ЛИСЬЯ ТРАВЛЯ

Онлайн чтение книги Собрание рассказов
ЛИСЬЯ ТРАВЛЯ

За час до рассвета возле конюшни появились три конюха-негра с фонарем. Один из них отпер замок и отворил ворота, тот, что принес фонарь, поднял его и направил свет в темноту, туда, где сосны теснились к самой ограде. В темноте неярко вспыхнули три пары больших, широко расставленных глаз и тут же погасли. «Эй! — крикнул негр. — Не озябли вы там?» Никто ему не ответил, темнота не отозвалась ни единым звуком; не выступили больше из нее глаза мулов. Негры, переговариваясь, вошли в сарай, из конюшни донесся их зычный, добродушно-бессмысленный смех.

— Сколько ты их там насчитал? — спросил второй негр.

— Мулов — три, — ответил тот, что принес фонарь. — Только их-то там больше. Дядя Мозес вернулся посреди ночи — все с Юпитером возился, — так, говорит, уже тогда было двое. Э-хе-хе, голь перекатная.

В денниках заржали, забили копытами лошади, из-за белых крашеных перегородок потянулись длинные, узкие морды, по стенам и потолку нетерпеливо заплясали тени; воздух был густой, теплый, с острым запахом аммиака и чистоты. Переходя от одного денника к другому, негры ловко, с обезьяньим проворством раскладывали по кормушкам овес, зычно покрикивая и приговаривая бессмысленно и добродушно: «Стой, не балуй1 Куда лезешь!.. Небось, затравят они сегодня лису».

В темноте, среди теснившихся к ограде сосен, сидели на корточках одиннадцать мужчин, а вокруг них стояли на привязи одиннадцать мулов. Был ноябрь, утро было холодное, и люди сидели понуро, не шевелясь и не разговаривая. Было слышно, как в конюшне жуют лошади; уже развиднялось, и тут подъехал еще один всадник на муле, двенадцатый, спешился и молча присел рядом с остальными. Когда стало совсем светло и из конюшни вывели первую оседланную лошадь, на траве лежал иней, и крыша конюшни в серебряном свете казалась серебряной.

Теперь можно было разглядеть, что сидящие на корточках люди — белые, и все в комбинезонах, а мулы их, все, кроме двух, — без седел. Они собрались сюда с разных концов этого лесного края, пришли из своих крошечных, об одной комнатенке, хибар с глиняным полом, и теперь сидели — степенные, терпеливые, важные, в окружении тощих, покрытых грязью и болячками мулов, наблюдая, как из кирпичной, с паровым отоплением конюшни выводят одну за другой оседланных лошадей, великолепных породистых лошадей, чьи родословные длиннее родословной Гаррисона Блера, которому они принадлежат, как их ведут по усыпанной гравием дорожке к дому, перед которым уже лает и беснуется свора собак, а на веранде собрались несколько охотников и дам в сапогах для верховой езды и в красных фраках.

Убого одетые, терпеливые, с виду безучастные, люди в комбинезонах глядели, как Гаррисон Блер, которому принадлежал и дом, и собаки, и, может быть, кое-кто из гостей, садится на огромного и, судя по всему, норовистого жеребца, как какой-то охотник помогает жене Гаррисона Блера сесть на рыжую кобылу и потом сам садится на каурого жеребца.

Один из мужчин в комбинезонах медленно жевал табак. Возле него стоял юноша, тоже одетый в комбинезон, нескладный, длинный, со светлой, едва пробивающейся бородкой. Они разговаривали, не поворачивая друг к другу головы, почти не шевеля губами.

— Это он и есть? — спросил юноша.

Пожилой, не повернувшись, прицелился и плюнул.

— Кто?

— Ну тот, с которым его жена…

— Чья жена?

— Блера.

Пожилой рассматривал собравшихся перед домом охотников. Во всяком случае, так казалось. Взгляд его был непроницаем, невыразителен, неспешен; трудно было сказать, смотрит он на жену Гаррисона Блера и всадника на кауром жеребце или нет.

— Поменьше слушай, что люди болтают, — сказал он. — Да и собственным глазам не больно доверяй.

— А ты-то что думаешь? — спросил юноша.

Пожилой аккуратно нацелился и плюнул.

— Ничего не думаю, — сказал он. — Жена-то не моя. — И ничуть не громче, с тем же выражением, хотя теперь он обращался к старшему конюху, который подошел к ним, сказал: — У этого своих лошадей нет.

— У кого? — спросил конюх.

Белый кивнул в сторону охотника на кауром жеребце, который держался рядом с рыжей кобылой.

— А, у мистера Готри, — сказал конюх. — И слава богу, что нет. Жалко было б лошадей.

—  Его коня мне тоже жалко, — сказал белый. — Всех жалко, над кем он хозяин.

— Это ты о мистере Гаррисоне? — спросил конюх. — Ну уж его-то лошади в твоей жалости не нуждаются.

— Может, и так, — сказал белый. — Чего их жалеть? Вороному, надо думать, такое обращение нравится.

— Лошадей Блера жалеть нечего, — повторил конюх.

— Может, и так, — сказал белый. Казалось, он рассматривает кровных лошадей, которые жили в конюшне с паровым отоплением, охотников в сапогах и красных фраках, самого Блера на нетерпеливо переступающем вороном. — Он за этой лисицей уже три года охотится, — сказал он. — Послал бы кого-нибудь из вашего брата подстрелить ее, что ли, или отравить.

— Подстрелить или отравить? — переспросил конюх. — Кто же это стреляет лис или травит ядом?

— А почему их нельзя стрелять?

— Не по правилам это, — сказал конюх. — Сколько лет тут живешь, а до сих пор не знаешь, как господа охотятся.

— Может, и так, — сказал белый. На конюха он не глядел. — Не понимаю, если он и вправду так богат, как говорят, неужто ему… — он снова плюнул — презрительно, но без желания оскорбить, просто указал на Блера плевком, будто ткнул пальцем, — неужто ему не жалко тратить время на старую паршивую лису. Чего он так на нее злобится? Не хочет даже собаками затравить. Несется всегда впереди собак, норовит убить ее палкой, как змею. Приезжает каждый год из такой дали, понавезет столько народу, всех кормит, поит, и для чего? Чтобы загнать старую паршивую лису. Да я бы ее в одну ночь поймал, дайте мне только хорошую собаку и топор.

— Так уж господа устроены, — сказал конюх. — Разве их поймешь?

— Может, и так, — ответил белый.

По длинному гребню песчаного холма густо росли сосны, но с одного конца они редели, и в просветах между деревьями виднелось большое, чуть не в милю шириной поле под паром, которое своим дальним краем упиралось в лиловый от вереска отвал канавы. В одном из просветов двое в комбинезонах, пожилой и юноша, внимательно глядели на поле, сидя на своих мулах. Бежавшие понизу, примерно в полумиле от них, собаки потеряли след; послышался их заливистый, тревожный и растерянный лай.

— За три-то года мог бы понять, что нашу каролинскую лису не возьмешь собаками, которых привез из города, да еще с этого ихнего Севера, — сказал юноша.

— Это он понимает, — сказал пожилой. — Он и не хочет брать ее собаками. Даже вперед себя ни одну не пускает.

— Сейчас они идут впереди.

— Ты так думаешь?

— А где же тогда он?

— Где он — не знаю, только сдается мне, им сейчас до него не ближе, чем до лисы. И куда он скачет, там лиса и сидит себе, посмеивается над глупыми псами.

— По-твоему, человек может найти лису по следу, когда даже городские собаки его не чуют?

— Эти собаки на лисицу не злобятся, вот они и не могут взять ее след. Хорошая охотничья собака не потому хороша, что у нее какой-то особый нюх, а потому что она злобится на лисицу, или на енота, или на опоссума — на кого там с ней охотятся. Ее не нюх ведет, а злоба. Вот я и говорю: раз он куда скачет, значит, лисица там.

Юноша фыркнул.

— Взрослый человек называется. Злобится на какую-то старую паршивую лису. Хлопотное это дело — быть богатым, ей-богу.

Пожилой и юноша внимательно смотрели на поле. Снизу доносился тревожный, растерянный лай. Последний всадник в сапогах и красном фраке проскакал мимо них и исчез, а они остались на своих мулах в глубокой, пронизанной солнцем и терпким винным запахом тишине, в которую они вслушивались с одинаковым угрюмым и насмешливым выражением на худых, желтых лицах. Вдруг юноша повернул голову в ту сторону, откуда выехала охота, и стал молча всматриваться. Пожилой тоже повернулся и тоже замер: мимо проскакали еще двое — женщина на рыжей кобыле и охотник на кауром жеребце. Казалось, это скачут не два всадника на лошадях, а один какой-то зверь, двойной, или, может быть, двуполый кентавр с двумя головами и о восьми ногах. Женщина держала свою шляпу в руке; узел ее мягких шелковистых волос отсвечивал в косых лучах солнца тем же цветом, что и круп рыжей кобылы, он горел шелковистым огнем, слишком большой и тяжелый для такой тонкой шеи. В посадке женщины была грациозная скованность, она сидела устремившись вперед, будто хотела обогнать свою бегущую лошадь, будто, мчась на ней, она летела отдельно от нее, сама по себе.

Каурый жеребец скакал бок о бок с рыжей кобылой. Рука мужчины лежала на руке женщины, в которой она держала поводья, а сам он мягко, но упорно сдерживал обеих лошадей, стараясь замедлить их бег. Он весь устремился к женщине; пожилой и юноша увидели на миг его хищный ястребиный профиль, и еще они увидели, что он что-то говорит ей. Они появились неожиданно, как духи, и так же неожиданно исчезли в мягком стуке копыт по сухим сосновым иглам: женщина устремилась вперед, мужчина ее преследует — две птицы, застывшие в быстром, как ветер, полете, ястреб и его добыча.

Они исчезли. Немного погодя юноша сказал:

— Этому тоже собаки не нужны. — Он все еще глядел туда, где скрылись всадники. Пожилой ничего не ответил. — Тоже за лисицей охотится, — продолжал юноша. — Это же надо, на такой тоненькой шее… Совсем как лисица — у такого маленького зверька да эдакий хвостище. Я раз слышал, как он… — юноша не снизошел даже до того, чтобы плюнуть, но было ясно, что «он» — это всадник на вороном жеребце, а не на кауром, — сказал ей такое, чего женщине при людях не говорят, и у нее глаза стали красные, как у лисицы, а потом опять рыжие, как лисицын мех.

Пожилой молчал. Юноша повернул к нему голову.

Тот сидел, слегка устремившись вперед, и смотрел на поле.

— Что это? — тихо проговорил он.

Юноша тоже посмотрел вниз. Внизу на опушке послышался глухой стук копыт, потом треск веток, и они увидели, как из зарослей вылетел на своем вороном жеребце Блер. Он понесся через поле на полном скаку, никуда не сворачивая и не отклоняясь, будто землемеры провесили от опушки к канаве прямую, и он теперь мчался по ней.

— Что я тебе говорил? — сказал пожилой. — Лисица там, на отвале. Ну что ж, не впервой им сходиться лицом к лицу. Позапрошлый год он подскакал к ней так близко, что мог бы швырнуть в нее плеткой.

— Да уж, — сказал юноша. — Этим собаки не нужны.

На заросшей травой песчаной дороге, что шла вдоль гребня холма, тоже возле просвета между деревьями, откуда виднелся узкий клин поля, но подальше от охотников, стоял форд. За рулем сидел шофер в ливрее, рядом с ним съежился человек с сигаретой, в котелке и в черном пальто. У него было гладкое, хоть и слегка обрюзгшее лицо горожанина, спокойное и циничное, но сейчас на нем выражалось унылое бешенство, которое охватывает родившихся в городе и привычных к городской жизни людей, когда они оказываются во власти таких зол природы, как холод и дождь. Человек в котелке говорил:

— Вот именно. Все это ее, и дом, и прочее. Когда-то хозяином здесь был его папаша, еще до того, как они перебрались в Нью-Йорк и разбогатели; Блер здесь и родился. Он выкупил усадьбу и преподнес ей в виде свадебного подарка. Себе оставил только эту — как она там называется — которую все ловит.

— И никак не поймает, — сказал шофер.

— Вот именно. Каждый год сюда приезжает, живет по два месяца, нигде не бывает, ни с кем не знается, кроме этих голодранцев-фермеров да негров. Если тебя начинает тянуть к черномазым, переселяйся на Ленокс-авеню ( центральная улица Гарлема) и живи там, пока не надоест, верно я говорю? Джин ведь ихний пить не обязательно. Так нет, втемяшилось ему выкупить это поместье и подарить ей, а то она, видишь ли, с Юга, вдруг начнет тосковать по дому. Ладно, черт с ними. Хотя по мне и Четырнадцатая улица достаточно далеко на Юге. Впрочем, не будь этого именья, ездили бы в Европу, а то еще куда. Что хуже — неизвестно.

— Почему он все-таки на ней женился? — спросил шофер.

— Почему женился, спрашиваешь? Не из-за денег, хотя денег у них с мамашей куры не клюют — нажили на индейской нефти в Оклахоме…

— На индейской нефти?

— Вот именно. Правительство отдало Оклахому индейцам, потому что никто больше на нее не позарился, и когда первый индеец пришел туда и увидел, что это за край, он тут же упал и отдал богу душу, а когда родичи его хоронили, то не успели они ткнуть в землю лопатой, как нефть вышибла эту самую лопату у них из рук, ну и тут уж, конечно, в Оклахому белые налетели. И ведь как они делали: привезут с собой новенький форд и шофера из гаража, заявляются к индейцу и спрашивают: «Ну что, Джон, много у тебя во дворе гнилой воды?» Индеец отвечает: три колодца, или тринадцать, или сколько их там у него было, и белый говорит: «Ай-ай-ай, это вам Белый Отец вредит, как ему только не стыдно. Ну ничего, не горюй. Видишь эту красивую машину? Я тебе ее дарю, сажай свою скво и ребятишек и кати туда, где вода в земле не гнилая и где Белый Отец не сможет вам вредить». Индеец грузит в автомобиль семью, шофер отвезет их подальше на запад, покажет индейцу, куда заливать бензин, сделает ручкой и с первой же попуткой возвращается в город. Ясно?

— Да уж куда яснее, — сказал шофер.

— Вот именно. Был он как-то по делам в Англии, и тут вдруг приезжает эта мадам со своей рыжей дочкой из Европы, не то еще откуда-то, где дочка оканчивала школу, и не прошло недели, как Блер говорит мне: «Ну, Эрни, я женюсь. Что ты на это скажешь?» Человек всю свою жизнь только и делал, что бегал от женщин, чтобы без помехи пить по ночам, а днем загонять до смерти лошадей, и вдруг на тебе — в три дня жениться решил. Однако когда я увидел мамашу, я сразу понял, кто отнимал у индейцев нефтяные колодцы — супруг ее тут был не при чем.

— Видать, хватка у нее железная, раз сумела окрутить Блера, да еще так скоро, — сказал шофер. — Кремень-баба. Я бы ему свою дочку не отдал. Хотя, конечно, лично против него ничего не имею.

— Я бы ему свою собаку и ту не отдал. Он как-то убил у меня на глазах собаку за то, что не слушалась. Тростью убил, с одного удара. Убил и говорит: «Пришли Эндрю, пусть уберет».

— Как ты с ним ладишь, не понимаю, — сказал шофер. — Возить его на машине это одно. Но быть при нем неотлучно и день и ночь…

— А мы заключили договор. Он раньше как напьется, так начинал ко мне цепляться. Один раз даже замахнулся, и тогда я сказал, что убью его. А он спрашивает: «Когда? Когда из больницы вернешься?» — «Да нет, — отвечаю, — до того, как туда попаду», — а сам руку в кармане держу. «Пожалуй, и в самом деле убьешь, с тебя станется», — говорит. С тех пор у нас все нормально. Револьвер я убрал подальше, он ко мне больше не цепляется, и все у нас нормально.

— Почему ты от него не уйдешь?

— Сам не знаю. Работа хорошая, хоть и живем на колесах. Ей-богу иной раз не знаю, куда придется ехать завтра — в Тихуану или в Италию, не знаю, смогу утром прочесть газету или нет, не знаю даже, где сейчас нахожусь. Но он мне подходит, а я — ему.

— Теперь у него есть к кому цепляться, может, потому он и не трогает тебя больше, — сказал шофер.

— Может, и так. Только она до того, как выйти за него замуж, ни разу в жизни не сидела на лошади, а он возьми и купи ей эту рыжую кобылу — под цвет ее волос. Мы за кобылой аж в Кентукки ездили, и обратно он с ней ехал в одном вагоне. Я наотрез отказался: нет, говорю, увольте, все, что могу, для вас сделаю, но в телячьем вагоне и в пустом не поеду, а уж с лошадью и подавно. И поехал в спальном. Ей он прс кобылу сказал, когда она уже в конюшне стояла. «Но я не хочу ездить верхом», — говорит она. «Моя жена должна ездить верхом, — заявляет он ей. — Ты не у себя в Оклахоме». — «Но я не умею», — говорит она. А он: «Научись хотя бы сидеть на лошади, пусть люди думают, что ты умеешь ездить». И стала она ходить к Каллагену учиться на его одрах вместе с детишками и девицами из варьете, которые готовятся выйти замуж за миллионеров и потому берут уроки верховой езды. А для нее лошадь была гаже змеи — она в детстве каталась однажды на карусели верхом на деревянной лошадке и закружилась.

— Откуда тебе все это известно? — спросил шофер.

— Видёл собственными глазами. Мы с ним частенько туда заглядывали — посмотреть, как она справляется с лошадью. Она-то иной раз и не знала, что мы тут, а может, знала, но не подавала виду. Вот ездит она и ездит по кругу с детишками и парочкой зигфельдовских красоток ( участниц эстрадных ревю) и на нас не глядит, а Блер стоит, и лицо у него черное, как тоннель в метро, будто он с самого начала знал, что ей все равно на лошади не ездить, даже на деревянной, и будто ему и дела до этого нет, с него довольно стоять и смотреть, как она старается, а все без толку. Наконец даже Каллаген сказал ему, что это дохлый номер. «Прекрасно, — говорит ей Блер, — Каллаген считает, что тебя, может быть, удастся выучить сидеть на деревянной лошадке, поэтому я достану подержанную деревянную лошадь, прибью ее на веранде, и когда мы туда приедем, будешь на ней кататься». «Я уйду к маме», — говорит она. А он ей: «Сделай одолжение. Мой старик всю жизнь пытался сделать из меня финансиста, а твоей мамаше это удалось за два месяца».

— Ты же, вроде сказал, у нее есть свои деньги, — заметил шофер. — Почему она их не брала?

— Чего не знаю, того не знаю. Может, в Нью-Йорке индейские деньги не в ходу. Во всяком случае, мамаша кого угодно заставит выложить монету, бродвейским кондукторшам впору у нее поучиться. Иной раз явится обрабатывать Блера еще до завтрака, не дождется даже, пока я суну его под душ и дам опохмелиться… Да, прибегает она, значит, к своей мамаше — та живет на Парк-авеню — и…

— Это ты тоже видел собственными глазами? — спросил шофер.

— … и плачет… Что? Нет, не я — горничная, есть у нее такая ирландочка, Берки зовут, мы с ней, бывало, то в кино сходим, то в ресторанчик. Она-то и рассказала мне об этом самом парнишке об йельском, о студентике, ее индейском дружке.

— Индейском дружке?

— Ну да, они вместе в школе учились у себя в Оклахоме. Обменялись, как масоны, кольцами, или чем-то там еще, а потом у ее папаши в курятнике обнаружилась нефть, целых три фонтана, старик от радости помер, и тогда мамаша увезла дочку в Европу учиться. А парнишка поступил в Йельский университет, и что ты думаешь он отколол в прошлом году? Женился на какой-то актриске, которая со своей захудалой труппой забрела в их город… Да, так вот, значит, дочка, как узнала, что от Каллагена ей отказ, прибегает к мамаше на Парк-авеню. И плачет. «Я, говорит, уже надеялась, что, может быть, его друзья не будут надо мной смеяться, а он приходит туда и смотрит. Ни слова не говорит, просто стоит и смотрит». — «Я столько для тебя сделала, — говорит мамаша, — а ты! Такого мужа тебе нашла. Да нью-йоркские девушки его б с руками и ногами оторвали. Он всего и просит-то тебя — научись ездить верхом и не позорь его перед его шикарными друзьями, а ты? Я столько для тебя сделала!» — говорит мамаша. «Да ведь я-то не хотела выходить за него замуж», — говорит она. «А за кого ты хотела выйти замуж?» — спрашивает мамаша. «Я вообще не хотела выходить замуж», — говорит дочка. Ну, тут мамаша и вспомнила про этого самого парнишечку, про Аллена, в которого дочка была…

— Аллен, значит, его имя, а йельский — фамилия? — спросил шофер.

— Да нет, это он учился в Йельском университете.

— Университет-то, вроде, называется Колумбийский, — сказал шофер.

— Нет, он в Йельском учился, это другой университет.

— Я думал, другой называется Корнеллский.

— Ну, а это третий. Знаменитый университет — когда в ихнем городе устраивают облавы по ночным кабакам, полицейские студентами набивают полные машины и везут их в участок. Ты что, газет не читаешь?

— Редко, — сказал шофер. — Я политикой не интересуюсь.

— Ну так вот. Папаша этого йельского парнишечки тоже нашел у себя нефть и тоже разбогател, а ее мамаша злилась на Блера, потому что Блер не хотел, чтобы она жила с ними, и куда бы мы ни ехали, с собой ее нипочем не брал. И тут-то, значит, мамаша и выложила, что она обо всех о них думает — и о ней, и о Блере, и об этом студентике, так что дочка в конце концов не выдержала и говорит, что помрет, а выучится скакать верхом, а Блер ей в ответ, что лучше ей и в самом деле помереть, если она надумала скакать на рыжей кобыле, которую мы привезли аж из Кентукки. «Я не позволю тебе загубить такую прекрасную лошадь, — говорит, — будешь ездить на той, которую я тебе дам». Только она решила учиться ездить тайком на этой самой прекрасной лошади, будь она неладна, на кентуккийской ксбыле, а потом его ошарашить. В первый раз все сошло благополучно, зато во второй раз она сломала себе ключицу и боялась, что Блер все узнает, но потом оказалось, что Блер и так все знал с самого начала. Поэтому когда мы в первое лето сюда приехали и Блер начал охотиться за этой самой тигрой или кто она там…

— Лисица, — сказал шофер.

— Ну да. Так я и сказал. Значит, когда он…

— Ты сказал — тигра.

— Ладно, пусть будет тигра. В общем, она уже скакала на рыжей кобыле и даже старалась не очень отставать, а Блер обгонял и собак и всех, кто с ним охотился; и потом, два года назад, он тоже летел впереди собак и один раз подскакал к этой самой тигре так близко, что мог бы даже швырнуть в нее плеткой…

— К лисице, — сказал шофер. — К лисице, а не к тигре. Интересно…

Его собеседник — лакей он был, или, может, секретарь, сказать трудно— раскурил вторую сигарету, спрятавшись в поднятый от ветра воротник и сдвинув на лоб шляпу.

— Что интересно? — спросил он.

— Так, я просто думал, — сказал шофер.

— Что думал?

— Думал, ему в самом деле так трудно скакать впереди всех и не обращать на нее внимания? Не видеть, как она губит эту прекрасную кентуккийскую кобылу? Ему в самом деле надо скакать так быстро?

— А что такое?

— Может, ему сейчас не надо скакать так быстро, как прошлый год, и убегать от нее. Как по-твоему?

— Что как по-моему?

— Да нет, ничего. Я просто думал.

— Что думал?

— Знает он, что сейчас ему лучше не скакать так быстро?

— А, ты про Готри.

— Его Готри зовут?

— Да, Стив Готри.

— Что он за человек?

— Человек как человек. Из тех, что будут есть и пить за твой счет, путаться с твоей женой, но по первому твоему знаку уберутся восвояси.

— Ну и как же?

— А никак. Я сказал: человек как человек. Мы с ним приятели.

— Приятели?

— Ну да, что тут такого? Раз я ему оказал услугу, после он мне, ясно?

— Что ж тут неясного, — сказал шофер. На собеседника он не глядел. — Давно она его знает?

— Да с полгода. Мы были в Коннектикуте, и он там тоже был. Он лошадей ненавидит почти так же люто, как она, только с Каллагеном мы тоже приятели, я ему тоже как-то оказал услугу, ну и, значит, эдак через недельку после того, как мы вернулись из Коннектикута, я зазвал к нам Каллагена и попросил его рассказать Блеру про того, другого жеребца, да только не называть хозяина. А вечером и говорю Блеру: «Я слышал, мистер Ван Дайминг тоже хочет купить у мистера Готри эту лошадь». — «Какую лошадь?» — спрашивает Блер, а я: «Не знаю, по мне они все одинаковые, лишь бы мне с ними дела не иметь». — «Готри тоже думает, что они все одинаковые, — говорит Блер. — Ты о какой лошади толкуешь-то?» — «Да о том жеребце, про которого Каллаген рассказывал». Блер обложил Каллагена: «Он же его мне обещал!» — «Так ведь хозяин-то не Каллаген, а Готри». Ну, и через два дня приводит он к нам Готри обедать. Вечером я ему говорю: «Ну что, можно вас поздравить? Купили жеребца?» Он здорово нагрузился и теперь уже обложил и Каллагена и Готри. «Нет, — говорит, — не желает он его продавать». — «А вы не отступайтесь, — говорю, — нет такой вещи, которую человек не захотел бы продать». — «Легко сказать — не отступайтесь! Он о цене и говорить не желает». — «А вы поручите переговоры супруге, — говорю, — с ней он артачиться не станет. Вот тогда-то он мне и врезал…»

— Ты же, вроде, сказал, он на тебя только замахнулся, — сказал шофер.

— Ну, он просто во время разговора махнул рукой, а я стоял рядом и как раз в эту минуту случайно повернулся к нему лицом. Врезать он мне не хотел — знал: уложу на месте. Я его предупреждал. Руку я все время держал в кармане, а в руке был револьвер. Словом, после этого Готри стал бывать у нас чуть не каждую неделю, потому что я ему сказал, что место у меня хорошее и терять его ради чужого дяди я не намерен, ради себя — другое дело. Стал он, значит, бывать у нас каждую неделю. В первый раз она его не приняла. А потом сижу я как-то, читаю газету — ты, между прочим, зря газет не читаешь, хоть иногда просматривал бы, а то позабудешь, какое сегодня число, — и вдруг читаю, что этот самый мальчишечка, студентик йельский, Аллен, спутался с актрисой, а из университета его исключили — я так понимаю, за переход из любителей в профессионалы. Он, я так понимаю, чихать на это хотел — он-то ведь еще раньше университет сам бросил. Я заметочку тут же вырезал, и в это же самое утро Берки — мы с ней тоже большие приятели — положила ее на поднос и отнесла ей вместе с завтраком. А днем ненароком заглянул Готри, и она его приняла, а когда Берки ненароком вошла в комнату — уж не знаю, что ей там понадобилось, — она увидела поцелуй взасос, прямо как в кино.

— И жеребец достался Блеру, — сказал шофер.

— Какой жеребец?

— Ну, тот, которого Готри не хотел ему продавать.

— Да как он мог продать его Блеру, ведь у него сроду лошадей не было, разве, может, совсем уж настоящая кляча, из тех, что и за год от старта до финиша не доплетутся. И потом, Готри пока еще не задолжал Блеру этого жеребца.

— Не задолжал?

— Не выносит она его, понимаешь? В первый раз, как он пришел к нам один, на порог его не пустила. И во второй раз не пустила бы, не подложи ей Берки на поднос заметку об этом студентике. А в третий раз ему опять пришлось уйти не солоно хлебавши, до того он ей был противен, ну все равно как лошадь, ей-богу, или даже собака, потому что собаки ей противны пуще лошадей, хотя ездить верхом на собаках ее и не заставляли. На собаку Блер ее нипочем бы не загнал. Одним словом, пришлось мне опять взяться за Каллагена, и в конце концов до того дошло, что я стал у них вроде русского крепостного.

— Русского чего?

— Ну, это такие люди, которыми помыкают все кому не лень. Всякий раз, как я выходил из дому, я сначала встречался в каком-нибудь кабаке с Готри, а потом шел к Каллагену и принимался его улещивать, потому что у него, видите ли, принципы.

— Какие принципы?

— Просто принципы, и все. Вроде тех прописей, которые вдалбливают детишкам в воскресной школе. Дескать, так нельзя, потому что она хорошая и ему ее жалко, поэтому он пойдет к Блеру и сознается, что обманывал его и что у Готри никакой лошади нет. Ну, сам посуди: ведь если тебе ни за что, ни про что дают деньги, а ты воротишь нос, кто будет считать тебя самым большим дураком? Конечно же, люди, которые знают, что религия и разные там заповеди из воскресной школы это одно, а жизнь — совсем другое. Ибо если бы господь бог не хотел, чтобы каждый возделывал свой собственный газон, разве сделал бы он в конце недели воскресенье? Верно я говорю?

— Может, и верно, — сказал шофер.

— То-то же. Вот я и втолковывал Каллагену, что Блер нас с ним тут же и порешит, и правильно сделает, любой бы на его месте так сделал. Что же до жены Блера, то зря он думает, будто на ней свет клином сошелся, не она первая, не она последняя.

— Стало быть, не вышло у него… — начал шофер и умолк. Потом сказал: — Гляди-ка…

Его собеседник повернул голову. На поле, посреди клина, что открывался в просвете между деревьями, они увидели красно-черную точку. Точка была примерно в миле от них, и казалось, она еле движется.

— Что это? — спросил собеседник шофера. — Лисица?

— Нет, это Блер, — сказал шофер. — Быстро он скачет. Интересно, где остальные? — Оба следили взглядом за движущейся точкой, пока она не исчезла.

— Дома, если хватило соображения вернуться, — сказал собеседник шофера. — Значит, и нам тоже пора.

— Пожалуй, — сказал шофер. — Вот оно, значит, как, Готри еще не задолжал ему жеребца.

— Пока еще нет. Не нравится он ей. После того дня она его ни разу больше не впустила в дом, а подружка моя, Берки, рассказывала, что однажды она даже ушла из гостей, потому что встретила там Готри.

— И здесь бы ему тоже не бывать, кабы не я, потому что она сказала, что если Блер пригласит сюда Готри, она ни за что не поедет. Делать нечего, опять я принялся накачивать Каллагена, и Каллаген стал ходить к нам каждый божий день и травить Блера жеребцом, чтобы тот пригласил Готри, потому что ее-то Блер привез бы сюда обязательно. — Шофер вылез из машины и зашел вперед к ручке. Его собеседник закурил еще одну сигарету. — Только Блеру тоже пока ничего не обломилось. Когда у женщины такие длинные волосы, то пока они подобраны в узел, ты еще можешь спать спокойно. Но если она их распустила — все, пиши пропало.

Шофер начал заводить ручкой мотор. Но вдруг обернулся и, не выпрямляясь, замер.

— Слышишь? — спросил он.

— Что?

— Трубят.

Снова раздался серебряный звук — слабый, далекий, долгий.

— Это что же? — спросил собеседник. — У них тут солдаты стоят?

— Нет, это трубят они сами, — сказал шофер. — Потому что затравили лису.

— Слава богу! — сказал его собеседник. — Может, наконец-то уедем завтра в город.

Двое на мулах вернулись через поле к опушке и стали подниматься вверх по склону.

— Ну уж теперь-то он небось доволен, — сказал юноша.

— Ты так думаешь? — спросил пожилой. Он ехал на несколько шагов впереди юноши и, отвечая, даже не повернул к нему головы.

— Он же за ней три года охотился, — сказал юноша. — И вот теперь убил. Как же ему не быть довольным?

Пожилой не обернулся, не посмотрел на юношу. Он сидел на своем старом, тощем муле ссутулясь, ноги его болтались.

— Так уж господа эти устроены, — проговорил он с ленивой и презрительной насмешкой, — разве их поймешь?

— По мне, лисица она и есть лисица, — сказал юноша. — Ее не едят. Отравил бы, и лошадей не пришлось бы гонять.

— Может, и так, — сказал пожилой. — Тут их тоже не поймешь.

— Кого — их?

— Да господ. — Они поднялись на самый гребень и выехали на песчаную, заросшую травой дорогу. — А все-таки это первая лисица в Каролине, которая дала себя так убить. Может, на Севере лис всегда так убивают.

— Тогда я рад, что живу не на Севере, — сказал юноша.

— Это уж да, — сказал пожилой. — Мне здесь сейчас тоже неплохо живется.

— А вот съездить разок поглядеть хотел бы, — сказал юноша.

— Нет, я бы не поехал, — сказал пожилой, — раз они там так надрываются, чтобы лису убить.

Они ехали поверху, среди сосен и зарослей вереска, черники, падуба. Вдруг пожилой натянул поводья и поднял руку.

— Что? — спросил юноша. — Ты что?

Но пожилой, едва призадержав мула, тут же тронул его и стал негромко, но чисто и мелодично насвистывать что-то печальное, похожее на церковный гимн; впереди, в зарослях придорожных кустов, фыркнула лошадь.

— Кто это? — спросил юноша. Пожилой ему не ответил. Мулы шли друг за другом. Юноша тихо сказал:

— Она распустила волосы. Как горят, прямо как сосна на весеннем солнце.

Мулы, прядая ушами, ступали по мягкой, заглушающей звуки земле; всадники развалясь сидели на своих неоседланных мулах, их ноги болтались.

Женщина была верхом на рыжей кобыле, по ее плечам лилась медная, горящая на солнце река волос, руки были подняты к волосам и что-то с ними делали. Чуть поодаль стоял каурый жеребец и на нем — тот самый мужчина. Он закуривал сигарету. Мулы, шагающие все так же неутомимо, понурив головы и поводя ушами, поравнялись с ними. Юноша взглянул на женщину смело и одновременно как бы таясь; пожилой продолжал насвистывать свою грустную, неторопливую песню, на них он, казалось, не глядел. Он бы, наверное, так и проехал мимо, будто не заметил всадников, но мужчина на кауром жеребце его окликнул.

— Ну что? — спросил он. — Затравили? Мы слышали рог.

— Да, — равнодушно и словно бы нехотя ответил мужчина в комбинезоне. — Она сама дала себя затравить. Куда ж ей было деваться?

Юноша не отрываясь смотрел на женщину, а та, замерев с поднятыми к волосам руками, смотрела на пожилого.

— Почему? — спросил мужчина.

— Загнал он ее на своем вороном жеребце, — сказал мужчина в комбинезоне.

— Как, один, без собак?

— Один. Собаки, вроде, на вороных жеребцах не скачут. — Оба мула остановились; пожилой слегка повернул голову к мужчине на кауром жеребце, лицо его было скрыто полями старой продавленной шляпы. — Она добежала до того конца поля и затаилась под отвалом — верно, надеялась, что он перескочит канаву, а она тогда вернется по своему следу. Собак она, видать, не боялась. Она уже так долго их дурачила, что они ей были не страшны. А вот он ей был страшен. Они за три года хорошо узнали друг друга, как вы, наверно, знаете свою мать или жену, только у вас ее, вроде, никогда путем не было, жены-то. В общем, она сидела под отвалом в кустах вереска, и он знал, что она там, и поскакал к ней напрямик через поле, даже отдышаться не дал. Вы, наверно, его видели, он несся к ней напрямик через поле, будто видел ее так же хорошо, как чуял. Лиса, как спряталась, обманув собак, так и сидела. Она еще не успела отдышаться, а тут снова надо бежать, а она уже совсем выбилась из сил, выбраться из кустов и бежать дальше не могла. Он подскакал к канаве и перемахнул на ту сторону, как она и рассчитывала. Только сама-то она все еще сидела в кустах, а он, когда переносился через канаву, глянул вниз и увидел лису и прямо на лету соскочил с лошади и свалился к ней, в вереск. И тогда… может, она вильнула сначала в сторону, не знаю. Он говорит, она крутнулась и прыг ему прямо в лицо, а он сшиб ее кулаком на землю и затоптал сапогами насмерть. Собаки к ним еще не поспели. Но он управился с ней и без собак. — Пожилой умолк и с минуту еще сидел молча на своем старом, безропотном муле — убого одетый, медлительный, лицо в тени шляпы. — Что ж, поеду, — наконец сказал он. — А то со вчерашнего дня крошки хлеба во рту не было. До свидания. — Он тронул своего мула, мул юноши потянулся за ним следом. Назад пожилой не оглянулся.

Зато оглянулся юноша. Оглянулся и посмотрел на мужчину на кауром жеребце, с тлеющей в руке сигаретой, от которой в безветренный солнечный воздух поднимался высокий, легкий столбик дыма, посмотрел на женщину на рыжей кобыле, которая сидела, подняв руки к своим горящим на солнце волосам и что-то с ними делала, посмотрел, переносясь, пытаясь перенестись, как это свойственно юности, через разделявшее их расстояние к ней, далекой, недостижимой женщине, пытаясь преодолеть тщетный, немой порыв отчаяния, которое у юных бывает так похоже на ярость: ярость — оттого, что мужчина потерял женщину, отчаяние — потому что на этой неизбывной горестной земле мужчина обречен нести ей гибель.

— Она плакала, — сказал юноша и грязно, бессмысленно выругался.

— Ну, ну, — сказал пожилой, не оборачиваясь. — Поехали. Пока доберемся, небось уж завтрак будет готов.


Читать далее

ЛИСЬЯ ТРАВЛЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть