16. Раздавленный червь извивается

Онлайн чтение книги Изгнание
16. Раздавленный червь извивается

Вскоре Визенер устроил в честь Гейдебрега интимный вечер у себя, в своей красиво обставленной квартире. Были два или три человека из встреченных Гейдебрегом на обеде у Леа и сама Леа. Гейдебрег чувствовал себя, по-видимому, хорошо и даже отважился на несколько скромных, тяжеловесно-галантных острот. Визенеру уже казалось, что он раз и навсегда нейтрализовал действие тех злостных сплетен о себе, которые могли дойти до Гейдебрега, и что пребывание гитлеровского эмиссара в Париже лишь укрепит его, Визенера, положение.

Но внезапный, жестокий удар развеял эти мечты. Несколько дней спустя после данного им в честь Гейдебрега обеда, утром, по обыкновению просматривая в постели за завтраком газеты, он увидел в «Парижских новостях» статью о немецких журналистах за границей. Статья была без подписи, но он узнал руку Франца Гейльбруна. Речь в этой статье шла о нем, Визенере. Нагло и искусно была изображена та гибкость, с которой он, изменив своему демократическому прошлому, приспособился к национал-социалистскому настоящему. Больше того, негодяй Гейльбрун не побрезговал выступить с «разоблачениями» в стиле бульварной прессы. В издевательском тоне автор статьи говорил о том, что кое-какой багаж своего либерального прошлого Визенер с собой прихватил. Он, правда, отступился от своих неарийских приятелей, но для приятельниц делает исключение. Очевидно, он с таким же удовольствием проводит ночи в небезупречном с расовой точки зрения обществе на улице Ферм, как дни — на улице Лилль или в «Немецком доме» живущих в Париже нацистов.

Завтрак вдруг показался Визенеру невкусным, и вид на серебристые крыши прекрасного Парижа потерял свою прелесть. Подлым доносом отплатили ему, значит, эмигранты за благородство, с которым он их до сих пор щадил. Он всегда был готов к тому, что в один прекрасный день в той или иной имперской газете промелькнет по этому поводу несколько ядовитых слов; но что его продернут Гейльбрун и компания, которые, в сущности, должны были бы его понимать, этого он не ожидал. Нельзя быть порядочным. Жизнь этого не разрешает. За порядочность надо расплачиваться. Из всех пороков порядочность — самый дорогостоящий. Давно следовало растоптать этот сброд.

Он отодвинул столик с завтраком. Потемневший, с крепко сжатыми губами, сидел он на краю кровати. Бессмысленно предаваться мировой скорби и размышлениям о неблагодарности и ничтожестве рода человеческого. Проповедник Соломон, Шекспир, Свифт, Шамфор{46}, Шопенгауэр сказали уже по этому поводу все, что следовало.

Он встал, в ночных туфлях прошелся по комнате. То, что предки Леа евреи лишь по одной линии и она, следовательно, «метиска», было смягчающим обстоятельством. Он направился в библиотеку. Ему хотелось посмотреть одно место у Шамфора; но, не успев достать с полки соответствующий том, он уже забыл о нем и опустился в большое кожаное кресло. Зеленовато-синие глаза Леа, оттененные темно-каштановыми волосами, спокойно, с легкой иронией смотрели на него с портрета.

В конце концов рядовому немцу разрешили бы даже брак с ней, а Рауль, согласно национал-социалистским законам, считался бы уже «арийцем». Но от него, Визенера, одного из видных национал-социалистов, требовалась сугубая разборчивость, когда дело шло о чистоте крови. Теперь можно будет увидеть, совершил ли он, введя Гейдебрега в дом Леа, потрясающе ловкий шаг или потрясающе идиотский. Национал-социалист Гейдебрег прекрасно чувствовал себя на улице Ферм. Быть может, он удовольствуется версией, будто без таких связей нельзя правильно ориентироваться в парижских делах. А возможно, и станет метать громы и молнии, оттого что Визенер предложил ему воспользоваться гостеприимством «метиски». Это дело удачи. Во всяком случае, хорошо, что удар нанесен не своими, а противником; самый факт, что на тебя нападает эмигрантская печать, больше говорит за тебя, чем против.

Он превозмог свою подавленность. Отвечал на взгляд нарисованной Леа самоуверенным, почти вызывающим взглядом. Как часто эти глаза смотрели на него с портрета, когда его осеняла какая-нибудь счастливая мысль, во время размышлений, записей, разговора, какого-нибудь действия. Нет, этим писакам из «Парижских новостей» не так легко удастся его раздавить. Наоборот, атака мобилизует его. Слишком долго все шло гладко, слишком долго приходилось защищаться только от самообвинений. Хорошо, что предстоит настоящий бой. Настроение его поднялось. Он пошел в ванную и долго мылся под душем. В купальном халате, обтираясь, он громко пел арию тореадора.

Пришла Мария Гегнер; лицо у нее было озабоченное, ей явно хотелось выразить ему сочувствие, как человеку, которого постиг тяжелый удар. Но это только усилило его хорошее настроение. Он острил насчет статьи в «Парижских новостях» и с удовольствием отметил про себя, что его спокойствие, которое она, очевидно, принимала за цинизм, произвело на нее впечатление.

Гейльбрун и компания, пояснял он ей, рассчитывают такими выходками подорвать его положение, но она просчитаются. Не так уж глупы и убоги те ответственные лица, которые решают его судьбу. Он встречается с кем хочет, и «Парижские новости» ему не указ. Неужели гейльбруны и траутвейны воображают, будто Берлин требует от своего парижского представителя, чтобы он вел себя как штурмовик в Штеттине или Магдебурге? Не пожимать, например, руки Леону Блюму или Тристану Бернару{47} потому, что они евреи? Так, что ли? Было бы прямой изменой долгу, если бы он пренебрег возможностями, которые дают ему приятные знакомства в салоне мадам де Шасефьер.

Мария знала Визенера до последней черточки. Сама она, ярая и давнишняя сторонница «движения», была далека от тех глупых расистских бредней, которыми пользовались национал-социалистские демагоги. Постоянное общение с Визенером, жизнь в Париже еще более оттолкнули ее от грубого юдофобства этих демагогов, она мирилась с ним, как со средством, ведущим к определенной цели, как с необходимым злом, мирилась, но с отвращением. Однако Визенер, по ее мнению, слишком легко смотрел на вещи. Он выуживал из гитлеровской программы то, что было ему на руку, а что мешало, отбрасывал. Мария мало знала Леа, но Леа нравилась ей. Однако, когда человек в такой мере, как Визенер, пользуется благами, которые ему предоставляет национал-социалистская партия, он должен быть готов и на жертвы для нее. И если связь с «метиской» сточки зрения его партии предосудительна, он обязан эту связь порвать.

Она знала, что Визенер все это понимает не хуже ее. Ей понравилось, что он так дерзко не желает принимать всерьез случившееся, но в его шутливом тоне она улавливала нотки неуверенности. С другой стороны, она понимала, что, подчеркнув опасность положения, она только подхлестнет его легкомысленную беспечность.

— Возможно, — сказала она сухо, — что вы и правы. Но вопрос в том, долго ли вы продержитесь на такой удобной позиции. Вряд ли вы в присутствии посторонних разрешите себе свысока отмахиваться от нападок «Парижских новостей», как вы это делаете сейчас.

Трезвое замечание Марии не замедлило оказать свое действие. Приподнятого настроения Визенера как не бывало. Гейдебрег, наверное, уже прочитал эту подлую статью. Гейдебрег верит в расистскую доктрину. Возможно, что он пока не даст ход делу из опасения уронить престиж партии, но что ждет запятнанного Визенера в будущем?

Он решил, что ему лучше, не дожидаясь, пока Гейдебрег призовет его к ответу, явиться самому. Он позвонил ему, сказал, что хотел бы срочно поговорить с ним.

— Я подумаю, — донесся из трубки скрипучий голос Гейдебрега. — Я желал бы сначала сам спокойно разобраться в вашем так называемом деле, а вы будьте добры подождать, пока вас вызовет.

Остаток дня Визенер провел в тревоге, и ночь тоже была не из спокойных. На следующий день, рано утром, Гейдебрег вызвал его к себе в отель «Ватто».

Еще суровее, еще степеннее, чем всегда, сидел национал-социалист Гейдебрег в хрупком бархатном голубом кресле, положив руки на колени, неподвижно, в позе статуи египетского фараона; широкий перстень с печатью таил в себе властную и жестокую угрозу. Экземпляр «Парижских новостей» со статьей Гейльбруна, помятый и зачитанный, но аккуратно сложенный, лежал на позолоченном столике, и в этот раз Визенер не замечал прелестного обнаженного зада обольстительной мисс О'Мерфи, создания художника Буше.

— Верно то, что здесь написано, коллега Визенер? — спросил Гейдебрег, чуть заметно кивнув туда, где лежала газета; голос Гейдебрега звучал ворчливее обычного, сам он был вежлив, мрачен и, казалось, застегнут на все пуговицы. Визенер сидел против него, но смотрел не в лицо ему, а напряженно уставился на огромный галстук, закрывавший вырез жилета Гейдебрега.

Визенер решил на этот раз не разыгрывать из себя благонравного школьника. Долго маскироваться не удастся, лучше уж действовать напрямик. Конечно, он не такой дурак, чтобы говорить чистейшую правду, но сегодня он скажет больше, чем говорил до сих пор.

«Верно то, что здесь написано?» — спросил его национал-социалист Гейдебрег.

— И верно, и неверно, — ответил Визенер.

— Как вас понять? — допрашивал скрипучий голос с грозной официальностью.

— Верно то, что много лет назад я усиленно ухаживал за мадам де Шасефьер, — признался Визенер. — Но у нас давно уже установились простые дружеские отношения. Окончательно порвать с этой дамой казалось мне неправильным. Это вызвало бы только враждебность, осложнило бы мое положение в парижском обществе, закрыло бы мне доступ в известные круги, знакомство с которыми я считаю желательным. И кроме того, — прибавил он с чарующим прямодушием, — дама эта мне продолжает нравиться не меньше прежнего. Портрет ее висит у меня в библиотеке, вы это знаете. Снять его со стены было бы, на мой взгляд, недостойно немца.

Лицо Гейдебрега оставалось по-прежнему неподвижным. Только на две секунды он сомкнул морщинистые веки, лишенные ресниц; когда он вновь открыл глаза, они казались еще неподвижнее прежнего. Он молчал, и Визенер поэтому решил продолжать.

— Я вел смелую игру. — Он говорил теперь легко и самоуверенно. Доспехи Ахилла под силу только Ахиллу, и никому другому. Я считаю себя достаточно надежным человеком, чтобы избрать такую линию поведения, которую в отношении другого можно было бы назвать преступной. Но раз национал-социалистские инстанции придают значение сплетням эмигрантской прессы, значит, я слишком далеко зашел, значит, я переоценил себя. Гейдебрег молчал, Визенер смотрел на траурную повязку, она становилась все шире, она разрасталась. Он стал терять уверенность. С усилием оторвал взгляд от черной повязки и принудил себя посмотреть в белесые глаза Гейдебрега.

— Я надеюсь, — настойчиво сказал он, — что наши берлинские руководители не придадут значения этим сплетням. Если Гейльбрун и компания нападают на меня, то это доказывает лишь, что они считают меня серьезным противником, полезным слугой нашего дела. Впрочем, их мнение совершенно несущественно. Важно ваше мнение, важно, верите ли вы мне.

Все время, пока он говорил, Гейдебрег неприятно смотрел на его рот. Как только Визенер кончил, он опять закрыл глаза. Просидел так с минуту. Наконец, не открывая глаз, заговорил:

— Не будь здесь никого, кто бы дал вам указание, другими словами, не будь здесь меня, как бы вы тогда поступили, молодой человек? По-прежнему продолжали бывать на улице Ферм или прекратили бы свои посещения? — Вопрос был каверзный, коварный Гейдебрег умел жестоко играть на нервах своего партнера.

Визенер удивился, что он все это время так мало думал о Леа. То, что она находилась в этот момент не в Париже, а у друзей на юге, недостаточно объясняло его равнодушие. Охладел он к ней? Или он такой отъявленный эгоист, что при первой же опасности отворачивается от спутницы стольких лет своей жизни? Он ясно представил себе Леа. Ее образ захватил его, он ощутил ее рядом с собой, словно она была здесь, в комнате, он видел ее нежную, белую кожу, зеленовато-синие глаза, темные волосы, длинный, некрасивый, сухой нос, который он любил. «Нет, нет, нет, — подумал он, — я не эгоист. Я люблю ее именно потому, что она так дорого мне стоит, я люблю ее такой, какая она есть, и даже ее нос люблю», — и он похвалил себя за рыцарство и подумал, что такое рыцарство является, в сущности, его лучшим оправданием и должно произвести благоприятное впечатление. И не оробел даже тогда, когда на нем остановился пристальный взгляд открывшего глаза Гейдебрега.

— Я ни в чем не раскаиваюсь, — сказал он спокойно, веско, упрямо. «В сущности, — мелькнула у него мысль, — рыцарство ужасно старомодная штука, вся эта романтика совсем не в духе национал-социализма». Тем не менее он продолжал: — Мне и в голову не пришло бы из-за этой пошлой болтовни перестать бывать на улице Ферм. — И он решился на смелый ход — разоблачить в Гейдебреге сообщника. — Ведь вы были на улице Ферм, — закончил он, переходя в наступление, — разве вы на моем месте действовали бы иначе?

На одно мгновение Визенеру показалось, будто Гейдебрег возмущен его наглой фамильярностью. Оплошал он? Гейдебрег опять был непроницаем. Белая, Хищная рука с перстнем взяла номер «Парижских новостей», развернула его, безучастные глаза медленно скользнули по строчкам. Затем, все так же мучительно медленно, Гейдебрег положил газету на место.

Неожиданно он встал. Визенер тоже вскочил, с излишней торопливостью.

— Благодарю, — по-военному гаркнул Гейдебрег, отпуская Визенера. Хайль Гитлер.

— Хайль Гитлер, — ответил Визенер. Ошеломленный внезапностью, с какой был прерван разговор, не зная, что и думать, он очутился за дверью.

По пути домой, вспоминая разговор с Гейдебрегом, он говорил себе, что все могло кончиться гораздо хуже. В таких случаях первый натиск страшнее всего. Если Гейдебрег не выставил его за дверь в первом порыве негодования, он и впредь не прогонит его. Если такой человек, как Гейдебрег, начал думать и если он поразмыслит над аргументами Визенера, то дело Визенера выиграно.

Он был доволен собой. Он защищался умело, к тому же совершенно необычным способом, то есть сохраняя порядочность. Он покачивал головой, дивясь тому, что у него хватило храбрости вести себя по-рыцарски. Кто, кто еще поступил бы так на его месте? Теперь, задним числом, он казался себе всадником, скачущим по тонкому льду Боденского озера{48}. Он убедил себя, что судьба к нему благосклонна, и проникся уважением к своему чутью и ловкости.

Оттого что он столь рыцарски выступил в защиту Леа, ему казалось, что она у него в долгу и, значит, очередь за ней выразить ему свое восхищение и тем самым облегчить его тяжелые испытания. Конечно, неприятности предстоят и ей — некоторое время газеты будут трепать ее имя; но что это по сравнению с теми осложнениями, которые навлекла на него привязанность к Леа? Его положение поколеблено, и то, что он выказал себя таким рыцарем, не пойдет ему на пользу.

И все-таки Визенеру было приятно, что он избавлен от необходимости взглянуть ей в лицо. Там, на юге, где она гостит у друзей, она, вероятно, еще не успела узнать об этой ужасной истории. Он заказал телефонный разговор. Это удачно, что он первый расскажет ей и тут же с ней объяснится.

Но все обернулось не так, как он ждал. Впервые за столько лет Визенер почувствовал, что Леа растерялась. Она, всегда умевшая с безошибочной уверенностью найти нужное слово, на этот раз способна была лишь переспросить прерывающимся голосом:

— Что? Я не поняла, — и, когда он кончил, не нашлась, что сказать. Она молчала, и он спросил:

— Ты слушаешь?

— Разговор окончен? — вмешалась телефонистка.

— Мы еще разговариваем, — ответил он, но Леа ничего больше не сказала, говорил только он. Почувствовав, как она взволнована, он спросил, не приехать ли к ней. Но она поспешно ответила «нет» — тихим, сдавленным голосом.

Теперь разговор действительно кончился, он сидел у аппарата, обессиленный, глубоко встревоженный. Его великолепный оптимизм улетучился. Он боялся разговора с Гейдебрегом, а с Леа, думал он, все обойдется. Ему казалось, что он действует искусно, он гордился своим чутьем. И вот что получилось.

Мария доложила, что Гейдебрег просит его к телефону.

— Скажите, что меня нет дома, — быстро ответил он. Она помедлила мгновение, но ничего не возразила.

Долго сидел он один. Потом пошел к Марии. Она продолжала работать, не обращая на него внимания. Ему стало досадно. Почему она ни о чем его не спросит? Почему не поговорит с ним о том, что для него сейчас всего важнее? Как она может так спокойно сидеть и отстукивать на машинке всякую ерунду?

— Бросьте, пожалуйста, — сказал он, — ваша машинка действует мне на нервы. — Она тотчас же перестала писать, но по-прежнему молчала. В конце концов он заговорил первый, подробно рассказал о разговоре с Гейдебрегом, точно воспроизводя отдельные выражения, делая свои замечания. Она внимательно слушала.

— Скажите же что-нибудь, — настаивал он, — помогите мне.

— Боюсь, — откликнулась она наконец, — что дольше так продолжаться не может. Боюсь, что вам придется порвать с улицей Ферм. — Она не смотрела на него, говорила очень сухо, но так, что он не мог не почувствовать ее участия, и это ее «боюсь» тоже было очень теплое. Но как раз ее участие вызвало у него досаду. Мария сидела против него как живое воплощение укора.

— Гейдебрег, по-моему, удивился, что вас нет, — сказала она. — Я обещала, что вы позвоните, как только придете. Нельзя заставлять его долго ждать. — Унылый, безучастный, он опустился на софу. Сегодня утром он с удовольствием думал о предстоящем втором разговоре с Гейдебрегом. А теперь мужество покинуло его.

Раньше чем он пришел к какому-либо решению, явился Рауль.

Юноша был страшно взбудоражен. Его зеленовато-серые глаза потемнели, худощавое лицо было потным и землисто-серым от волнения, он дышал тяжело, как после усиленной физической работы.

— Я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз, — сказал он срывающимся голосом.

— У меня нет секретов от Марии, — недружелюбно ответил Визенер.

— Я хотел бы все-таки поговорить с вами наедине, — упорствовал Рауль.

Визенер повел его в соседнюю комнату — библиотеку — и закрыл стеклянную дверь.

— Вот они, — задыхаясь, выговорил юноша и, вытащив из кармана пачку денег, швырнул ее Визенеру, — я не желаю больше ваших денег. Я возвращаю их вам. — Он так стремительно бросил на стол смятые бумажки, что две из них упали на пол.

— Не потрудишься ли поднять их? — с грозным спокойствием спросил Визенер. Он не мог сосчитать, сколько денег швырнул Рауль, но все же ему было ясно, что тысячи франков здесь нет, и, как ни волновал его вопрос, что еще скажет сын, он все же улыбнулся про себя. Улыбка помогла ему сохранить спокойствие, его серые глаза потемнели, так же как глаза сына.

— И не подумаю поднимать ваши деньги, — дерзко ответил Рауль. Он был в диком возбуждении, он не помнил себя. Прочитав статью — ее прислали ему анонимно, — он с быстротой молнии сообразил, почему Визенер не хочет помочь ему в деле со слетом. Ярость и стыд захлестнули его так, как никогда за всю его восемнадцатилетнюю жизнь. Впервые понял он, что есть люди, которые считают его неполноценным уже в силу его рождения. Смешно, но это так. Он плохо знал национал-социалистские законы, но одно ему теперь ясно: так как среди его шестнадцати предков был один еврей, то в Германии эта капля «нечистой крови» преградила бы ему доступ к высшим постам. Он вспомнил читанные им когда-то рассказы об американских неграх, мулатах, терцеронах, квартеронах, квинтеронах{49}, правнуки которых еще считались париями. Подобной расовой арифметикой занимались сейчас немцы. Он, Рауль де Шасефьер, — пария, метис, halfcast;[13]Полукровка ( англ .). со сладострастной яростью он припоминал все унизительные обозначения, какие ему когда-либо случалось слышать.

Рауль обладал острым умом. Он так же хорошо, как всякий логически мыслящий человек, мог доказать всю бессмыслицу «расовой теории», всю несостоятельность ее основных положений и всю невозможность строить на таких теориях, будь они даже верны, какие бы то ни было практические выводы; больше того, он прекрасно умел высмеивать их самым ироническим образом. Родословную человека труднее установить, чем родословную собаки или лошади, ибо когда дело касается человека, то тут не скажешь с такой же уверенностью, кто кого покрыл, и при установлении отцовства приходится в девятистах девяноста девяти случаях из тысячи полагаться на показание матери, о чем с чарующей наивностью говорит уже Гомер устами своих благородных героев, когда они рассказывают о своих отцах{50}. Неистовый гнев заглушил в нем, однако, всякую способность рассуждать. Справедливо или несправедливо, но он запятнан, множество людей не считают его полноценным человеком; фундамент, на котором покоилась юношеская вера Рауля в самого себя, рухнул.

С сегодняшнего утра под влиянием газетной статьи его атавистическое слепое чувство чести безмерно разбухло. Он чувствовал себя поверженным в прах, муки оскорбленного самолюбия сотрясали его, уносили прочь остатки разума. Гнев его обрушился не на прадеда Рейнаха, давно истлевшего, не на мать, не на нацистов и не на писак из «Парижских новостей», а на Визенера.

Когда он представлял себе лицо Клауса Федерсена, искры плясали у него перед глазами. Уж не Клаус ли прислал ему статью? Не могло быть сомнений, что из его товарищей никто еще не читал этой статьи, но ему казалось, будто все о ней знают. Сегодня утром он точно шел сквозь строй. И во всем этом виноват он, Визенер. Кто он, в сущности, этот мосье Визенер? Если он нацист, то как он мог сойтись с полуеврейкой, с дочерью урожденной Рейнах? Как мог он дать ему в матери эту женщину? Кто разрешил Визенеру отравить ему, Раулю, жизнь? Да, Рауль потерял всякую способность логически мыслить и всякое самообладание. Он забыл, что в те времена, когда его произвели на свет божий, понятий «ариец» и «неариец» не существовало, они жили разве только в больных головах нескольких изуверов, которым отказано было в даре ясного мышления. Он просто-напросто отвергает такого отца. Он плюет в лицо этому бошу, разыгрывающему из себя француза, этому комедианту, который на самом деле — ни то, ни се, ни француз, ни немец, этому субъекту, сумевшему лишь изгадить ему жизнь. «C'est cela, — думает он, — ma vie est ratee»,[14]Именно так, моя жизнь не удалась ( франц .). — и мысленно повторяет то же самое грубыми немецкими словами: «Он изгадил мне жизнь».

Визенер оглядывает своего сына. От его привлекательности ничего не осталось, его внешность сейчас не радует глаз, гордиться Визенеру сейчас нечем. Перед ним бедный, загнанный мальчик. Сегодняшнее событие совершенно выбило его из колеи, стерло с него весь грим, а то, что оказалось под гримом, довольно неприглядно. Мальчик говорит торопливо, мешая немецкую и французскую речь, и едва заметный акцент, обычно придающий столько прелести его немецкому языку, делает теперь этот язык некрасивым, вульгарным. Глубокий голос Рауля звучит глухо. Вот так звучал и голос Леа сегодня по телефону. И унаследованный от Леа длинный хрящеватый нос, который обычно красит его, иначе лицо было бы слишком миловидным, девичьим, сейчас, когда он так взволнован, просто уродует его. Значит, мы, национал-социалисты, правы, утверждая, что при смешении крови дети наследуют только худшие свойства родителей.

Ни на поведении, ни на лице Визенера мысли его не отражаются. Выставив вперед подбородок, сжав губы, сильный, мужественный, стоит он перед распустившимся, неистовствующим, потерявшим голову юношей. Он только смотрит на него, и уж одно это спокойствие дает ему превосходство над сыном.

А это превосходство только сильнее взвинчивает Рауля.

— Самое меньшее, чего я от вас требую, — кричит он, — это чтобы вы реабилитировали меня. Теперь-то уж по что бы то ни стало надо организовать слет молодежи, и я должен возглавить делегацию «Жанны д'Арк». Это вы, во всяком случае, обязаны мне устроить. — Он говорит запальчиво, сбивчиво, но в голосе нельзя не услышать ноток настойчивой просьбы, мольбы.

И Визенер слышит их. Но его возмущает, что Рауль так глуп и не хочет понять всей неуместности своего требования теперь, после статьи в «Парижских новостях». Рауль не может не знать, что сам он, Визенер, влип по уши, — и в такую минуту он предъявляет к нему наглое, эгоистическое, неосуществимое требование.

Визенер наклоняется, поднимает разлетевшиеся по полу бумажки, тщательно разглаживает их, присоединяет к остальным, считает.

— Восемьсот, — говорит он с мелочной, глупой, злой насмешкой. Он кладет деньги в карман.

— Что вам, собственно, угодно, мосье де Шасефьер? — продолжает он с той же нелепой насмешкой; позднее он сам поразится своему тону. — Вас взволновали анонимные сплетни в эмигрантской газетке? Вам-то какое до них дело? Вам-то о чем волноваться? Где это написано, мосье де Шасефьер, и кто вам сказал, что я ваш отец?

Эти слова — чистейший вздор. В том, что он его отец, не может быть сомнений, одно сходство с Раулем уже доказывает это. Он видит глаза мальчика и знает, что в эту минуту у него, Визенера, совершенно такие же глаза. Но если даже он не отец ему, что это меняет? Почему эта статья не может задеть мальчика, если она по его, Визенера, вине позорит имя его матери? Отчего бы ему не прийти в бешенство? Все, что он, Визенер, в данную минуту говорит, — это бред, он это прекрасно знает, он знал это прежде, чем начал говорить. Он знает также, что этими словами навеки отталкивает от себя сына. И все же он их произносит.

Рауль стоит перед ним, сознание, что его хотят осрамить, оскорбить, пронизывает его насквозь, наполняет жгучим, слепым гневом, как никогда в жизни. Что этот субъект плетет? Это — новое оскорбление его матери. Вот, на стене висит ее портрет. Рауль, хотя и не смотрит на портрет, отчетливо его видит. В это мгновение ему вдруг больше, чем когда бы то ни было, ясно, какую роль в жизни этого человека играла его, Рауля, мать. Каким же надо быть негодяем и глупцом, чтобы так цинично от нее отречься. Волна безмерного гнева подхватила и понесла Рауля. Чего он вообще хочет, этот Визенер? Если он не отец ему — а, к сожалению, он все-таки отец, — то как он смел так нагло заставлять его столько лет разыгрывать роль сына? И внезапно, позеленев от ярости, он срывающимся голосом швыряет Визенеру в лицо:

— Что? Вдобавок вы еще и трус? Вдобавок вы еще хотите увильнуть? Бош, грязный бош!

Визенеру следовало бы сохранить благоразумие. Тщетно будет он позднее, сидя за своей Historia arcana, вопрошать себя, куда девалась его логика, его испытанная проницательность психолога. Как это он не посчитался с отчаянным возбуждением мальчика? Чужим он прощал непростительные слабости. Как же это он собственному сыну не простил вполне простительную вспышку? Возможно, это произошло потому, что стук Марниной машинки, чуть доносившийся из третьей комнаты, вдруг оборвался, а возможно, и потому, что он не ждал от всегда сдержанного Рауля такой бурной вспышки. Как бы там ни было, Эрих Визенер, высококультурный, рафинированный Визенер, на которого излились все щедроты образования и ума, поступил так, как поступил бы в этом случае любой невежда, мещанин, унтер. Он поднял руку и звонко ударил Рауля сначала по правой, а потом по левой щеке.

Рауль слегка покачнулся, но будто окаменел. Он не проронил ни звука. Из кабинета, очень глухо, вдруг снова донесся тупой, торопливый стук машинки. Щеки Рауля залились краской, на них отчетливо проступили следы пальцев. Юноша постоял с минуту, потом тяжело повернулся и вышел из комнаты.

Визенер проводил его глазами. Его взволновало не то, как Рауль стоял перед ним, слегка пошатываясь, но весь окаменев, и не след его собственной руки, которой он ударил мальчика. А вот как Рауль уходил из комнаты, еле волоча ноги и опустив плечи, как он, восемнадцатилетний юноша, обычно такой собранный, побрел вдруг усталой, стариковской походкой, — это потрясло Визенера. Весь его гнев улетучился, как воздух из продырявленной шины. Еще мгновение — и он бросился бы за сыном и вернул его.

Он опустился на стул. Только теперь, после ухода Рауля, он осознал, каких усилий ему стоило не кричать, не буйствовать. Он дышал с трудом, сердце давало себя чувствовать. Спустя некоторое время он встал, распахнул окно, глубоко втянул в себя апрельский воздух; воздух был влажный, теплый, — он предпочел бы свежий ветерок, но он все же долго стоял, высунувшись из окна. Затем вернулся на середину комнаты, проделал по всем правилам несколько гимнастических упражнений, несколько ритмических вдохов и выдохов. С портрета Леа смотрели на него спокойные, чуть иронические глаза.

Он выпрямился, вошел в кабинет.

— Напрасно вы так, — сказала Мария; она говорила сдавленным голосом, взволнованно.

— Знаю и без вас, — ответил он ворчливо. — Скажите еще: «Не говорила я вам разве, что проклятая статья вам немало насолит?» — Мария посмотрела на него, но сдержалась.

— Может быть, мне уйти? — спросила она без всякой обиды, с дружеской заботой в голосе. — Хотите побыть один? Или, лучше всего, — посоветовала она ему настойчиво, по-матерински, — ступайте побегайте часок по улице. Но не больше часу. Дольше откладывать звонок к Гейдебрегу нельзя.

— Нет, — ответил он, — останьтесь, Мария, и я останусь дома. Мне приятнее, когда вы здесь.

Марии и радостно и горько было это слышать; когда ему плохо, он цепляется за нее.

Праздно, в полном унынии сидел он за своим письменным столом. Инцидент с Раулем вряд ли можно уладить. Мальчик унаследовал от Леа чувствительность, а от него — честолюбие и тщеславие и, конечно, смертельно оскорблен. Какое неслыханное идиотство он, Визенер, совершил. Такой ли у него избыток близких людей, чтобы ой мог себе позволить прогнать сына? «Приятелей и приятельниц» у него множество, но если вдуматься, так, кроме Леа и Марии, у него никого нет.

В глубине души он всегда смутно предчувствовал, что настанет миг, когда придется выбирать между Леа и своим положением в национал-социалистской партии. А сейчас похоже на то, что и дружбе с Леа и его карьере пришел конец. Сдавленный голос Леа во время их телефонного разговора, ее растерянность, ее молчание. «Разговор окончен?» — увы, говорил он один. Нет, крышка. А разве Гейдебрег обронил хотя бы одно слово, которое давало право надеяться на благополучный исход? Только преступный, легкомысленный оптимизм мог подсказать ему подобные надежды. Гейдебрег выбросил его за борт, так же как и Леа. Сразу рухнуло все — Леа и вся его карьера.

Эмигрантская сволочь. Писаки. Как он свысока смотрел на этих людей. Он — в роллс-ройсе, а они — в извозчичьей колымаге. Они исковеркали ему жизнь. Достаточно было им захотеть, и он шлепнулся в грязь, поминай как звали. Ягненок бедняка. Хорош ягненок. Во всем виновата Леа. Если бы не она, он давно взялся бы за ум и слопал ягненка. В нем поднялась безграничная злоба, поднялся гнев против всех этих гейльбрунов и траутвейнов. Такого гнева он еще никогда не испытывал. Он так дьявольски церемонился с ними, не трогал, щадил, а они в благодарность исковеркали ему жизнь. Раздавить писак. В мусорный ящик гадов.

— Дайте мне досье с делом «Парижских новостей», которое прислал Герке, — сказал он Марии. Мария подала ему папку. Он стал изучать материал об издателе Гингольде. Чего здесь только не было. Человек, у которого варит котелок, мог доставить гейльбрунам и траутвейнам немало хлопот.

Но неужели и впрямь ему ничего не осталось, кроме этой мелкой мести? Он похож на горничную, которая собирается облить соперницу серной кислотой. Что он вообразил? Все потеряно? Вздор. Спокойствие он потерял, и только. Леа и Рауль заразили его своей паникой. Хладнокровие, Эрих Визенер. Включите, пожалуйста, ваш рассудок.

Ясно, что выбор есть. Ведь если партия национал-социалистов выбросит его за борт, он в глазах Леа только поднимется. Ее молчание, ее растерянность, ее поспешное «нет», когда он предложил приехать к ней, ничего не значат, кроме напряжения первой минуты. Он напрасно ошеломил ее телефонным звонком. Другое дело, когда он ее увидит, когда он все толком объяснит ей. Леа справедлива и умна, с ней можно договориться. О, он многое может привести в свое оправдание. Когда Гейдебрег его допрашивал, он рыцарски встал на ее защиту. Он ни одной секунды не колебался. Это вполне естественно, но далеко не каждый поступил бы так. А из-за чего вся беда, почему «Парижские новости» имели возможность поместить эту идиотскую статью? Да только потому, что он ради нее щадил «Парижские новости». Она должна это понять, она это поймет. Вот перед ним досье. Он покажет ей это досье. Он покажет ей, как легко ему было расправиться с «Парижскими новостями». Гейдебрег предложил ему это сделать. Он не сделал. Ради нее. Она не может не признать этого. Это свяжет их друг с другом навсегда.

— Разговор с Гейдебрегом нельзя больше откладывать, — напомнила Мария.

— Да, да, — всполошился он, — соедините меня.

Из трубки донесся голос Гейдебрега, скрипучий, степенный. Но, к удивлению Визенера, голос этот говорил не о его деле:

— Вы ведь хотели разработать проект, как пресечь клеветническую кампанию, поднятую в некоей прессе? — говорил голос.

На какую-то долю секунды мозг Визенера отказался работать. Но затем Визенер с лихорадочной быстротой стал соображать. Куда клонит Гейдебрег? Почему он именно сейчас напомнил ему об этом? Не с целью ли испытать, можно ли его использовать для борьбы с «Парижскими новостями» и насколько? Очевидно, так. Очевидно, это задание — пробный камень. Если он сейчас, немедленно, сделает ряд предложений, ясных и эффективных предложений о том, как бороться с «Парижскими новостями», все опять пойдет на лад, он докажет свою благонадежность и — выплывет.

Значит, он все же на распутье. Перед ним выбор. Так четко поставлен вопрос — до слез, до боли в сердце. Если он разработает проект уничтожения «Парижских новостей», карьера его спасена, но Леа потеряна. Если он не сделает этого, он спасет дружбу с Леа, но карьера его окончена.

Так ли? А нет ли другого выхода? Нельзя ли спасти и дружбу с Леа и карьеру? Эта сволочь в такой же мере поносит Леа, как и его. Ее оскорбили не меньше. Его долг, его прямая обязанность — отомстить за оскорбление Леа. Она должна это понять. Если он разработает проект, он сделает это и ради нее. Она, естественно, возмущена не меньше моего. Она, естественно, жаждет растоптать эту мразь. А если это не так? Леа — странный человек. Может быть, она именно сейчас захочет спасти ягненка бедняка.

О, это бессовестно. Бессовестно со стороны судьбы, нацистской партии, господа бога, безразлично, как бы это ни называлось, поставить его перед таким выбором. Так издевательски ясно спросить его: «Что ты предпочитаешь — внешний блеск или личную жизнь, так называемое человеческое?» Вдвойне бессовестно именно сейчас, вслед за этим подлым нападением, подвергать его такому испытанию.

Все это в один миг, пока замирал голос в телефонной трубке, пронеслось в мозгу писателя и журналиста Эриха Визенера. Как перед умирающим в короткие мгновения проходит вся его жизнь, так и он в этот миг увидел пройденный им трудный путь и все перипетии своей дружбы с Леа. «Как пресечь клеветническую кампанию, поднятую в некоей прессе». Звуковые волны еще носились в воздухе, голос еще звучал у него в ушах, когда он, окончательно взвесив все «за» и «против», ответил:

— Конечно, конечно, само собой разумеется. — И в тоне его опять звучали преданность, благоговение, усердие, как до инцидента со статьей.

Национал-социалист Гейдебрег говорил очень громко, даже Мария отчетливо слышала его. Ответ Визенера был таким, каким ему полагалось быть, единственно правильным, она сама на его месте ответила бы совершенно так же, она одобряла его из деловых и личных соображений. Но тон Визенера, угодливость, с какой он положил свои пять слов к ногам Гейдебрега, были до того гадки, что она поморщилась.

— Когда я могу получить в письменном виде проект, разработанный во всех деталях? — спросил в телефон скрипучий голос.

— А когда вы хотели бы его получить? — спросил в свою очередь Визенер.

— В конце будущей недели, — услышал он.

— Я пришлю вам проект в середине недели, — ответил Визенер.


Читать далее

Книга первая. Зепп Траутвейн
1. День Зеппа Траутвейна начинается 13.04.13
2. «Парижские новости» 13.04.13
3. Человек едет в спальном вагоне навстречу своей судьбе 13.04.13
4. Заблудшая дочь порядочных родителей 13.04.13
5. Зубная боль 13.04.13
6. Искусство и политика 13.04.13
7. Один из новых властителей 13.04.13
8. Хмурые гости 13.04.13
9. В эмигрантском бараке 13.04.13
10. Зарницы нового мира 13.04.13
11. Гансу Траутвейну минуло восемнадцать 13.04.13
12. Изгнанник, вдыхающий на чужбине запах родины 13.04.13
13. Песенка о базельской смерти 13.04.13
14. Юный Федерсен в Париже 13.04.13
15. Национал-социалист Гейдебрег и его миссия 13.04.13
16. Раздавленный червь извивается 13.04.13
Книга вторая. «Парижские новости»
1. Chez nous 13.04.13
2. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон 13.04.13
3. Резиновые изделия или искусство 13.04.13
4. Ганс изучает русский язык 13.04.13
5. Мадам Шэ и Ника Самофракийская{57} 13.04.13
6. Письмо из тюрьмы 13.04.13
7. Коварство и любовь 13.04.13
8. Луи Гингольд между двух огней 13.04.13
9. Узник в отпуске 13.04.13
10. Оратория «Персы» 13.04.13
11. «Сонет 66» 13.04.13
12. Единственный и его достояние{80} 13.04.13
13. «Печенье сосчитано» 13.04.13
14. Есть новости из Африки? 13.04.13
15. Цезарь и Клеопатра 13.04.13
16. Митинг протеста 13.04.13
17. Романтика 13.04.13
18. Слоны в тумане 13.04.13
19. Цезарь и его счастье 13.04.13
20. Штаны еврея Гуцлера 13.04.13
21. Летний отдых 13.04.13
22. Франц Гейльбрун между двух огней 13.04.13
Книга третья. Зал ожидания
1. Голубое письмо и его последствия 13.04.13
2. Анна поставила точку 13.04.13
3. Солидарность 13.04.13
4. Смелый маневр 13.04.13
5. Искушение 13.04.13
6. «Зал ожидания» 13.04.13
7. Телефонные разговоры на летнем отдыхе 13.04.13
8. Битва хищников 13.04.13
9. Проигранная партия 13.04.13
10. Терпение. терпение 13.04.13
11. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» 13.04.13
12. Уплывающий горизонт 13.04.13
13. Торжество справедливого дела 13.04.13
14. Он решил стать законченным негодяем 13.04.13
15. Костюм на нем болтается, как на вешалке 13.04.13
16. Евангелие от Луки, XXI, 26 13.04.13
17. Нюрнберг 13.04.13
18. Гейльбрун подает в отставку 13.04.13
19. Вверх ступенька за ступенькой 13.04.13
20. Вексель на будущее 13.04.13
21. Мадам де Шасефьер снимают со стены 13.04.13
22. Орлеанская дева 13.04.13
23. Счастливчики 13.04.13
24. Короли в подштанниках 13.04.13
25. Добрый петух поет уже в полночь 13.04.13
16. Раздавленный червь извивается

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть