Вернувшись из «Серебряного петуха», Зепп снова взялся за свой «Зал ожидания». Он работал с ожесточением, медленно, упиваясь и чертыхаясь, обстоятельно и вдохновенно. Никогда еще он не испытывал такого счастья и такой муки, как теперь, создавая свою симфонию.
Он порывисто бросался от пианино к письменному столу, насвистывал сквозь зубы, играл, бегал из угла в угол, записывал. Он слушал тиканье любимых часов, оно становилось музыкой. Из соседней квартиры доносилось бренчание «сапожника», Зепп ругался, стискивая зубы и работал. Мысленно он спорил с Анной о деталях: такое-то место не вполне чисто и свободно звучит, а тут слишком гладко, а здесь еще «не высохла краска».
Зепп сделал перерыв, сварил себе кофе, опустился в клеенчатое кресло, сидел, думал, напевал сквозь зубы, пыхтел. С дружелюбным презрением равнодушного наблюдателя думал он о Фридрихе Беньямине, об этом проповеднике в котелке на голове и с сигарой в зубах. Проповеднику уже виделось, что пророчества евангелистов близки к осуществлению, ему уже виделся сын человеческий, грядущий во облаке, — в силе и славе своей. Зепп еще не дошел до этого. Он лишь видел, что осуществляется то, что давно было предсказано для нынешних времен: «И люди будут издыхать от страха и от ожидания бедствий, грядущих на вселенную…» Ему не терпелось передать в музыке это невыносимое ожидание, чтобы люди всем существом своим почувствовали, как оно невыносимо, и не захотели более ждать, а всеми силами стремились положить конец этому невыносимому ожиданию.
Все, о чем хлопочет, что говорит и делает проповедник Беньямин с его Железным крестом, с его котелком и его мечтами в духе Берты фон Зуттнер{115}, это при самых лучших намерениях всего лишь героическая, никчемная суета. Нет никакого смысла мечтать о том, как бы должно было и как бы могло быть хорошо.
И те заботы и страхи, которые мучили Анну, — они тоже не имели смысла. Какое горе, что она поставила точку, что она не дожила до его, Зеппа, сегодняшнего дня, до его «Песен Вальтера», до концерта у мадам де Шасефьер, до возвращения Фридриха Беньямина и до этой работы над «Залом ожидания». Она поняла бы, какой большой путь он прошел. Его прежнее искусство — это «искусство для искусства», бесцельное, беспочвенное и, следовательно, больное. Но он выздоровел. «Он не пишет, а вышивает золотыми нитками по шелку», — сказал Готфрид Келлер о Конраде Фердинанде Майере{116}. Теперь Зепп не вышивает более золотыми нитками по шелку.
Опять уже занесся? Опять так быстро успокоился на достигнутом? Анна пробрала бы его. Анна с ее хорошо подвешенным языком уши прожужжала бы ему, перечисляя, чего только в его симфонии не хватает. Финала, например, еще, можно сказать, нет совсем. А для того чтобы написать финал к его симфонии, нужно верить. Поезд, которого давно ожидают, непременно придет это ему ясно. Если он не придет, все рухнет и симфония его действительно будет «Залом потерянных шагов», мостом, ведущим в Никуда.
«Сделать» финал он мог бы. Он отлично владел техникой компонирования, он смог бы втиснуть нечто приблизительное в проклятые пять линеек нотной бумаги, и это было бы даже неплохо, и за один вечер публика, пожалуй, не раскрыла бы обмана. Но что он выиграл бы?
Зепп стряхнул с себя раздумье, вернулся к письменному столу и принялся отрабатывать сырые места. Однако работа не спорилась, воодушевление исчезло. Пришел Ганс, и Зепп обрадовался предлогу прервать ее.
— Как подвигается твой «Зал ожидания»? — спросил Ганс.
— Еще поработаю над ним, — ответил Зепп.
— А к середине октября кончишь? Как ты полагаешь? — допытывался Ганс.
Зепп, несколько удивленный, пожал плечами.
— Жаль, — громче обычного, несколько угловато сказал мальчуган, — в таком случае я, пожалуй, уж не услышу симфонии.
— Ты, значит, в середине октября собираешься ехать? — проверяя свою догадку, спросил Зепп. Голос его прозвучал устало; в комнате было уже темно, но он не включил света.
— Да, — ответил Ганс. — Разрешение получено, все оформлено.
— Что ж, надо мне привыкать к этой мысли, — сказал Зепп, — надо приспосабливаться. — Он произносил какие-то слова, он явно говорил только затем, чтобы не наступило молчание.
Со времени последнего разговора с отцом Ганс чувствовал, что между ними установилась гораздо большая близость, чем раньше; ему чертовски тяжело оставлять отца в одиночестве.
— Сегодня на твой текущий счет опять поступило восемь тысяч франков, поспешно сказал он. Говорить, говорить, и только о практических вещах, ни в коем случае не допустить взрыва чувств. — Если так дальше пойдет, ты скоро сможешь жить на проценты с твоих капиталов. В «Пари Миди» напечатана сегодня статья о тебе — дай бог всякому.
Это прозвучало очень дружелюбно и очень беспомощно, Ганс как будто хотел напоминанием о славе и успехе утешить отца, удрученного предстоящей разлукой.
Зепп улыбнулся.
— Я нисколько не упрекаю тебя, Ганс, — ответил он на то, чего мальчуган не сказал, и дружески, серьезно поглядел на него глубоко сидящими глазами. — Не думай, — продолжал он, — что я настроен против Москвы, как тебе могло показаться, оттого что я недавно так ополчился на нее. С тех пор я переменил мнение. И вообще в последнее время я стал много терпимее.
— Когда ты заговариваешь о своей терпимости, — ответил Ганс и тоже улыбнулся, — я начинаю бояться. В таких случаях с тобой бывает особенно трудно.
— На этот раз это не так, — пообещал Зепп. — С тех пор как я получил возможность вернуться к музыке, я стал умнее. Жалко, что я не закончу «Зал ожидания» до твоего отъезда. Думаю, что эта музыка и тебе многое скажет. Но симфонию, несомненно, будут передавать по радио, я предупрежу тебя телеграммой. Надо надеяться, что, по крайней мере, приличные приемники в Москве найдутся.
— Надеюсь, — терпеливо ответил Ганс.
— Серьезно, мальчуган, мне кажется, что в смысле политических взглядов мы подошли ближе друг к другу. Раньше, например, я бы из успеха дела Беньямина сделал вывод о наличии каких-то больших сдвигов. Теперь же я хорошо понимаю, что это отдельный, ничтожный случай, который ровно ничего не доказывает. Журналиста Фридриха Беньямина мы вырвали из рук насильников. А страну Абиссинию мы не сможем спасти. — Зепп собрался с духом и, едва видя в сгущающихся сумерках лицо сына, сделал признание: — Я убедился, Ганс, что твой главный принцип верен: к сожалению, прав ты, а не я. К сожалению, те, кто утверждает, что идея может пробить себе путь без насилия, — фантазеры. Справедливый порядок на земле не установишь без насилия. Группы людей, заинтересованные в несправедливом порядке, не сдадутся, пока их не сломят силой. Это-то я уже понял.
Ганс напряженно слушал, взволнованный и обрадованный: значит, Зепп сорвал пелену с собственных глаз и он, Ганс, помог ему в этом.
— Не могу сказать, — помолчав, продолжал Зепп, — чтобы мое новое видение мира сделало мою жизнь приятней. Вам-то хорошо. Ваше мировоззрение стало частью вас самих, вы, точно сантиметром, мерите мир вашими принципами, вам все на свете ясно как дважды два — четыре, и вы чувствуете себя превосходно. Я же совсем не хорошо себя чувствую. Я понял, что ваши основные принципы верны, но в том-то и дело, что я их только понял, мозг мой признает их, а чувство с ними в разладе, сердце не говорит «да». Холодно мне в твоем мире, где все построено на разуме и математике. Не хотел бы я жить в этом мире. Мне представляется, что в нем слишком много внимания уделяют массам и слишком мало отдельной личности. Я люблю свою старомодную свободу. Борозды в моем мозгу проведены так глубоко, что мне из них не выкарабкаться. В теории я еще могу научиться чему-нибудь новому, а на практике — нет.
— Прости, но, мне кажется, ты себя недооцениваешь, — осторожно возразил Ганс. — Ты разве не говорил, что для «Зала ожидания» тебе пришлось сочинять абсолютно новую музыку? И разве твоя новая музыка не дает тебе тепла?
Но Зепп отверг эти доводы.
— В твоем мире, — нетерпеливо сказал он, — я чувствовал бы себя ужасно неуютно, в этом я уверен. Мне пришлось бы отказаться от всех милых сердцу привычек, а без них я не мыслю себе свою жизнь. Все это беспомощные слова, — вдруг сердито прервал он себя, — а то, что я хочу сказать, в слова не укладывается. Старое не умерло, а в новом еще нет дыхания, мы живем в мерзкое переходное время, это действительно жалкий зал ожидания. Все, что я говорю тебе, я вложил в свою музыку. А выраженные словами, мысли мои звучат мелко и мелодраматично, и я, конечно, по-твоему, ужасно сентиментален. Нет разве? Но, быть может, ты понимаешь меня? — запальчиво спросил он тоном прежнего, взрывчатого Зеппа.
— Надеюсь, что понимаю, — скромно сказал Ганс. Его спокойный голос умиротворяюще подействовал на Зеппа.
— Я счастлив, что у меня хватило выдержки оставаться в газете, пока не разрешилось дело Беньямина, и только тогда вернуться к музыке, — признался он мальчугану. — Нельзя сказать, чтоб я многого достиг. И ты, вероятно, думаешь про себя, что мои претензии жалки. Я и сам себе представляюсь плешивой и общипанной птицей, как политик, конечно. В особенности когда говорю об этих вещах, как почти законченный рантье, сытый и самодовольный. Но с меня хватит того, что я сделал, это было трудно, дорогой мой, и совесть моя чиста. А теперь скажи честно, Ганс: ты смотришь на меня сверху вниз?
— Я ведь не свинья, — просто сказал Ганс. — Смотрю на тебя сверху вниз? Да я счастлив, Зепп. Теперь я уеду гораздо спокойнее.
Зепп немножко стыдился своих признаний.
— Однако хватит выворачивать себя наизнанку, — сказал он. — Я, право, чувствую себя неким персонажем с картинки одной из тех ужасных старых книг, которые выставлены под колоннадой Дворцового парка, — этаким баварским герцогом, который отрекается от престола и величественно передает сыну корону и скипетр. В школе нас заставляли учить одно стихотворение — не знаю, вбивали ли его и вам в головы, — так там были такие строчки:
Сын, вот мое копье,
Возьми его, оно мне тяжело.
Вот я тебе и передаю мое копье, Ганс. Я ухожу в отставку по старости.
— Знаешь, Зепп, — сказал Ганс, — это очень хорошо, что ты решил ограничить свою деятельность музыкой. Так ты натворишь меньше бед здесь, в Париже, а я смогу спокойно спать там, в Москве.
На следующий день поздно вечером Зепп, работая над симфонией, вдруг услышал то, чего давно ему до боли не хватало. Он услышал, как пришел долгожданный поезд, наперекор всему, quand meme, и как невидимая стена зала ожидания рухнула и ожидавшие наконец уехали в страну свободы.
Он глубоко вслушался в себя. Наконец-то поток прорвался, чистый и ясный, не бледный и путано-идеалистический, каким в свое время был финал «Ада», когда появляется Беатриче. Но в нем нет и патетики, нет и той дешево стоящей уверенности, того грошового опьянения, которое он испытал в 1914 году; в нем звучит вера, купленная жертвами, вера с примесью печали о тех, кто брошен на произвол судьбы. Счастье, от которого не легче становится на сердце, а тяжелее.
Зепп робко, смиренно заиграл, вслушиваясь в мелодию. Он играл Анне, ей первой играл он финал своей новой симфонии.
Смутно помня обещание, данное господину Мерсье и другим соседям, позднее десяти часов не играть, он сначала играл очень тихо. Но вскоре забыл о соседях, ничего больше, кроме «Зала ожидания», не существовало для него, он изо всех сил ударял по клавишам. Извлекаемые им звуки не были мелодичны, со всех сторон стучали соседи, но для Зеппа эта музыка звучала прекрасно, и для грядущих поколений она тоже будет звучать прекрасно.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления