На здании клуба и на заборе возле разрушенной церкви кто-то торопливо нацарапал углем антисоветский лозунг. За «свободу» ратовал. Рабочие не обратили на надпись внимания. Начальство делало вид, будто ничего не произошло. Когда в цехе во время перекура зашла об этом речь, я сказал:
— Рабочему не всякая свобода нужна. Развяжи-ка руки буржую — враз на шею прыгнет. До такой свободы можно дойти, что и нос на улицу не высунешь — бандиты отрубят.
— Да, — подтвердил Проша Горбунов. — Расскажу такую историю. Пришел я, значит, из армии в свою деревню. Шинелешка солдатская на мне старенькая, сапожонки, как говорится, каши просят. Ну, сапоги я новые раздобыл, а шинелькой и одевался и укрывался. Рядом со мной мужик один жил. При царе кулаком был и после революции. Даже потолстел вроде бы, раздобрел. «Я, говорит, Прохор, так разумею: всякая власть гнет на зажим. Прежде-то помещики, да буржуи, да офицерье разное прижимали мужика. Отобрали землю у них и с власти сбросили, — это шибко хорошо. Но хрестьянин и теперя не моги делать, что хочется». — «Это как же, говорю, — так?» — «А так! Ты же знаешь, землицы и скотинки у меня, слава богу, хватат. А здоровьишко неважнецкое. Разве я управлюсь? Ноне вон корова в болоте утопла. Когда нашли, она уж и дух испустить успела, несчастная. Раньше-то я работников мог держать. И держал двух. Чем больше работников, чем толще пузо, тем больше почету — так ведь было. А сейчас?.. Кулак, говорят, то-се... Вишь, куда опять потянуло? Зажим! Вот если б временно подмогнул кто, по-дружески, по-соседски как бы, я б по-настоящему заплатил. Деньжонки у меня покудов водются. Взялся б ты, Прохор, и еще б кто-нибудь, а?» Видали каков?!
И потекла бесконечная речь, тары-бары-растабары. Я прервал Прохора:
— Извини, мне к Шахову.
Начальник цеха был на стройке, стоял с директором завода Сорокой. Точнее сказать, стоял возле директора, был при нем. Пришибленный какой-то, голова опущена, спина полусогнута, сморщился весь. По росту они одинаковы, а Шахов смотрит на Сороку как бы снизу вверх. Это было удивительно: не таков Шахов, чтобы раболепствовать, с любым начальством держался на равной ноге.
Тут же инженер-строитель и двое из заводоуправления. Сорока, всегда спокойный, веселый, на этот раз был встревожен — губы перекошены, рукой резко машет, будто при драке.
«Что-то случилось?» А случилось то, чего я втайне боялся, о чем раньше говорил Шахову. Задняя стена нового здания обдирки дала осадку и покривилась: грунт в этом месте не выдержал огромной тяжести. Не шибко покривилась, но все-таки.
Собрали цеховое и заводское начальство.
— Это бездумная торопливость, — громко и раздраженно заговорил директор. — Куда кладут, где строят — им все равно.
— Мы все продумали, Яков Осипович, — сказал Шахов. — Никто из нас не предполагал.
Забавно: когда успех, Шахов говорит: «Я все обдумал», а когда провал, неудача — «Мы продумали, мы решили».
— Строителей я приглашал, но никто не пришел.
— Никого вы не приглашали, — сказал недовольно начальник отдела капитального строительства, старый, болезненный человек.
— Я звонил.
— Кому?
— К вам в отдел.
— Ну, ко-му конк-рет-но?
— Я уж сейчас и не помню.
— Ну, вот видите: он не помнит.
— А все же я звонил.
— Вы должны были говорить прежде всего со мной. Ну как так можно?! — Голос у строителя дрожал, старик вел себя так, будто сидел на шильях.
— Это уже не имеет значения, — махнул рукой Сорока. — За строительство отвечаете вы, товарищ Шахов. И вижу, зря мы поручили вам это большое дело. Зря!
Работу на стройке приостановили.
Когда мы остались одни с Шаховым, я сказал:
— Я ведь говорил, Егор Семеныч, что земля здесь кое-где слишком мягкая.
— Не помню.
Он неподвижно сидел за столом, будто застыл — совершенно необычная для него поза. Толстые губы сжаты. Уперся в одну точку и кажется, что в мыслях где-то далеко-далеко.
— Ну, как же не помните?
— Я этого не помню. — Поднял глаза. Глядит как режет.
— Надо было основательно проверить...
— Проверяли, проверяли...
Он врал, он не мог не помнить, такое помнят. Значит, врал и на совещании: не звонил строителям. Тогда ему и в голову не приходило звонить: он да еще будет спрашивать, у кого-то консультироваться.
Нас по обычаю того времени, долго — почти все лето — склоняли на собраниях, совещаниях и в газете за провалы на стройке. И тут еще одна неприятность выплыла: в обдирке один за другим сломались три центровых станка. Василий в ту пору был в отпуске.
Пришел директор, теперь он частенько заявлялся к нам.
По-разному выглядят люди. У одного лицо точно маска — и в горе, и в злобе, и в радости одинаковое, голос тоже всегда почти один и тот же, попробуй что-то пойми. Другой весь на виду. Сорока относился ко второй категории людей. Говорят, хуже, когда руководитель «весь на виду», нужна какая-то маска, ее дипломатично называют — «выдержанность», «умеет себя вести» и так далее. Мне нравятся руководители без масок.
Голос у Сороки необычно громкий и злой, губы заострились — хлеб можно резать, брови расширились, разлохматились — на воротник годятся.
— Что у вас такое происходит?
Шахов ему ту же песню, что и мне: «Стахановцы сталкиваются с устаревшей техникой, ломают старые технические нормы»...
— На кой черт нам такие рекорды? — вконец вышел из себя Сорока. — Несколько десятков труб сверх нормы и такой убыток.
— Так только с центровыми. Я не раз докладывал вам. А насчет убытков. Простои и убытки невелики.
Голос у начальника цеха тоже злой. В этот раз Шахов держался с достоинством, видимо, уверен был в своей правоте.
Сорока высказывал те же мысли, что и я: надо, по-настоящему изучить центровые станки, должен быть расчет, осторожность.
Поспорили, нашла коса на камень. Шахов утих, когда Сорока бросил пренебрежительно:
— Ре-корд-смены!..
Надо бы радоваться: директор поддержал меня. А радости не было.
Почему Сорока так сердито говорил о поломке станков? На днях пришел приказ наркома: изучайте технику, берегите станки и машины. Кого-то сняли с работы, кого-то предупредили. Не у нас. На Украине. Но могли подобраться и к шарибайцам. И Сорока тотчас среагировал.
Больше станки не ломались.
Как страшно переживал все это Шахов. Похудел, рябое лицо осунулось, потемнело, подбородок заострился, губы еще сильнее выпятились вперед. И вообще он как-то весь опаршивел. В отпуск не ходил. Не знаю, когда и сколько спал, казалось, что вовсе без сна обходится — я и днем, и ночью видел его в цехе.
А как Тараканов? Узнав о разговоре директора с Шаховым, он махнул рукой:
— Если к осени не переведут с центрового, распрощаемся насовсем. Только Дуняшка... Из-за нее только я, отец, занимаюсь этой хреновиной. Давно смотался бы из города.
Стену переклали заново, к осени стройка была закончена и огромное по площади обдирочное отделение цеха с окнами в полстены вошло в строй. Нам опять занарядили центровые станки, те самые, которые ломались. Шахов, узнав об этом, на секунду остолбенел, потом разразился грязной бранью, чего с ним прежде не бывало, выкрикнул: «Ни за что!» и куда-то умчался. Звонил, строчил длинные докладные и письма, ездил в обком. Всполошились все мы, написали коллективное письмо в газету и добились своего: центровые станки начали убирать и вместо них устанавливать станки марки «ДИП». Это значит — догоним и перегоним Америку. «ДИПы» — станки, что надо, один за пять старых сходил. Василий нахвалиться не мог, столько обтачивал труб, едва отвозить успевали. И ни одной поломки. Повеселел, приосанился. Посмотрит на меня, кивнет на станок: «Я ж говорил!»
Когда открывали новое обдирочное отделение, был митинг. Даже на мосягинской чинненькой постной физиономии и то что-то светлое обозначилось.
Дощатые стены старой обдирки разломали; в новой обдирке повесили портреты и плакаты, понаставили папоротников и кипарисов аризонских, у входной двери — клумба цветочная. Тогда, в довоенные годы, цветы на заводе были чудом, невиданным, неслыханным.
Снова начали нас похваливать на собраниях и в газетах. Шахов расцвел, окреп, как рыжик после парного дождичка, голову приподнял, взгляд заострился, голос налился металлом. Говорил:
— Ошибки, они только у тех людей не бывают, которые ни черта не делают. Которые живут по пословице: «Тише едешь — дальше будешь».
Выздоровел Миропольский, стал работать в конторе завода. Был, как всегда, молчалив, суховат и сдержан. При встрече сказал мне:
— В институте думаешь, как бы получше технику изучить, наукой овладеть. А как станешь руководить людьми, о том не думаешь. Архисложная эта наука — человековедение. А между прочим, даже слова такого нет. И науке такой нигде не учат. Не учат, как надо ладить с людьми, производить на них впечатление, подчинять их себе. Вот такой пример... Работают рядом два человека. Одинаковое образование, одинаковые способности. Оба работяги и, что называется, люди порядочные. А отношение к ним разное. Одного любят и рабочие, и начальство, он для всех, что называется, свой. К другому отношение холодное, даже неприязненное, он — чужой. И, конечно, второму тяжелее работать, хотя этот, второй, ничем, в сущности, не хуже первого. Причина — не умеет ладить с людьми. Или вспыльчив и резок, или нелюдим и обособлен, или... Или не поймешь почему. Мне, к примеру, мешают и нервозность, и возбудимость, и застенчивость. И голос у меня какой-то противный, скованный. Я знаю, все это, знаю, но...
Миропольский частенько заглядывал в механический цех, все же тянуло его к нам.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления