Замызганный форд, фыркая и храпя, жевал сухую, шуршащую дорогу. На телеграфных проводах симметрично расселись ярко-зелёные птицы. Птицы на проволоке уезжали назад, как движущаяся мишень в непривычном тропическом тире. Впереди простиралось нескончаемое голое плато, обрамлённое ровными горными хребтами.
Тропическое солнце раскалённым шлемом давило голову. Пыль пепельной пудрой ложилась на сожжённые лица людей, сидевших в машине. Баркер и Мурри, с лицами цвета золы, походили на свежеоткопанные мумии, которые рассыплются в прах при первом неосторожном прикосновении.
По выбритому плато вперегонку с машиной неслись небольшие стада местных антилоп – джайранов на тоненьких ножках. Гонки джайранов с автомобилем длились до тех пор, пока джайраны, обогнав машину, не перебегали перед её носом на другую сторону дороги и, ускакивая прочь, предоставляли путникам созерцать презрительно задранные кверху куцые хвостики.
Потом в пустоту первобытного пейзажа ворвались белые бугры брезентовых палаток, чтобы, оставшись позади, уступить место зелёным парусам оазиса, выплывающим из-за горизонта.
У въезда в город застрявший в арыке грузовик загородил путь. Шесть человек, кряхтя и матерщинясь от натуги, напрасно пытались вытащить его на дорогу. Грузовик подпрыгивал, пятился, кидался с разбегу, оглушительно жужжа, и бессильные колёса буксовали, взбивая жирную грязь.
Только два часа спустя сквозь лабиринт дувалов[4]Глиняные ограды упрямый фордик прорвался в город с торжествующим рёвом сирены, и встрепенувшиеся деревья осыпали приезжих густыми брызгами тени.
Слепые глиняные мазанки обступили дорогу, как молчаливые нищие. В мазанках не было окон, на плоских глинобитных крышах не было труб, а выдолбленное в крыше узкое отверстие походило скорее на дырку в копилке, через которую милосердный аллах бросает правоверным дырявую монету своей милости. Нищенский вид жилищ не свидетельствовал о щедрости всевышнего.
Белые одноэтажные дома европейского типа, разбросанные среди зелени, говорили о том, как возникает здесь город, пробивая глиняную скорлупу кишлака.[5]Деревня
В комнатах европейских домов, где разместили Кларка, Баркера и Мурри, мебель состояла из складной кровати, стола и двух табуреток. От новеньких табуреток, от свежевыстроганного пола пахло лесом, смолистым и далёким, как воспоминание.
В столовой техперсонала густо звенели мухи. Облепленные мухами копны чёрного хлеба шевелились, как муравейник, в седом пару дымящихся тарелок.
Комната с выстроганным полом встретила Кларка древесной прохладой. После мушиного удушья столовой она показалась сосновой шкатулкой, завезённой сюда с далёкого хвойного Севера.
В шкатулку постучали. Вошёл красивый таджик, с лицом полированным и пристальным, и девушка в белом. На голове у девушки была остроконечная шаршауская тюбетейка. От русых крыльев ровно подстриженных волос, как от опущенных наушников красноармейского шлема, лицо казалось настороженным и строгим.
Девушка первая заговорила по-английски:
– Это товарищ Уртабаев, заместитель главного инженера нашего строительства, первый советский инженер-таджик, а моя фамилия Полозова, я студентка ВТУЗа, приехала сюда на годичную практику. Временно прикомандирована к вам в качестве переводчицы и техпома. Если вы не очень устали с дороги, товарищ Уртабаев сможет вас ознакомить в общих чертах с положением нашего строительства.
– Пожалуйста, – засуетился Кларк, подвигая гостям табуретки, а сам садясь на кровать. – Я буду очень рад хоть немного ознакомиться со строительством. К сожалению, перед отъездом сюда я получил лишь самые общие сведения.
– Товарищ Уртабаев пришёл как раз пригласить вас, мистер…
– …Кларк.
– …мистер Кларк, на производственное совещание инженеров. Совещание начнется через два часа. Там подробно будут обсуждаться все очередные вопросы строительства. Товарищ Уртабаев хотел предупредить вас, чтобы вы не впадали в уныние, ознакомившись с положением дел на сегодняшний день. Вам у себя на родине не приходилось, вероятно, никогда работать в таких трудных условиях. Сто двадцать километров от ближайшей железнодорожной станции, сто двадцать пять километров от пристани, отсутствие мало-мальски сносных дорог. Только в этом году мы начнём прокладывать к пристани узкоколейку. Пока единственные средства транспорта – это лошадь, верблюд и грузовая машина, которая на здешних дорогах очень скоро выходит из строя.
Она говорила быстро, с приятным русским акцентом. Слушая её деловой отчёт, Кларк подумал, совершенно некстати, что веснушки на её небольшом вздёрнутом носике похожи на крупинки золотого песка: если послюнявить платок и потереть им этот носик, на платке, наверное, осталась бы золотая пыльца.
– Если вы примете во внимание, что в этих условиях мы должны будем перебросить сюда двадцать шесть экскаваторов, – больше, чем их работало у вас на Панамском канале, – вы можете себе представить, с какими трудностями это связано.
– Я знаю по опыту других ваших строительств, что русские умеют выполнять невыполнимое, – сказал галантно Кларк.
– Здесь не Россия, а Таджикистан, и строят не русские, а таджики. Русские только помогают таджикам.
Кларк подумал, что по сути дела веснушки вовсе не украшение и что девушки с чистой кожей всегда приятнее.
– У нас в Америке всех советских граждан называют русскими, поэтому извините мне мою ошибку, – сказал он с нарочитой любезностью. – Пожив у вас в СССР, я несомненно выучусь лучше разбираться в ваших вопросах. А таджикскому инженеру скажите: уезжая из Америки, я знал, что вам, наверное, трудно строить здесь одним, без помощи иностранных капиталов, и я буду стараться всячески помочь вам в вашей работе.
Девушка посмотрела очень внимательно на Кларка, потом повернулась и перевела Уртабаеву. Уртабаев встал, крепко пожал руку американцу, и оба они весело рассмеялись.
Рассмеялась и девушка.
– Ну вот и хорошо. Будем работать вместе. Думаю, что и я от вас кое-чему выучусь.
«Она убеждена, что всё знает лучше меня, – раздосадовано подумал Кларк. – И вообще этот снисходительный тон, с которым она читает мне нотации, по меньшей мере неуместен».
Он находил, что веснушки определённо портят её лицо.
Он подчёркнуто повернулся к Уртабаеву, попросил его рассказать подробнее о строительстве, – сведения эти в равной степени интересуют его американских коллег, – и, не дожидаясь ответа, вышел позвать Баркера и Мурри.
Минуту спустя он вернулся с Мурри. Баркер отказался прийти, пока не побреется.
Уртабаев жестом хозяина, расстилающего перед гостями дастархан, разложил на столе синюю карту.
Окна выходили на деревянную веранду. На веранде возилась зыбкая блондинка с распущенными мокрыми волосами, в прозрачном, как дождь, халате. Халат, сползая, обнажал плечо. Женщина держала в руках таз с мыльной всклокоченной водой. Перегнувшись через перила, она выплеснула воду на дорогу. В воздухе повисли два мыльных пузыря.
Кларк с удовлетворением отметил, что женщина на террасе значительно красивее Полозовой.
– О нашей долине дала вам представление дорога на автомобиле из Сарай-Камара, – перевела Полозова. – Как вы видели, это огромное пустынное плато, тянущееся между двумя горными хребтами и занимающее площадь около двухсот тысяч га. Если вы заметили, на плато имеются следы древнего орошения. По преданиям, во времена Александра Македонского вся эта долина была орошена и густо населена. Река Вахш, которая в четырёх километрах отсюда пробивает горы и вырывается на равнину, течёт на протяжении двадцати пяти километров по прямой линии, затем поворачивает на юг и, сливаясь с Пянджем, образует Аму-Дарью…
…Женщина на веранде наклонила голову и рукой направила течение волос. Волосы густой струёй потекли по лицу, и лицо исчезло под золотым чачваном.[6]Густая сетка из конского волоса, которой мусульманские женщины прикрывают лицо На спине, между лопаток, обозначилась крохотная впадинка.
– Вахш, ударяя с силой, свойственной горным ледниковым рекам, в левый берег, уносил ежегодно породу, омывая головные сооружения арыков. Население вынуждено было постепенно спускаться вниз по течению, выбирая всё новые места для головных сооружений. В настоящее время из двухсот тысяч га долины туземная оросительная сеть охватывает не больше шестнадцати процентов. Вся остальная долина с течением столетий превратилась в выжженную солнцем безводную пустыню. А между тем река Вахш отличается исключительным обилием воды и составляет двадцать восемь процентов в общем водном балансе аму-дарьинской системы…
…Женщина на веранде кончила расчёсывать волосы и отбросила их назад. Усевшись легко на перила, она подставила рассыпавшуюся гриву волос косым лучам уходящего солнца…
– Заслоненная горами долина по своим климатическим условиям и температуре (от 70 до 80 градусов) сходна с Северной Африкой и Месопотамией. Опыты, проведённые агрономом Артёмовым, доказали, что в этой полосе прекрасно может произрастать египетский хлопок. Начав с четверти га, посевы египетского хлопка в южном Таджикистане превысили в данное время шестнадцать тысяч га. Из двухсот тысяч га долины сто десять тысяч подвергаются орошению. Восемьдесят процентов этих земель будут пригодны под египетский хлопок, что даст ежегодно свыше трёх с половиной миллионов пудов высококачественного волокна…
…Женщина на веранде встряхнула головой. Волосы ящерицами побежали по обнажённым плечам. Она повернулась профилем, вскинула голову и, чтобы удержать равновесие, охватила руками голое колено.
Кларк поймал на себе взгляд Полозовой и смущённо отвернулся, стараясь больше не смотреть в окно. Он с нарочитой внимательностью уставился на лиловые губы Уртабаева, откуда исходили мягкие непонятные слова. Изучая контуры его лица, взгляд Кларка поскользнулся, не встретив предполагаемых азиатских скул. Он ещё раз внимательно очертил глазами непривычное лицо. Это было лицо европейца, чуть одутловатое, обведённое прозрачным лаком загара. («Мурри ведь говорил, что таджики – арийцы Азии».)
– Надо принять во внимание, что разрешение этой проблемы освобождает СССР целиком от хлопковой зависимости и позволяет золото, расходовавшееся до сих пор на импорт волокна, вложить полностью в нашу тяжёлую индустрию. Вот почему правительство Советского Союза включило нашу проблему в план своих первоочередных великих работ. Чтобы оросить этот огромный массив, необходимо прорыть вдоль плато магистральный канал длиной в сорок пять километров и покрыть плато сетью каналов, общая длина которых будет превышать сто пятьдесят километров. Голова магистрального канала начинается в четырёх километрах от выхода реки из гор. Ширина канала будет достигать сорока метров. Глубина в зависимости от профиля – от восемнадцати до шести метров.
…По дороге с грохотом пробежал грузовик, таща за собой павлиний хвост пыли. Женщина соскочила с перил и, отряхиваясь, вбежала в дом. Пыль хлынула на веранду и дымкой заволокла окно…
– В двадцати пяти километрах от головы канала плато резко опускается. Высота падения – сорок два метра. Мы строим в этом месте консольный перепад. В Америке у вас имеются подобные сооружения, но не на особо большие расходы воды. Максимум на тридцать кубометров. Наш консольный перепад, единственный в мире, рассчитан на расход ста двух кубометров воды. Здесь намечается постройка гидростанции мощностью в сорок тысяч лошадиных сил. Энергия наших гидростанций (их будет всего четыре) даст нам возможность произвести машинное орошение возвышенных рельефов, позволит нам в будущем применить электропахоту и электрическое подогревание парникового хлопка, приведёт в движение хлопкоочистительные и маслобойные заводы…
…На веранду поднялся мужчина в белом пиджаке. Мужчина подошёл к ведру с водой, зачерпнул кружкой и поднёс к губам.
– Саша, Саша, не пей, из этой кружки таджик пил! – прокричал из комнаты женский голос.
Уртабаев резко повернулся к окну.
– Замолчи, – спокойно сказал мужчина, поставил на место кружку и, отерев лицо платком, вошёл в дом…
– Ну вот, одним словом, мы будем иметь здесь величайший в мире хлопковый агрокомбинат. Чтобы дать вам понятие о размерах работ, достаточно сказать, что всё это требует десяти миллионов кубометров земляных работ, трёхсот шестидесяти тысяч кубометров гражданских сооружений, двадцати пяти тысяч кубометров бетонных и проведения узкоколейки от пристани на Пяндже длиной в сто двадцать пять километров. По размерам с нашей ирригационной системой могут конкурировать лишь две мировые системы: Империал-Виллей и Индийская, с той разницей, что наша, начатая без необходимых подготовительных работ, в будущем году должна быть в основном закончена. Для этого нам надо вынимать каждый месяц не менее двух миллионов кубометров земли.
Уртабаев сложил карту.
По улице двигалась вереница осликов, серых, как пыль. На осликах восседали старики в полосатых халатах. На головах у стариков качались белые чалмы, огромные, как купола. Головы под тяжестью чалм сонно клонились вниз, колыхаясь в такт медлительной поступи ослика, словно головы фарфоровых китайцев.
Уртабаев сошёл с дороги. Прожжённые солнцем лица дехкан[7]Крестьяне напоминали маски, отлитые из бронзы. Одно лицо показалось Уртабаеву знакомым. Он приостановился, стараясь припомнить. Ослики просеменили мимо, обдавая его облаком пыли. Уртабаев зашагал дальше, всё ещё щуря глаза.
«Кривой, левого глаза нет… Где ж это я его видел?»
Дойдя до дома, он остановился у двери, машинально тыкая ключом невпопад.
– Саид!
Уртабаев оглянулся. У входа на веранду стояла Синицына. Солнце слепило глаза; чтобы разглядеть её, Уртабаев должен был сощурить веки. Она стояла внизу в красном сарафане, открыв солнцу свои шоколадные плечи. Её чёрные волосы, стекающие на лоб из-под красного платка, отливали густой синевой. В руках у неё был букет не распустившейся ещё белой акации. Она держала букет цветами вниз, осторожно, чтобы не запачкать платье; казалось, что она держит ветку, обмоченную в молоке, застывшем на ней крупными каплями (если ветку встряхнуть, капли посыплются на песок).
– Саид, с кем это вы проходили по улице мимо парткома? Мужчины такие смешные, в чулках, один с трубкой.
– Это американские инженеры. Приехали к нам на работу.
– Интересные?
– Не знаю. Кажется толковые. Какая вы сегодня красивая!
– Только сегодня? Это не комплимент.
– Для меня всегда. Я вас люблю.
– Не надо объясняться в любви во всякое время дня, Саид. О любви женщине надо говорить вечером, не обязательно при луне, но обязательно в прохладе или по крайней мере в тени. Говорить о любви на жаре, когда человек потеет и еле дышит от зноя, нелепо и неуместно.
– Моя любовь густа, как тень цветущего урюка, в которой вы можете всегда укрыться.
– Любовь не может быть как тень. Любовь горяча, а не прохладна. Вы мне говорили вчера, что ваша любовь как солнце, в лучах которого я расцвету ещё пышнее. Может быть, я спутала, но во всяком случае что-то в этом роде. Завтра куплю блокнот и буду записывать ваши изречения.
– Если вы не любите солнца, не стойте на жаре. Зайдите ко мне в комнату, у меня прохладно.
– Не могу, тороплюсь. Ну, не делайте обиженного лица, досижу у вас минутку на веранде, но с одним условием: если расскажете что-нибудь интересное.
– Я вас люблю.
– Это я слышу каждый день. Это неинтересно и не ново.
– Я вас люблю сегодня больше, чем вчера. Для меня это всегда ново.
– Для меня нет. Скажите что-нибудь действительно интересное.
– Разведитесь со своим мужем…
– Это я тоже слыхала. Могу сказать дальше наизусть: будьте моей женой; оставайтесь навсегда в Таджикистане; судьбы мира будут решаться на Востоке; Таджикистан – это окно в Индию; будем сидеть вместе у этого окошка…
– Это уже не я говорю, это вы.
– Насчёт окошка? Да, правда, вы не признаёте уменьшенных масштабов. У вас всё увеличено. Не окошко, а обязательно ворота. Знаете, по-русски есть пословица: уставился как баран на новые ворота. Меня это занятие не устраивает. Я никогда не смотрю на чужие ворота, а просто отворяю их и вхожу.
– Почему же чужие? Разве Индия – чужие ворота? В Индии живёт миллион таджиков…
– Знаю, знаю, а в Афганистане четыре.
– Разве вы не верите, что мы скоро войдём в эти ворота?
– Долго ждать. Входите уж как-нибудь без меня. Пришлите телеграмму из Бомбея, – обязательно приеду посмотреть. Когда-то «Ким» не давал мне спать по ночам. Не наш КИМ, а киплинговский. Вы ведь неграмотный, кроме восточных поэтов и политической литературы, ничего не читаете. Почитайте Киплинга, он об Индии рассказывает куда лучше вас. А ведь он там жил и родился, а вам только хотелось бы туда попасть. У вас это должно получаться красивее. Желание красивее реальности.
– Вы всегда шутите.
– А разве нельзя?
– С любовью нельзя. Вас никто ещё не любил по-настоящему.
– Как же, как же! Ведь русские вообще не умеют любить, только таджики. И это слыхала. Поэтому таджики покупали возлюбленную, как кота в мешке, и от большой любви не давали ей всю жизнь вылезать из мешка. Главное – дёшево и верно.
– Мы – отсталая страна, и издеваться над нами нехорошо.
– Обиделся! Нельзя пошутить даже? Ну, не буду. Перестаньте дуться. Хотите, я расскажу вам новость? Организуем спортплощадку, договорились уже с Ерёминым. Будет у нас теннисный корт. Выучу вас играть в теннис. Большая, просторная площадка. Не радуетесь?…
– Если тебе тесны туфли, что толку в мирском просторе?
– Туфли – это, по-видимому, я?
– Это старинная таджикская пословица.
– Плохая пословица. Если тебе тесны туфли, купи себе другие.
– А если других не хочешь или не можешь купить?
– Тогда терпи и не жалуйся.
– Неужели вы меня совсем, совсем не любите? Иногда вы бываете такая ласковая, а сегодня вы опять говорите со мной, как с чужим.
– Знаете, как сказано в коране: «Не будьте слишком ласковы в словах ваших, чтобы в том, у кого в сердце есть болезнь, не было желания на вас». Здорово помню, а?
– С каких это пор в своих поступках вы стали руководиться кораном?
– Со вчерашнего дня. Кригер подарил мне коран в русском переводе, читала до двух часов ночи. Скучная книжка. Вы хорошо знаете коран?
– Знаю, я ведь учился в медресе. Скажите, вы любите своего мужа? Ведь вы его не любите.
– «Тех, которые будут клеветать на замужних женщин и не представят четырёх свидетелей, наказывайте семьюдесятью ударами».
– У вас хорошая память. Разве констатирование факта есть клевета? Почему вы не разведётесь с ним? Это у нас только мужья удерживают жён и убивают, если она хочет уйти. Он ведь умный, партиец, он не будет вас удерживать. Почему вы не хотите быть моей женой?
– «Запрещается брак с замужними женщинами, за исключением тех, которыми овладела десница ваша».
– Я ведь прошу вас об этом исключении уже давно Дайте моей деснице овладеть вами.
– Просящий может в лучшем случае получить, но никогда не овладеть. Это – понятия прямо противоположные.
– Как я должен это истолковать?
– Чему же вас учили в медресе, если для каждой фразы вам нужно готовое толкование! Ну, мне пора. Хотите, приходите сегодня к Кригеру, соберутся ребята, проводите меня потом домой.
– Не могу, у меня вечером совещание. И не люблю я этого Кригера. Что у вас с ним общего?
– Очень занятный человек. Не можете – не надо. Если завтра у меня будет настроение, приду к вам слушать персидские стихи, только если будут очень хорошие. Не обязательно Саади и не обязательно о любви.
Она сбежала по ступенькам, потрясая букетом, и несколько белых капель скатилось на песок.
Во дворе столовой техперсонала стояли глаголем два длинных стола на козлах. За столами сидело десятка два мужчин с багровой грудью, сквозившей клином в распахе белых рубах, и с багровыми руками, обнажёнными до локтей – словно впопыхах, вместе с рукавами, засучили прилипшую к ним кожу. На столах топорщились пухлые папки, затрёпанные блокноты, стоял вислогубый кувшин, полный жёлтой кипячёной мути, и десяток пиал.[8]Чашка В воздухе тонко звенели комары, приветствуя приближение вечера.
Поднялся долговязый человек с длинной шеей, похожий на удивлённую птицу.
– Это главный инженер, товарищ Четверяков, – пояснила Полозова.
На человеке было старомодное пенсне на чёрном шёлковом шнурочке, взятое напрокат из фильма «Броненосец Потемкин».
– Товарищи, когда возникла идея нашего строительства, вызванный в Таджикистан для консультации крупный американский инженер Гортон, ознакомившись с местными условиями, решил, что закончить строительство в столь короткие сроки невозможно. Он тогда же иронически заявил, что будет неправ в одном случае: если наш местный ручной труд окажется продуктивнее машинного. Мы знаем, товарищи, не один случай, когда иностранные консультанты ошибались, заявляя о невыполнимости той или иной из наших строек в намеченные сроки. Поэтому, будучи назначен сюда главным инженером, я не придерживался точки зрения инженера Гортона. Я заявил, что, несмотря на все исключительные трудности, строительство можно закончить в срок при двух условиях: при условии стопроцентной механизации работ и при условии обеспечения строительства необходимым транспортом…
Смеркалось. По небу скользило одинокое облако, быстро, как губка, впитывая тень.
– …К сожалению, осуществление этого плана на практике не было обеспечено. Наша печать много и красиво писала о двадцати шести экскаваторах, о стальной армии, призванной покорить пустыню, но очень мало сделала в том направлении, чтобы экскаваторы эти действительно в кратчайший срок попали на наше строительство, не залёживаясь по узловым станциям, и чтобы строительству была предоставлена возможность перебросить их на нужные участки. Недавнее постановление Совнаркома требует от нас к весне будущего года орошения восьмидесяти тысяч га новых земель и переключения питания существующих туземных систем на инженерный магистральный канал. Таким образом, мы должны дать к весне под сев около ста тысяч га…
Человек в пенсне, расположив исписанные листки веером, быстро выдернул нужный козырь.
– …Для того чтобы произвести необходимые работы, нам надо перевозить с пристани в среднем около сорока вагонов в сутки. К строительству узкоколейки от пристани к голове магистрали канала мы до сих пор не можем приступить, так как бельгийская фирма, которой были заказаны рельсы, вопреки соглашению обещает сдать их на месяц позже установленного срока. Вместе с переброской грузов внутри строительства нам нужен транспорт для перевоза в среднем ста вагонов в сутки. Для этой цели нам необходимо было по плану около 250 грузовых машин полуторатонок, 150 гусеничных тракторов Клетраков, около 50 Катерпиллеров, гужевой транспорт в 1200 лошадей и в течение одного месяца 4000 верблюдов…
Кларк внимательно записывал в блокнот.
– …Так вот, по сегодняшний день вместо 250 грузовиков мы получили ровно 50 и ни одного Клетрака. Можно ли удивляться после этого, что вместо двадцати шести экскаваторов на головной участок переброшено пока два, из которых работает только один, да и тот постоянно простаивает из-за несвоевременного подвоза горючего? Плановые цифры помесячных перевозок вследствие постоянных недовыполнении растут до чудовищных размеров, с которыми не в состоянии справиться никакая узкоколейка…
По двору расползалась тень, мягкая, как туман, оседала на суровых лицах людей, в изломах морщин, на стекляшках четверяковских пенсне, на донышках пустых пиал.
Четверяков откашлялся, вытер лоб. В прорыв ворвалась тишина, звенящая, как камертон, тоненькой трелью комариной флейты.
– …Можно заменить недостающие полуторатонки и Клетраки гужевым транспортом. Для этого надо иметь 8700 лошадей и 5000 верблюдов. Такого количества лошадей и верблюдов мы достать, конечно, не и состоянии, да и прокормить их здесь нечем. Таким образом, транспорта у нас нет, нет и механизации работ, потому что машины, получаемые с чудовищным запозданием не могут быть своевременно переброшены на участки…
– Оказывается, Гортон был прав! – сказал по-английски Баркер.
Фраза хлюпнула, как камень. Четверяков заинтересовался:
– Что сказал американский инженер? Переведите, пожалуйста!
– Инженер, не знаю фамилии, кажется Баркер, говорит: из сказанного вами явствует, что Гортон был прав.
Произошла небольшая заминка.
– Коллега американский инженер плохо меня понял, – нацелился на Баркера стеклами своих пенсне Четверяков. – Речь идет не о физической невозможности, которую констатировал инженер Гортон и которую мы отрицали и продолжаем отрицать. Речь идёт лишь о совокупности объективных причин, которые, несмотря на принципиальную выполнимость строительства, сорвали нам в данном случае его выполнение. Переведите, пожалуйста… Да… Но, может быть, недостающие машины можно действительно заменить ручным трудом? Согласно плану при стопроцентной механизации нам нужны в разные месяцы от четырёх до одиннадцати тысяч рабочих. Эта цифра минимум. На Турксибе для выполнения тех же земляных работ было занято сорок тысяч рабочих. Сколько же мы имеем рабочих на сегодняшний день? Четыреста восемнадцать! Десять процентов той рабочей силы, которая нам необходима в наименее напряжённые месяцы! Я не буду сейчас говорить о качестве этой рабочей силы. Я думаю, одна только эта цифра достаточно ярко показывает, что браться за разрешение нашей проблемы с такими силами нельзя. И молчать, делая вид, что мы разрешаем эту проблему, – тоже нельзя. Это значит обманывать партию, обманывать хозяйственные органы, обманывать всю общественность. Надо сказать во всеуслышание: без механизации, без транспорта и без рабочей силы оросительной системы нам здесь не построить.
Он откашлялся и повысил голос:
– Товарищи, я инженер, а не фокусник. Я отвечаю за это строительство и наметил условия его выполнения. Ни одно из условий не реализовано. Кричать в этой обстановке, что решение партии и Совнаркома будет выполнено, несмотря ни на какие препятствия, как об этом пишет одна из наших газет, значит втирать очки и себе и другим. Максимум, что мы можем сделать при настоящем положении работ, это оросить до весны двадцать тысяч га, и то если соответствующие хозяйственные организации сдержат перед нами свои обязательства.
Инженеры с участков говорили кратко, часто перебивая друг друга, горячились, совали кому-то под нос какие-то бумажки. Полозова с трудом успевала переводить. Кларк слушал внимательно, переспрашивал, записывал отдельные цифры.
Принесли две керосиновые лампы и поставили на концах столов. За лампами длинной спиралью потянулись комары. Люди отмахивались от них механически, били их терпеливо на лице, на шее. От взмахов рук взлетали длинные тени, исчезали и взлетали опять, скользя над столами, как летучие мыши.
Инженер, которого Кларк видел уже сегодня на веранде и которого Полозова называла Немировским, пространно зачитывал по записке длинный перечень цифр. Его сменил другой. Все говорили об одном: нет машин, нет запасных частей, машины портятся от невообразимой пыли и после нескольких дней работы идут в ремонт, нет мало-мальски сносных помещений для рабочих, рабочие бегут, плохо со снабжением, вчера целая смена отказалась выйти на работу, на участках не хватает питьевой воды, участились заболевания малярией, нет строительного материала, не подвезли горючего, выполнено восемь процентов задания…
– Дайте-ка мне слово! – поднялся человек, большой, как преувеличение.
– Это начальник строительства Ерёмин, – пояснила американцам Полозова.
– Слушаю я вас, товарищи, и удивляюсь, как это ещё никто не предложил законсервировать всё строительство. Одному пыльно, другому жарко, третьему воды попить негде. Как это действительно правление не додумалось вместо экскаваторов привезти сюда сначала пылесосы и расставить по участкам ларьки с лимонадом! Слушать стыдно! Четверяков, тот хоть до конца договаривает, что думает: «Не дали транспорта столько, сколько я запросил, – без транспорта не сделаю». А может быть, вам интересно, сколько из этих пятидесяти полуторатонок, которые нам дали, действительно находится в эксплуатации? Об этом товарищ Четверяков ничего не сказал, так я скажу. Половина стоит поломана, в ремонте. Каждые три дня одна машина выходит из строя. Шофёры словно заключили между собой договор на соревнование – кто скорее поломает свою машину. Стройматериалами машины не догружают, а зато перегружают пассажирами. Выходите-ка на дорогу и полюбуйтесь, – не грузовики, а автобусы какие-то. Горючего вам не подвозят, а вот спирт подвозят аккуратно. Будь у нас двести пятьдесят машин, так через неделю мы бы тут кладбище автомобильное открыли…
– Это дело механизации!
– Это дело каждого из нас! Четверяков говорит, – рабочих не хватает, десять процентов рабочей силы. А сколько у нас утекло за это время? Не подсчитывали? Будете так заботиться о рабочих, так дай сюда не четыре, а сорок тысяч, всё равно через неделю ни одного не останется.
– Снабжайте как следует, тогда не будут бежать!
– Вы потрудились хоть жилища для них человеческие по участкам построить? Каждый из вас, раньше чем приехать сюда, три раза заручался обещанием, что квартиру получит.
– Дайте брезент, брезента нет, нечем крыть палатки!
– Нет брезента, так есть камыш. Почему на втором участке поставили бараки из глины и камыша, а на первом товарищи инженеры всё ещё брезента дожидаются?
– Русский рабочий не хочет жить в глинянках. Все требуют палаток.
– Пока палаток нет, будут жить и в шалаше. Кусок тени человеку нужен, а вы их на жаре печёте. А националов рабочих мало вам сюда послали?
– С такой рабочей силой арык можно построить, а не канал. И те не выдержали.
– Не выдержали? – бросил с места Уртабаев. – Я знаю, как не выдержали. Прислали вам таджиков комсомольцев, а вы их к ишакам приставили и воду таскать велели.
– Значит, ничего другого делать не умеют. Вода тоже нужна. Дали им лёгкую работу, и от этой сбежали.
– Воду таскать поставьте своих российских кулаков, а комсомольцев прислали затем, чтобы они здесь чему-нибудь научились. Если думаете новую оросительную сеть без таджиков построить, то столько сделаете, сколько до сих пор.
– Ты, Уртабаев, своего национализма тут не разводи, – перебил Ерёмин. – У нас строительство, а не школа.
– Кто из нас националист – это ещё вопрос. Строите в Таджикистане, а местных рабочих на строительстве семьдесят восемь человек! Рассказать в Москве – не поверят.
– А я что, не выписывал рабочих из всех районов? Во все рики разослал сотню тысяч рублей на вербовку. Деньги истратили, а рабочих не прислали.
– Ты думаешь, что рабочих, как баранов, по рублю за голову сюда сгонишь? Проводили ли вы хоть какую-нибудь разъяснительную работу среди тех, которые сами пришли? Объяснили ли вы им, что это их дело, что здесь будет семьдесят восемь процентов колхозного сектора? Кто из дехкан знает об этом? Все думают, что земля осваивается под совхоз, значит земля государственная. А вы заинтересовали их чем-нибудь? У ваших десятников есть время только кричать и ругаться, а показать, научить – на это времени нет, – темпы! Вот и видны сейчас эти темпы. На дехканина будешь кричать, всякий убежит. Во времена эмирата терпели, а теперь, при своей власти, не хотят, и правильно, что не хотят.
– А что с ними, по-французски, что ли, разговаривать? Ты, Уртабаев, это дело брось! Рабочий должен иметь всё, что ему полагается, и спрашивать с него надо всё, что с него полагается. А не умеешь, не рыпайся, смотри и учись.
– А ты хоть одни курсы для националов открыл? На сегодняшний день у тебя были бы квалифицированные кадры. Ты вот не свои, а их слова говоришь: «С такими рабочими арыка не построишь». А туземное орошение, которое сейчас используем, это кто строил? Московские инженеры? Пустяки всё это! И совещания эти впустую. Ты вот сначала работу наладь как следует, кадры местные создай, тогда у тебя и прорыва не будет. А пока этого не сделаешь, голосуй вот за предложение Четверякова и сокращай темпы. Всё равно до весны и двадцати тысяч га не оросите!
Уртабаев встал, сдвинул тюбетейку на лоб и вышел из освещённого круга.
– Ты демагогию не разводи! – закричал ему вслед Ерёмин. – Подучись сам ещё малость, пока других учить будешь… А положение на строительстве, скрывать нечего, – безобразное. И вина за это падает прежде всего на инженерно-технический переслал.
– Вот как!
– Что машин не прислали – это мы виноваты?
– Что рельс нет – мы виноваты?
– Что горючего не подвозят – тоже мы виноваты?
– Недовольны нашей работой – увольте, возьмите лучших!
– Я вас, товарищи, уволю, только сначала кое-кого под суд отдам.
– Вы нас судом не пугайте!
– Этак можно все неполадки строительства свалить на инженеров. А за что же тогда отвечает администрация?
– Администрация отвечает за правильное выполнение вами заданий. Вы думаете, администрация не видит вашей работы? Всё видит. Из-за чего у нас получаются ежедневные простои бригад? Из-за того, что господа техники изволят выходить на работу позже рабочих, в то время как они обязаны быть на участке на двадцать минут раньше своей смены. Кто у нас занимается учётом соревнования? Есть ли хоть у одного из вас точные показатели? А за безобразия с выплатой зарплаты кто несёт ответственность?
– Ну уж, за это, кажется, не мы, а бухгалтерия!
– Почему рабочие по два месяца не получают зарплаты? Кто у вас в таких условиях захочет работать? Бухгалтерия виновата? А когда вы начинаете давать ей наряды? Рабочий должен получать зарплату в первую пятидневку каждого месяца, а вы только в половине месяца начинаете давать замер. Это уже не безобразие, это прямое вредительство!.. А с вами, товарищ Немировский, насчёт механизации у меня особый разговор будет.
Ерёмин хлопнул ладонью по столу, задребезжали тонко пиалы, и всполошенные комары закружились над лампой облаком мелкой, звенящей сажи.
У крыльца строительной конторы на распростёртом паласе сидел старый таджик с голубино-голубыми глазами и медленно пил чай. Отпив несколько глотков, он протягивал пиалу чайнику, похожему во мраке на маленького гуся, и чайник по-гусиному вытягивал шею. Казалось, что пьют они оба из одной пиалы.
Из мрака вышел бородатый дядя в картузе, посмотрел на старика и на чайник, вытащил коробку с табаком и стал крутить цигарку.
– Чайком угостишь, ака?[9]Брат.
Старик молча поднялся и вошёл в дом. Он принёс оттуда ещё одну пиалу, ополоснул её и, наполнив чаем, протянул бородатому.
Бородатый отложил цигарку и присел на крыльцо. Он вытащил из кармана завернутый в клочок газеты кусок сахара, разгрыз его и половину протянул таджику.
– На, с сахаром вкуснее.
– У сахара один вкус, у чая другой, – сказал таджик, завёртывая сахар в платок. – Вместе смешаешь – нехорошо будет, – чай не чай, и сахар не сахар.
– Ишь как, – осклабился бородатый. – У каждого своя привычка. А вот насчёт чая привычка у нас одна, что у таджиков, что у русских: попить любят.
Он помолчал и, не дождавшись ответа, протягивая порожнюю пиалу, добавил:
– Вот чай ваш пить научился, пот от него прошибает пуще, чем от нашего, а сидеть по-вашему, с подвёрнутыми ногами, никак не выучусь, ноги болят. И чего это вы выдумали на ногах сидеть? Нешто зала у вас нет? Ноги человеку для ходьбы, зад для сиденья, чтобы ноги отдыхали. Ног своих не жалеете.
– Пёс отдыхает на заду, баран на животе, осёл на боку. Человек, чтобы не подражать ни псу, ни барану, ни ослу, отдыхает на ногах, – сказал таджик.
– Ишь ты! Выходит, конь умнее человека: тот и спит стоя.
– Конь подражает человеку. Или не знаешь? Самый благородный конь, юрга, даже ходить старается, как человек: ставит вместе обе правые ноги, потом обе левые, чтобы казалось, что у него не четыре ноги, а всего две.
– Здорово! Ты что, не мулла ли будешь?
– У нас в кишлаке, когда сыновья богатых уходили учиться в медресе, дехкане, после возвращения, спрашивали: ты муллой вернулся или человеком? Я человек неучёный. Почему спрашиваешь?
– Говоришь больно хитро, всё прибаутками. А ну-ка, дай ещё чайку… Ты кто будешь?
– Кладовщик…
– А раньше-то, до советской власти, крестьянствовал?
– Раньше чайрикер[10]Безземельный крестьянин-издольщик. был. В плохой год в Фергану ушёл. На хлопковом заводе работал грузчиком, спину надорвал. Советская власть в кладовщики взяла.
– Сколько же тебе лет?
– Сорок пять.
– Э, да ты мне ровесник, а я тебя за старичка принял. Да меньше шестидесяти тебе никто и не даст… А ну-ка, дай ещё чайку. А в колхоз почему не пошёл? На землю обратно под старость не тянет?
– В колхозе силу надо. Силы нет. Кладовую сторожить – одинаково, что в колхозе, что тут.
– Это верно, я вот, к примеру, тоже деревенский. До пятнадцати лет батрачил, потом ушёл плотничать. Поди лет двадцать пять уже по миру езжу, избы строю. Куда хочешь поезжай, хоть на север, хоть на юг, нет такой губернии, чтобы в ней моей избы не стояло…
Года два тому назад занесло меня за самый Полярный круг. Пришлось зимовать. Тут меня и тоска заела. И куда, думаю я, Климентий, занесла тебя нелёгкая? Вернулся бы ты в село да за крестьянство взялся. И годы твои не те, и бабой обзавестись пора, детишки чтоб свои и всё как у людей. Брожу в тулупе, снег по колена, а мне всё блазится, клевером пахнет. Тут и поклялся я плотничье дело бросить и на землю осесть.
Весной приехал в колхоз. Рассказываю: так и так. Приняли. Осмотрелся. Бабу приглядел. Женился. Избу построил. Ну, думаю, вот тебе, Климентий, и изба твоя, в которой жить будешь, детей разведёшь и помрёшь под своей крышей, не под чужой. Строил ты по всему миру хоромы, а сам – не образумься, на старости лет без угла остался бы.
Проработал в колхозе год, вторая зима пошла… Тут меня опять тоска одолела. Не седок, думаю, ты, Климентий, на одном месте. Скука тебя загрызёт. И сколько ещё губерний осталось, где нога твоя не побывала! Видеть тебе их – не перевидеть. Строительство идёт невиданное, по всей стране дома строят, а ты под перину залез и топор свой в чулан забросил. Для буржуев, для кулаков строил, а советскую власть на кого же оставил? Нешто нынешние плотники умеют дома строить? Коровники им строить, а не дома. А ты, Климентий, специалист квалифицированный, в колхозе спрятался и детишек разводишь!
Узнал я от одного прохожего плотника, что в Азии дома и зимой строят. Тут и не стерпел. Ночью из чулана топор достал, почистил и вышел потихоньку из дома, слова никому не сказал. Слёз я бабьих пуще огня боюсь.
По дороге нагнал прохожего плотника. «Ты, говорю, наверное знаешь, что в Азии круглый год дома строят?» – «А как же, ихний календарь и устроен по-другому. Зимы у них нет». – «Про плотника Климентия слыхал? Он самый. Едем в Азию».
Так и приехал сюда. Страна у вас ничего, хорошая. Хорошего плотника уважают, и заработок против нашего даже очень огромный. Только вот сядешь так вечерком, солнышко зайдёт, идти некуда, разве что выпить, тут и тоска щипать тебя начнёт. Бабу я в деревне оставил, да и ребёночку второй годок скоро пойдёт. В избе полы небось перебрать надо, рамы, поди, осели. Думаю осенью поехать навестить.
– Да… – задумчиво подтвердил таджик.
– Есть вот, говорят, страна, Киргизия называется, – сказал, помолчав, бородатый. – Плотничьего дела совсем не знают. Из колышков да из войлока хибарки строят…
Он оборвал и, по-видимому, задумался об этой странной стране.
Оба сосредоточенно помолчали.
– Из кишлака уйдёшь, не вернёшься, – сказал наконец таджик. – Только уходить трудно. Ой как трудно! Теперь уходят много. Легко уходят. А раньше… куда пойдёшь? Была для бедняка одна страна – Фергана…
А пришёл безводный год. В арыках одна муть текла. И все знали, что не хватит воды на поливы. А от одного арыка испокон веков питались два кишлака. И один кишлак был большой кишлак, и в нём жили три бая, – ох, какие богатые баи! А в другом кишлаке, на плохой земле, сидели бедняки и чайрикеры.
И был в вилайете[11]Округ. знаменитый мираб,[12]Лицо, заведующее распределением воды. большой мираб. Когда он проезжал через кишлак, все сбегались целовать его халат. И когда он въезжал в кишлак, на другом конце уже резали барана и перебирали рис, чтобы, когда он доедет до другого края, запах плова заставил его задержаться. Это был очень умный, очень святой мираб, и благословен был тот кишлак, в котором он останавливался.
А когда пришёл безводный год и все знали, что воды не хватит на всех, тогда собрались мужчины с обоих кишлаков и решили позвать большого мираба, чтобы он разделил воду по справедливости, без обиды. И весь наш кишлак знал, что другой кишлак, большой кишлак, погнал к мирабу сто баранов и понёс много отрезов шёлка и много ещё чего, что не было известно, и три богатые бая сами ездили к мирабу с подарками.
Тогда и наш кишлак решил, что надо отдать мирабу последних баранов, всё, что у кого есть: иначе не будет воды, и тогда все помрут с голоду – и бараны, и люди… Но наш кишлак был бедный, и мы собрали только сорок баранов, и подарки наши не могли равняться подаркам большого кишлака.
Однако мираб милостиво принял наши подарки, и дехкане, которые гоняли к нему баранов, вернулись обнадёженные.
Мираб сказал:
«Человек разделяет воду, а бог напитывает ею поля. Бог может из капли сделать море и море превратить в каплю. Последнее слово за богом. Бог знающий, мудр».
А когда пришёл день пуска воды, у головного арыка собрались оба кишлака, и приехал мираб на белом коне. Мираб помолился аллаху, взял кетмень и широко раскопал устье арыка, который вёл в большой кишлак. Вода хлынула в арык, и баи из большого кишлака омочили в ней руки и омыли лица. Потом мираб ударил кетменем в запруду нашего арыка и прокопал в ней маленький проход. Вода тонкой струйкой потекла в наш арык и поползла по дну, узкая, как верёвка.
Тогда наши дехкане замахали руками и стали корить мираба: «Ведь ты же обещал делить по справедливости, а теперь всю воду отводишь в байский кишлак».
Мираб рассердился и сказал: «Вы народ тёмный и непонятливый. Разве вода измеряется шириной русла? Разве бог не учит вас противному, позволяя наблюдать свои реки! Посмотрите на Вахш. Как широко его русло на равнине: молодая птица с трудом пролетает от одного берега до другого. А потом идите к кишлаку Туткаул, где Вахш опять уходит в горы. Русло его там так узко, что два дехканина, стоя на двух берегах, могут, нагнувшись, подать друг другу руку. Разве от этого меньше воды в Вахше под Туткаулом, чем под Курган-Тепа? Не гневайте бога своей темнотой!»
Он подошёл к коню и достал из хурджума[13]Пуруметная сума стеклянную трубку в деревяшке. На трубке, по обеим сторонам, видим – арабские цифры. Он показал её нам и сказал:
«Вот прибор, которым святые мирабы в Мекке измеряют течение воды. Видите этот тёмный стеклянный шарик на конце трубки? В этом шарике спит священная змейка. Когда я окуну её в воду, змейка подымется вверх по трубке и покажет вам цифру: сколько воды протекает в вашем арыке».
Он опустил прибор в арык большого кишлака. Змейка поднялась по трубке и остановилась на цифре восемнадцать.
Потом он тряхнул прибор, и змейка опять уползла в шарик и свернулась клубком.
Он опустил трубку в наш арык. Змейка поднялась по трубке и опять остановилась на цифре восемнадцать.
«Видите, – сказал мираб, – священная змейка показывает вам, что воды в обоих арыках одинаково».
Тогда мы все упали на землю и целовали халат великого мираба, просили простить нашу неучёность.
Потом мы обрадованные вернулись в кишлак.
Через месяц посевы наши высохли, и на полях не осталось ни единого стебелька…
Наши дехкане отправились к мирабу, и мираб сказал им:
«Человек разделяет воду, а бог напитывает ею поля. Бог может, из капли сделать море и море превратить в каплю. Бог знающий, мудр. Молитесь. Грехами своими вы навлекли гнев господень».
Тогда мы оставили свои жилища и потрескавшиеся поля и ушли в Фергану…
– Да, – задумчиво подтвердил Климентий.
Старик наполнил пиалы.
– В прошлом году советская власть отправила меня лечиться в далёкую страну Крым, где люди понимают наш язык и где никогда не бывает нехватки воды: у берегов этой страны стоит море, а другого берега у моря нет. Там меня раздели догола и купали в большой длинной пиале, наполненной водой. И прежде чем окунуть меня, дохтур опустил в воду стеклянную трубку в деревяшке, и змейка поднялась по трубке и остановилась на цифре тридцать семь.
Когда я увидел этот прибор, то закричал, выскочил из белой хоны[14]Изба. и голый побежал по коридорам, коридоры длинные… Меня привели обратно, и дохтур долго говорил мне, из чего делают градусники, – он думал, что я в первый раз в жизни вижу эту стеклянную трубку. И он очень сердился, когда на следующий день, оставшись один, я вышвырнул её в окно. Он не понимал, что из кишлака-то уйти можно, а назад разве вернёшься?…
Опять между собеседниками прикорнуло молчание.
– А крестьянина, куда ни уйди, завсегда земля тянет, – отозвался наконец Климентий. – Земля у нас пахучая. Идёшь за плугом… суглинок, он рыхлый, липнет к нотам, всё равно как тесто ногами месишь. А в бороздах вода блещет…
– Вода… – оживился таджик. – Земля воду любит. Напьётся досыта, потом, как верблюд, бережёт её до второго полива. Верблюд четырнадцать дней без воды живёт, потом дохнет. И земля без воды дохнет: кожа у неё потрескается, шерсть вся вылезет, – лежит плешивая, вздутая, страшная. Тогда, как на падаль, слетаются на неё стервятники. Очень страшно смотреть, как дохнет земля…
Из мрака вынырнул человек, поднялся на крыльцо и открыл ключом дверь.
– Фархат!
– Здесь, товарищ начальник.
– Позови товарища Немировскую, пусть сейчас же идёт в контору. Скажи: надо написать несколько писем, чтобы завтра с утра отправить. Не забудешь? Я тебя от чая оторвал? Ничего, потом допьёшь.
– Иду, товарищ начальник.
Ерёмин прошёл в свой кабинет.
Она была сейчас в белом с поперечными чёрными крапинками, похожая на берёзу, зыбкая блондинка с мягкой гривой свёрнутых на холке свежевымытых волос.
Она услышала, как скрипит пол, исчерканный большими шагами Ерёмина, и, пройдя к своему столику, тихо достала карандаш и бумагу.
– Большое письмо?
– Да, докладная записка. Приготовили? Пишите: «В ЦК КП(б) Тадж.».
– Готово.
– Подождите, надо подумать.
Она встала и мягко положила ему руки на плечи.
– Неприятности? Изнервничался на заседании? Отдохни. Посидим здесь. Отложи, завтра напишем.
– Нет, нельзя.
Он взял её руки в свои огромные лапы, как берут птенца, осторожно, чтобы не раздавить.
– Видишь ли, я думаю, что обязан тебе об этом сообщить. Я должен отдать под суд твоего мужа.
– А за что? Или это секрет?
– Нет, к сожалению, это ни для кого не секрет. И оснований слишком много.
– Именно?
– Прежде всего за сознательное разложение сектора механизации, иными словами, за срыв всего строительства. Это достаточное основание.
– И ты полагаешь, что это исключительно его вина и что это с его стороны сознательное преступление?
– Совершенно уверен. Я слишком долго глядел на это сквозь пальцы, пока другие не собрали и не представили мне материала, раскрывающего всю его работу.
– Другие – это кто? Синицын?
– Это безразлично. Собраны сведения с его предыдущего места работы, где только своевременный отъезд позволил ему избежать суда.
– Ты не знаешь, это было до речи Сталина. Там его травили как беспартийного специалиста.
– Здесь его не травили, – наоборот, предоставили самую широкую свободу действий, которой он не преминул соответствующим образом воспользоваться.
– Ошибаешься, уверяю тебя. Знаю даже, кто наговорил: Синицын. Он терпеть не может Немировского.
– Не говори глупостей.
– Это ты говоришь глупости. Не сердись, но мне смешно слушать. Поверь мне, я, кажется, достаточно хорошо знаю Немировского и никак не могу представить его в роли политического вредителя, этакого романтического злодея. Это просто нелепо. Немировский – типичный спец, спец-середняк, без особого энтузиазма к строительству социализма, но вполне лояльный. И самое главное – ходячая посредственность, физически неспособная на активное сопротивление окружающей среде, даже на мало-мальски самостоятельное решение, – на всё, что требует от человека какой-то доли гражданского мужества. Он, во-первых, безумно труслив, политики боится, как огня. Он умер бы, наверное, от страха, вообразив себя на минуту впутанным в политический заговор.
– Это меня мало интересует. Действовал ли он в сговоре, или по собственному почину, это покажет следствие.
– Да, но само обвинение нелепо. Он мог напутать, не справиться, наконец даже плохо работать, но никогда не поверю, чтобы он сознательно что-либо разлаживал с твёрдой целью повредить строительству.
– Ты будешь иметь возможность всегда высказать своё субъективное мнение. К сожалению, у нас привыкли считаться с фактами, а фактов не опровергнешь никакой психологией.
– Но ведь нелепо же обвинять невиновного человека! Это компрометирует только обвиняющих.
– Я вижу, что инженер Немировский нашёл в тебе очень рьяную защитницу.
– Не могу же я только потому, что с ним больше не живу, радоваться или даже молчать, когда невиновного человека, все недочёты которого я превосходно знаю, хотят посадить в тюрьму, обвиняют в преступлении, к которому он не способен. Это была бы с моей стороны подлость.
– Так… А знаешь, люди полагают, что он сознательно подсунул мне тебя и закрыл глаза, чтобы связать мне руки.
– Не знаю, с каких это пор ты стал принимать во внимание, что говорят пошляки. Как это Немировский мог меня подсунуть? Что я – вещь? И это говорит коммунист!
– На предыдущей работе инженера Немировского ситуация была почти тождественная.
– Я не знала, что ты собираешь материал по истории моих бывших связей. Надо было обратиться непосредственно ко мне, я бы тебе дала более исчерпывающие сведения, из первоисточника. Я никогда, кажется, не разыгрывала из себя девственницы и не клялась, что до тебя у меня не было любовников. Думаю, отчёта в этом я никому давать не обязана.
– Просто любопытно, что любовники твои вербуются всегда из начальников твоего мужа и твои любовные увлечения замечательно совпадают с интересами инженера Немировского.
– Хочешь меня оскорбить? Это тебе не удастся. Я вижу тебя насквозь. Ты просто ревнуешь меня к Немировскому.
– Что-о-о? Ты ещё смеешь подозревать меня в каких-то глупостях! Мне нельзя арестовать вредителя, потому что я сплю с его женой, – так, что ли?
– Не кричи. Ночь. Люди сбегутся. Подумают, что вызвал меня в контору и устраиваешь сцену ревности. И без того достаточно сплетен о нас ходит. Ну, успокойся, – она закинула ему руки на шею. – Любимый мой! Сильный! Глупенький Ник выдумал, что он Ник Картер и везде ему чудятся преступники. Истрепался, изнервничался среди подлецов. На себя стал непохож. Ну давай сядем здесь, в углу. Не будем больше говорить об этом. Ты сиди тихо и молчи. Не надо говорить. Дай рот. Вот так. Сиди смирно. Я тебе расскажу что-нибудь. Помнишь, ты меня раз спрашивал, почему у меня мизинец на левой руке вывернут? Хочешь, расскажу?
Было это ещё задолго до того, как я познакомилась с Немировским. Любила я тогда одного молодого советского учёного, климатолога, и разошлись мы с ним исключительно по моей вине. Я вернулась в театр и уехала с выездной труппой в Киев. Он остался в Москве. Я ждала, что он приедет за мной. Он заупрямился. Наконец пришло письмо. Он писал, что любит меня по-прежнему, но простить не может и жить в одном и том же городе, в одной и той же стране не сумеет. Поэтому он выхлопотал научную командировку и отправляется с международной экспедицией на Шпицберген. В конце сообщал кратко, что улетает из Москвы в Берлин такого-то числа. И хотя тон письма был сухой, суровый, эта последняя фраза звучала невысказанной надеждой, что я приеду с ним повидаться.
Я два дня носила письмо, не распечатывала. Потом раскрыла, ожидала упрёков и просьб и вдруг, когда дочитала до конца, что-то схватило меня за горло. Показалось мне, что люблю этого человека так, как никого больше не смогу любить, что надо сейчас же, сию минуту, бежать, остановить его, удержать, навсегда оставаться вместе, не разлучаясь.
Отлёт его должен был состояться послезавтра. Воздушного сообщения между Киевом и Москвой не было. Я кинулась на станцию. Поезд уходил через час. Каких чудовищных усилий и ухищрений стоило мне достать билет! Я узнала по расписанию пассажирских самолётов, что самолёт из Москвы в Берлин вылетает в шесть часов утра. Мой поезд по расписанию приходил в Москву в пять часов двадцать минут. Оставалось сорок минут, чтобы схватить такси и примчаться на аэродром.
Половину дороги я обдумывала, что ему скажу. Потом легла спать. Ночью поезд подолгу застаивался на станциях.
Утром я узнала, что мы опаздываем на три часа. Проводник, заметив, должно быть, как я побледнела, стал меня утешать, что, может быть, ещё нагоним. Поезд шёл медленно и опять подолгу стоял на станциях. Я не спрашивала больше о времени. Я понимала, что опоздание наше не уменьшается.
Я ненавидела в это время машиниста. Когда поезд стоял, я, чтобы не думать о цели моего нелепого путешествия, постепенно теряющего всякий смысл, заполняла эти мучительные пробелы тем, что представляла себе, что делает в это время ненавистный машинист. Вот он сходит с паровоза. По этой линии он ездит давно, на каждой станции у него знакомые. Вот он заходит к ним. Расспрашивает о новостях. Перед ним ставят чай с вареньем. Он пьёт невозмутимо медленно. Потом просит второй стакан, потом третий, а поезд стоит. Наконец он напился, узнал подробно обо всех происшествиях. Поезд трогается.
Я ненавидела всех начальников станции: после второго звонка они ещё долго медлили, пока не давали свистка к отправлению.
Я ненавидела стрелочников, выходивших неожиданно на разъезде с красным флажком, знаменовавшим не революцию, а новую продолжительную остановку.
Я ненавидела проводников, невозмутимо разносивших по купе свой чай, безучастных к тому, приедем ли мы сегодня или послезавтра. Всё равно их жизнь проходит в дороге.
А когда на следующее утро один пассажир, проснувшись, спросил другого – сколько времени, и тот, достав часы, спокойно сообщил: шесть, а мы стояли в поле далеко-далеко от Москвы, – я, чтобы не кинуться и не разбить ему голову его же часами, взяла мизинец левой руки и медленно вывернула его, пока он не принял горизонтального положения. Потом, и в этот день, и на следующий, я долго пыталась вправить его, но он никогда уже не вернулся на своё место.
Как ты был похож на меня, Ник, сегодня, после твоего неудачного заседания! Ты убедился, что поезд твой безнадёжно запаздывает и не в состоянии нагнать намеченных сроков. И вместо того, чтобы трезво отдать себе отчёт, что виноваты неполадки в общем расписании, скрещивающиеся где-то за тысячи километров рельсы причин, минутные задержки, которые, помноженные на расстояние, вырастают в недели и месяцы, ты возомнил, как и я, что виноваты безвольные пешки, обслуживающие твой злополучный поезд: коварный машинист или тупой стрелочник, невозмутимо безразличные к тому, приедешь ли ты к сроку. И вместо того, чтобы в тупом отчаянии выламывать себе пальцы, ты пустился на ещё более нелепую операцию: попытался отсечь и отбросить меня, которую ты любишь, ведь любишь по-прежнему? Ну, пойдём, Ник. Я знаю, тебе тяжело, что ты очень одинок. Я не оставлю тебя в таком состоянии. Пойдём к тебе. Плевать мне на Немировского. Останусь у тебя, пока не уснёшь.
Возвращаясь домой с бурного совещания, Кларк у большой чинары внезапно споткнулся о какой-то длинный предмет и чуть не упал. Предмет при более тщательном осмотре оказался человеческим телом, распростёртым на земле, лицом вниз. В спине лежащего на высоте поясницы торчала блестящая рукоятка кинжала.
У Кларка по спине пробежал холодок. Басмачи? Здесь, в городе? Или, может быть, мексиканская вендетта на местный манер?
Он не знал, что ему делать. Позвать людей? Кругом не было ни души. Лохматые тропические звёзды колыхались, как репейники, на чёрной рясе неба.
Он нагнулся над лежащим и потрогал его за спину. Блестящая рукоятка со звоном покатилась на землю. Кларк удивлённо нащупал её рукой и вдруг прыснул со смеха. То, что он принял за рукоятку кинжала, оказалось бутылкой водки, торчавшей из кармана брюк.
Кларк зашагал дальше. Его искренне забавлял весь инцидент – первый промах в поисках так быстро развенчанной экзотики. Он вспомнил длинные рассказы о басмачах, скачущих по горам на легконогих афганских конях, и улыбнулся. Всё это сильно отдавало балетом.
Он поднялся на веранду, повернул ключ и зажёг электричество. Только здесь, в комнате, он почувствовал накопившуюся усталость. Он стал быстро раздеваться, снял воротник и бросил его на стол. На столе, аккуратно разложенный на самой середине, лежал лист бумаги с каким-то рисунком. Кларк нагнулся и присмотрелся внимательно.
На бумаге обыкновенным карандашом неуклюже, но вполне разборчиво был нарисован поезд, рядом с поездом пароход и справа несколько высоких домиков. Над домиками латинскими печатными буквами было выведено «Америка». Над рисунком шла длинная стрела. Стрела указывала направление поезда и парохода и упиралась в слово «Америка». Внизу листа были нарисованы большой череп и две скрещенных кости.
Кларк долго и внимательно изучал рисунок. Рука, выводившая его, несомненно редко держала в пальцах карандаш. Тем не менее смысл иероглифов был ясен. Это означало: «Уезжай поскорее обратно, не уедешь – кокнем».
На Кларка второй раз подуло холодком. Он оглядел комнату. Когда он уходил отсюда – никакого письма на столе не было. Дверь была заперта на ключ. Он подошёл к окну и толкнул его рукой. Окно было заперто изнутри. Кларк ещё раз оглядел комнату. Он нагнулся и посмотрел под кровать. Потом под стол. Больше мебели не было.
Он опять взял в руки рисунок и зачем-то посмотрел на свет. Достал из заднего кармана брюк браунинг, проверил предохранитель и положил револьвер на табуретку. После этого он ещё раз внимательно осмотрел окно. Убедившись, что оно плотно закрыто, он вытянулся на кровати и закурил. В комнату в его отсутствие ни в окно, ни в дверь никто проникнуть не мог. Была другая возможность: бумажку мог положить кто-нибудь из людей, приходивших в присутствии Кларка, и он мог этого не заметить. Было здесь только трое, Мурри – отпадает. Полозова? Отпадает. Уртабаев?…
Кларк докурил папиросу, сунул под подушку револьвер, быстро разделся, потушил свет и лёг, натянув на себя простыню. Спал плохо, мешали комары.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления