Онлайн чтение книги Незабываемые дни Векапомныя дні
6

Чмаруцьку знали все как человека с фантазией.

Одни считали его просто пустомелей, другие — фантазером. Он и в самом деле мог такое отколоть, что и не разберешь, где кончается правда и начинается выдумка. Умел человек поговорить. Знал сотни всяческих историй, неслыханных былей и небылиц. Его любили послушать, особенно молодежь, которая о старых временах знала только по книгам, а книга хоть и хороша, но не заменит живого рассказа бывалого человека. И если его называли чудаком, фантазером, то не вкладывали в эти слова чего-нибудь обидного или позорного для Чмаруцьки.

Звали его еще в веселую минуту князем. И в такие минуты он обычно не называл своего дома хатой, а с комической торжественностью приглашал своего приятеля или собеседника:

— Не зайдешь ли, брат ты мой, в мои хоромы?!

А свой небольшой садик около хаты называл не иначе, как парком. В этом «парке» росла одна груша-дичок, несколько рябин — для красоты, как говорил Чмаруцька, — да густо кустилась малина, разросся вишняк, в самой гуще которого Чмаруцька соорудил замысловатую беседку. В ней летом по выходным дням все потомство Чмаруцьки торжественно восседало за праздничным самоваром. В самом конце «парка» стояло небольшое строение, уже немного подгнившее, не то бывший сарайчик, не то баня, если судить по куче золы и угля, давно заросшего крапивой, да росли еще здесь кленики-самосейки. Строение это Чмаруцька громко называл флигелем и порой, в знойные дни, отдыхал в нем, спасаясь от назойливых мух в хате.

Вся эта усадьба — и «хоромы» и «флигель» — некогда была предоставлена в полное распоряжение Чмаруцьки горсоветом, так как на запасных путях при депо не хватало старых, отслуживших свой срок вагонов для размещения многочисленного Чмаруцькиного потомства. Там, в кузове вагона, снятого с тележки, он жил до революции. И если князья существовали до революции, то Чмаруцька себя почувствовал князем только после нее.

Но не за это называли его князем. Были тут и другие причины. Обычно, когда Чмаруцька рассказывал о чем-нибудь старинном, давно минувшем, он всегда начинал так:

— Это, брат ты мой, было еще до той поры, когда мы поженились со своей княгиней.

— Это с женой, что ли? — переспрашивал какой-нибудь наивный слушатель.

— Ну, а то с кем же больше? Она у меня почти что княжеского рода. А был я тогда обыкновенным дровокладом — дрова грузил на паровозы. Это не то, что теперь, не работа была, а одно мученье, — говорил он порой молодым рабочим угольного склада. — У вас и вагонетки и прочие приспособления. И подъемный кран вместо вас подает уголь на паровозы. Да как еще подает, сразу целыми кубами. Попробовали бы вы, как мы в старину, уголь корзинами носить в тендер, тогда бы узнали, почем фунт лиха. А в мое время и угля было маловато, паровозы на дровах ходили. Покуда наложишь полный тендер, так аж руки горят от этих поленьев. Да еще другой машинист ругается: ты ему не так, да ты ему не этак, то углы неправильно выложишь, то посередине бугор, кочегару не подступиться. Ну, кое-как ладили. Если машинист попадется душевный, сочувствует нам, то и мы не против того, чтобы ему посочувствовать, лишнюю сухую березину подбросить. Вот только был у меня немец один, механиком ездил. До чего же фанаберистый человек! Сидит, бывало, в своей будке, надутый, как жаба, и на тебя не глядит. Только одно кричит: скорее, скорее! Ну, мы для него и складывали кубы из гнилой осины или там из ельника. Треску много, а пара ни на грош, езжай себе и дуйся. Что ни говорите, а дровоклад это важная специальность, без него не поедешь, будь ты хоть механиком-размехаником.

— А как же с княгиней?

— А вот послушай. Ухаживало за ней много народу. Даже телеграфист один был. Даже лакей самого начальника дороги — в отдельном вагоне с начальником ездил — и тот приставал: выйди да выйди за меня замуж. Что ни говори, а соперник был серьезный, подарки делал и все такое прочее. Подъезжал все… Но и я не лыком шит.

— А как вы ухаживали, дядька Чмаруцька?

— А ты не перебивай. Ухаживал, как все добрые люди… То ей дровишек березовых подброшу, поленце в поленце, аж гудят. То ей лучинки нащеплю, щепочек соберу или там бересты на растопку, чтобы ручек своих излишне не утруждала за печкой. Так и одолел всех своих супротивников. Мне, говорит она, не надобны никакие там князья, ни лакеи, желаю вот быть супругой этого чистого пролетария.

— Это про вас так выразилась княгиня?

— Конечно, не про тебя, брат ты мой. Слушаешь, слушаешь и никакой у тебя, можно сказать, смекалки, никак не втемяшишь, что к чему… — начинает сердиться Чмаруцька, который очень не любил, когда его перебивали.

— А вы, дядька, не обращайте внимания на этого шелопая! — говорили хлопцы. — Вот расскажите лучше, как вы с самим царем разговор имели?

— Ах, что там говорить? — пренебрежительно отмахивался Чмаруцька. — Пустяковый разговор у меня был с императором.

Этот рассказ Чмаруцьки давно надоел и самому рассказчику, по после настойчивых просьб он не отказывался и сызнова повторял его, всегда в новом варианте, с самыми неожиданными поворотами в судьбах своих героев.

— Было это еще перед первой мировой войной. Случился какой-то царский праздник, или кто-то родился, или крестился, или еще по какому поводу, но через нашу станцию собрался ехать царь со всеми своими потомками. Ему-то ехать, брат ты мой, одно удовольствие — специальный поезд, буфеты, рестораны, даже баня! Хочешь — ешь, хочешь — купайся себе, а нам, конечно, — морока. Станцию привели в порядок, пути посыпали желтым песочком, кругом, брат ты мой, жандарм на жандарме. Даже когда мы дрова укладывали, так эти лежебоки каждое полено перещупали, чтобы не было в них какого-нибудь вреда для царской фамилии. И вот, наконец, царский поезд, аж два паровоза его тянут, и на каждом по генералу. А на одном паровозе вместе с механиком наш начальник дороги едет да вокруг зорко поглядывает, чтобы мы, мазутная, значит, братия, зря по путям не слонялись. А нам что — сидим, как мыши под веником, за поездом зыркаем, а за нами жандармы зыркают, попробуй-ка, сунься тут, взгреют, брат ты мой, по двадцатое число. А поезд идет себе и не торопится, тихим ходом движется по стрелкам, чтобы не очень растрясти царскую особу. Гляжу я тут: аж под царским вагоном букса загорелась да так смолит, что аж пламя вырывается. Ну, думаю, быть беде. И не столько об императоре беспокоюсь, сколько за станцию мою стараюсь. Только пропусти мимо неисправный вагон, не оберешься тогда беды, достанется на орехи всем до последнего смазчика. Поскольку случилось такое важное событие, выскочил я из своей теплушки и давай руками махать по всем правилам сигнальной инструкции. Заметили, остановились. Сам генерал ко мне подходит:

— Ты, говорит, чего это, супостат, царский поезд останавливаешь?

— Так и так, говорю, нельзя следовать дальше, коли под его императорским величеством букса горит!

Того генерала аж в гнев бросило:

— Не может того быть, чтобы под его величеством горело.

— Может, говорю, по-вашему оно и не может, а по-нашему оно с каждым может случиться, тем более с императором — и ткнул его носом в буксу.

Аж побледнел генерал с перепугу, от страха за такой недосмотр.

А тут и сам император выходит.

— Здоров, говорит, Савка Лявонович! — Это, значится, ко мне так, по имени-отчеству, все чин-чином.

Ну, поздоровались за ручку. О здоровье моей жены спросил, я тоже. Разговорились. Узнал он, как было дело, и захотел отблагодарить меня.

— Проси, говорит, Савка Лявонович, что хочешь у меня, все для тебя сделаю за твои большие заслуги перед государством. Хочешь князем быть — становись хоть сей минут! Хочешь в графья податься — милости просим. Тоже есть у меня свободные вакансии.

Ну, разумеется, я тут маленько подумал и отвечаю ему:

— Мне эти вакансии не с руки… Мне вот хотелось бы в механики податься, чтобы на щукинском паровозе ездить. Или в крайнем случае за дорожного мастера. Самое разлюбезное дело: сел на дрезину и поехал. Тут тебе и чистый воздух, никакой копоти, рельсы гудят, как струны, а над тобой всякая птица летает. Тут тебе и скворец, тут тебе и ворона, и воробей с ласточкой. Не житье, а масленица!

Глянул на меня император, насупился:

— Невозможного ты от меня требуешь, Савка Лявонович! На механика или на мастера, видать же, учиться надо долго.

— Да уж без этого не обойдешься, говорю.

— Вот видишь. Выходит, не сварим мы с тобой каши, Савка Лявонович. Слишком много требуешь!

Ну попрощались, одним словом, разошлись. Правда, после мне медаль давали за некое там трехсотлетие. Но за медаль эту надо было деньги платить, целый трояк. Не взял. Так ничего у нас и не вышло, не сошлись, можно оказать, характерами с императором.

За этот рассказ и дали Чмаруцьке кличку князя, на которую он откликался, если его звал кто-нибудь из друзей-товарищей.

Конечно, все хорошо знали, что во всех историях Чмаруцьки если и бывает правда, то на какую-нибудь долю процента. Старые рабочие помнили, что действительно, когда проследовал через их станцию царский поезд, у Чмаруцьки были кое-какие приключения, но довольно обычного свойства и к тому же неприятные. Сидел человек, как мышь, в своей теплушке, — было строжайше приказано не выходить из помещения во время следования царского поезда, — а тут, то ли человеку живот схватило или по другой нужде, он вышел наружу и подался через пути напрямик к дровяным окладам, чтобы приютиться где-нибудь за штабелем. Его и поймали. Суток двое подержали в жандармском управлении, все допытывались, куда и зачем он шел. Крепился, крепился человек, да и признался, наконец, что шел он по такому делу, по которому и царю случается пройтись, конечно, пешком. Взгрели малость за неуважение к царской фамилии и отпустили, — что возьмешь с Чмаруцьки?

Так разве станешь хорошему человеку рассказывать о таких не очень уж интересных приключениях? А если уж рассказать, так, по крайней мере, пусть все знают, что и дровоклады не лыком шиты, что и они кое-чего стоят на свете.

Точно так же все знали, что Чмаруцькина почтенная половина, уважаемая Степанида Гавриловна, хоть и звал ее супруг в веселую минуту княгиней, никакого отношения к столь знатному роду не имела. Была она когда-то служанкой у начальника станции — Княжевича. Отсюда и пошло прозвище. Когда порой некоторые досаждали Чмаруцьке своими расспросами, почему княгиня да отчего княгиня, рассказчик в конце концов терял всякое терпение и резко обрывал нетактичного слушателя:

— Гляжу я на тебя и дивлюсь, брат ты мой, до чего ты несообразительный хлопец. Вот ты за девушкой ухаживаешь, и знаю я, что любишь ее. Чем она для тебя не княгиня? А моя Степанида Гавриловна, дай ей, боже, здоровья, семь сынов, как дубков, принесла мне. Чем она для меня не княгиня? И люблю ее, и почитаю, и живем мы с ней в мире и согласии — пускай бы так все добрые люди жили. Понимать надо, к чему какое слово говорится.

Разумеется, слушателю тут нечем крыть, сразу умолкает после такою афронта. Не без того, — и посмеивался кое-кто, слушая про мир и согласие и прочие семейные добродетели. Ибо, что греха таить, побаивался немного Чмаруцька своей дражайшей половины и, когда чувствовал себя виноватым перед ней, старался лучше не попадаться ей на глаза. Особенно после получки, когда солидному человеку не грех за компанию пропустить по рюмке-другой.

Но не всегда убережешься, подчас и собьешься со счета.

Тут тебе и провинность, порой и серьезная.

А у Степаниды Гавриловны на это нюх особый — она уж тут как тут. Сама не сумеет найти, так всех соседок мобилизует да свое семейство все на ноги поставит, никуда от нее не спрячешься. Ведет потом по улице под конвоем да подгоняет не совсем деликатно:

— Иди, иди, бесстыжие твои глаза! Поглядел бы, как люди глумятся над таким беспутным!

Чмаруцька всячески пытается угомонить свою половину:

— Ты бы хоть на улице меня не срамила! Вот я тебе расскажу, брат ты мой…

— Ты меня на сказки свои не поймаешь! Вот я тебе дам, баламут, управу! — И она энергичной рукой направляла беспутного к дому.

Тут и начинались суровые испытания Чмаруцьки. Сразу же устраивался тщательный обыск, деньги отнимались, точно пересчитывались и торжественно запирались в шкаф. За обыском следовал допрос:

— Где остальные, баламут?

— Все, брат ты мой, все забрала. Все у тебя, до последней полушки…

— Где нарезался, спрашиваю?

— Это, брат ты мой, обижаешь ты меня. Хочешь — по одной половице пройдусь, не собьюсь, как перед богом, ни в одном глазу. Ну-ну… Виноват, каюсь! Ей-богу, каюсь! Хочешь вот ручку у тебя поцелую?

— Я вот возьму ухват, да как поцелую по спине.

— Зачем, брат ты мой, инструмент портить? Тебе без ухвата все равно, как мне без лопаты. Уважай инструмент! Сдаюсь, брат ты мой, сдаюсь! В самый бы раз поспать мне!

— Сапоги сними, баламутная душа!

Когда приказано было снять сапоги, все страхи рассеивались, и Чмаруцька, залезая на скрипучую полку, осмеливался даже в разговор пускаться:

— Видишь, надбавку нам дали, ну мы и…

— Спи уж, не оправдывайся!

Такие приключения бывали у Чмаруцьки в давние времена. За последние годы они случались изредка. Осталась у него только неизменная привычка сочинять самые необычайные истории про всякие происшествия и случаи. Выслушав как-то однажды его рассказ, — было это еще перед войной, — начальник депо сказал:

— Вы бы, Савелий Лявонович, чем пустой болтовней заниматься, взяли бы лучше инструкцию об углепогрузочных кранах да выучили бы ее как следует. Глядишь, можно бы вас и механиком на кран поставить.

Поначалу даже обиделся Чмаруцька:

— Не в мои пятьдесят пять лет такую премудрость осваивать, пускай уж сыны мои да они, молодые, за это дело возьмутся. А я и с лопатой обойдусь. А насчет болтовни — это вы зря, товарищ начальник. Я как бы агитатор. Я им о старом времени такое расскажу, что они и уши развесят. Вы не думайте, что если уж я беспартийный, так и не понимаю, что к чему. У меня вот хлопцы в партию вступают и в комсомольцах состоят. И сам бы я, может, куда-нибудь подался, если был бы побойчее в грамоте. Да на грамоту нужны хорошие глаза. А глаза у меня слабые. Из-за них я, может, век свой скоротал на этом складе. Кабы не они, я бы, может, механиком ездил или, на худой конец, в составители поездов пошел бы. А вы говорите! Совсем несправедливые ваши слова про эту самую болтовню, как вы выражаетесь. Вот я вам расскажу…

Попробуй, договорись тут с Чмаруцькой. Он был говорун, таким и остался. Правда, выветрились из его памяти разные диковинные приключения, давно забыл он про них. А за последнее время изменился и его характер.

Степанида Гавриловна заметила какую-то перемену в своем муже. Последние месяцы при гитлеровцах ходил он необыкновенно мрачный, молчаливый. Куда девались его былая веселость и подвижность? Точно подменили человека. Не добьешься от него лишнего слова, совсем забыл про свои россказни. Правда, когда горели склады зерна на станции, повеселел было сразу, несколько дней ходил козырем и однажды пришел домой в таком воинственном настроении, что Степанида Гавриловна сразу почуяла: хватил где-то. И уж грозно скомандовала:

— А ну, подойди ближе!

А Чмаруцька, вместо того, чтобы сразу бить отбой, как он поступал раньше в таких случаях, с самым независимым видом выпалил в ответ:

— А что ты думаешь, и подойду! Ты меня, брат ты мой, не тревожь! Видала?

— Что я должна видеть?

— Вон на станции пожар!

— Ну и пусть себе горит, но откуда ты такой горячий взялся?

Этот вопрос немного сбил с панталыку Чмаруцьку, он растерялся на минуту, но потом буркнул под нос: «С тобой никогда не сговоришься!» — хлопнул дверью и с решительным видом вышел из хаты. Гавриловна выбежала вслед и попросила:

— Ты бы хоть пьяный по улицам не шатался! Немцы сейчас как собаки злы.

— А что они мне? Мне теперь хоть самого Гитлера подавай, так я его в пух и прах разнесу! Да ты не бойся — цел буду. Мне надо хоть с товарищами потолковать кое о чем.

А ночью притащил откуда-то мешок ржи.

— Вот, брат ты мой, знай наших! Мастака!

— Кого это — наших?

— А это уж не твоего ума дело.

— Гляди, Савка, не снести тебе головы, если станешь ввязываться в такие дела, про которые я не знаю.

— А с чего мне ее обязательно терять? Пусть немцы ее теряют. Для того и явились сюда, чтобы шею себе свернуть.

— Что-то ты стал очень храбрым.

— Трусливым никогда не был, как тебе известно.

Когда Чмаруцька проявлял такую непреклонность, Степанида Гавриловна обычно умолкала. К чему, в конце концов, лишний раз ссориться со своим мужем?

А однажды приходит и прямо с порога:

— Сегодня, братты мой, на моих глазах немецкий эшелон пырх в небо — и нет его. От гитлеровцев одни пуговицы остались.

— Какой там эшелон — всего два вагона, сама видела.

— Все ты успеваешь видеть! Ну, пускай два вагона, Все равно фашистам беспокойство.

— Вот это верно. Беспокойства им хватит.

А потом что ни день, то свежие новости. То паровоз, то два паровоза. Да все при таких странных обстоятельствах. И эшелон цел, и рельсы целы, а паровозам одна дорога — на кладбище. Так взорвут, что никакой ремонт уж не поможет. Умудряются же люди!

— А чья ж это работа? — словно к самому себе обращается Чмаруцька.

— Разве ты не слыхал? У нас в депо, — Степанида Гавриловна работала там уборщицей, — такие слухи ходят: взрывает паровозы дядька Костя, где-то на дороге работает. Все это его рук дело.

— Вот это Костя! Хотел бы я повидать его. Наши стараются, стараются на немца, а он одним махом всю их работу шелудивому псу под хвост. Есть, значит, люди, Гавриловна, которые немца не боятся, дают ему пылу-жару. Я всегда думал, что не может того быть, чтобы немец на нас ярмо надел.

— Да мы с тобой только думаем, а люди, как видишь, делают.

— Совсем справедливо говоришь. Но что поделаешь, когда нет никакой возможности. Да вот люди поумнее нас с тобой и те шкурниками заделались. Хотя бы взять нашего Заслонова. Кто бы мог подумать, что такой человек пойдет на подобную подлость, чтобы врагам помогать, людоеду Гитлеру служить?

— Выходит, что и мы с тобой живем по милости немцев.

— Тут дело совсем другое. Невелика от меня польза немцу. Опять же, кабы не мои годы да наши меньшие были постарше, разве я сидел бы тут? Убежал бы, куда глаза глядят. Вот по району сколько добрых людей действует да немца в страхе держат. Да какие хлопцы, поглядела б ты! Я некоторых видел. Их работа была, когда склады зерна сгорели. Вот это люди живут! Не то, что мы с тобой.

Загрустил было Чмаруцька, но вскоре вновь окрылился, повеселел, стал все ходить куда-то к своим приятелям. Однажды приходил с Хорошевым, что-то все ходили по двору, по садику, даже во «флигель» заглядывали.

— Думает у нас свой уголь ссыпать, квартира у него такая, что негде ни полена положить, ни угля. Двор, как бубен, что ни положи — подметут.

Потом, узнав, что Гавриловна собирается проведать больную соседку, все допытывался, когда она к ней пойдет и долго ли там задержится.

Она в самом деле пошла утром к соседке. Мальцы тоже куда-то ушли. Из старших вообще дома никого не осталось — два сына были в армии, третий служил тут же на дороге помощником машиниста, а четвертый работал где-то в Гомеле или Минске, как говорил Чмаруцька. Гавриловна, конечно, знала, где работал ее четвертый сын, но не хвастаться же перед каждым встречным и поперечным, что он тут недалеко, у батьки Мирона в партизанском отряде. Да еще следующий за ним, поменьше, тому всего только лет шестнадцать, и тот все со своими товарищами что-то затевает: ходят друг к дружке, собираются и о чем-то договариваются. Разве узнаешь про их дела? А еще двое малышей. С ними другая забота: коньки, санки. Отцу одна работа — ежедневно валенки подшивать.

Гавриловна пробыла у соседки каких-нибудь полчаса и вернулась домой. Зашла в хату — пусто, никого.

— Вот понадейся на него, бросил дом и ушел.

Вышла во двор, оглянулась. Заметила приоткрытую дверь во «флигель», зашла туда. Примостившись на старом топчане, Чмаруцька и Хорошев что-то мастерили. Тут стояло ведро с водой, в корыте была разведена глина.

— Что вам, хаты мало, что вы тут мерзнете?

— Да мы, видишь, думаем каменку поправить. Мы с ним вот надумали: наладим немного «флигель», так будет в самый раз баня, важнецкая баня, брат ты мой.

— А что, вам не хватает места в деповской бане помыться?

— Нет, там, брат ты мой, теперь только немцы моются, нашему брату нет туда доступа.

— Нашли баню! Да она же, как решето, дырявая!

— Ничего, все дырки позатыкаем, в самый раз будет попариться…

— Ну, парьтесь себе на морозе на доброе здоровье, а я уж пойду обед готовить, хоть картошки сварю.

Набрала около флигеля немного мелкого каменного угля, наваленного здесь кучей, взяла и один большой кусок, который, видно, откатился от кучи и лежал на обломке доски. Прихватив и этот обломок на растопку, пошла домой.

А в «флигеле» шла своя работа.

Подновили для приличия печку-каменку, кое-где подзамазали глиной, подложили новые камни. Потом смастерили две замысловатые штучки: закатали в глину по куску тола с медными трубочками-запалами, обмазали угольной натиркой, мелкими кусочками битого угля. Чмаруцька бережно держал в руках две угольные мины и боязливо поглядывал на них.

— Не бойся, не бойся! Можешь себе носить их на здоровье, переносить куда хочешь, ну и закладывать, скажем, в паровозную топку. Они боятся огня. Это раз. А в какую кучу подложить на складе — тебе всегда окажут. Если паровоз идет под немецкую бригаду, ты и пускай ее в ход. Как только начнется экипировка паровоза, тогда и закладывай. Да не ошибись. Это два. И прячь их там где-нибудь в канаве, около склада. Это три.

— Что ты мне, брат ты мой, — это раз да это два. Не маленький я! И без тебя хорошо знаю, в чью миску такую галушку подбросить. Я удивляюсь только: такая, кажись, небольшая штучка, а этакую силу имеет! Это же тогда на моих глазах как бабахнет, брат ты мой, так мы же с тобой еле на ногах устояли. Неужто от такой штучки все это случилось?

— Да я же тебе говорил. Подложили тогда хлопцы…

— Гляди ты! Умная голова у человека, который придумал такой гостинец. Подавится немец этой галушкой!

— И не галушка, а поползушка.

— А мне что? Как ни назови, лишь бы фашистам пришлась по вкусу!

— Дядя Костя зря хлопотать не станет, уж он знает, чем гитлеровцев потчевать.

— Скажи ты! И откуда он только взялся такой? Вот бы с таким человеком встретиться и истолковать. Люблю поговорить с умным человеком.

— Когда-нибудь и встретитесь. Он работает на нашей дороге.

— Да, так говорят люди, и до меня слух дошел.

— Однако неси их на двор, пускай там замерзают.

— Понесу, брат ты мой.

И, как всегда, когда Чмаруцька бывал в особенно веселом настроении, он вполголоса замурлыкал свою любимую песню:

«Бродяга к Байкалу подходит…»

Слышно было, как он выводит уже за дверью тоненьким и дрожащим фальцетом:

«Рыбачью он лодку бер-е-т…»

Но что-то внезапно случилось там, на дворе, ибо песня прервалась, а слово «берет» Чмаруцька повторил раза три и каждый раз все более упавшим голосом, в котором явно нарастала нерешительность, а быть может, и растерянность. Наконец, песня совсем умолкла, и за дверью раздался встревоженный голос:

— Иди сюда, Хорошев!

— Что там у тебя?

— Что-то я совсем не вижу той галушиси, которую я раньше вынес на мороз.

— Куда ты ее положил?

— Да вот тут, на доску. Вот гляди, еще и след от нее остался.

Чмаруцька растерянно озирался вокруг, оглядывая все уголки своего «парка», который в этот солнечный морозный день был особенно красив. Раскидистая груша стояла в пышном убранстве серебристого инея. А над белоснежными сугробами искрилась в радужных переливах морозная пыль. Отяжеленные инеем, гнулись к самой земле кусты малинника и смородины. С ветки рябины, отряхивая искрящиеся снежинки, взлетела сорока, стремительно бросилась в сторону. Чмаруцька глядел на всю эту красоту, но, не замечая ее, стоял как вкопанный.

Только взглянув на дымоход над своей хатой, из которого начал виться серый дымок, то появляясь, то исчезая, Чмаруцька мгновенно вышел из этого оцепенения, побледнел, как бумажный лист, и крикнул:

— Боже мой, она там!

Затем выпустил из рук обе мины, бесшумно упавшие в мягкий снег, и с такой стремительностью бросился к дому, что даже шапка у него свалилась с головы.

Но Чмаруцьке было не до шапки.

Хорошев уже догадался об истинных мотивах непонятного на первый взгляд поведения Чмаруцьки и усмехнулся в свои густые усы. Притворив дверь флигелька, он сунул поглубже в сугроб обе мины. Взглянув на дымоход, он заметил, что дымок уже больше не показывался. Хорошев медленно побрел по тропинке к хате, подняв Чмаруцькину шапку. А навстречу ему уже бежала Степанида Гавриловна, всполошенная, растерянная. Увидев Хорошева, она расплакалась:

— Идите же скорее, он ошалел, не иначе! Чего только не бывает в жизни, а такого еще ни разу не случалось.

— Ничего, Гавриловна, на свете всякое, бывает. Не принимайте близко к сердцу… — не зная, что сказать, и стараясь утешить плачущую женщину, вынужденно говорил Хорошев.

— Как же не принимать? — всхлипывая, жаловалась тетка Степанида. — Думала накормить вас, так, понимаете, только я поставила картошку на чугунку — печь я топить не стала — да начала растапливать, а дрова все не горят. Столько мужчин в хате, а чтобы припасти хорошую растопку, так поди, дождись от них! Разжигаю я, думаю… А он как ворвется в хату! Глянула я на него и чуть не сомлела — с лица человек изменился, глядит так страшно… Да как бросится к печке, как саданет в чугун, картошка моя вся на пол. А он схватил ведро воды да как бухнет в печку! Боже мой, боже, и откуда такая напасть на меня! Сидит теперь на лавке и на мои слова не откликается… А с лица — покойник, ни кровинки…

— Ничего, все будет в порядке, — утешал ее Хорошев. Они вошла в хату. Чмаруцька все еще сидел на лавке. Но на покойника он уже не был похож. Заметив вошедших, он поднялся и пошел им навстречу:

— Вот, брат ты мой, какой случай! Не знаешь, где и на что нарвешься.

Степанида Гавриловна глядела на него со страхом, ничего не понимая из его слов.

— И что с тобой, Савка? И не хватил, кажись, ничего. Да он когда и выпьет подчас, так человек как человек… Ну, покуражится малость, но прикажешь ему, он сразу и спать укладывается. И вообще тихий, ну такой же тихий, как овечка.

— Ну-ну-ну… — возразил тут Чмаруцька. — Ты лучше картошку свою с пола собери.

— Рассыпал, сам и собирай. И что с человеком было, никак в толк не возьму.

— А вы не обращайте внимания, тетка. Всякое бывает. Это обыкновенный припадок. Случается иногда от переутомления, а иногда и от недоедания… Так и доктора говорят.

— Разве что доктора…

Не совсем доверяя Хорошеву, Гавриловна подозрительно оглядела обоих. У них, у мужчин, всегда такой обычай — помогать друг другу выкручиваться. Ты только поверь им! Но все же она снова принялась за свою работу, и вскоре чугунок с картошкой весело попыхивал паром к общему удовольствию всех троих.

И, когда Гавриловна пошла в погреб, чтобы достать соленых огурцов, Хорошев сказал смеясь:

— Ну что, хватил страху?

— И ты бы на моем месте хватил. Шутка ли, собственную жену под бомбу подставлять! Опять же хата! Она же моя, брат ты мой, еще горсоветом дадена. Я еле не окачурился с перепугу.

— Чудак! Давай ее сюда! Она ж учебная была. Гляди! — И Хорошев распотрошил мину. — Гляди, тут же никакого тола нет. Только кусочек дерева. Это ж я тебя учил, как их делать надо. Да проверить тебя хотел, где ты ее замораживать будешь. Как будто знал, что ты ее на самом видном месте положишь. Еще детям бы дал вместо игрушек.

Нельзя сказать, чтобы очень дружелюбно поглядел Чмаруцька на своего закадычного друга. Даже разволновался, покраснел, как рак.

Собрался что-то сказать, но тут как раз вошла жена.

Со смаком уплетали картошку, вспоминали былые дни, на чем свет стоит ругали фашиста, который рабочего человека с детьми на голодный паек посадил.

— Одна картошка наша, советская, еще поддерживает нашего брата. Не будь ее, мы бы и месяца не протянули с этим новым порядком. И так уж животы подводит. Самим-то еще туда-сюда, а вот детей жаль, им больше всех приходится от фашистов терпеть.

И только про детей вспомнили, а они тут как тут на пороге, один лет шести, другой — девяти. Краснощекие с мороза, оживленные, они вбежали в комнату. Каждый что-то хотел сказать, и они перебивали друг друга.

Чмаруцька сразу оживился, повеселел:

— Команда, смирно! Докладывает старший!

— По нашей улице, папочка, немцы идут.

— Немец один только, и с ним один бобик… — уточнил младший.

— Куда их чорт, однако, несет, не иначе, как в мою хату! — не на шутку встревожился Чмаруцька. Обеспокоилась и хозяйка.

Улочку, на которой жили Чмаруцьки, хотя и называли громко улицей, но это был обыкновенный тупичок, упиравшийся в Чмаруцькины хоромы.

— Ну и день выдался, не приведи господи! — буркнул Чмаруцька.

А в хату уже входили немец и полицай. Полицай строго оглядел всех, так же строго спросил:

— Который тут Чмаруцька?

— Я… — стараясь скрыть свое волнение, еле произнес Чмаруцька. — А что вам от меня нужно?

— Пока что ничего. Приказано доставить в комендатуру.

— А по какому делу?

— Там разберут твои дела. Ну пошевеливайся.

И, не дав как следует одеться человеку и проститься с семьей, его потащили из хаты. Захлебывались от плача дети, бросились было вслед за отцом, но Степанида Гавриловна, строго прикрикнув на малышей, загнала их домой. Сразу ослабела, растерялась. Глядела еще несколько минут в окно, пока за углом не скрылась фигура Чмаруцьки и его конвоиров. Потом схватилась за голову и села.

— Боже мой, боже! На дворе зима, а он в легкой одеже. Но дети? Что я с детьми буду делать без него? И за что? Ну скажи, Хорошев, за что могли его взять? Он же тихий, совсем тихий человек. Разве он кому зло сделал или поперек дороги стал?

Хорошев молча слушал. Трудно было утешать ее, когда и не знаешь, за что взяли человека. А Степанида Гавриловна продолжала:

— Ты же его хорошо знаешь. Он дружбой с тобой гордится. Может, у него секретные дела есть?

— Какие там дела у него, кроме работы на угольном складе? Если бы мы с ним что-нибудь делали, так и меня бы вместе с ним взяли.

— Это ты правду говоришь… Может, за язык его? Он не остерегается, как бы чего-нибудь лишнего не ляпнул.

— Навряд ли за это взяли бы его. Но вы не волнуйтесь, может, человека по пустому делу взяли, ну, разберутся и отпустят.

— Ах, что ты говоришь, Хорошев! Много ли ты видел потом людей, которых они забрали?

— Ну, это ты уж слишком… Кто про него худое слово скажет, очень он нужен немцам.

— Не нужен был бы, так не взяли б!

— Давай, Гавриловна, не будем гадать. Я надеюсь, что мы скоро его увидим.

Говорил, утешал, но и сам не очень верил своим словам. Посидев немного, пошел, чтобы предупредить народ об аресте Чмаруцьки.

Чмаруцька переживал в это время не меньше своих родных и друзей, думал, гадал, за что бы его могли взять. Сидел в приемной комендатуры, прислушивался к голосам за дверью, вздрагивал от резких телефонных звонков. Немец, приведший его, ушел куда-то. Конвоир-полицай не спускал с него глаз, следил за каждым движением. И когда Чмаруцька всунул руку в карман, чтобы достать носовой платок, полицай побледнел и испуганно крикнул:

— Не шевелись, а то стрелять буду!

Наконец, дверь отворилась, послышалась команда:

— Ввести!

Привычным жестом полицай толкнул Чмаруцьку в кабинет, но немцы, сидевшие там, прикрикнули на конвоира, и он отступил в приемную.

Три пары глаз впились в Чмаруцьку.

— Что же вы не здороваетесь с нами? Ну, как живете, господин Чмаруцька? Да садитесь, садитесь.

Даже кресло пододвинули.

— Рассказывайте, как большевики вас довели до такого состояния, что заставили работать на угольном складе.

— На угольном, господа офицеры…

— В каком году случилось с вами это несчастье?

Ничего не понимал Чмаруцька, о каком это несчастье идет речь.

— Где ваши имения теперь?

Чмаруцька пожал плечами.

— Извините, но ни теперь, ни раньше у меня не было и нет никаких имений.

Тут уж удивились немцы. Сам инспектор гестапо, никогда не видевший живого князя и так заинтересовавшийся особой Чмаруцьки, высказал глубокую мысль:

— Видите, до чего большевики довели высокопоставленную особу, боится даже нам сказать правду о себе. — И к Чмаруцьке: — Я очень рад, князь, познакомиться с вами. Мы все к вашим услугам. Мы поможем вам возместить ваши потери, занять снова то место, какое вы занимали до большевиков. Мы…

Тут Чмаруцька, который сначала был очень растерян я все никак не мог сообразить, чего же, в конце концов, от него хотят, начал постигать смысл всей этой беседы. И, поняв ее несколько своеобразно, — должно быть, посмеяться над ним хотят, — по-настоящему обиделся:

— Я маленький человек, господа начальники, но зачем надо мной насмехаться? Если мои товарищи порой называют меня князем, так это еще туда-сюда, они свои… Опять же я понимаю шутки. А вы же начальники. Вы должны со мной серьезно говорить, а не смешки тут разные строить…

Другим, разумеется, Чмаруцька задал бы жару за неуважение к своей фамилии, а с этими где ты тут развернешься? Даже сердце заныло от этой обидной комедии. А они не унимаются:

— Так скажите нам, господин Чмаруцька, кто вы такой?

— Я и есть Чмаруцька. Отец мой был Чмаруцька. И дед был Чмаруцька, и сыны мои Чмаруцьки. А тружусь я, значит, по рабочей линии уже больше сорока лет…

— Так вы не князь?

— Я такой же князь, как Шмульке император!

Тут Вейс даже рассмеялся:

— Хо, Шмульке!

Рассмеялся и инспектор. Фамильярно похлопав по плечу Ганса Коха, слегка пошутил:

— Опять неудача, молодой человек. Слабо знаете людей, слабо, господин комиссар.

Чмаруцька осторожно спросил:

— Прикажете итти, господа начальники?

— Идите, идите, ваша светлость! — и давай хохотать. Да еще Кох приказал вслед:

— Пошел к чорту да живее!

Конвоир сунулся было в кабинет с вопросом к Коху:

— Куда прикажете отвести?

Но ответил инспектор:

— Отпустите князя! Дорогу его светлости!

Чмаруцька не заставил себя долго упрашивать и, подмигнув полицаю — на вот, выкуси! — с независимым видом вышел из комендатуры да ускорил шаг, чтобы быть подальше от этого учреждения, ближе знакомиться с которым у него не было ни малейшего желания.

Дома его встретили с бурной радостью. Заплаканная Гавриловна все спрашивала:

— И чего они привязались к тебе?

— Знают, к чему придираться!

У Чмаруцьки да чтобы не было причины.

Рассказал историю про князя. Даже похвастал, как он там немцам задал жару.

— Вот опять мелешь. Сколько уж раз говорила — не давай воли языку. Из-за глупости можешь в беду попасть.

— Не такие уж мы дураки, чтобы попасть на удочку.

— Хвастай, хвастай!

Бранилась Гавриловна со своим мужем, но в дела его не очень вмешивалась. Видела, что они что-то тайком затевают с Хорошевым, с чем-то возятся по вечерам в бане, как назвал Чмаруцька свой «флигель». Даже остерегалась брать уголь из той кучи, что лежала около бани. По слухам, доходившим со станции, о взорванных паровозах и эшелонах она немного догадывалась о том, что делается в этой бане. Но не допытывалась. Хотелось, чтобы секрет раз уж он есть, надежно охранялся, чтобы о нем знало поменьше людей. Только однажды, как бы между прочим, сказала Чмаруцьке:

— Ты хоть клади их подальше, чтобы дети не напоролись.

Тот недоумевающе посмотрел на жену.

— Ну, чтоб тебе не пришлось опять печь спасать, водой заливать!

Чмаруцька даже сделал вид, что рассердился:

— Несешь нивесть что!

— Пускай себе и несу… А ты смотри, осторожней будь! На этом разговор и окончился.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 16.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 16.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 16.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 16.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1 16.04.13
2 16.04.13
3 16.04.13
4 16.04.13
5 16.04.13
6 16.04.13
7 16.04.13
8 16.04.13
9 16.04.13
10 16.04.13
11 16.04.13
12 16.04.13
13 16.04.13
14 16.04.13
15 16.04.13
16 16.04.13
17 16.04.13
18 16.04.13
19 16.04.13
20 16.04.13
21 16.04.13
22 16.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 16.04.13
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть