Глава третья

Онлайн чтение книги Человек меняет кожу
Глава третья

Проснулся от звуков заунывной причудливой музыки гортанных флейт, рассекаемой на такты размеренными ударами бубна. Играли на улице. Кларк соскочил с постели и толкнул рукой окно. Утренний воздух, свежий, как родниковая вода, смыл с лица тонкую паутину сна.

Улица, в лимонно-розовом свете подымающегося солнца, лежала ослепительно голая после ночной купели, не окутанная ещё зыбким покрывалом зноя, вдыхая последние крупинки тающей тени.

По дороге двигалось необыкновенное шествие. Впереди на крошечных осликах ехали два полосатых дехканина; каждый держал древко красного плаката. За ними вдоль улицы тянулась длинная кавалькада пёстрых всадников на осликах. Ослики деловито семенили, помахивая мышиными хвостами. Ноги всадников почти касались земли. Всадники плыли над землёй, торжественные и громоздкие в своих пухлых цветастых халатах, вылинявших чалмах и засаленных тюбетеях.

Впереди кавалькады, вслед за всадниками с плакатом, шли четыре музыканта. Музыканты дули в длинные тоненькие зурны, и зурны звенели носовой картавой трелью. Крайний размеренно ударял в бубен, глухой и утробный, как глиняный сосуд.

Перед музыкантами, лицом к кавалькаде, вытаптывая туфлями узорную дорожку, плыл танцор в потёртом халате, перехваченном в талии расшитым платком. Беспокойные руки танцора в набухших рукавах, вскинутые горизонтально ладонями вниз, одна согнутая в локте, другая легко брошенная в воздух, извивались и вздрагивали в лад переливам зурн. Бронзовая голова танцора плыла по воздуху, невозмутимо неподвижная, словно покоилась на ней не простая тюбетейка, а незримый сосуд, наполненный водой.

Из окна, по другую сторону веранды, выглянула растрёпанная женская голова.

– Саша, – прозвучал уже знакомый Кларку капризный голос. – Что там такое?

Немировский, кончавший мыться в углу террасы, снял с гвоздя полотенце, выбросил изо рта на дорогу длинную струю воды и сказал, вытираясь:

– Это колхозники. Приходили на хашар[15]Буксир в совхоз. Вчера кончили и возвращаются домой.

– Чего ж они с пяти часов утра спать не дают! – раздосадованно потянулась женщина.

– А они издалека, некоторые за двадцать-тридцать километров отсюда. Вышли пораньше, чтобы успеть до жары.

– Никогда не дадут выспаться, идиоты, со своими свистульками.

– Не ложись спать в четыре часа утра, тогда выспишься.

– Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала!.. – Она широко зевнула и с досадой задёрнула занавеску.

Кларк, впрочем, ничего не понял из этого разговора и долго ещё стоял в окне, ловя ухом отдаляющиеся переливы флейт.

Только когда утихли последние звуки, он потянулся к часам и, убедившись, что уже половина шестого, начал быстро одеваться. Он взял со стола лист с рисунком, сложил его, сунул в бумажник и вышел завтракать в столовую.

Когда он вернулся, перед верандой стояла легковая машина. На террасе ждала Полозова.

– Я думала, вы ещё спите, а вы, оказывается, и позавтракать успели. Вот и машина за вами.

– Разрешите, я только зайду на минуту в комнату, возьму блокнот и кое-какую мелочь.

Он раскрыл чемодан, вынул записную книжку, белый колониальный шлем, и, закрыв чемодан, надел шлем на голову.

– Знаете что, – услышал он над собой голос Полозовой; она стояла, опершись на подоконник. – Хотите послушать товарищеский совет, – не надевайте этого. Оставьте этот котелок дома. Возьмите кепку.

– А почему? – смутился Кларк.

– Это, конечно, пустяк, но колониальные шлемы имеют уже своеобразный политический стиль. По ту сторону границы, в Индии, они отличают господина-колонизатора от раба туземца. У нас этот стиль колет глаза. Мы все носим здесь тюбетейки. Это и проще, и легче, и практичнее. Хотите, я вам завтра достану тюбетейку?

Заметив смущение Кларка, она поспешно добавила:

– Вы, пожалуйста, не обижайтесь. Если хотите, можете ехать и в этом. Я просто хотела по-дружески предупредить вас от косых взглядов рабочих; они привыкли, что наши инженеры и руководители не отличаются особенно от них своим костюмом.

Кларк молча надел кепку, запер комнату и, проверив рукой окно, прошёл к машине.

– Жалко, что вы не видели сегодня колхозников, возвращавшихся с хашара из совхоза с музыкой, с танцами. Исключительная картина.

– Видел, действительно очень красиво. Совершенно своеобразная музыка, похожая немного на напевы индийских заклинателей змей, и очень своеобразный танец.

– Плевать на музыку… Извините, я не то… Я хотела сказать, что это – внешнее, несущественное. Это экзотика, которая привлекает внимание каждого европейца. Вы знаете, что такое хашар? Крестьяне из отдалённых кишлаков пришли помогать совхозу. Хотели оплатить им трудодни – отказались. Говорят, пусть район построит нам за это школу. Обещали прийти и на окучку и на сбор. Вы понимаете, что в этой стране, где ещё до двадцать шестого года байство и муллы вели за собой большую часть дехканства, – это целая революция.

– Да, это очень интересно…

Полозова замолчала. Автомобиль мчался по плато, навстречу надвигающемуся горному хребту. Горы на фоне бледно-голубоватого, чуть выцветшего неба, без единой крапинки, казались декорацией, вырезанной из картона. Мелкие морщины и изломы, обведённые коричневой тенью, выделялись на них рельефней, чем на настоящих.

У подножия гор лежал городок из фанеры: несколько деревянных бараков, несколько горбатых палаток из брезента с кривыми окошками из желатина в раскоряченных стенах, простой грузовик с разбитым кузовом, неподвижный и мрачный как статист.

Около центрального барака толпились, входили и выходили люди самой причудливой наружности: русские мужички с окладистыми бородами, одни в замасленных, подпоясанных бечёвками рубахах, другие в ватных кацавейках и рыжих яловочных сапогах; бронзовые парни в голубых, красных, зелёных майках, кто в картузе, кто в тюбетейке, кто в огромной соломенной шляпе, похожей на мексиканское сомбреро; цветистые таджики в тюбетейках и халатах; краснокожие люди неведомой национальности, с телом, словно ошпаренным кипятком, в куцых трусах, заслоняющих исключительно то, что необходимо. Среди этой разношёрстной толпы деловито суетилась кучка людей в брезентовых сапогах и белых рубахах с засученными рукавами.

Всё это удивительно смахивало на съёмку американского приключенческого фильма с отважными золотоискателями в пустыне. Люди в брезентовых сапогах, торопливо шнырявшие между бараками, напоминали кинооператоров, проверяющих последние детали мизансцены. Кларк невольно огляделся в поисках киноаппарата.

Машина остановилась у входа в барак. В комнате, в которую ввела Кларка Полозова, столы стояли сплошной лавой. Протискиваться между ними надо было узенькой извилистой тропинкой. Люди, стоявшие у столов, кричали на людей, сидевших за столами. Кто-то бил кулаком по столу так, что звенели чернильницы. Сидящий за столом человек в очках, откинувшись на спинку стула, терпеливо ждал, пока у посетителя не разболится рука, и только от времени до времени невозмутимо повторял одну и ту же фразу: «Ничего не могу поделать».

Между столами шмыгали люди с какими-то бумагами. Кларк, вслед за Полозовой, протиснулся наконец за перегородку. За перегородкой сидел Четверяков, разбирая кипу бумаг, испещрённых зигзагами красного карандаша.

Полозова обратилась к Четверякову, но в ту же минуту за перегородку ворвался усатый детина в сетке и белых штанах, весьма похожих на кальсоны, отстранил рукою Кларка и Полозову и, сорвав с головы тюбетейку, кинул её на пол перед Четверяковым.

– Не могу с этими сукиными детьми работать. Делайте со мной что хотите, не могу.

– Не кричите, Теплых, – спокойно заметил Четверяков. – Я не глухой. И не сорите на пол, – указал он головой на измятую тюбетейку. – В чём дело?

– Бригады Тарелкина и Кузнецова не вышли на работу.

– Почему?

– Говорят, третий день махорки не выдают. Не дадите махры, не будем работать!

– Скажите им, что махорка будет завтра или послезавтра. Скажите, что не подоспел транспорт из Сталинабада. Ну, сами знаете, что надо сказать. Зачем приходите ко мне с такими пустяками?

– Говорил, толковал – всё равно, что об стенку горохом. Не пойдём – и всё. Вчера уже бузили, не хотели выходить, но я их уломал, обещал, что сегодня будет. А теперь и слушать не хотят: «Вы, говорят, на посуле, что на стуле. Даёшь махру и никаких!» Не выйдут. Я их знаю.

– Чего же вы от меня хотите? Откуда я возьму махорки? Обращайтесь к Ерёмину.

– Да нет махры, ни одной пачки нет. Я уже всё вверх ногами перерыл.

– А чем же я могу помочь?

– Да надо же их заставить! Пусть товарищ инженер с ними поговорит. Может, вас послушают.

– Хорошо, пойдём. Пойдёмте со мной, – обратился Четверяков к Полозовой и Кларку. – Сейчас найдём кого-нибудь, кто проведёт вас на участок.

Они протиснулись вчетвером через запруженную комнату и зашагали по направлению к крайним баракам.

В бараке, куда привёл их Теплых, густо пахло портянками. На нарах у стен сидело и лежало десятков шесть рабочих. С нар в углу хрипло попискивала гармонь.

Когда Четверяков появился в бараке, гармонь оборвалась и часть рабочих привстала, остальные продолжали лежать, притворяясь, что не замечают прихода гостей.

– Товарищи, – сказал Четверяков, поправляя пенсне, – что это ещё за история? Хотите сорвать работу? Каждый сознательный рабочий должен понимать, что коллективные прогулы на строительстве равносильны вредительству. Сейчас, когда партия и советская власть поставили перед нашим строительством жёсткие сроки и с напряжением следят за ходом работ, когда дорога, дословно, каждая потерянная минута, – срывать из-за пустяков работу – это преступление, недостойное сознательного рабочего. Я уверен, что это была с вашей стороны простая демонстрация, чтобы напомнить руководству о недостатках, имеющихся в области снабжения. Я могу вас заверить, что администрация сделает всё от неё зависящее, чтобы ликвидировать перебои в подвозе продуктов. Во всяком случае, затягивать эту демонстрацию не следует. Вы оторвали и без того у строительства целый трудочас. Я не сомневаюсь, что все вы, как один, встанете немедленно на работу. Я жду, товарищи!

– Будет курево – пойдём. Не дашь махорки, и не зови! – сказал меланхолически парень в синей майке.

– Четвёртый день обещают!

– Ты нас на сознательность не бери. Сам небось папирос для себя подвезти не забыл!

– Я не курю, – сказал возмущённо Четверяков. – И вообще строительство не обязано, в ущерб снабжению предметами первой необходимости, подвозить вам махорку. Курение вовсе не необходимо для здоровья и даже вредно. Оно, как и водка, снижает трудоспособность. В колдоговоре не указано, что снабжение махоркой входит в обязанность работодателя.

– Значит, плохо составляли, надо поставить, – бросил с места мужик с рыжей бородой.

– Шибко о нашем здоровье заботятся. На прошлой неделе чай не выдали, тоже вредно. Скоро скажут по-учёному, что рабочему человеку и есть вредно.

Гармонист в углу вызывающе пиликнул два такта на гармошке.

– Суки, а не рабочие! – сказал вслух не то себе, не то Четверякову Теплых.

– Снабжать вас продуктами строительство обязано и снабжает. Не было ещё дня, чтобы оставили вас без еды. Если б управление захотело исполнять ваши капризы и ввозить вместо продуктов махорку, вы сегодня бы сидели без обеда. Считаю, что дискуссии на эту тему неуместны. О всех недостатках снабжения сможете высказаться на собрании. Теперь рабочее время, и все должны немедленно встать на работу.

– Не говори! – меланхолически бросил парень в синей майке. – Махорку дашь – пойдём!

– А ты почём можешь знать – нужна махорка рабочему человеку али нет, раз сам некурящий?

По всему бараку покатился хохот.

Гармонист восторженно брякнул на гармошке целый куплет.

– Это что такое? – раздался грозный голос у входа.

В дверях стоял Ерёмин.

Четверяков подошёл к нему вплотную.

– Рабочие бузят, не получили махорки, не хотят идти работать. Я их пробовал уговаривать – не слушают. Может быть, вы, Николай Васильевич, их образумите? Вы с ними умеете говорить. А меня ждут в конторе…

Не дожидаясь ответа, Четверяков быстро вышел из барака.

– Это ещё что такое? – грозно повторил Ерёмин.

Гармонист приумолк.

– Что вы тут за бузу затеяли? На работу не выходить? Прогуливать? Кулацкие подголоски вас тут подкручивают, а вы, как стадо баранов, против строительства идёте, против советской власти? Не дашь вам махорки, так вы и работать не будете?

– И не будем. Не дашь махорки – не будем.

– Да нет сейчас махорки, говорят вам! Всю выкурили! Откуда я вам возьму?

– Поищи – найдёшь.

– Где ж это прикажешь искать?

– У себя на квартире поищи, – небось чемодан папирос найдёшь.

– Мы не гордые, мы и папиросы покурим.

Ерёмин побагровел.

– Ах вы… да вас разогнать мало!

– Не торопись – сами уйдём.

– Поработали и хватит, пущай другие!

– Вы за пачку махорки советскую власть продадите! – кричал Ерёмин. – Мы на фронте, когда с белыми дрались, листья дубовые курили, тогда махорки не было!

– Ты тут сначала дубки посади, может и мы покурим, а то листика одного окрест днём с огнём не отыщешь. Из верблюжьего дерьма, разве что, цигарки крутить прикажете?…

Как приехал агроном

За коровьим дерьмом,

Не найдёт нигде никак —

Раскурили на табак… —

брякнул восторженно гармонист.

Барак одобрительно заржал, и подзадоренный гармонист, развернув гармонь веером, затянул во всю глотку:

Курил барин с псом сигары,

Пришла революция,

Нынче барин хвост коптит,

А собака куцая.

Кларк, задержавшийся у входа, молчаливо наблюдал за всей сценой.

– Вы, наверное, удивляетесь, что здесь происходит? – обратилась к нему Полозова. – Рабочим с вашего участка не привезли махорки, и они не хотят поэтому выйти на работу.

– Это рабочие с того участка, на котором я буду работать? – переспросил Кларк.

– Да, видите, какая неприятность сразу, при первом знакомстве.

Кларк растерянно провёл рукой по волосам. Ещё по дороге он много думал о том, какими средствами вернее всего он сможет приобрести необходимый авторитет среди подчинённых ему рабочих, установить принятые в этой стране товарищеские отношения, сохраняя надлежащую дистанцию. Неожиданный инцидент путал все обдуманные планы и, с другой стороны, создавал непредвиденную возможность каким-то удачным жестом сразу же приобрести расположение рабочих. Если сейчас он не решится на что-нибудь особенное, другой такой случай вряд ли скоро подвернётся.

Он нагнулся к Полозовой:

– Скажите, это не будет неудобно, если я попытаюсь с ними поговорить? Поскольку это рабочие с моего участка…

– Вы? А знаете, это неплохая идея!.. Товарищ Ерёмин, мистер Кларк хочет сам поговорить с рабочими своего участка. Это наверняка произведёт впечатление. Как вы думаете?

– Американец? А ну, валяй, пусть попробует.

– Давайте, мистер Кларк. Это будет очень хорошо.

Полозова выступила вперёд.

– Товарищи, к нам на строительство приехал из Америки инженер Кларк, который будет у нас здесь работать на первом участке. Он хотел бы сказать вам несколько слов и просит минуту внимания.

Гармошка умолкла.

Рабочие поднялись и присели на нарах, дальние придвинулись ближе, присматриваясь к гостю в куцых штанах. Водворилась тишина.

– Говорите, – толкнула Полозова Кларка.

Кларк смущённо откашлялся и сказал негромко по-английски:

– Рабочие, я понимаю, что без табаку курящему человеку трудно. Но ведь оттого, что вы не будете работать – ничего не изменится. Табак от этого не появится, а работа будет стоять. Будьте благоразумными не создавайте затруднений для администрации. Я присутствовал вчера на совещании, где говорилось о вопросах транспорта, и знаю, что временные затруднения со снабжением вызваны не недосмотром, а действительно физической невозможностью обслужить все области строительства при помощи очень ограниченного транспортного парка. Не создавайте лишних трудностей и выйдите на работу…

Он умолк, хотел ещё что-то сказать, но позабыл, смущённо откашлялся и не сказал больше ничего.

– Товарищи! – подумав минуту, перевела Полозова. – Инженер Кларк говорит, что у себя на родине, в Америке, он много слыхал о русских рабочих, которых американский пролетариат рассматривает как своих учителей, показавших рабочим всего мира, как надо делать революцию и как надо защищать её завоевания. Поэтому он говорит, что первая встреча с русскими рабочими принесла ему большое разочарование. Инженер Кларк говорит, что если все русские рабочие так же понимают свой долг перед революцией, то с такими рабочими социализма не построить. О том, что он здесь слышал и видел, ему стыдно будет рассказать американским рабочим.

Кларк во время перевода смущённо стоял в стороне, чувствуя на себе десятки пар внимательных глаз. Он сознавал, что произнёс плохую речь, и не понимал, почему так волнуется Полозова, переводя его слова, которые казались ему в эту минуту глупыми и беспомощными. Нужно было обязательно что-то предпринять и поправить впечатление от неудачной речи. Когда Полозова кончила, он внезапно сделал несколько шагов вперёд, подойдя вплотную к первым нарам, вытащил из кармана коробку папирос и протянул её рабочим.

Воцарилось неловкое молчание.

Несколько рук потянулось за папиросами.

– Инженер Кларк сказал ещё, – добавила поспешно Полозова, – что он приехал сюда работать не за еду и не за табак, и что тем, которые своё участие в социалистическом строительстве ставят в зависимость от пачки махорки, – он охотно уступает свою порцию.

Кларк всё ещё стоял с коробкой папирос в протянутой руке. Никто больше из коробки не брал. Парни, которые уже взяли, не закуривая, сосредоточенно вертели папиросу в пальцах.

– Небось у них в Америке рабочие сигары курят, а не махорку, – сказал после долгой паузы со своего места мужичок с рыжей бородкой.

Никто его не поддержал.

– Оно верно, без махорки работа – не работа, – поднялся с нар высокий усатый дядя. – Мутит курящего человека без курева. Но нельзя, ребята, и перед американцем лицом в грязь ударить. Обещали: догоним и перегоним, а выходит – не догнали и сели. Вот и правильно американец в рожу нам плюнул. Не рыпайтесь, значит. Шум подняли на весь свет, а на поверку – кишка тонка. Только зря он это. Как будто рабочему человеку и побузить нельзя. Не понимает он рабочего человека. Думает, и вправду из-за пачки махорки работаем. Чудаки они, американцы!.. Пошли, ребята? А? Покажем Америке, как русский рабочий вкалывает!

Человек тридцать медленно поднялись с нар.

– Иди, иди, трое не уговорили, так четвёртый уговорил, – бросил злобно мужичок с рыжей бородкой. – Уши развесили! Может, ещё он и американец-то не настоящий.

– А ты его проверь, побалакай с ним по-американски. Спроси, как там в Америке-то, скоро раскулачивать будут? – сострил гармонист.

– А ну, ребята, поскалили зубы и хватит, – поторопил усатый. – Пошли! Работнём назло Америке!

Все поднялись с мест.

– А ещё говорят – рабочая солидарность! – воркнул, напяливая рубаху, рыжебородый.

– Ну, и стоило, ребята, из-за пустяков столько крику поднимать? – сказал весело Ерёмин. – Теперь придётся поднажать, время потерянное наверстать надо. А то на чёрную доску запишут.

– Мы-то поднажмём, Николай Васильевич, а вы насчёт махорочки поднажмите. Ей-богу, без курева, как без жены, и на душе муторно и покрутить нечего.

Они толпой высыпали наружу.

Кларк, Полозова и Ерёмин вышли последними. В нескольких шагах от барака к ним подошёл невысокий человек в белой косоворотке.

– А наш американец-то, оказывается, свой парень, – подмигнул ему Ерёмин. – Какую речугу ляпнул!

– А ты понимаешь разве по-английски? – Человек в косоворотке обращался к Ерёмину, но глаза его были устремлены на Кларка.

– Полозова переводила.

– Я перевела совсем не то, что он говорил, – вмешалась, краснея, Полозова. – Я знаю, что это нехорошо, но мне хотелось ликвидировать весь инцидент возможно скорее. Я сказала им то, что на месте инженера Кларка сказал бы «наш» американец.

Кларк внимательно наблюдал за Полозовой. Он расслышал свою фамилию и заметил смущение Полозовой перед человеком в косоворотке.

– Это злоупотребление. Скажите об этом немедленно инженеру Кларку.

– Конечно, я как раз хотела ему об этом сказать.

Человек в косоворотке пошёл с Ерёминым к центральным баракам.

– Я должна перед вами извиниться, – начала Полозова, когда они остались вдвоём с Кларком. – Я безбожно переврала вашу речь. Вы говорили очень хорошо, но их такие слова не берут. Почему не послушались ни Четверякова, ни Ерёмина? Они оба обращались к их рассудку, а человека, когда он заупрямится, здравым смыслом с места не сдвинешь, надо добраться до селезёнки, на чувство подействовать, пристыдить. Ведь многие из них, по сути дела, хорошие ребята. Есть часть раскулаченных, и те постоянно воду мутят.

– Я говорил очень плохо. Правильно, что вы передали это по-своему. Поверьте, я никогда не выступал публично, и говорить, в особенности с русскими рабочими, которых совершенно не знаю, мне вдвойне трудно.

– Да нет, и сейчас было очень хорошо. Вот с папиросами, например, у вас вышло здорово. Я бы до этого никогда не додумалась… Только давайте – в будущем не надо, а то все папиросы разладите и потом, чего доброго, сами забастуете, – добавила она смеясь.

Они зашагали вслед за группой удалявшихся рабочих.

Ерёмин вернулся в свою юрту, временный кабинет начальника строительства на первом участке. Он предпочитал это помещение душной каморке за дощатой перегородкой канцелярии. Юрту он велел поставить на самом берегу, в двух метрах от обрыва, и повернуть выходом к реке. От реки в юрту круглые сутки струилась драгоценная прохлада. Толстые кошмы не допускали вторжения назойливых голосов с посёлка, как не допускали скорпионов и фаланг. Работая здесь, Ерёмин чувствовал себя отгороженным от внешнего мира плотным колпаком из войлока. Ему казалось, что только здесь он может по-настоящему сосредоточиться. И когда перехлёстывающий через голову хаос строительства заставлял Ерёмина захлёбываться в водовороте цифр, заявок, накладных, сводок и зияющих недовыполнений, когда все от него чего-то требовали, дожидались, настаивали, а он переставал уже понимать и в рефлексе самозащиты кричал, грубой руганью, как кулаком, бил в лицо осаждающей его толпы подчинённых, – в такие минуты он хлопал дверью, оставляя в недоумении ошарашенных прорабов, и шёл в юрту додумать что-то до конца, ловить за хвостик неуловимую первопричину разлада.

В юрту к нему не ходили. Знали – ничего, кроме ругани, от него в эти минуты не услышишь. «Пошёл в юрту» – значило: вышел из себя, орёт почём зря, значило: переждать и не трогать. Это было единственное помещение, кроме уборной, где Ерёмин оставался совершенно один и куда не приходили к нему с делами. Часто, не возвращаясь ночевать в местечко, он проводил в юрте целую ночь за сводками, таблицами, диаграммами, напряжённо пытаясь связать их в единую систему, искал ошибки, составлял новый план выполнения тех же заданий при наличных возможностях.

Наутро выходил заросший, жёлтый и спокойный. Шёл на участок. Вызывал Четверякова. Долго демонстрировал прорабам, как надо перераспределить рабочую силу и расставить механизмы, чтобы получить максимум эффекта. Четверяков кисло соглашался. Вечером приходила сводка. Если сводка показывала увеличение производительности на несколько кубометров, Ерёмин радовался, как ребёнок, созывал инженеров, подробно доказывал преимущество своей системы, развёртывал план на будущее. Из плана следовало, что при нормальной арифметической прогрессии прорыв через месяц должен быть целиком ликвидирован.

Но сводка следующего дня опять показывала снижение, – несколько механизмов вышло из строя, и ввиду отсутствия запасных частей, сектор механизации отказывался наметить даже приблизительный срок их ремонта. Тогда Ерёмина охватывало тупое отчаяние. Он запирался у себя на квартире и мрачно глушил коньяк или шёл к Немировской.

С Немировской дело началось как будто случайно. Когда приехал новый заведующий сектором механизации, фамилия его быстро облетела все участки не потому, что был он чем-нибудь знаменит, а потому, что привёз с собой жену исключительной красоты, бывшую актрису. Скоро на совещания инженеров стали являться одиночки. Вечером, если Ерёмину нужен был кто-нибудь из молодых инженеров, приходилось посылать за ними на квартиру к Немировским.

Ерёмину Немировская не понравилась. От женщины он требовал женского: круглых бёдер и раскидистых плеч. У этой не было ни того, ни другого, и вся она показалась Ерёмину похожей на обсосанный леденец.

Констатировав это, он перестал ею интересоваться. Поговаривали, что она путается с местным прокурором Кригером, но в этих разговорах молодых инженеров слишком явно сквозила собственная неудача. Ерёмин быстро забыл о существовании Немировской.

Напомнил о ней сам Немировский, зашедший однажды утром к нему в кабинет. Немировский просил устроить на работу его жену, которая скучает на этом пустыре. Жена знает стенографию, пишет на машинке и может вести секретарскую работу. Ерёмин велел её зачислить в канцелярию.

И потому ли, что машинистки были неопытнее выдвиженки, писали медленно и с ошибками, или потому, что хотелось ему проверить новую служащую, только диктовать ближайшую докладную записку вызвал Ерёмин Немировскую. Диктовать пришлось быстро, не останавливаясь на каждой фразе, как с машинистками. Немировская стенографировала. Ерёмин с любопытством смотрел через её плечо, как жёсткие фразы доклада претворяются на бумаге в цепь черточек и крючков. Ему до этого никогда не приходилось диктовать стенографистке. О принципе стенографии он имел весьма смутное представление. Питерский металлист, упорной учёбой постигший мудрости техники, он нередко наталкивался на неизвестные ему опасные области, которые приходилось обходить стороной, в то время как рядовой техник, со средним образованием, чувствовал себя в них как дома.

Смотря недоверчиво на скользящие по бумаге длинные пальцы Немировской, через которые, как через трансформатор, бежали его длинные мысли, выходя оттуда рябью условных знаков, он думал скептически – способна ли она сама разобраться в том, что написала, и восстановить его речь от начала до конца.

Когда на следующее утро она протянула ему докладную записку, чисто перепечатанную на машинке, и он убедился, что не переврано ни одно слово, он проникся невольным уважением к новой сотруднице.

Через несколько дней он перевёл её в личные секретари.

Теперь им приходилось работать вместе, подолгу засиживаясь по вечерам, и неизменно на следующее утро Ерёмин находил у себя на столе перепечатанный вчерашний материал. Было непонятно, когда она успевала всё это делать.

Однажды, – было это в те дни, когда график резко пополз вниз, – она зашла к Ерёмину на квартиру, чтобы передать очередные сводки. Ерёмин сидел за столом и стаканом пил коньяк. Она без слов подошла к столу, взяла стакан и выплеснула коньяк на пол. Ерёмин смотрел смущённо, глазами страдающей собаки. Немировская обвила его шею руками и привлекла к себе. И уминая своими большими лапами её податливое тело, словно желая придать ему новую форму, Ерёмин понял, что это куда крепче коньяка.

Так началась эта несуразная связь, – пошленькая связь шефа с секретаршей, островки разрозненных встреч, в промежутках между которыми оба продолжали оставаться друг для друга чужими. Те, которые знали об этой связи (а догадывались о ней все), одобрительно удивлялись, как мастерски маскируется Ерёмин в служебные часы, не выходя ни на минуту по отношению к Немировской из своей роли сурового шефа, Ерёмину же не надо было маскироваться. В периоды прилива энергии, когда график медленно, по миллиметру, карабкался вверх, присутствие Немировской тяготило его и раздражало, как напоминание о приступах собственной слабости. Он подумывал тогда о том, чтобы перебросить Немировскую в технический отдел. Но график летел вниз, приходил новый отлив, и Ерёмин брал Немировскую, как берут бром, с гулом в висках, и целовал её ноги, в звериной благодарности за ласку, за мягкость прикосновения, за доброе слово.

…Он пришёл в свою юрту, горько додумывая, что не умеет уже разговаривать с рабочими, как раньше, когда после его речи целый завод добровольно оставался на ночную смену.

Он подошёл к столу, взял первую попавшуюся сводку.

– Можно к вам? Не помешаю?

Ерёмин вздрогнул: кто мог прийти сюда?

У входа в юрту стоял Немировский.

– Можно? – повторил Немировский.

Ерёмин смотрел на него, не отвечая.

«А у него бородка, как у Христа, – подумал он ни к селу ни к городу. – И сюда пришёл как будто по воде: шагов не было слышно».

Ему вдруг пришла непреодолимая охота ударить этого человека кулаком в нос: «Полетел бы вверх тормашками прямо в реку, и дело с концом».

– Можно? – уже с оттенком нетерпения повторил Немировский.

– А я знал, что вы ко мне сегодня придёте, – сказал Ерёмин не то себе, не то Немировскому.

– Ясно, вы ведь вчера вечером на совещании заявили всенародно, что у вас будет со мной особый разговор. Слушаю…

– Нет, не потому. Впрочем, это не имеет значения.

– Итак?

– Итак, вы слыхали: я сказал вчера на совещании, что кое-кого отдам под суд. Я имею в виду вас.

– Очень мило.

– Я познакомился за последнее время с делами механизации, которая испокон веков являлась корнем всех наших бед и прорывов, и убедился, что вся работа механизации ведётся с таким расчётом, чтобы не помогать нашему строительству, а, наоборот, срывать все наши мероприятия.

– Убедились? И не думаете, что можете разубедиться?

– Нет, не думаю. Я полагал сначала, что это отдельные недочёты, но убедился, что это не недочёты, а система. Начиная с системы заработков. Среднему квалифицированному рабочему вы дали такие гигантские ставки, что никакая сдельщина его заинтересовать не может и никакое соревнование в этих условиях немыслимо. Шкала заработков построена у вас так, что рабочий менее всего заинтересован в производительности своей работы. И это оправдалось на практике. Производительность в вашем секторе смехотворна, о труддисциплине и говорить не приходится. Рабочий загребает огромные деньги, не давая почти ничего строительству. Более того, самой организацией работ вы изолировали мехмастерские от всей системы строительства, выделили их в какое-то государство в государстве. Рабочие у вас ничем не связаны с общими темпами строительства, всё организовано так, чтобы убить всякое чувство ответственности за совокупность работ.

– Это всё?

– Нет, это далеко не всё.

– Если б это было всё, я сказал бы вам, что те возвышенные вещи, о которых вы говорите: «чувство ответственности», «социалистическое соревнование» и тому подобное, – это дело профсоюзной организации, а не руководящего инженера. Мое дело – обеспечить строительству быстрый ремонт механизмов.

– Насчёт быстроты ремонта, я думаю, вам лучше не настаивать. Механизмы стоят у вас неделями и месяцами.

– Если не хватает запасных частей, я вообще отказываюсь ремонтировать.

– Я не сомневаюсь, что если б вы могли, то отказались бы и в тех случаях, когда у вас есть запасные части. Ваш конёк с запасными частями уже порядочно изъезжен. Вы имели за это время возможность выписать их сто раз. Не говоря уже о том, что целый ряд частей могли бы изготовить на месте, в собственных мастерских. Разве у вас работа ведётся по какому-нибудь плану, основанному на стремлении удовлетворить потребности строительства? У вас ремонтируются только те механизмы, о которых тот или иной прораб договорится за выпивкой с тем или иным из ваших мастеров. Трактор, испортившийся позавчера на первом участке, починили в двадцать четыре часа за две бутылки водки. Другие трактора стоят неделями.

– Это недоделки, неизбежные во всех азиатских строительствах. Если б я стал увольнять за это рабочих, у нас в скором времени никого бы не осталось. Приходится довольствоваться той рабочей силой, которую имеешь. Ни один хороший рабочий не пойдёт работать в здешних условиях.

– Я знаю случаи, когда вы увольняли рабочих, но как раз самых активных. Вы искусно подобрали в механизации всю татуированную шпану, патентованных рвачей и лодырей со всего Союза. Несмотря на все ваши усилия, даже среди этого элемента нашлись честные рабочие, болеющие за строительство. У вас стихийно возникли ударные бригады и разгорелось соревнование. Вы поторопились уволить застрельщиков под разными благовидными предлогами и повысили ставки, чтобы отбить у рабочих охоту к соревнованию. Вы постарались насмешливым отношением, издёвками и остротами остудить пыл ударников. Вы смеете говорить о качестве рабочей силы, а два месяца тому назад, когда вам прислали двести механиков-партийцев из демобилизованных красноармейцев, – вместо того чтобы обновить свой рабочий состав, вы отклонили их всех, всех до одного, под предлогом слабой квалификации.

– Мне кажется, как начальник механизации, я имею право и данные оценивать квалификацию моих рабочих. Машины чинят не языком, а руками. Механизации нужны квалифицированные рабочие, а не квалифицированные агитаторы.

– Вы прекрасно поняли, что рабочие-коммунисты разоблачат в три счёта вашу «систему» и организуют рабочую массу. Поэтому вы предпочли не допускать их в ваше заповедное государство. Оправдания ваши не стоят и ломаного гроша.

– Я вижу, что оправдания бесполезны там, где всё решено заранее и они могли бы разрушить готовые планы.

– Какие планы?

– В секторе механизации несомненно есть неполадки, как и во всех других областях строительства, но я не ошибся, когда предполагал, что вы захотите их преувеличить и раздуть до размеров преступления только потому, что во главе этого сектора стою именно я.

– То есть как? Будьте добры выражаться яснее.

– Яснее? Я думаю, мы оба понимаем, и нет надобности класть вам в рот и разжёвывать. Вы отняли у меня жену, а теперь решили освободиться от меня.

Ерёмин вскочил бледный, словно вся кровь хлынула в красные жилки внезапно набухших глаз. Рука с огромным кулаком качнулась назад, как для удара. Немировский заслонился рукой. Ерёмин провёл ладонью по волосам.

– Не бойтесь, я вас не ударю, – сказал он внезапно охрипшим голосом. – Если вы подлец, то, во всяком случае, ловкий подлец.

Он проглотил слюну и растерянно посмотрел на свои большие руки.

– Запутался я тут с вами… – сказал он вслух, как разговаривал с собой, когда был один в юрте.

Он посмотрел на Немировского.

– Вот что, уйдите отсюда… только сейчас же. Я сам зайду к вам сегодня в механизацию.

Когда час спустя Ерёмин появился в кабинете Немировского с кипой сводок в руке, он был уже совершенно спокоен.

– Вы говорили мне, что у вас не хватает к механизмам многих запасных частей, – сказал он, глядя в окно. – Мне кажется, быстрее всего будет, если вы сами съездите и поторопите… Дайте мне письменную заявку, я на этом основании подпишу вам командировку в Москву. Только заберите с собой всё… Ну, не вещи, конечно. Вещи надо оставить, отправим вам потом, – это вызвало бы ненужные толки. Возьмите всё, что вы с собой привезли… Я понимаю, семью… Через две недели я подпишу приказ о вашем увольнении.

По направлению к горам плато, усеянное камнями, заметно поднималось. Овраг, вырытый в галечнике, по мере возвышения плато врезался в него глубокой ложбиной.

У стены, уткнувшись мордой вниз, стоял одинокий экскаватор. Экскаватор, сопя и похрапывая, терпеливо грыз грунт. Набрав полную пасть камня, он поднимал свою жирафью шею, озирая окрестности, выплёвывая застрявший в глотке щебень, протяжно зевал и опять равнодушно принимался за работу. Чувствовалось, что экскаватору скучно, что ему надоело здесь копаться одному, что он тоже ждёт обещанной подмоги и, озираясь по окрестностям, высматривает, не видать ли тех двадцати пяти, не слышно ли, как под их лапами жалобно хрустит галька, не появилась ли уже на горизонте вереница длинношеих уродов, шествующих важно, как гуси, к каменному корыту.

Выйдя из канала, Кларк очутился над глубоким котлованом и тут же рядом впервые увидел реку, словно тяжёлым сабельным ударом обрубившую подошву гор. Река неслась внизу. От реки веяло холодком. С возвышенности видно было место, где она прошибала горы и вырывалась на равнину.

В горах Калифорнии Кларк наблюдал однажды автомобиль, съезжавший с пассажирами по крутому серпантину над обрывом и поломавший тормоза. Автомобиль мчался, набирая скорость, и потом с разбегу, подпрыгнув на повороте, плавно полетел в пропасть. Река, с бешеного разбега проломав в горе проход, летела вниз по плато, не в состоянии уже остановиться, с шумом разрезая воздух, чтобы где-то сорваться к чёрту или разбиться в мелкие брызги о предательский выступ скалы.

Кларк знал, что эту реку надо повернуть под прямым углом, отвести в глубь плато. Стоя на обрывистом берегу, он мысленно подсчитывал возможную силу удара.

– Вот мы, кажется, и пришли, – огляделась Полозова. – К сожалению, я не могу вам объяснить всего как следует, а из инженеров никого поблизости нет. Придётся послать за Уртабаевым.

Они сели на груду камней, ожидая, пока чернобородый узбек, вызвавшийся разыскать Уртабаева, не приведёт его на головное.

– Кто был этот человек с бритой головой, в русской рубашке, который подошёл к нам у выхода из барака? – спросил неожиданно Кларк.

Спрашивал он как будто нехотя, но Полозова уловила пристальный взгляд, устремлённый на неё из-под ресниц.

– Это товарищ Синицын, секретарь партийного комитета нашего строительства.

– У него хорошие, умные глаза.

– Прекрасный работник. Вот побольше бы таких. Местные условия знает, как коренной таджик. Выучился даже говорить по-таджикски.

– Он давно в Средней Азии?

– Пятый год, кажется. Рвётся в Москву на учебу – не пускают.

– Вот это меня у вас поражает. Встречаешься с этим на каждом шагу. Взрослые, зрелые люди, с большим практическим опытом, на тридцатом, на сороковом году жизни садятся на школьную скамью доучиваться и переучиваться. Это немыслимо ни в одной стране. У нас к тридцати годам человек формируется уже окончательно. Если он до этого возраста не сумел встать на тот путь, о котором мечтал, он мирится с этим и не пытается выпрыгнуть из кожи. У вас вся система образования построена с расчётом на то, чтобы уничтожить этот возрастной рубикон.

– Вы не считаете это положительным явлением?

– Признаться по правде, нет. Я, конечно, не говорю о товарище Синицыне, который, вероятно, просто хочет углубить свои знания, чтобы со временем стать руководителем вашей партийной организации в более широком масштабе. Это вполне понятно. Я говорю о тех внезапных, я бы сказал, немножко истерических прыжках – от одной профессии к другой, от физического труда к умственному, – которые люди проделывают здесь на каждом шагу. Один, положим, до тридцати пяти лет был хорошим токарем по металлу и внезапно, увлёкшись секретами химии, садится за парту изучать химию, чтобы к сорока годам превратиться в инженера-химика. Другой, скажем, половину своей жизни делал колёсики для часов, научился вырабатывать их рекордное количество и внезапно, заинтересовавшись проблемой использования солнечной энергии, бросает станок и начинает грызть книги, чтобы через несколько лет стать инженером-тепловиком. Примеров вы можете привести сами из своего окружения сколько угодно.

– А почему вы считаете, что это плохо?

– Видите, я понимаю, что это ищет выхода неиспользованная человеческая энергия, но, мне кажется, от такого нерационального переключения этой энергии не выигрывает ни общество, ни сам переключающийся. Государство ваше теряет лучшие квалифицированные рабочие кадры с большим производственным стажем, чтобы приобрести слабых и неопытных инженеров, которые, пока успеют накопить прежний опыт в новой области, будут уже стариками. Этот процесс должен очень отрицательно отражаться на вашем строительстве. Если вы хотите действительно догнать и перегнать передовые капиталистические страны, вы должны перенять у них принцип узкой специализации, не разрушать водораздела между умственным и физическим трудом, выработанного веками. По крайней мере закрепить его лет на десять, пока не догоните и не перегоните, и распределять свою квалифицированную силу крайне осторожно и экономно. Это перманентное переселение людей по ступеням производственной лестницы не может не вносить хаоса в ваше производство. Я слыхал не раз, что социализм – это план. Как же вы хотите планировать хозяйство, планово производить и распределять товары, не распределив заранее планово тех, которые производят?

Полозова присматривалась к говорящему с законным любопытством, с каким существо одной породы смотрит на существо другой, о которой знало до сих пор только понаслышке. В углах её губ пряталась улыбка. Кларку эта улыбка показалась снисходительной: это раздражало его больше, чем самые язвительные возражения, и он резко оборвал вопросом:

– Вы с этим не согласны?

– То, что вы говорите, было бы вполне правильно, если бы мы строили передовое капиталистическое государство и должны были бы проделывать с начала до конца пройденный вами путь. Но это далеко не так. К тому же плановое распределение людей мыслится вами очень уж механически, по-старому, по-фордовски: столько-то сотен рабочих делают всю свою жизнь одни гайки, столько сотен других – одни только винтики, и так далее, специализация до совершенства. Это старо даже для капиталистической системы производства. Мы берём от вас вашу высокоразвитую технику на уровне её новейших методов. Нам слишком дорого обходится ваша техника, чтобы мы покупали её вчерашние продукты, которые завтра уже выйдут из употребления. Непрерывный поток производства, которому вы предлагаете учиться у вашей родины, это даже для Америки вчерашний день.

– Вот как! А я об этом не знал.

– Зачем рабочему, низведённому до роли механизма, проделывать изо дня в день одно и то же движение, когда в этих механических движениях его легко может заменить машина, а рабочий из механизма превратится в контролёра механизмов? У вас этот напрашивающийся шаг вперёд неизбежно повлёк бы за собой увольнение сотен тысяч рабочих, увеличение и без того чудовищной армии безработных. Вам он, в настоящих условиях, не по карману. Только мы можем его себе позволить, и потому можем позволить и то, что вы называете перманентным переселением людей по ступеням производственной лестницы. Извините, – это может вам показаться в моих устах парадоксальным, – но вы мыслите старыми техническими категориями, и вы напрасно полагаете, что для нашей технически отсталой страны они ещё новы и могут сослужить службу. Самое понятие специальности, профессии, как вы его берёте, отживает уже свой век. Нам незачем воспитывать живые механизмы, которые завтра уже будут нам непригодны.

– Положим, если бы даже было так, то сегодня вы ещё ощущаете в них жестокую необходимость. Без узкоквалифицированных кадров вам не создать той базы высокоразвитой промышленности, без которой нет социализма. Создайте её сначала, а потом уж ликвидируйте раздел между умственным и физическим трудом.

– В переводе на наш язык то, что вы предлагаете, означает: постройте социализм капиталистическими методами труда, а потом уже устраивайте торжественное открытие: с сегодняшнего дня открывается социалистическое общество – вход бесплатный. Вы забываете одно: что социализм – это люди и что без выкорчевывания корней капитализма из сознания людей не может быть социалистического общества, так же как не может быть социалистического производства на основе капиталистического принципа: человек – функция машины…

Кларк хотел что-то ответить, когда взгляд его упал на выросшую внезапно у ног длинную тень. Он поднял глаза и увидел невысокого оливкового мальчика, на вид лет пятнадцати, в зелёной комсомольской рубашке с кимовским значком и в плюшевой тюбетейке. У мальчика были ослепительно белые ровные зубы: когда он улыбался, казалось, что в сумерках смуглого лица вспыхивает электрическая лампочка.

– Познакомьтесь, – поднялась Полозова, – это моё начальство, товарищ Нусреддинов, секретарь комсомольского комитета.

– Инженер из Америки? – улыбнулся мальчик, показывая ровные зубы. – Знаю Америку, видел Америку.

– Где же ты видел Америку, Керим? – удивилась Полозова. – Небось в книжке?

– Нет, не в книжке. В Сталинабаде видел. На базаре.

– На базаре?

– На базаре панорама была, хорошая панорама. В окошко смотришь – Америку видно. Очень хорошая Америка!

– Вот видите, нравится ему ваша родина, – перевела Кларку Полозова. – Видел в Сталинабаде панораму.

– А что ему больше всего понравилось?

– Дома хорошие. Высокие, о! Как гора! Хорошо жить в таких домах. Высоко! Воздуха много! Внизу плохо. Пыли много. Я тоже высоко жил. Скажи американцу: во-о! – он указал Кларку на дальние снеговые вершины.

– Он ведь сам памирец, – объясняла Полозова. – Горы любит! Видел в панораме американские небоскрёбы. Говорит: в них жить хорошо. Высоко, как в горах. Вы сами в Нью-Йорке на каком этаже живёте?

– На сорок седьмом.

– Видишь, Керим, выходит, вы оба горцы, – пошутила Полозова.

– Скажи американцу, у нас тоже такие дома будут. Хлопка будет много-много, потом построим.

– Неверно, Керим, не будем мы таких домов строить. Это капиталистические города. Социалистические все будут в садах.

– Нет, горы не капиталистические, горы пролетарские. Рабочим хорошо жить надо, высоко жить надо. Низко жить – плохо жить, – он показал в улыбке белые зубы. – Извини американца, мне бежать нужно. Скажи американцу, очень интересная Америка. Хорошо бы когда-нибудь комсомольцам про Америку рассказать. Попроси американца. Я побегу. Комсомольцы соревнование проигрывают, нехорошо!

Он блеснул зубами, помахал рукой и быстро зашагал мимо экскаватора по хрустящему гребню отвала.

– Очаровательный малый! – Кларк провожал глазами стройную фигурку, ловко пробирающуюся по камням кавальера.

– Замечательный! А какой товарищ! Умный, интеллигентный, серьёзный. Попросите его как-нибудь, чтобы он вам свою историю рассказал. Как он пешком с Памира пришёл учиться в Сталинабад, как у его отца мулла землю украл, увёз единственное поле. Да, да, дословно увёз на ослах, – это не метафора. Как он от басмачей убегал. Это прямо роман. И не приключенческий. Это история лучшей части нашей комсомольской молодёжи.

Пауза вторая

О похищенной земле

Шёл второй год Автономной Таджикской социалистической республики. По горным уступам Памира зима отгремела метелью, обрывистой пальбой, цоком басмаческих коней. Осколки басмаческих банд, убегая от красноармейской пули, метнулись вверх по отвесным снеговым перевалам, закрытым и непроходимым зимой. Под копыта лошадей озверелые от стужи джигиты стелили кошмы, захваченные из ограбленных кишлаков, чтобы и лошадям и людям не провалиться в рыхлый, бездонный снег. Кони, мягко ступая по войлоку, перевалили к пограничному обрыву и пошли вплавь через ледяной Пяндж топтать гостеприимную афганскую землю.

Весна пришла снизу, с долин, и расстелила под копыта стад, встречными потоками разлившихся по горам, зелёные кошмы муравы. Ледники сползали с плеч вершин, как белые гармские бурки. В Хороге на базаре зацвели шелковицы, появились индийские и китайские купцы, и лабазы зацвели женскими шёлковыми чулками, пудрой, пёстрым колониальным хламом, индийскими чалмами, пропахшими контрабандным опиумом.

Тогда к секретарю областного комитета в Хороге, Владимиру Синицыну, пришёл оборванный мальчик и через переводчика заявил, что у его отца, бедняка из Бартанга, мулла украл землю, два сера; больше у него ничего не осталось. Всей семье придётся помирать с голоду, если ката-урус[16]Ката – великий, урус – русский. за них не заступится.

– Как же это так, среди бела дня у бедняка всю землю отняли? – полюбопытствовал секретарь. – В сельсовет жаловался?

– Жаловался. Сельсовет говорит: силь[17]Стихийное бедствие: воды, образующиеся от таяния снегов, низвергаются вниз, катя огромные камни и сметая всё на пути. смыл. В сельсовете мулла хозяин.

– Надо было обжаловать в вик.

– Ходил и в вик. Прислали человека. Сельсовет подтвердил. Вик тоже решил: силь смыл.

– Постой, как же силь смыл? Малый ведь говорит, что не посевы погибли, а землю у отца мулла захватил. При чём тут силь?

Переводчик повторил вопрос.

– Говорит, силь смыл не у отца, а у муллы. Землю смыл. Два сера. Мулла ночью пришёл с людьми, когда отец спал, землю его украл и перевёз к себе. У муллы земли много, три амбана,[18]Мера высева, шесть пудов зерна (приблизительно три пятых десятины). а у отца только и было что два сера. Всю забрал.

– Как же он землю-то перевёз? Путаешь, наверное, что-нибудь?

– Так и говорит, ночью перевёз, на ослах.

– Что же, у них там земля с места на место перекладывается?

– Увёз, говорит, и с кибитки всю землю увёз, на крыше которая была. Не слыхали, потому что спали. Урусы, говорит, слышал, за бедняков заступаются, мулл не любят, вот и пришёл пожаловаться. Три дня шёл. Если урус не поможет – все с голоду умрут.

Секретарь недавно перебрался из другого района. Области своей хорошо ещё не знал. Область трудная, дорог испокон веков не было. Изучал медленно. О Бартанге слышал, что это самая голодная волость – скудная полоска земли между двумя хребтами по соседству с неисследованной областью. Дорог по волости не было, ослу не пройти. Пешеходы ухитрялись, да и то не один срывался в пропасть, даже из местных дехкан. Советская власть существовала там в отдельных джамагатах[19]Сельсовет. без всякой связи с центром. О бартангцах говорили, что хлеба у них хватает на полгода и то в хорошие, урожайные годы. Остальное время едят неизвестно что.

Решил секретарь проехать туда сам, расследовать таинственное дело, кстати посмотреть волость, проверить, как там на деле советская власть выглядит.

Взял с собой переводчика, местного комсомольца.

Сели на лошадей, говорят малому:

– Веди!

Поехали. На второй день лошадей пришлось оставить с коноводом в кишлаке, а дальше дорогу продолжать пешком. Овринги[20]Карниз, по которому проходит тропинка вдоль отвесных скал. Строится из хвороста, камней, иногда из брёвен. по отвесным скалам вьются, как хмель. Тут вбит в стену колышек, там мостик из качающегося бревна, там замысловатая лестница из сучьев, вся держится на честном слове.

Добрались.

В сельсовете переполох. Гладят бороды, руки к сердцу прижимают, улыбаются, а видно, струхнули. Несут лепёшки, катык, тутовые ягоды. Чай в пиалушку подливают по глоточку.

Начал секретарь расспрашивать. Так и так. Бился часа три, пока наконец картина не стала ясна.

Волость безземельная. Та земля, которая есть, вся галькой покрыта. К тому же воды не хватает. Дехкане на скалистых площадках около ручьёв устраивают поля. Землю в мешках на ослах, а то и на спине таскают издалека, утрамбовывают толстым слоем на голой скале. Чтобы силь не смыл, возводят вокруг широкие дувалы из собранных при очистке поля камней. Так делается поле. Поле малюсенькое – лоскут. Много земли из-за отсутствия дорог притащить не удаётся. Два-три сера самое большое. Сер – мера посева: восемь тюбетеек зерна. Так и мерят: на засев такого-то клочка выходит шестнадцать тюбетеек зерна. Земля, если притащили больше, складывается на крыше мазанки, про запас. Может, часть земли вода смоет, может, если камни обвалятся, можно будет в следующем году расширить площадку. Земля, драгоценная, как зерно, – как зерно измеряется тюбетейками. Потом утрамбованную площадку царапают омачом. Если площадка крутая, бык, чтобы не свалиться, тащит омач, подвигаясь на коленях. В большинстве случаев омач тащит сам дехканин. Земля уродит – хватит хлеба на несколько месяцев. Высохнет ручей – вся работа даром.

У бедняка Нусреддина Ата вся площадка – два сера да мешка три земли на крыше кибитки. Осталась голая скалистая площадка, и земли на крыше как не бывало.

– Смыло силем, – говорит председатель.

– И с крыши?

– Иной раз и кибитки смывает, не только землю с крыши.

– Врёт, – говорит бедняк Нусреддин Ата. – Силь был ночью. Утром, после силя, вся земля осталась на площадке. Соседи видели. Земля пропала на следующую ночь, когда никакого силя не было.

Соседи молчат, гладят бороды. Не помнят, – давно было. Может, силь, а может, и не силь, – всяко бывает. Ясно – против председателя не пойдут.

– У муллы Али Мухитдина, – говорит бедняк Нусреддин, – силь снёс угол его поля – два с половиной сера. Все видели, днём полкишлака сходилось смотреть. А на следующее утро, когда у меня ночью земля пропала, у муллы Али Мухитдина площадка новой землёй поросла.

Вызвали дехкан. Молчат, гладят бороды. Не помнят, – много времени прошло. Сейчас разве проверишь? Мулла Али Мухитдин не такой человек, чтобы чужую землю красть.

Пошли осматривать поле.

У Нусреддина Ата голая площадка, как выбритая, а каменный дувал цел, кое-где только для вида разрушен, но через такие бреши всей земли унести не могло.

– Как же землю силем смыло, если дувал цел? – гнётся до земли Нусреддин.

– Ты обманщик, дувал починил. Сколько времени прошло! Кто упомнит, был разрушен или нет? – говорит мулла Али.

Никто не помнит. Всякий за своим дувалом смотрит. Плохой хозяин на чужие дувалы заглядывает.

Присмотрелся секретарь внимательно ко всем дехканам. Видит, стоит среди них один старик, седобородый, борода по пояс. Подозвал его поближе, говорит:

– Ты, старик, аксакал,[21]Седая борода тебе врать грех, над гробом стоишь. Расскажи, как было, по-честному, как правоверный мусульманин.

Место старику на кошме уступил, чаю в пиалу налил. Погладил старик бороду, чай отпил и говорит:

– Ещё наши деды сказывали, что голова человека поделена перегородками на четыре равные части. Когда рождается человек, голова его пуста, как кувшин. К десяти годам заполняется умом одна часть. К двадцати годам заполняется вторая. Поэтому не спрашивай никогда совета у юноши, у него только половина ума.

Когда человеку исполнится тридцать лет, у него заполняется умом третья клетка. И только когда, человеку сорок лет, вся его голова, все четыре части наполнены умом, и это самый мудрый возраст человека.

Когда человеку исполнится пятьдесят лет, одна часть головы его пустеет и разум из неё уходит. Когда ему исполнится шестьдесят, у него остаётся только половина ума. Когда старику семьдесят лет, у него опорожняется третья клетка. А когда старику восемьдесят лет – голова его пуста, как у новорождённого ребёнка. Поэтому не спрашивай никогда восьмидесятилетнего старика. Что он может тебе сказать, раз в голове у него пусто? А мне как раз восемьдесят лет.

Видит секретарь – старик хитрит. Толку от него не добьёшься.

– Я бедняк камбагал, – бьёт себя в грудь Нусреддин Ата, – земли у меня больше нет. И скотины нет. У муллы земли три амбана и пара быков, зачем ему земля бедняка?

– Ты, Нусреддин, нечестный человек, зачем про других неправду говоришь, – хмурится председатель, – Али Мухитдин – бедняк: у него земли два кавша[22]Мера высева, равная двум серам, – один пуд десять фунтов зерна. и один бычок. Да разве это бычок? Так, большая коза.

Дехкане подтверждают. Да, мулла Али бедняк. Все здесь бедняки. Земли мало.

Почесал затылок секретарь. Видит ясно: председатель врёт, и дехкане врут. Председатель сидит в кармане у муллы, а беднота боится. Бедняка явно обворовали. Не заступиться за бедняка – каков же будет тогда авторитет советской власти в глазах бедноты? Пойти против муллы без поддержки дехкан? Нусреддину от этого пользы мало – не жить ему в кишлаке. Да и самим трудненько будет отсюда выбраться. Вот тебе и история с географией! Нужно во что бы то ни стало каким-нибудь неожиданным ходом бедноту против муллы восстановить и заставить определиться. Но как?

Сидит, пьёт чай. Дехкане кругом стоят, – ждут, что будет. Выпил пиалы четыре, велит подозвать поближе муллу Али Мухитдина.

– Ты земли, говоришь, не крал?

– Нет.

– И поклясться можешь?

– Могу.

– На, возьми лепёшку, поломай и потопчи ногами.

А это у мусульман самая страшная клятва, – хлеб проклясть.

Помялся мулла. Секретарь ему лепёшку в руки суёт. Взял, поломал и потоптал ногами.

Видит секретарь – дехкане глаза в землю потупили, а старик чая не допил, с кошмы поднялся и ушёл.

– Ну, – говорит секретарь, – раз поклялся, значит правда. Не будет же правоверный мусульманин, да ещё мулла, хлеб проклинать напрасно.

Встал, пояс подтянул и говорит:

– Вот что, товарищи дехкане, каждый из вас знает, что советская власть – это бедняцкая власть, бедняка в обиду не даст. Каждый бедняк всегда может рассчитывать на её помощь. Нусреддин Ата бедняк? Бедняк, каждый знает. Земля у него пропала? Пропала. Не найдётся – умрёт с голоду со всей семьёй. Советская власть этого допустить не может. Если бы выяснилось, что обворовал его кто-нибудь из дехкан, допустим, тот же мулла Али, то мы заставили бы вора вернуть всю землю, да ещё весь урожай, которого не мог собрать Нусреддин. Но так как все вы говорите, что не знаете, украл ли вообще кто-нибудь землю или смыло её силем, – то советская власть решает так: земля к Нусреддину должна вернуться. Нусреддин Ата – житель вашего кишлака. Кишлак должен был ему помочь найти вора. Раз кишлак в этом не помог, весь кишлак вернёт ему утерянную землю. Два сера да мешка три на крыше, – будем считать два с половиной сера. Хозяйств у вас в кишлаке без Нусреддина и муллы Али – пятнадцать. Значит, каждое хозяйство отрежет ему от своей земли и отдаст шестую часть сера. Это раз. Теперь насчёт урожая. Урожай у вас тут, говорят, сам-семь, не больше. Значит, с двух серов земли – сто двенадцать тюбетеек зерна. Каждое хозяйство, таким образом, обязано дать Нусреддину семь с половиной тюбетеек зерна. Всем понятно?… Вот если б оказалось, что земля не силем смыта, а украдена, и если бы нашёлся вор, тогда вам давать Нусреддину не пришлось бы ничего. А раз, говорите сами, силь смыл, да ещё бедняцкую землю, то нельзя, чтобы один Нусреддин страдал, а не весь кишлак в целом. Так что бегите домой и тащите Нусреддину землю и зерно, чтобы через час всё было на месте! А мулла Али за то, что несправедливо его оклеветали, от этой повинности освобождается.

Когда переводчик перевёл, дехкане опешили. Стоят, не шевелятся. Молчат.

– Как же это? – говорит наконец один. – Я земли не крал, а отдавать буду, да ещё зерно последнее тащи. Так не годится, я тоже бедняк.

– Да ведь, дружище, ты же сам только что говорил: все вы тут бедняки. Значит, выбирать не из кого.

– Я не воровал и отдавать не должен. Пусть отдаёт, кто украл, – говорит другой.

– Да ведь вы же сами уверяли, что никто не крал, силь смыл. С силя, что ли, обратно спрашивать?

Стоят, топчутся на месте, совещаются.

Секретарь, как ни в чём не бывало, опять сел на кошму и за чай принялся, кончает второй чайник. Сам искоса посматривает. Видит, мулла багровым соком наливается, бороду мнёт и с председателем шепчется, из круга бочком норовят выйти.

– Ну, товарищи дехкане, айда по домам за землёй и зерном. Через полчаса чтобы всё было! А председатель сельсовета здесь останется. И мулла Али останется, ему ведь не надо приносить.

Поставил одному и другому по пиале, налил чайку на донышко – с уважением.

– Пейте, – говорит, – не откажите.

Потеребили бороды, сели, пьют. Секретарь заканчивает третий чайник, им подливает да всё заговаривает. Те любезно улыбаются, а глаза у них так и бегают.

Дехкане стоят, совещаются, сначала шёпотом, потом всё громче.

Наконец выходит один:

– Видно, и вправду советская власть – бедняцкая власть, раз за бедняка заступается и землю ему вернуть велела. Только неправильно, что с бедняков взять хочет, а одного богатея, так того совсем от уплаты освободила.

– Кто же у вас тут богатей? Все вы, говорите, бедняки, и ни у кого из вас трёх амбанов земли нет и пары быков нет.

– Вот он, богатей, – показывают дехкане на муллу. – У него три амбана земли, да два быка, да сотня баранов. Мы ему землю на спине таскали, двое суток волокли. Он нам за это давал в год по тюбетейке зерна в долг. Он землю у Нусреддина украл. Все видели, как у него силем смыло, а через день опять землёй поросло. У него и берите.

Вскочили мулла, председатель, начали кричать на дехкан.

Секретарь тихонько вынул из кармана револьвер.

– Связать вора и его помощника.

Старик Нусреддин от радости прыгает, как ребёнок. Чалму с головы сорвал, руки мулле связывает. А чалмой муллы связали председателя. Велел секретарь запереть их в хлеву, у входа двух дехкан поставил.

– Стерегите, – говорит, – как зеницу ока. Придёт отряд – передайте их в целости. Если выпустите, самим вам потом житья от них не будет.

До полудня дехкане землю с поля муллы Али перетаскивали на площадку Нусреддина, и зерна отсыпали, и три мешка с землёй положили на крышу.

А потом созвал секретарь собрание – выбирать новый сельсовет. Выбрали председателем старика Нусреддина и тут же постановили землю муллы конфисковать и прирезать наибеднейшим. До вечера отмерили всё честь честью и скот поделили.

Лёг секретарь спать в сельсовете. Вздремнул уже крепко, слышит, кто-то тянет его за рукав. Вскочил – малый Нусреддина стоит, говорит переводчику:

– Идите отсюда, я вас отведу в другое место спать, тут нехорошо.

Не спрашивал секретарь, почему и зачем, надвинул тюбетейку и зашагал за пареньком.

Выспались. На рассвете секретарь говорит:

– Хорошо бы захватить с собой арестованных, только как их по такой дороге проведёшь? А то отряд не придёт, с наших дехкан отвага слетит, выпустят сукиных детей, как дважды два. А ну-ка, давай попробуем.

Пошли к хлеву, видят, у ворот стражи нет. Вошли. Арестованных и след простыл.

Почесал за ухом секретарь:

– Так и знал! Ничего не поделаешь, – пойдём без них.

Прошли километра три, им навстречу опять мальчик Нусреддина.

– Ты откуда? – спрашивает секретарь. – Как же это ты успел?

– Я пошёл вперёд дорогу посмотреть, – говорит малый. – Нельзя туда идти, лестница подпилена. Советская власть хорошая, не надо идти, упадёт. Я поведу другой дорогой.

Стоило это им лишних полдня акробатики, но зато дошли в целости. Сели на коней, с малым прощаются. Говорит ему секретарь:

– Рахмат, спасибо.

Руку жмёт, думает, чтобы сделать ему такое. Взял, отколол с куртки комсомольца переводчика кимовский значок и приколол его малому.

– Расти, – говорит, – комсомольцем будешь. Приходи в Хорог, в школу отдам.

Распрощались и поехали.

Пока снаряжали туда работников, пока те собрались, – прошла неделька.

Является однажды утром к секретарю тот самый оборванный малый. Обрадовался секретарь, на стул сажает, зовёт переводчика.

– Говорит, папа умер. С горы сорвался. Что-то ему там подпилили, а что – и не разберу хорошенько.

Секретарь не любопытствовал, он знал, что могли подпилить отцу Нусреддинова. Сосредоточенно почесав затылок, взял телефонную трубку и сказал в неё пару крепких слов:

– …Да-да, немедленно. В Бартанг. Малый знает дорогу, поведёт… Вот что, – обратился он к малышу, – поведёшь туда наших ребят.

Малый кивнул головой, но не уходил.

– Спроси его, чего бы он хотел, какой подарок?

– Он говорит, советская власть обещала его отдать в школу. Учиться хочет. Говорит, проведёт наших в кишлак и придёт с ними обратно.

– Хорошо, – кивнул головой секретарь.

И заметив на рубашке мальчика под халатом кимовский значок:

– Надо послать малого на учёбу. Из него выйдет толк.


Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть