При царе время шло по-черепашьи, смены на заводе, дни и месяцы, как новые пятаки, друг на друга походили. В советские годы вся сонность эта полетела вверх тормашками.
Шарибайск — глухой уральский уголок, никому неведомый, таких бессчетное количество на Руси. И уж что скажешь о нашем механическом цехе. Песчинка. Невидимая клетка в огромном теле. Но клетка здоровая, растущая.
Цех стремительно менялся. К мертвым, по виду тюремным, стенам, оставшимся еще от Демидова, за несколько дней сделали пристрой из бревен, досок, установили в нем десятка три токарных станков, на которых начали обтачивать трубы — обдирать с них грубую поверхность. Трубы нужны были для изготовления шарикоподшипников. Новое отделение цеха назвали обдирочным.
Рабочий всякое мудрое слово на свой лад переделывает: обдирочное отделение стали называть коротко — обдиркой.
Видимо, много шарикоподшипников требовалось стране, к нам летели телеграммы, приказы увеличить выпуск труб. Решили построить для обдирки кирпичный корпус, по объему даже чуть побольше механического цеха, и эту работу заводское начальство взвалило на нас.
В апреле начальником механического назначили Шахова. Миропольского перевели на инвалидность.
И вот тут началось!..
Шахов стал все перестраивать на свой лад. Сломали конторку цеха, мрачноватую грязную конуру, и на ее месте построили стеклянную, во все свободные места станки понатыкали, перекрыли крышу, заменили мутные стекла в окнах, пробили новые двери и все это разом. Штукатурили и красили в красном уголке. Не знаю, почему большие, недурно для тех времен оборудованные комнаты и залы называли тогда уголками. Ничего себе уголки! Понавесили лозунгов и плакатов, ни в одном цехе завода не было их столько. Работа все непривычная, пыхтели, ругались, смеялись. Крик, гам.
Провели собрания; спорили, шумели до хрипоты, а выводы делали в общем-то немудрые: надо лучше работать, всем перевыполнять нормы.
Я любовался Шаховым. Он умел выступать. В те годы трибунщиков и болтунов страсть сколько развелось, пели что те соловьи. Шахов обрушился на цеховых болтунов:
— Тут кое-кто из мужиков захотел общими словами, как заслонкой, прикрыться. Пословицы всякие... Тогда уж позвольте и мне парочку пословиц привести. «Пуганая ворона куста боится», это адресую тем, кто тянет кота за хвост и против всего нового выступает. А вторая пословица: «Смелый приступ — половина победы».
Необычное вступление. Чаще на собраниях сыпались общие, «шибко политичные» фразы, гладкие, как из газеты, но нагнетающие скуку и зевоту, потому что не было в них ничего нового. А тут — анализ. Такая-то смена идет позади. «Рассмотрим, почему?» В смене этой наименьшая выработка у токаря Федорова. Почему Федоров отстает? Тысяча «почему» — и на все ответ. Анализ и анализ. Говорил, какую получит государство пользу, если каждый рабочий в цехе и на всем заводе увеличит выработку на один процент. Хотя бы на один. Сколько на эти средства можно приобрести станков, купить велосипедов, сшить костюмов. Приводил цифры и факты, цифры и факты...
Люди такого, как Шахов, склада часто работают не только за себя, но и за многих и, бывает, а это уже опасно, — подменяют, подавляют других, полагая, что только они все знают и могут. Шахов в каждую щель не лез, знал: в мелочах погрязнешь. «Это дело механика». «К мастеру! Пусть разбирается мастер. Почему ко мне?» Кое-кто возмущался:
— Видал, как отмахивается.
Но это был стиль. При необходимости начальник цеха мог заняться каким угодно делом: к примеру, проанализировать работу молодого токаря или проверить, как рабочие после смены протирают станки.
Говорил мастерам:
— Не бегайте по цеху, как оглашенные. И если уж начали в чем-то разбираться, разбирайтесь основательно.
Не запоздает ни на минуту. Дисциплина была у него в крови. «В дисциплине — основа успеха. Дисциплинированный рабочий не будет шататься по цеху, болтать с соседями, он все сделает, как надо. Только за счет одной дисциплины мы сможем намного увеличить выработку».
Поклонялся дисциплине, порядку и точности, как богам. Говорил легко, будто семечки щелкал, простыми мужицкими словечками, со смешком, ругнется раза два забористо. Очень нравилось рабочим, как он выступал: хохотали, аплодировали, взбадривались. Голос громкий, твердый, чистый и какой-то легкий, живой. В словах убежденность, уверенность, а это здорово действовало на людей.
Выступал Шахов на каждом заводском собрании и почти на всех городских — крепко к говорильне приохотился. Трибуна была для него привычна, как стол в конторке. А ведь чем чаще выступает человек, тем больше его знают, тем больше уверяются в его знаниях, смекалке и работоспособности. Иные болтуны только тем и жили. Надумает начальство человека за безделье снять, ан нет, смотришь, кто-нибудь да словцо за него вкрутит: «Что вы, он же такой активный товарищ, на собраниях выступает, умен и в политике силен». А болтун, тот работать не умеет, умеет только выступать. Шахов выгодно отличался от других трибунщиков: не было у него общих рассуждений.
Зайдешь в конторку — над листом бумажным колдует, опять выступать собирается. В редакции районной и областной газет позванивал. Имя его частенько мелькало в газетах, на самом виду стал человек. Трибунная активность Шахова мне было как-то не по душе, хотя я понимал: это верный путь к популярности.
Лучшим стахановцам всяческие почести оказывал, за руку здоровался, в столовую и клуб вместе с ними ходил, беседовал как с ровней. Многие за него стояли горой.
На новой должности Шахов раскрылся, его увидели.
Страсть как любил рекорды. И рекордишко-то порой маленький, какая-нибудь лишняя деталька, а шуму!.. Сразу же сам с профоргом, слесарем Прошей Горбуновым, фанерный лист у входа в цех начинал приспосабливать. На фанере надпись: работайте так, как стахановец такой-то! Это тоже имело резон: для рабочих пример и начальство видит.
Окна в своем кабинете Шахов раскрывал настежь, хотя весна была холодная, сырая, промозглая. Рабочие, особенно девки, дивились, ойкали:
— Начальника цеха не видели? — кто-нибудь спрашивал.
Отвечали с довольным смешком:
— В морозильнике.
Уволил двух сменных мастеров. По цеху шумок прошел: «За что?» Мастеров считали работягами, они старались. Но как старались? Смотрят в рот начальнику цеха и мне, ждут, что же мы скажем. Дадим команду — выполнят, а своей инициативы не проявят. Разве что по мелочам. «Начальник цеха об этом не говорил». «А я не знал, откуда я мог знать?»
И вот странно: в помощники себе Шахов взял техника, молоденького, вялого, робкого, который всюду тянулся за ним бледной тенью. Люди диву давались: зачем ему такой помощник?
Руководитель часто кажется подчиненным умнее, чем он есть на самом деле. Не замечали? В этом что-то непонятное, но факт. Видимо, подчиненные находят, вернее сказать, стараются находить в его речах, манерах, во всем поведении что-то необычное, значительное; циркуляры, не им продуманные, а «спущенные» сверху, указания «вышестоящих организаций» воспринимаются людьми как «плоды труда» их собственного начальника, хотя бы частичные. И вообще хочется верить, что «наш-то, наш-то куда лучше ихнего», — уж такова природа человеческая. Шахов же давал немалую пищу для таких преувеличений.
Культпоходы, экскурсии устраивать начали, в шахматы состязаться, по бегу соревноваться. Шахов наталкивал: «В здоровом теле — здоровый дух». С парнями на лыжах катался, в заводских соревнованиях по бегу на лыжах второе место занял. Старики смеялись: «Не солидненько, Егор Семеныч. Поди, не шешнадцать лет». — «Стар гриб, да корень свеж».
Других понукал: «Давайте, давайте!», и сам в ускоренный ритм вошел, стал быстрее ходить, быстрее говорить и даже ел на ходу, едва прожевывая. О нем спрашивали: «Куда убежал?»
Я уже казнил себя мыслями: зря был так подозрителен к Шахову.
Дочка говорила:
— Слишком уж быстрый Шахов наш. Не скажу, что торопится. Слово «торопится» не подходит к нему, такому важному. Но живет он все время в каком-то ускоренном темпе. — Усмехнулась. — Все делает быстро, даже стареет. Разве скажешь, что молодой. Под пятьдесят. Морщины. Фу!.. Будто куча детей. Вчера видела его в клубе. Идет деловито так это, как на работу. Смехи! Есть ли смысл жить так?
Сама Дуняшка тоже была для меня загадкой: порой по-детски наивна, без причины хохочет и вдруг такую подпустит философию — не сразу поймешь.
Туманным утром, когда с неба сыпал мохнатый мокрый снег и была грязь непролазная, начали кладку стен для обдирки. Я сказал:
— Подождать бы, Егор Семенович.
— Чего?
— Да погоды хорошей. Не на пожар ведь...
Усмехнулся. Не издевательски, а так, будто разговаривал со школьником, любознательным и несведущим. Смотрит, как всегда, в упор, настойчиво.
— Ну, пусть хоть обсохнет. И надо бы получше продумать все. Земля тут не одинакова, кое-где слишком мягкая, еще осадку даст.
— Все продумано, все идет, как надо, — прервал меня Шахов. — Тянучка в таких делах недопустима.
Опять «тянучка». Слово это показалось мне неприятным, как мокрица. Бывают неприятны слова, песни, мелодии лишь потому, что их произносят, поют, исполняют неприятные нам люди. Редко, но бывают...
— Новый корпус должен быть закончен к осени, — быстро и резко проговорил Шахов.
Какие у него богатые интонации.
Мастера из других цехов говорили: «Силен, мужик, язви его! И упрям он у вас, видать». Упрямство в нем я заметил, когда Шахов был еще мальчонкой. Дом отца его на берегу Чусовой стоял, на обрыве. И мальчишка с того высоченного обрыва на лыжах сигал; кувыркнется раза два-три, люди пугаются, думают — шею сломал, а он вскакивает хоть бы что, и глазенки сверкают. А раз было... Приехал из института, на побывку, в стужу рождественскую. Пробежал четыре версты от станции. Дома снимает ботинки, снимает, а они не снимаются — примерзли к ноге. Дерг-подерг — не снимаются да и все. Дерганул, что есть силы, и кожу с пятки содрал всю начисто. Мать плачет: «Плюнь ты на учебу ету». Нет, дня через два опять на станцию побежал, с палкой, прихрамывая. Да и упрямство ли это?
Вот такой он смолоду был, Егорка.
Настоящее имя у Шахова Генрих. Не знаю, зачем родители, простые люди, наградили его иностранным именем. По-русски оно звучит как-то слишком мудрено. Самому Шахову имя не по душе пришлось, и он в институте переделался в Георгия, а на заводе — в Егора.
В обдирке ближний к двери станок не работал. От него в холодном утреннем воздухе пар струится, как от тарелки с горячими щами. Возле станка Василий Тараканов, начальник цеха и бригадир обдирочного. Рядом с бравым Таракановым начальник цеха и бригадир выглядят замухрышками. У станка гора блестящих обточенных труб.
— Нужны новые мощные станки, — Шахов резко рубанул воздух рукой. — А то тянучка окаянная получается. — Он недовольно стукнул по станку кулаком.
— Да, — согласился Василий и добавил: — Около четырех норм выколотил. А если б телега эта не остановилась, то и все пятьсот процентиков выгнал бы.
— Сегодня же напишу статью в «Правду», — сказал Шахов. — Разделаю конструкторов в пух и прах. Что за станки? Гробы какие-то. Разве можно такие станки выпускать? — Он грубо выругался. — Ну, поздравляю вас, товарищ Тараканов, с новым рекордом!
Шахов торжественно потряс костистой белой ручонкой огромную темную Васькину пятерню.
— Если б мне станок настоящий, я б громыхнул!
— Что со станком? — спросил я, хотя с первого взгляда все понял.
— Шестеренки полетели, — ответил Василий. Голос недовольный. Можно подумать, что это я поломал шестеренки, а не он. Тараканов имел скверную привычку со всеми, кроме начальника цеха, говорить слегка насмешливо, снисходительно или недовольно.
— Плохо дело.
— Что ж... не плакать же от огорчения. — Шахов сказал это тихо, холодно вежливо. Кольнул меня взглядом. — Заменим шестеренки.
Часа через два у входа в механический был выставлен метровый лист фанеры с надписью: «Слава токарю В. Тараканову! Сегодня он выполнил норму на 395 процентов!»
Я зашел в «морозильник». По рябому лицу начальника цеха будто тень прошла, поджал толстые, выпяченные губы.
— Не надо бы нам о Тараканове так сильно шуметь.
— О каком шуме вы говорите?
— Доску вот выставили...
— А!.. Рекорд есть рекорд, он должен быть отмечен.
— Шестеренки-то полетели.
— Ну!..
— Ремонт... Простой станка.
— На ремонт времени немного уйдет. И нельзя этот вопрос рассматривать так однобоко.
Мои слова, кажется, даже вид мой раздражали начальника цеха. А когда Шахов сердился, он начинал говорить каким-то другим языком — сложным, очень грамотным, точно лекцию читал. Эту особенность за ним замечали все. И уже наловчились: если начальник цеха поминает «лешака», говорит о «тянучке», «хреновине» или какие-то другие простецкие слова употребляет, рабочий стоит спокойно — доволен, а как услышит деликатные книжные фразы, начинает переминаться с ноги на ногу, вздыхать, глаза — книзу и спешит смотаться.
— Токарь Тараканов ломает старые технические нормы, он новатор. Он лучший стахановец цеха.
— Он не только нормы, но и станок сломал.
Я ловил себя на том, что стараюсь говорить спокойно, деликатно.
— Шестеренки. Не его вина, что станки, поставляемые нам, столь маломощны.
— Об этом надо сообщить, куда следует.
— Сообщено.
Закурил и, кажется, успокоился.
— Не понимаю, почему конструкторов, создавших эти станки, не обвиняют во вредительстве.
— А вам кажется — это вредительство?
— Уверен, что нет. У нас чуть что — вредительство. Всех недоучек и бездарей готовы отнести к числу вредителей.
Сказано смело. Он вообще со мной подозрительно откровенен, хотя мы часто с ним на ножах. Чудно!
— Как работать на таком станке?
— Тараканов не новичок. Не мог не ожидать...
Опять уставился глазищами: прицеливается — вот-вот выстрелит.
— Где грань, возле которой токарь должен остановиться? Кем и как она определена? По центровому станку не поймешь, когда он с перегрузкой. Я этой перегрузки не чувствую, не чувствует и Тараканов.
— Все же надо бы как-то осторожнее.
— А кто говорит, что не надо?
Помолчал и добавил:
— Чувства, все чувства... А производственный план будет Пушкин выполнять.
Значит, не забыл «бесчувственного».
Не очень ладилось у меня с Шаховым; он тоже как-то напрягается, разговаривая со мной, больше, чем других, сверлит бешеным взглядом. Не знаю почему, но я чувствовал, что серьезных столкновений с ним не избежать. Казалось мне: Шахов вот-вот налетит на неприятность, вот-вот с ним случится беда. Я не хотел этой беды. Я не хотел, чтобы Шахова сняли с работы. Правда, когда-то я думал: хочу. Потом стал размышлять: хочу ли? И сказал себе твердо: нет! Нас, заводских, с детства приучали уважать работяг. И почти с пеленок приучали к труду.
Шел с завода и вспоминал.
...Мне лет восемь. Гудит заводской гудок, очень низкий, как бы усталый, с грустинкой. Протяжный. Слышно его за много и много верст от поселка.
Конец дневной смены. Скоро придет отец. Я торопливо мету во дворе. Метла большая — с меня — и густая. Отец сам их делает из березовых веток.
Вот и он. От одежды пахнет заводом. Говорит спокойно:
— Чё ж ты, ядрена-палка, метешь как? Сору оставил сколько.
Берет метелку. И в самом деле, сколько я сору оставил. Из каждой ямочки, щелки выбирает сор этот.
— И на улице не подмел. Барин!
В его представлении «барин» то же, что «лодырь».
И еще есть в его лексиконе неласковое слово — «фон-барон». «Разлегся, как фон-барон». «Все ему не глянется, фон-барону».
— Лень-то раньше нас с тобой родилась, а?
Иногда, придя с завода, спрашивал у матери шутливо:
— А где барин наш?
Это в тех случаях, когда я в чем-либо проявил леность или нерасторопность.
Заводской мужик должен все уметь: варить сталь, колоть дрова, строгать доски, косить, подшивать валенки, удить, собирать грибы. И уметь хорошо. У интеллигентов — там другое. «А ты человек простой и, значит, у тебя ничё из рук не должно вываливаться».
Смотрю, как отец собирает грибы. Ровная земля, ни бугорка вроде бы, а подойдет, копнет и, смотришь, — кладет в корзину груздочек. На весь год грибов засаливает.
— Свежий, крепенький груздь, он почти всегда прячется. Разве что бугорочек еле заметный... А иногда просто чувствуешь — вот он!
Понимал, где я проявляю лень, а где незнание. Наказывал только за лень.
Разговаривая с «летунами» и лодырями, он придавал своему голосу чуть заметную не то фамильярность, не то насмешливость. Знаем, мол, вашего брата. И что у вас на уме, тоже знаем — пожили на белом свете, кое-что повидали.
За ягодами шарибайские женщины и ребятишки уходили чуть свет, часов в пять утра. Торопко шли верст десять. А потом, не разгибая спины, собирали до вечера землянику, чернику, клюкву, бруснику, костянику. Обе руки в ходу, быстро, быстро мелькают, глаза бегают — ягодные места ищут. Встанет, разогнет спину, поморщится и снова собирает ягоды. И так час за часом до вечера. Посмеиваются:
— У Степки-то вон спина совсем не сгибатса.
— Как у бабки Маланьи.
— Ну той годов-то уж сколь. Считай, под сто. Та уж отбегала свое.
— Так ведь старость-то в разные годы наступат. У кого в сто, а у кого и в десять.
Иногда ругались:
— Давайте, давайте, робятушки! Лень человека не кормит. Неудобно все ж таки, стыдно. По заводу пойдем.
Да, прийти из лесу с неполной корзиной считалось делом зазорным. Корзина, пусть она будет хоть ведер в пять, должна быть полнехонька.
Придут домой бабы вечером, вальнутся кто куда, завздыхают, заохают, — до смерти уморились.
Нигде больше, кроме Шарибайска, не видел я, чтобы такое веселое дело, как сбор ягод, превращали в столь каторжный труд.
Но это не из-за ложного стыда и не из тщеславия у них; здесь правило: все делать на совесть, только по-настоящему. Так прадеды учили дедов, деды отцов, а отцы — нас. Лодырей презирали.
Случалось, отец дубасил меня. За что? Не так сделал, не вовремя сделал... Бил не больше и не меньше, чем другие отцы своих сыновей.
Отвел на завод к мастеру.
— Вот он! Ежли чё, выдери как сидорову козу.
— Так сколько ему?
— Десять уж.
— У-у-у, совсем большой мужик!
Я возил на лошади торф.
Позднее сосед-старик сманил: «Хошь на токаря научу? Робота легкая и чистая. Через полгодика сам со станком управляться будешь я те дам как!» Отца в живых уже не было, жили мы бедно, и пошел я в механический.
Особенно тяжело было ночью. Под утро смертельно хотелось спать, веки сами собой закрывались, я забывался на секунду, вздрагивал и ошалело глядел на вертящуюся в станке деталь, на резец, из-под которого вилась бойкая стружка. Пугливо озирался: позор! Но засыпал только в первые ночные смены — ко всему человек привыкает.
Все токари казались мне, мальчишке, пожилыми, деловыми, строгими. Я старался подражать им — ходил раскачиваясь, по-стариковски хмурил брови, говорил баском, хотя хотелось и побегать, и попрыгать в цехе.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления