, что среди ночи я проснусь и думаю, что если ты сейчас, сию минуточку не придешь, то я умру. С тобой так бывает?

– Нет, как раз так не бывает!

– А как бывает?

– Как-нибудь, – сказал он.

– А знаешь, – сказала она, – я тебя теперь все равно не отпущу. Это точно, как в аптеке. Точно и навечно.

Она говорила быстро, он никогда не видел ее такой.

– А мне отец знаешь, что сказал, знаешь? Он сказал: «Клавка, рожай. Ничего, прокормимся. Я заработаю. А ты маленько отойдешь – сама работать будешь. Бабка справится». Бабка тоже говорит: «Справлюсь», но плачет. В три ручья плачет. Стыдно ей, что без мужа. Какие глупости, правда?

– Я хвост собачий, – сказал Жмакин, – я не муж.

– Какой ты муж, – сказала Клавдия, – так, мальчишечка!

Они подошли к дому. На крыльце в рубашке «апаш» сидел Федя Гофман, курил папироску и глядел на небо. Жмакин обошел его, как будто он был вещью, и вошел в сени. Навстречу с грохотом вылетел Женька и, как когда-то, повис на Жмакине. Потом вышел Корчмаренко и спросил у Клавдии мимо Жмакина:

– Нашла?

– Нашелся, – розовея, сказала Клавдия.

Женька робко заговорил со Жмакиным. Он, видимо, ничего не знал. Появилась бабка. Увидев Жмакина, она увела его в кухню и, называя Николаем – по старому паспорту, – стала упрашивать записаться с Клавдией. А Клавдия стучала в кухонную дверь и кричала:

– Баб, не мучай его. Лешка, ты еще живой?

– Живой, – смеясь, отвечал он…

А бабка плакала и, утирая слезы концами головного платка, говорила ему, как сохнет и мучается без него Клавдия и что, какой он ни есть человек, пусть женится и дело с концом, а там будет видно.

– Эх, бабушка, – сказал Жмакин, – недалекого вы ума женщина. Что, я не хочу жениться? Если жизнь сложилась так кошмарно, при чем здесь я?

До ужина они сидели с Клавдией в ее комнатке и тихо разговаривали у открытого окна. Потом Клавдия принесла лампу и ушла собирать на стол, а он взял с подоконника книгу и тотчас же нашел в ней телеграмму на Клавдин адрес. Телеграмма была Клавдии, а подпись такая: «Целую. Жмакин». «Что за черт, – подумал он, – когда это я депеши посылал?» В книге была еще одна телеграмма, а в ящике и на полочке под слоником целая пачка телеграмм, и все подписанные Жмакиным. Он совершенно ничего уже не понимал и все перечитывал нежные и ласковые слова, которые были в телеграммах. «Это кто-то другой под меня работает, – вдруг со страхом подумал он, – это она с кем-то путается, это она вкручивает, что ли?»

Вошла Клавдия. Лицо у него было каменное. Она поглядела на него, на телеграммы и вспыхнула. Никогда он не видел таких глаз, такого чистого и в то же время смущенного взгляда.

– Это что? – спросил он и постучал пальцем по столу.

– Ничего, – сказала она.

– Это что такое? – опять громче спросил он.

– Дурной, – сказала она и, глядя ему в глаза, добавила: – Это я сама писала.

– Как сама?

– А сама, – сказала она, – не понимаешь? Сама. Чтоб они все не думали, будто ты меня бросил. Я ж знаю, что ты не бросил, – быстро сказала она, – я-то знаю, а они не знают. И еще я знаю, что ты, кабы догадался, такие телеграммы обязательно бы посылал. Или нет?

Румянец проступил на его щеках.

– Да или нет?

– Я не знаю, – сказал он.

– А я знаю, – ответила она, – я все знаю. И когда я, бывало, помню, все про тебя думала, так читала эти телеграммы…

Он молчал, опустив глаза.

– Пойдем, – сказала она и взяла его за руку. – Идем, там картошка поспела.

И они пошли в столовую, где вроде ничего не изменилось, но в общем изменилось все. Как будто бы так же, как тогда, зимой, лилась густая музыка из приемника, но почему-то все было немножко иначе. Жмакин посмотрел на приемник внимательно – нет, это был тот же приемник и стоял на том же месте. Женька, совершенно как в ту пору, размешивал какую-то дрянь в пробирке – занимался опытами по руководству «Начинающий химик», но и опыты выглядели иначе. На том же самом стуле с газетой в руке сидел Корчмаренко, но выглядело это не так, как раньше.

«Ах, вот оно что! – внезапно догадался Жмакин. – Я не боюсь больше! Я теперь ничего не боюсь, вот в чем все дело!»

Еще раз Балага

К ужину подавали рассыпчатый отварной картофель в чугунке, сельдь, залитую прозрачным подсолнечным маслом и засыпанную луком, и для желающих водку в тяжелом старинном графине. Старик Корчмаренко со значительным видом налил сначала себе, потом Жмакину, потом вопросительно взглянул на Федю Гофмана. Не отрываясь от газеты, Федя Гофман накрыл свою рюмку ладонью.

– Читатель, – сказал Корчмаренко.

Женька влюбленными глазами разглядывал Жмакина. Окна были открыты настежь, – в комнату с воли вливался сырой вечерний воздух. Протяжно и печально замычала в переулке корова. Гукнул паровоз. Старуха с хлопотливой миной на лице подкладывала Жмакину побольше картошки. Все молчали. Федя Гофман стеснял и Клавдию и Жмакина, может быть безотчетно он стеснял и других. На лице у него было написано недоброжелательство, а встретившись нечаянно глазами со Жмакиным, он покраснел пятнами и на висках у него выступил пот.

– Ну что ж, – сказал Корчмаренко, – выпьем по второй.

– Можно, – сказал Жмакин.

С третьей рюмки он на мгновение захмелел и сказал в спину уходившему Феде Гофману:

– А вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют.

Федя дернул плечами и скрылся, а Корчмаренко спросил:

– Чего это случилось, а?

– У нее спросите, – ответил Жмакин, кивнув на Клавдию. – Она знает.

– Ладно, – сказал Корчмаренко, – потом на крылечке отдохнем.

Клавдия ушла к дочке, Женьку услали спать, а двое мужчин вышли на крыльцо курить табак. Корчмаренко молчал, пуская дым к светлому небу. Жмакин подозвал Кабыздоха и почесал ему за ухом. В соседних домах уже не было света, все тише и тише становилось в поселке, только собаки порою побрехивали да гукали на Приморке паровозы.

– Но, Жмакин? – спросил наконец Корчмаренко неуверенным голосом.

– Чего – но? – отозвался Алексей.

– Как вообще дела?

– Да никак, – сказал Жмакин, – в правительство пока что меня не выдвинули. На сегодняшний день.

– А я думал, выдвинули, – сказал Корчмаренко. – Незадача!

– То-то, что нет, – подтвердил Жмакин. – Нет и нет!

Помолчали.

Корчмаренко притворно зевнул.

– Спать, что ли, пойти, – ненатурально предложил он.

– Можно и спать, – согласился Алексей.

– Ой, Жмакин, – кашляя, сказал Корчмаренко, – не выводи меня из себя.

– Да ну там, – усмехнулся Жмакин, – как это я вас вывожу?

– Воруешь?

– Нет.

– Работаешь?

– Да.

– Хорошо работаешь?

– А зачем хорошо работать? – понемножку раздражаясь, сказал Жмакин. – Это нигде не написано, что надо хорошо работать.

– Значит, филонишь?

– Филоню. Вы же знаете, какой я несерьезный человек!

Молча и быстро они поглядели друг на друга.

– У, подлюга, – жалобно сказал Корчмаренко.

Жмакин рассмеялся, отпихнул от себя собаку и встал.

– Если я такой уж распоследний негодяй, – щурясь на Корчмаренко, сказал он, – если я, по вашему мировоззрению, только и могу, что филонить, то зачем вы все коллективно за меня поручились и к самому товарищу Лапшину ходили? Думаете, Жмакин не знает? Жмакин на большие километры под землей видит – вот какой он человек, этот самый Жмакин.

– Ишь! – сказал Корчмаренко.

– За ваши поручительства я, конечно, благодарен, – продолжал Алексей, – но они ни к чему. Я сам кое-что из себя представляю. И если я поддался на уговоры товарища Лапшина и дал слово перекрестить – значит, все, амба!

Корчмаренко опять удивился или сделал вид, что удивился.

– Но?

– Точно! Вы мою жизнь не знаете и не дай бог вам узнать!

– Здорово героическая?

Наконец Жмакин понял, что Корчмаренко его дурачит, рассердился, сухо попрощался и ушел.

Клавдия уже лежала в постели, когда он вернулся. Снял башмаки, пиджак, аккуратно развесил на спинке стула и спросил у Клавдии, как ей показался Иван Михайлович Лапшин.

– Замечательный товарищ, – сказала Клавдия. – Очень даже хороший.

– Все мы хорошие для себя, – сказал Жмакин. – Я для себя, например, самый лучший.

– Вот и неправда, – не согласилась Клавдия, – ты для себя самый худший, а не самый лучший.

Он подумал и согласился.

В пять часов утра он, оставив ее спящей, уехал в город, сгонял в автобазовский душ и, не позавтракав (не на что было), погнал машину на бойню. Дождь сек в смотровое стекло, хотелось есть, и неинтересно вдруг до одури стало слушать рассуждения грузчика Вереи насчет того, как он отрежет «кусманчик» баранинки и отдаст его на кухню тете Тасе сжарить к обеду.

– С чесночком… Понятно? – говорил Верея и причмокивал толстыми губами. – С чесночком и с перчиком. Это, брат, не нарпитовский гуляш – кусманчик килограмма на полтора.

– Ты, Верея, слышал, что я сидел? – спросил, лихо вертя баранку, Алексей.

– Мало чего люди болтают…

– А за что сидел – слышал?

Грузчик покосился на Жмакина. Что-то в жмакинском тоне ему не понравилось.

– Не слышал? Так я тебе скажу: упер у меня напарник мой, грузчик, ящик макарон «экстра». Я его пером и кончил.

– Каким таким пером? – блеющим голосом осведомился Верея.

– Это у нас, у кровавых бандитов, нож так называется, которым мы людей режем. Так вот именно за это я срок получил – все-таки убивать, конечно, некрасиво, неэтично вернее, а теперь я выпущен и получаю чистый паспорт.

– Так, господи, мяса ж кусманчик – никто не обеднеет!

– Я это не люблю! – коротко сказал Жмакин и расстроился: у Вереи он хотел стрельнуть хоть пятерку до получки, теперь из этого, конечно, ничего не получится.

Покуда принимали машину, Алексей дремал за рулем. В кабину заглянула Люба, спросила:

– Чего это вы, Алеша, такие нынче тихие?

– Одолжи пятерку! – строго велел Жмакин. – Я получку обронил…

Люба ахнула и одолжила. Жмакин, кряхтя, отправился в столовую, съел три разных супа, купил штучных папирос и отворил дверь в часовню. Здесь Пилипчук и Никанор Никитич пили чай и играли в домино – забивали козла. Вежливо поздоровавшись, Алексей улегся на своей раскладушке в алтаре и сразу же задремал.

– Тебе письмо, Алеша, – сказал, покашливая, директор, – я за тебя расписался.

Жмакин вышел, шлепая босыми ногами. Пилипчук протянул ему большой твердый конверт со штампами и наклейками. Сделав непринужденное лицо, Жмакин вскрыл конверт и вынул оттуда несколько бумаг, сколотых булавкой. Бумаги были твердые, толстые, аккуратные, и на всех были фиолетовые печати и значительные подписи с энергическими росчерками и хвостами. От волнения у Жмакина тряслись руки и глаза бестолково косили, так что он толком ничего не мог разобрать и разобрал только одни штампы и подпись прокурора республики. На другой бумаге сообщалось решение Верховного суда и было слово «отклонить», и Жмакин сразу же помертвел и выругался в бога и в веру, но Пилипчук взял у него из рук бумаги и мерным голосом все растолковал ему.

– Значит, дадут паспорт? – страшно расчесывая голую грудь ногтями, спросил Жмакин. – Или я ошибаюсь, товарищ Пилипчук?

– Несомненно дадут, – сказал Пилипчук, – тут имеется прямое на этот счет указание.

– Временный?

– Зачем же временный, – поблескивая медвежьими глазками, сказал Пилипчук, – получишь отличный паспорт, постоянный.

– Интересно, – сказал Жмакин и ушел опять к себе в алтарь.

Тут на раскладушке он разложил на голом животе бумаги и конверт и стал, нахмуриваясь, вчитываться в драгоценные фиолетовые слова, рассматривать подписи, печати с гербом Союза и даже поглядел одну печать на свет. Все было точно, ясно и правильно, и эти бумаги вполне заменяли ему паспорт на сегодняшнюю ночь, они даже были почетнее паспорта, потому что паспорта есть у всех, а такие бумаги отыщутся далеко не у каждого, особенно эта большая бумага с подписью самого Михаила Ивановича Калинина. Это он, всероссийский староста, подписал бумагу Жмакину, тут все правильно в этой бумаге, и никто уже теперь ничего не посмеет возразить, потому что Михаил Иванович не такой человек, с которым может спорить, допустим, начальник какого-нибудь паспортного стола.

«Чуть что – теперь к нему! – раздумывал Жмакин, глядя в потолок, – чуть что, прямо в приемную и прямо к главному секретарю товарища Калинина. Извиняюсь, не помните ли вы одного чудака, по фамилии Жмакин. Так я и есть этот самый Жмакин. Ну, тут, конечно – очень приятно, садитесь, пожалуйста, будьте любезны…

И ему рисовались необыкновенно приятные картины, связанные с тем, что вот тут у него эта бумага, но тотчас же он вдруг испугался, что когда станут выдавать паспорт, то бумагу с подписью Калинина отберут.

– Ну, это не выйдет! – вслух сказал он. – Не пройдет ваш номер.

– Что? – спросил Никанор Никитич.

– Это я машинально! – сказал Жмакин и, задремывая, стал обдумывать, как украдет бумагу с подписью Калинина после того, как ему выпишут паспорт.

Тотчас же появился Лапшин, большой стол, на нем стопкой, как блины на блюде, лежали чистые паспорта, Алексей сам себе заполнял одну за другой – эти книжечки, а главная бумага была, разумеется, при нем.

…Проснулся он очень скоро, перечитал все свои бумаги, завернул их в газету, спрятал за пазуху и, еще раз одолжив у Никанора Никитича червонец, пошел на почту – отправлять в Лахту телеграмму про Калинина и насчет будущего паспорта.

На Малом проспекте, на углу, возле пивного ларька, стоял знакомый человек: Жмакин заглянул сбоку поближе и узнал Балагу. Желтый свет изнутри ларька освещал мятое лицо старого ямщика, нечистую руку с отросшими ногтями и толстую махорочную самокрутку, которую Балага посасывал, беседуя с одноглазым инвалидом-ларечником.

«Отыскался старичок!» – подумал Жмакин и немного удивился, что Балага крутится тут, на Васильевском острове. А может, это и не он?

Миновав один раз ларек, он вернулся и, слегка оттолкнув Балагу, спросил себе папирос «Блюминг» – пачку за шестьдесят пять копеек.

– Леха! – приветливо и осторожно сказал Балага. – Здравствуй, орел!

– А, Балага! – равнодушно ответил Жмакин и, взяв сдачу, пошел по Четвертой линии мимо тяжелых каменных домов, осклизлых и намокших от нынешнего унылого и длинного дождя.

– Не осенний мелкий дождичек, – сказал Балага, ковыляя сзади, – брызжет, брызжет сквозь туман…

Жмакин внезапно и резко остановился. Балага, едва не налетев на него, тоже затормозил и даже уперся посошком в мокрый тротуар перед собою.

– Тебе чего тут надо? – негромко спросил Алексей.

– Мне? А ничего! Совсем даже ничего, – торопливо заговорил Балага. – Случайность это, Леха, исключительно случайность…

– Где прятался?

– Я-то? И не прятался вовсе. Зачем мне прятаться? Разве я чего худое делал?

В большом черном провале ворот старого доходного дома, под лампочкой, на стуле сидел парень в кепке и медленно перебирал струны гитары. Вокруг него несколько девушек и парней молча лузгали семечки.

– Не сажали тебя? – спросил Балага.

– За что же меня сажать?

– А за Корнюшеньку? – усмехнулся Балага. – Или вы с ним так и не увиделись?

Жмакин молчал. Ему было понятно, что Балага спрашивает не из любопытства, что здесь замешана кодла, но в жмакинском кармане было письмо за подписью Калинина, завтра ему идти получать паспорт – чего же ему бояться? Расправы воровского судилища?

– Тебя, старый пес, кто подослал?

– Меня? – воскликнул Балага. – Меня-то? Да разве я? Да ты что? Ты как обо мне думаешь…

– Ну ладно, черт с тобой! – произнес Алексей. – Некогда мне болты болтать. А кодле доложи: плевал на них Лешка-Псих. Ясно?

Он резко, плечом вперед повернулся и пошел к Среднему проспекту, к почтовому отделению. Шел и слышал, что Балага не отстает от него, покашливает, постукивает посошком по плитам тротуара, словно слепой, стараясь не потерять его из виду.

– Жмакин! – наконец позвал он. – Леша!

– Чего? – замедляя шаг возле ярко освещенной витрины молочного магазина, спросил Алексей.

– Леша, – спеша и задыхаясь, заговорил Балага, – ты им скажи, на площади, скажи товарищу Лапшину, кто тебе Корнюху дал. Я дал, Балага. Я вас свел и дорогим нашим товарищам милицейским помог. Ты скажи, Лешенька, выручи старичка, что ж мне так-то и вовсе пропадать. За Корнюху тебе одному благодарность вышла, а я как? Пусть меня милицейские простят…

– Полицейские тебя простят, а не милицейские, – с жесткой усмешкой отрезал Жмакин. – Тоже, нашелся. Кодла тебя ко мне подослала, а ты два дела враз хочешь сделать. И нашим и вашим. И кодле рассказать, где ты меня отыскал, и к Корнюхиной амбе примазаться… Пошел, старый козел, отсюдова вон, понял?

– А если я в своей преступной жизни давно раскаялся? – зашипел Балага. – Если я тоже желаю на светлую дорогу жизни выйти? Знаю, ищут они меня, Балага все знает, но ты-то, гусь, разве Корнюху бы без меня повязал? Герой какой! Я тоже желаю благодарность заиметь, я тоже желаю премию, прописку…

Не дослушав, Жмакин опять зашагал к почте. Было тошно и мерзко на душе и хотелось уйти подальше от Балаги, забыть его или, может быть, ударить. Но он тащился и покряхтывал сзади и в почтовое отделение тоже вошел почти вместе со Жмакиным.

В окошечке Алексей взял бланк и долго сочинял телеграмму, которая никак не получалась. Измучившись, он подал какую-то ерунду. Здесь было написано и про Михаила Ивановича Калинина, но так непонятно и путано, что телеграфистка, раздражительная, морщинистая, с бархоткой на шее, велела переписать все короче. Жмакин опять уселся за стол. Балага поглядывал на него с мутной улыбкой, подбирал пальцем слезинки, кашлял. Телеграфистка позвала Жмакина из своего окошечка:

– Молодой человек!

Он подошел.

– В чем у вас, собственно, там дело? Объясните, я напишу.

– Дело ясное, – строго ответил он. – Я находился в заключении, в тюрьме, понятно?

– Понятно!

– Еще бы не понятно! – со смешком просипел, кашляя, Балага. – Очень даже понятно!

– Был несправедливый приговор, – громко сказал Жмакин. – То есть он справедливый, но не совсем…

– Вы упоминаете товарища Калинина, – сказала телеграфистка, – я не могу, не заверив…

Жмакин показал ей бумагу с подписью Михаила Ивановича.

– Замечательно! – сказала телеграфистка. – Я вас от души поздравляю.

– Спасибо, – сказал Жмакин. – А подпись напишите так: вечно твой Алексей.

– Вечно твой Алексей, – продиктовала себе телеграфистка. – Так. Семь рублей сорок три копейки…

На улице Жмакин сказал Балаге:

– Теперь проводи меня, раз так.

– Раз как? – испуганно не понял Балага.

– Раз ты в курсе. Я ни от тебя, ни от кодлы скрываться не намерен, ясно?

– Брось, Леха, чего ты, – заныл Балага. – Я за тебя очень даже рад, что ты вышел на светлую дорогу жизни…

– Кодле перескажи, – продолжал Жмакин жестко, весело и насмешливо, – Лешка Жмакин не сука, он сам один повязал вооруженного Корнюху, дело было чистое, а повязал за кровь. Кровь никому не положено проливать, а Корнюха ваш в кровище по колени. Скажи еще кодле, что теперь Жмакин имеет пистолет и никого к себе не подпустит, чтобы забыли даже навечно про меня. Все! Катись!

Балага снял картуз и поклонился.

– Может, со своего сумасшедшего богатства старичку десяточку подаришь? – попросил он. – Или побольше? Рубликов пятьдесят?

– Вали! – приказал Жмакин. – Иначе порежу! Не лазай, чертов козел, где не надо!

– Да ты что, одурел? – спросил Балага. – Я где переспать ищу, а он – порежу.

– Знаем, переспать, – сказал Жмакин. – Что у тебя – квартиры нету?

– Моя квартира, брат, сто первый километр, – сказал Балага. – Парий я, вот кто.

– Ну и вали на сто первый, если ты парий!

И он пошел вперед, стараясь не думать о том, что Балага его выслеживает. Что, в самом деле! На перекрестке прохаживался милиционер в каске, в перчатках, при нагане. «Как-нибудь, – решил Жмакин, – как-нибудь! Не звонить же, в самом деле, Лапшину на смех людям. А завтра паспорт получим и финку приобретем. А финку не приобретем – нож наточим! Покупай, кодла, нашу жизнь за бешеные деньги, если кто желает, дешево не продадим!»

Все-таки он прислушался: Балага постукивал сзади своим посошком. И Алексей вспомнил, что про Балагу говорили на пересылке, будто он был при царе выдающимся филером и ему поручали жандармы разные крупные дела.

– Уйди от меня! – обернувшись на ходу, крикнул Жмакин. – Слышишь, филер?

– Да мне же одна с тобой дорожка! – ласково ответил Балага и заспешил, догоняя Жмакина. – Одна, друг, дороженька…

Дождь по-прежнему моросил.

Жмакин остановился, закуривая: черт с ним – пусть знает, где автобаза.

– Быстренький ты, молоденький, – догоняя Жмакина, сказал Балага. – Ножки хорошо бегают, не то что я…

И спросил:

– Филер – это кто?

– Ты!

– Ой, нехорошо!

– То-то, что плохо!

Тут тянулся очень высокий забор, и возле забора мерно ходил часовой с винтовкой и в фуражке, низко надвинутой на глаза. Миновали забор, вышли к воде. От сонных барж потянуло запахом смолы. Большой бородатый мужик в брезентовом плаще сидел на корточках у костра, разложенного на кирпичах на крайней барже.

– Барочник, – сказал Балага. – Барочный человек! У них в старое время золотишко водилось. Был один такой из колонистов, немец, тюкал их в темечки – барочников, красивый дом на Петроградской построил.

– Теперь прощай! – сказал Жмакин и зашагал мимо решеток заброшенной набережной к себе, на Вторую линию…

Новый начальник охраны – Демьянов, костистый и узкоплечий человек, посмотрел пропуск Жмакина и сказал негромко:

– Тебя тут какой-то старикан спрашивал.

– Не с батожком? – спросил Жмакин.

– С посошочком, – внимательно вглядываясь в глаза Жмакину, сказал Демьянов. – Личность мне немного знакомая…

– Откуда же она вам знакомая?

– Вроде швейцаром он в ресторанах работал…

Алексей пожал плечами и отправился спать. Разбудили его очень скоро – не прошло и часу. Во дворе, возле часовни, в плаще и кепке стоял Криничный.

– Ты что же делаешь? – злым шепотом спросил он. – Ты для чего Балагу упустил? Смеешься над нами?

Дождь по-прежнему сыпался из черного низкого неба. За спиной Криничного покуривал Демьянов, – это он, конечно, позвонил на площадь Урицкого. Бдительный начальник охраны.

– А чего особенного, – дрожа спросонья, сказал Жмакин. – Что я, с кодлой не управлюсь?

Демьянов сердито усмехнулся.

– Самоуверенный товарищ! – сказал он.

– Да, уж в этом вопросе разбираюсь, – буркнул Жмакин.

– Ты не кусайся, – посоветовал Криничный. – Товарищ Демьянов это дело побольше тебя знает, как-нибудь разбирается…

И, не попрощавшись, ушел.

Жмакин запер дверь в часовне, укрылся, закрыл глаза. Бумага от Калинина лежала под подушкой. Завтра будет паспорт. И, засыпая, Алексей подумал: «Миллионы в валюте вам обойдется жизнь товарища Жмакина! Миллионы или даже миллиарды!»


Читать далее

В сентябре

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть