Что-то стали пропадать мои письма...
Напишешь, сам бросишь в почтовый ящик, ждешь потом, ждешь ответа, а его нет и нет... Что, думаешь, такое?
Закажешь телефонный разговор, спрашиваешь у друга:
— Получил мое письмо?
— Н-нет, — удивляется. — А ты посылал?
— Как же так?.. Куда оно могло...
— Ну, что ты, — говорит он с легким укором. — Или не знаешь нашу почту?
Станешь объяснять, о чем ты с ним хотел посоветоваться, но настроение твое уже перебилось, начинаешь путаться и сбиваться, и это невольно передается ему, ты вдруг чувствуешь, слушает невнимательно, нет, не понял — что ты тут будешь делать?!
А в письме ты все так хорошо ему обсказал!
Самое обидное, что раньше, когда все у меня было хорошо, мои письма всегда доходили, даже открытки, которые бросаешь в поржавевший почтовый ящик в каком-нибудь совсем малолюдном месте. Ты на них, признаться, и не очень надеешься, делаешь больше для очистки совести, как говорится, — и вдруг тебе тоже весточка: так и так, мол, получил поздравление, рад, спасибо, обнимаю и я...
А теперь, когда порой кажется, что от того, как тебе ответят, зависит чуть ли не вся твоя жизнь, — пожалуйста, на тебе! Письмо пропадает.
Всякое, конечно, бывает. И слышал я эту историю, когда на те переводы, которые сын-летчик регулярно слал матери-старушке, начальник почты построил себе двухэтажный дом, а она глаза выплакала, думала, сын ее забыл — не пришлет даже письмеца... И верю, что есть такие артисты, которые вложенный в письмо трешник достанут, не вскрывая конверта. И все-таки каждый раз мне как-то не по себе: жизнь каждого из нас так прочно связана с почтой, что стыдно ее и подозревать...
Начинаешь припоминать свое детство, когда мать чуть ли не с самого раннего утра посылала тебя к калитке подождать почтальона: «Смотри хорошо, детка, чтобы, не дай бог, дядя Коля мимо нас не прошел!»
И ты стоишь буквально часами — я до сих пор чувствую спиной этот столб, на который была навешена наша калитка!..
Потом где-то еще очень далеко появляется почтальон, и ты стремглав, летишь к матери, громко кричишь, и она каждый раз вздрагивает, испуганно хватается за сердце и, все бросив, тут же бежит за тобою следом, и теперь она стоит у этого столба и во все глаза смотрит, как медленно приближается дядя Коля — он редко к кому заходит, но зато во дворе остается всегда подолгу...
Виноватым голосом мать спрашивает:
— Ничего, дядя Коля?
И теперь он ей говорит, как она тебе:
— Нет, моя детка, ничего... Придется тебе еще обождать.
Это было после того, как мы получили бумагу, что отец пропал без вести, и у калитки мы дежурили зимою и летом — то я один, а то вдвоем с младшим братом — он был тогда еще маленький, и одному ему мама стала доверять только через год.
А потом случилась история счастливая.
Когда мамы не было дома, дядя Коля принес телеграмму от отца. Он ее нам прочитал и ушел, и мы сперва прыгали от радости, а потом стали делить эту телеграмму, чуть не разорвали ее и в конце концов положили под камень у порога, чтобы никто не трогал.
Уже вечерело, а мамы все не было, и тогда мы решили идти к реке ей навстречу — мама ходила в степь за топкой.
По дороге младший брат начал хныкать, и тогда я решил отдать ему телеграмму, но нести ее он должен был не в руках, а за пазухой. Я сам положил ему туда телеграмму, и он тут же нащупал ее под рубахою и прижал ладошкой.
Маму тогда мы не встретили, она пошла другою дорогой, а было уже темно, мы вернулись, нашли у порога вязанку сухих бодылок подсолнуха — мама уже пошла нас искать.
Когда мы нашлись наконец, брат мой уже спал на ходу, и ладошку он все так же держал на животе, но под нею ничего не было. Видно, он так прижимал руку, что коротенькая рубашонка выбилась у него из-под трусов и телеграмма упала.
Мама уложила брата спать, и с ней мы сперва туда и сюда пробежали по нашему следу, но нигде ничто не белело. И тогда мы побежали к дяде Коле, он повторил, что было написано, но мама не верила ему, и все плакала. Он сказал, что это большая ошибка, не надо было ему отдавать такую телеграмму малым ребятам.
Мы взяли из дома лампу и кусочек картона, чтобы огонь не забило ветром, мама прикрутила фитиль, и мы пошли уже втроем и ходили по тропкам, лазали по траве до тех пор, пока на нее уже не пала роса, — я хорошо помню, что телеграмма, когда мы ее наконец нашли, была влажная. Разглядел ее на берегу дядя Коля, не знаю, как это удалось ему — был он почти слепой, и через несколько лет ослеп уже совершенно. Сперва, правда, этого никто не заметил, потому что от двора ко двору торопился он все так же бойко, и мальчишки догадались об этом первые — иногда он подзывал кого-нибудь из нас на улице, спрашивал потихоньку, кому письмо, но треугольный конверт без марки совал обратной стороной.
И еще несколько лет мы таскали по улице его сумку, а он только держался за плечо и все потом, когда его угощали, пытался поделиться с тобой половинкой пирожка с капустой или с фасолью.
Это было уже после, а в ту ночь мы больше не зажигали огня; и еще несколько вечеров сидели потом без света — пока искали телеграмму, выгорел весь наш керосин...
Это теперь, когда я вдруг задумался, мне припомнилось то и другое, а раньше о почте я, конечно, не размышлял, можно сказать, просто не замечал ее, как не замечают, предположим, здоровья, или хорошего настроения, или еще чего-то, что разумеется как бы само собой. А ведь разве не удивительно: куда бы я потом, когда уже стал взрослым, ни уезжал, в какие бы далекие места ни забирался, письма тут же находили меня — как будто у почты только и было забот, чтобы я ни на минуту не почувствовал себя одиноким... И правда, есть в этом что-то от чуда: весь твой с таким трудом проделанный путь почти тут же уверенно повторяет сам по себе беспомощный крошечный лист бумаги. Не потому ли встретить его, когда дорогу не в силах одолеть вездеход, люди за сотню километров выходят пешком? Не потому ли пачку писем, если плывут на лодке, никогда не положат ни в ящик с продуктами, ни в тяжелый рюкзак и полевую сумку, если что, спасают прежде всего?
Помню, когда я работал в маленькой газете на большой сибирской стройке и уже начал потихоньку писать, почерк у меня испортился окончательно, и письма мои не смогла читать уже не только мама, но и наша соседка — учительница. И два года, пока меня не было дома, разрывая конверты, мама только терпеливо рассматривала письма — они стали для нее просто знаком того, что со мной все в порядке, а ждать к тому времени она уже научилась.
Одно за другим я сам прочитал потом эти местами затертые мамиными пальцами письма, прочитал, опуская подробности, которые задним числом стали неинтересными или уже ненужными, и было любопытно заново оценить опоздавшие свои новости, и мама, понимая это, внимательно слушала, а потом, когда стопка кончилась, строго спросила:
— Все дошли? Ни одно не затерялось?
Почему-то я был уверен, что письма все.
Не знаю, кто как, а я привык верить почте так же, как верят лучшему другу или любимой женщине. Не стану говорить, кому в этом смысле я отдал бы предпочтение, но на третьем месте была бы она — почта, как бы объединяющая в себе и этих двух, и еще многих других людей — и родственников, и знакомых, и тех, кого я никогда не видел в лицо, но кто прислал мне когда-то крошечный листок с несколькими словами, от которых я расправил плечи и выше приподнял голову...
Думается, а почему у нас, имеющих столько недавно введенных праздников, нет одного — Дня почтальона? Неужели это менее важно, чем День работников, предположим, торговли? И наверное, не один бы я куда с большим сердцем поздравлял их — тех, кто мокнет под дождем, кто невольно чувствует себя виноватым, когда вам долго не пишут, кому первому жалуются те, кого совсем забыли, и кто читает бодрою рукой написанное на конверте: «Шире шаг, почтальон!» и менее уверенною — другое: «Если номер дома не тот, пожалуйста, помогите найти...»
Но вот стали пропадать мои письма... Куда деваются?
Конечно, думал я, письма — они как люди, они тоже погибают во время катастрофы; и если о нас сообщают родным, то о них, конечно же, нет. Может, отправлять лучше простые? Или это не имеет значения?
И пока я и так и этак прикидывал, пока ждал ответа, случилась одна забавная история.
Ребят у нас трое, и в этом году впервые мы отправили в лагерь среднего, Жору, который перешел во второй. Старший, Сережа, поехал в станицу к бабушке и там получил от брата письмо. И — какое!
Как раз в это время я должен был со дня на день приехать в станицу, и там, чтобы мне показать, сберегли его в таком виде, в каком оно пришло.
Я еще ничего не знал. Бабушка послала Сергея в зал, и он вернулся с тарелочкой в руках. На ней лежал изодранный, в пятнах масла конверт, из которого там и тут выглядывала толстая конфетная плитка — это были любимые Сережкины козинаки. Там, где должен быть адрес, лихо прыгали и одна на другую наскакивали простым карандашом нацарапанные буквы.
Я удивился:
— Жора?
И Сережка рассмеялся так, что понятно было — смеяться по этому поводу ему уже не впервой:
— А кто б еще догадался так послать?
— Приходит почтальонка, — неторопливо начала мама. — Зовет меня. Я подхожу. Протягивает мне какой-то кулечек. Что это, спрашиваю. Ой, говорит, тетя, да мы и сами не знаем — или письмо вам, или посылка, Открывает кулечек, показывает: конверт, говорит, вон какой, наверно, тут было сперва чуть больше, да где-нибудь выпали... Так это не вы, спрашиваю, — кулечек? Нет, говорит, они к нам так и пришли — наверно, наши боялись, что не дойдут, так завернули в этот кулечек и только, какой край да какая станица, на нем написали.
И все мы опять смеялись и разглядывали накарябанное чуть пониже адреса на рваном конверте: «С днем ражденя».
Дома они, конечно, ссорились и не раз дрались, оба плакали, но теперь, когда расстались, у Жоры, видно, что-то такое шевельнулось... может, плохо стало без защитника, может, еще что, а может, мальчишка впервые в жизни вдруг понял: брат!
Дед строго сказал Сергею:
— Не вздумай есть! Показали — и можно выбросить. Кто его знает, где они там валялись.
— Нет, — сказал Сергей. — Это такие конфеты... Съем!
И по тому, как при этом поглядывала на меня бабушка, я понял, чьи это слова.
К Жоре потом мы приставали с Сергеем вдвоем: как ты их посылал?
Жора не понимал:
— Как посылал? Да очень даже просто. Конверт у меня был, мама давала, а конфеты нам в лагере не разрешали, но я Алле Васильевне сказал, что день рождения, она купила плитку и принесла. Я положил в конверт и заклеил. А потом на прогулку шли, я попросился выйти из строя, к ящику подбежал и бросил...
— И все?
— А что еще? Они, правда, не сразу влезли, — припомнил Жора. — Но потом маленькая плиточка упала в ящик, и тогда уже все вошло...
Это жара была. Июль.
Я попробовал представить, как из брезентового мешка вытряхивают на почте продранный конверт, в котором еле держится плитка и еще подтаявший кусочек — отдельно... Как рассматривают уверенной рукою первоклассника нацарапанный адрес. Фамилия получателя. Фамилия отправителя. Братья?
Улыбнулись ли там? О чем-то поговорили? Там ли свернули кулек из серой почтовой бумаги? Или это уже в другом городе? Ведь эти самые козинаки проделали, скажу я вам, вовсе не близкий путь...
Кто-то кому-то сказал: «Смотри, поосторожней, там такая штука — в одном конверте конфеты». Другой вспомнил об этом дома за столом и, прежде чем рассказать, улыбнулся и качнул головой: «Сегодня у нас — номер...»
И все это были, конечно, добрые люди.
Ладно, стал я сам с собой потом рассуждать, а мои письма, предположим, попадают в руки людей злых, глупых и жадных. Которые, глядя на пухлый конверт, потирают руки и думают, что я не захотел тратить деньги на перевод и пачку сторублевок посылаю в простом конверте... И они разрывают его, торопясь, и не находят там ничего, кроме нескольких страниц на машинке. Им становится очень обидно, и тогда они рвут на части письмо, и в почтовом вагоне бросают в унитаз, и, торжествуя, долго жмут на педаль...
Грустно как-то. Я столько сидел над этим письмом. Так хотелось рассказать другу, что со мною произошло, что я понял, что вдруг мне открылось, что я хочу теперь предпринять... Я сидел за машинкой, отхлебывал из чашки крепкий чай, думал: поймет он меня или не поймет? Захочет ли поддержать?
Потом, написанное, несколько дней я носил это письмо в кармане пиджака: посылать или не посылать? И после положил на деревянную стойку, подтолкнул, заплатил, получил квитанцию... А оно не дошло. Странно!
У моего сына во всем этом деле была только одна проблема: дотянуться до почтового ящика.
Мне стало казаться, что в этом есть какая-то тайна — почему одни письма доходят так просто, словно от начала до конца сопровождает их добрый ангел-хранитель, а другие пропадают, несмотря на меры предосторожности? Есть!
Однажды мне показалось, будто я стал догадываться, в чем тут дело. И я позвал Жору и спросил у него:
— Слушай, а когда ты держал на ладошке это свое письмо... Которое весило двести пятьдесят граммов. Ты раздумывал?? Посылать его или не посылать?
Жорка у нас сероглазый. Глянул на меня ясно:
— Не-е-ет! Ни капельки. Чего бы я раздумывал?
— Значит, без всяких?
— Взял и послал. Конфеты нам в лагере не разрешали, но я сказал...
Остальное я уже слышал, но в том, как он сперва удивился, мне увиделось что-то похожее на разгадку... Как знать! Может, каким-то чудом твои сомнения и твои долгие раздумья и действительно влияют на судьбу письма? На нем как бы появляется некая роковая печаль. И она тем неизгладимей, чем серьезней письмо и чем ты дольше колеблешься... Вы меня понимаете? Это письмо еще в ваших руках. Но судьба его решена.
И пусть его вовремя вынут из ящика. Пусть почтовый придет минута в минуту. Пусть что угодно — уж каким-то одному ему постижимым образом оно сумеет пропасть.
Конечно, эта истина, которую я пытаюсь сейчас доказать, не относится к числу особенно радостных, но тут уж ничего не поделаешь...
Жорке я, конечно, ничего не стал говорить, а только похлопал его по плечу. Хорошо, что он пока ни капли ни в чем не сомневается, когда отправляет свои письма-посылки.
Длилось бы это дольше!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления