Часть первая

Онлайн чтение книги Любовь - только слово Liebe ist nur ein Wort
Часть первая

Глава 1

Я бы, наверное, рассмеялся, если бы мне не хотелось плакать. Мое возвращение в Германию каждый раз протекало по одному и тому же сценарию. Уже семь лет. Казалось бы, за семь лет господа могут привыкнуть к тому, что имя моего отца значится в списке людей, подлежащих немедленному задержанию. Его имя, а не мое.

Сколько раз за эти семь лет я летал из Люксембурга в Германию и обратно! Но все напрасно, не стоит и надеяться, что сегодня, четвертого сентября 1960 года, что-то может измениться. Все будет так, как было всегда, и останется таким на веки вечные. До тех пор, пока все быльем не порастет и моего папашу снова не пустят в страну. Хорошо уже то, что на свинство, которое совершил отец, распространяется закон о прекращении преследования за давностью лет, и уже никто не сможет встать ему поперек дороги.

В общем, и сегодня все было как всегда. За исключением того, что нам не пришлось долго кружить над аэропортом в ожидании посадки. Два самолета садились перед нами. Тедди постоянно забирает влево. Его зовут Тедди Бенке. Он работает пилотом у моего старика. В войну он летал на бомбардировщике. Теперь летает на «чесне» и «бонанце». Мой господин папа приобрел два самолета с тех пор, как не может появиться в Германии. По обеим сторонам маленькой «бонанцы» старик приказал намалевать: МАНСФЕЛЬД. Красным на серебре.

Это для него характерно. Настоящий нувориш. По сравнению с ним Тедди похож на английского аристократа. Дело в том, что Тедди не умеет делать ничего, кроме как играть в гольф, теннис и летать. Гольфом и теннисом на жизнь не заработать. Поэтому Тедди остается только летать. Во время войны он делал это для любимой родины. Сейчас он делает это для грязного спекулянта. Наверное, это совсем несладко — уметь только летать. Я не верю, что Тедди доставляет удовольствие работать на моего отца. На лице у него всегда одно и то же бесстрастное выражение игрока в покер, но иногда кое-что все-таки можно заметить.

Мы садимся, Тедди подруливает к зданию аэропорта.

— Господин Оливер, вы не будете возражать, если я сейчас же улечу обратно?

— Вы хотите сказать, что у вас нет желания проходить паспортный контроль и подвергаться обыску?

— Я этого не говорил, господин Оливер.

— Но подумали. Вы считаете, я бы пошел туда, если бы не был обязан?

Он смотрит на меня с этим своим «покерным» выражением и не произносит ни звука.

— Such is life,[2]Такова жизнь (англ.). — говорю я и, подхватив большую коричневую дорожную сумку, выбираюсь из кабины. Он выпрыгивает вслед за мной и бормочет совсем уж невразумительно: «Мне еще нужно к диспетчеру».

— Sail well, dear fellow of mine,[3]Счастливого пути, мой дорогой друг (англ.). — говорю я.

Эту привычку вставлять в свою речь английские фразы я приобрел в последнем интернате. Будем надеяться, что скоро избавлюсь от нее. Интересно, что за привычки царят на Таунусе? У каждого есть свои причуды, обязательно. Из-за этого не стоит сильно беспокоиться. Пройдет. Nothing serious.[4]Ничего серьезного (англ.).

— Вы не будете на меня сердиться, если я не пойду с вами и не стану дожидаться вашего отъезда?

— Нисколько. Передайте привет моей матери.

— Конечно, господин Оливер. Я завтра непременно навещу ее в санатории.

— Захватите цветы для нее, — попросил я и дал Тедди денег. — Красные розы. Скажите ей, что я постараюсь на этот раз, что я обещаю. Из этого интерната меня не выгонят. Это ее всегда немного успокаивает. — Тедди ничего не ответил, и поэтому я спросил: — What's the matter, old boy?[5]В чем проблема, старина? (англ.).

— Мне все это очень неприятно, господин Оливер.

— Ах, Тедди! Вы думаете, мне сладко? Вы, по крайней мере, не его сын! Вы можете уволиться, если захотите. Этот поганый пес…

— Вам бы не следовало так говорить об отце.

— Отец! Не помереть бы со смеху! По мне так пускай сдохнет мой папочка, — сказал я. — И дорогая тетушка Лиззи в придачу. Вот был бы праздник для меня. Ну ладно, — вздохнул я и пожал Тедди руку.

Он тихо сказал:

— Храни вас Господь.

— Кто?

— Господь.

Тедди набожный.

— Что он должен делать?

— Хранить вас.

— Ах так, — сказал я. — Ну да, конечно, он должен меня хранить. Пусть он вас тоже хранит. И «бонанцу» тоже. И «чесну»! Он вообще все должен хранить. В конце концов, он охраняет и такую свинью, как мой отец. Так что от него это можно даже требовать! So long, Teddy.[6]Пока, Тедди (англ.).

— Будьте счастливы, господин Оливер, — ответил он и, хромая, направился к двери с надписью: «Air Weather Control».[7]«Бюро погоды аэропорта» (англ.). Осколок снаряда попал ему в колено в конце войны, в сорок пятом, когда все, что можно, уже проиграли. Поэтому он хромает. И, наверно, поэтому он верит в Бога. Хороший парень Тедди. Интересно, что он думает о нашей семейке? Скорее всего, то же, что и я.

Я беру свою сумку и иду на паспортный контроль. Сегодня тут шумно. Как всегда по воскресеньям садятся большие аэробусы. Вон там, перед рестораном, люди сидят на свежем воздухе, пьют кофе и смотрят, как взлетают и приземляются «боинги» и «каравеллы». Прекрасный день сегодня. Голубое небо, очень тепло. Серебристые нити летают по воздуху, бабье лето. Пахнет горящей картофельной ботвой. За оградой на лугу пасется стадо овец…

— Ваш паспорт, пожалуйста.

Я отдаю свой паспорт чиновнику за высокой стойкой. Он его открывает, и тут же лицо его становится таким… В общем, каким бывает у них у всех. Всегда. Некоторые еще присвистывают, когда читают мою фамилию. Но лица при этом у всех одинаковые.

Да и служащий этот новичок, я его здесь раньше никогда не видел. Так же, как и тот, что стоит у турникета, наверно, боится, как бы я не попытался улизнуть.

Я одет во фланелевые брюки, белую рубашку без галстука и спортивную куртку. Никаких запонок. Туфли без шнурков. Я всегда так одеваюсь, когда приезжаю в Германию. Тогда раздеваться быстрее.

— Ваше имя?

Почему бы мне не ответить ему, что об этом можно прочитать в паспорте, который у него в руках? Но я так не говорю, поскольку давно уже понял, что это не имеет смысла. Если скажешь так, то полчаса потом просидишь в транзитном зале, пока они будут делать вид, что звонят куда-то, и вся эта процедура продлится в пять раз дольше, чем обычно. Пару раз, семь лет назад, я отвечал именно так. Тогда мне было четырнадцать, и я не все понимал. С тех пор я поумнел.

С любезной улыбкой я отвечаю:

— Меня зовут Оливер Мансфельд. Я сын, а не отец.

Тот, что за стойкой, даже не слушает, не произносит ни звука, а наклонившись, ищет что-то.

— Слева, в верхнем ящике, — говорю я.

— Что?

— Список лиц, находящихся в розыске, — отвечаю я. — Если у вас последнее издание, то он на странице 134 в нижней предпоследней строке. Он отмечен там.

— Кто?

— Мой отец.

Он и вправду послушно вынимает перечень с указанной мною полки и ищет 134 страницу. При этом он слюнит палец. Потом ведет им вниз по странице, хоть я и уточнил, что отец значится в самом низу, находит его и читает, что там написано, беззвучно шевеля губами.

Другой, тот, что перекрывает мне выход, между тем спрашивает:

— Откуда вы прибыли?

Я научился за последние семь лет очень многому и поэтому не отвечаю: «Вам это так же хорошо известно, как и мне. Когда мы кружились над посадочной полосой, контрольная башня уже сообщила вам о моем прибытии». Я отвечаю мягко и вежливо:

— Из Люксембурга. Как обычно.

— Что значит — как обычно?

— Это значит, что я всегда прилетаю из Люксембурга.

— Его семья живет там, — говорит тот, что за стойкой, закрывая книгу. — Здесь так написано.

Дальше все идет по установленному правилу, может, расспрашивают подробнее, поскольку им сейчас больше нечем заняться.

— Куда вы направляетесь?

— На Таунус. Завтра начинаются школьные занятия.

— В каком вы классе?

— В восьмом.

— В двадцать один год?

— Да.

— Выходит, вы трижды оставались на второй год?

А парень-то не промах. Спокойно, будем вежливыми и любезными.

— Так точно. Я очень плохой ученик. Математику и физику совершенно не понимаю. Я идиот. Но мой папа настаивает, чтобы я сдал выпускные экзамены в гимназии.

То, что папа настаивает, — чистая правда. То, что я идиот, — неправда. Я неплохо разбираюсь в математике и физике. На второй год я оставался, чтобы досадить отцу. И мне это удалось. Он бесился несколько недель. Для меня это было самое счастливое время за последние семь лет. Я завалю и выпускные экзамены. And how![8]Да еще как! (англ.). Устрою себе еще парочку приятных часов.

— Это весь ваш багаж?

— Да.

— Что там у вас?

— Книги. Пластинки. Гигиенические принадлежности.

— Где остальное?

— Оставил во Франкфурте, у моего друга. Он уже доставил их в интернат.

Снаружи раздался резкий постепенно усиливающийся звук, который перешел в гул. Затем все стихло. Через открытую дверь мне видно, что приземлился турбовинтовой самолет.

— Приземлился рейс «Люфтганзы» из Лондона, — говорит тот, что за стойкой.

Слава богу, болтовня сейчас закончится, и он начнет работать. Он делает знак своему коллеге.

— Уже иду, — говорю я.

— Куда? — удивляется чиновник.

— А что вы только что хотели сказать? — спрашиваю его я.

— Пройдемте на личный досмотр.

— Представьте себе, — говорю я, — угадал.

— Только не надо хамить, молодой человек.

Вот так всегда. Лучше держать рот на замке.

К самолету «Люфтганзы» они подогнали трап, дверь кабины была открыта, и уже появились первые пассажиры. Молодой человек примерно моего возраста, девочка помоложе, мужчина, положивший руку на плечо женщине. Все улыбаются. Фотографируются. Держатся вместе. Как одна счастливая семья. Такое тоже случается.

Все.

Конец.

Не думать об этом.

Не хватает только расплакаться.

Первые несколько лет со мной случалось подобное здесь, на паспортном контроле, если я вдруг видел счастливые семьи. Отец, мать, дети. Я плакал по-настоящему.

Глава 2

Вас когда-нибудь обыскивали на таможне? Я имею в виду в одной из этих кабинок. Меня обыскивали по меньшей мере раз пятьдесят. Я хочу рассказать, на что это похоже и как надо себя вести при этом. Ведь никогда не знаешь, с чем столкнешься.

Итак, что касается поведения, то в первую очередь дружелюбие и еще раз дружелюбие. Ни одного сердитого слова. Ни одного возмущенного взгляда. Делать все, что прикажет служащий. Говорить, только когда вас спросят. И ни в коем случае никакого протеста. Вы только сыграете на руку этим господам.

Деревянные кабинки по размеру не больше тех, что в общественном туалете. Там могут поместиться лишь два человека. В каждой такой ячейке стоит табурет, стол, на стене крючок для одежды. Ряд таких кабинок расположен на заднем плане — в тени остальной таможни, с которой знакомы большинство пассажиров, возле наклонной металлической горки, где досматривают ваши чемоданы. Позади, стыдливо спрятавшись, располагаются кабинки. Пассажиры-мужчины обыскиваются сотрудниками таможни, дамы — сотрудницами. Да, такое тоже бывает. Иногда получается забавно. Так как стены кабинок из фанеры, вы слышите буквально каждое слово и слева, и справа.

— Снимите бюстгальтер. Трусики тоже, пожалуйста.

— Что это? Бандаж? Очень жаль. Снимите его.

В это воскресенье я был единственным, кого досматривали. В кабинке, где все происходило, было тихо. Таможенник, одетый в зеленую униформу, очень маленького роста. Сначала он копается в моей дорожной сумке. Каждую пластинку вынимает из конверта и заглядывает внутрь. Рей Конифф, Луи Армстронг, Элла Фитцджералд, Оскар Петерсон. Затем книги «Мила 18», «La Noia», «The Rise and Fall of the Third Reich», «Последний из справедливых». Мартин Бубер, Камю. Лев Троцкий, «Моя жизнь». Каждую книгу коротышка листает так, чтобы выпало все, что лежит между листами. Ничего не выпало. Взяв Троцкого, он в первый раз открывает рот:

— Вы это читаете?

На что я покорно отвечаю:

— Да, господин инспектор. Ради всего святого, это не запрещено?

Никакого ответа. Вот это и есть правильная тактика.

На всякий случай он дважды перелистывает Троцкого. (Наверно, потому, что реши я спрятать секретное послание, то непременно суну его в эту автобиографию.) Но и из Троцкого ничего не выпало.

После книг доходит очередь до гигиенических принадлежностей. Тюбик зубной пасты открыть. Тюбик закрыть. Мыльницу открыть. Мыльницу закрыть. Электрическая бритва. На нее он потратил две минуты. Это очень много. Но так как мне хорошо известно, что все продлится еще дольше, мне нельзя терять терпения, и я смотрю через маленькое окно. В двери каждой кабинки есть такое окошко. Оно должно быть завешено. Но это задернуто не полностью.

На движущейся дорожке показался багаж пассажиров рейса «Люфтганзы». Люди столпились перед тремя таможенниками. Дело идет споро, и многих уже пропустили на выход. Тут я снова вижу семью с двумя детьми. Так как они все еще весело и счастливо смеются, я предпочитаю смотреть в другую сторону. Сбоку — темный проход в какой-то склад, над входом прикреплена табличка: «Посторонним вход запрещен». В полутемном закоулке скрывается целующаяся парочка. И как они это делают!

Его руки лежат у нее на плечах, она положила свои ему на пояс. Вот так они и стоят. Поцелуй, кажется, никогда не кончится. Он выглядит потрясающе. Черные волосы. Черные глаза. Высокий. Стройный. Серый костюм. Остроносые ботинки. Маленькая бородка. Похож на итальянца. Она ниже его, примерно моего роста. Одета в бежевые брюки, бежевые туфли, бежевый пуловер, на шее шарфик. Бежевый ей к лицу, и она это знает. А какая фигурка! Как у гоночной яхты. При этом она отнюдь не молоденькая, где-то за тридцать.

Ну наконец-то! Le baiser phantastique[9]Фантастический поцелуй (фр.). закончился. Они смотрят друг на друга. Точнее сказать, она видит его взгляд, он-то уж точно ничего не видит, так как у нее половина лица скрыта огромными черными солнечными очками. На то, наверно, есть причина. Если этот господин ее муж, то мой папочка честнейший в мире человек!

Жаль, что из-за очков не разглядеть ее глаз. Мне удается рассмотреть узкое белокожее лицо, темную точку на левой щеке, полные красные губы, маленький носик, высокий лоб и иссиня-черные волосы, которые мягкими волнами спадают на шею.

Она разговаривает с этим парнем. У нее чудесные зубы. Он говорит что-то, отчего ее рот скривился так, будто она собирается заплакать, потом она быстро и коротко целует его в губы, щеки, веки. Если бы они знали, что за ними кто-то наблюдает! Она, похоже, совершенно без ума от него. Как ловко она берет быка за рога. Меня бросает в жар от одного взгляда на нее.

— Выверните карманы, пожалуйста, и положите все на стол.

Толстяк, кажется, справился с сумкой. Так, теперь все повторится с бумажником, спичечной коробкой, пачкой сигарет и носовым платком. Ха, он и вправду вынимает все спички, все сигареты, трясет носовой платок. Я снова выглядываю в окошко. Парочка все еще стоит в обнимку. Ах, какая женщина…

— Снимите одежду, пожалуйста.

— Пожалуйста. — Это удается сделать довольно быстро, так как я знаю, что нужно надеть, когда еду в Германию. Через полминуты я уже стою в одних носках и трусах перед толстяком, который начинает перетряхивать мои вещи. Он выворачивает все карманы, ощупывает подкладку куртки, заглядывает в отвороты брюк. Вдруг я спрятал там водородную бомбу.

— Вы можете сесть.

— Спасибо, я лучше постою. — Собственно, из-за того, чтобы видеть, как она снова его целует.

— Вы, наверно, уверены, что к вам придираются, господин Мансфельд.

— Нет, что вы!

Она гладит его по черным волосам, держит его голову обеими руками.

— Поверьте мне, я лишь выполняю свой долг.

Теперь она целует его руку. Один. Два. Три раза. Затем прижимает руку к своей щеке. Парень, да ты счастливчик! Потрясающая женщина! Вот бы увидеть ее глаза…

— Я всего лишь исполнитель. Если приказывают обыскивать, я обыскиваю. Служба есть служба. Против вас я ничего не имею.

Это отвратительно, но я не могу отвести от них глаз. Наконец я отворачиваюсь и говорю толстяку:

— Я тоже ничего не имею против вас, господин…

— Коппенгофер.

— Я ничего не имею против вас, господин Коппенгофер. Я знаю, что вам надо выполнять свои обязанности. Меня столько раз здесь обыскивали, что я удивляюсь, что вижу вас впервые.

— Я работаю только три недели. Меня перевели сюда из Мюнхена.

— Ах, вот оно что. — Я снимаю носки и протягиваю их ему. — Это касается моего отца, знаете ли. — Он смущенно кивает. Приятный он парень, этот толстяк. Он стоит и смущенно заглядывает в носки. — Я не рассматриваю это как придирки ко мне. Это мой папочка должен возмущаться.

Пусть он помучается, зная, что его сына обыскивают, как преступника, каждый раз, когда он прилетает к себе на родину. Бесполезно объяснять этим господам, что они исходят из неправильных предпосылок. Мой отец не страдает от этого. Ему наплевать на всех. В первую очередь на меня.

Господин Коппенгофер смотрит на меня непонимающе.

Я спрашиваю:

— Трусы снимать?

Он качает головой и снова смущается.

— Я очень быстро…

В общем, я встаю, он оттягивает мне трусы сзади, потом спереди и заглядывает внутрь.

— Можете одеваться.

— Спасибо, господин Коппенгофер, — говорю я и беру носки.

Почему я не должен быть с ним вежливым? Он тут ни при чем, и ребята на паспортном контроле тоже, у них есть инструкция.

Я говорю:

— Ребята на паспортном контроле следуют инструкциям. Я вам уже объяснял, это отец должен чувствовать себя оскорбленным, а не я. Это было бы справедливо. Но люди исходят из неправильных предпосылок. Они думают, что он меня любит, а ему на меня наплевать.

— Вы говорите ужасные вещи, господин Мансфельд.

— Это всего лишь правда. Вы думаете, мой отец такой идиот, что даст мне или одному из своих приближенных директоров нечто интересующее вас? Будь он таким идиотом, вам бы давно удалось засадить его за решетку. Да что со мной такое? Что это я разболтался? — Директоров вы тоже каждый раз обыскиваете, они привыкли к этому так же, как и я. Удалось вам обнаружить хоть один документ, хоть малюсенькую бумажку за все эти семь лет? Ничего. Темные делишки, которые мой папаша обделывает в Люксембурге, никогда не документируются. Господа все держат в голове. Вы же не можете сказать: «Будьте добры снять голову, господа!»

— Вы все же сердитесь на меня.

— Нет, клянусь!

Я наконец оделся и запихиваю вещи в сумку. Я никогда не беру в Германию много вещей. Так сложилось.

Парочка все еще здесь. Они держатся за руки и молча смотрят друг на друга. Наверно, он скоро улетает. Ясное дело, улетает именно он. Вы только посмотрите, как она одета.

Пока меня обыскивали, я то и дело слышал объявления по громкоговорителю: «Внимание, объявляется посадка на рейс „Эр Франс“ до Рима через Мюнхен и Цюрих. Просим пассажиров подойти к третьему выходу. Желаем вам приятного полета». — «Attention please! Passengers Wright, Tomkinson and Harris, booked with „Pan American“ World Airways to New York, please, come…»[10]Внимание! Пассажиров Райта, Томкинсона и Харриса, зарегистрированных на рейс «Пан Американ» до Нью-Йорка, просят подойти к стойке авиакомпании (англ.).

И тому подобное. Я складываю свои сигареты, когда из громкоговорителя раздается: «Госпожа Верена Лорд, повторяю, госпожа Верена Лорд! Пожалуйста, подойдите к справочному бюро. Вас просят к телефону».

Через маленькое окошко вижу, как женщина в больших солнечных очках вздрагивает и смотрит на мужчину, который держит ее в объятиях. Она что-то говорит. Он что-то отвечает. Она качает головой. Прекрасные иссиня-черные волосы повторяют движения головы.

— Госпожа Верена Лорд… Госпожа Верена Лорд… Вас просят к телефону… Пожалуйста, обратитесь в справочное бюро!

Он умоляет ее о чем-то. Она топает ногой.

Толстый таможенник открывает дверь.

— До свидания, всего вам хорошего, господин Мансфельд! Вы свободны. И, пожалуйста, без обид.

— Да-да, — отвечаю я и пожимаю ему руку, но на него уже не смотрю.

Я вижу только женщину в черных очках. С дорожной сумкой в руках прохожу мимо нее и парня. В этот момент она резко поворачивается, и мы сталкиваемся.

— Пардон, — произношу я.

Бросив на меня отсутствующий взгляд, она бежит через зал. Парень нерешительно следует за ней. Он боится? Похоже, что так. Я бы тоже боялся. Может, даму по телефону разыскивает супруг?

Почему здесь пахнет ландышами?

Ах, вот оно что. Это запах духов. «Диориссимо». Знаком с такими. В предпоследнем интернате, из которого меня выгнали, у меня была девчонка, которая их любила. Я дарил ей их. Стоят они целое состояние, а запах так быстро улетучивается, прямо-таки с той же скоростью, с какой я вылетел из интерната из-за истории с той цыпочкой…

«Диориссимо».

Верена Лорд.

Мне, кстати, тоже надо подойти к справочному бюро узнать, как лучше добраться до Фридхайма. То, что сначала по шоссе, это ясно. А дальше?

— Носильщик!

— Пожалуйста, господин!

— Вы не могли бы пригнать мою машину из гаража? Белый «ягуар».

— Вы оставляли его у нас, когда улетали?

— Да.

— Документы, пожалуйста.

Я отдаю ему бумаги.

— У вас есть еще багаж?

— Нет. Ключ в замке зажигания.

— Я поставлю машину перед центральным входом.

— Договорились.

Я направляюсь к справочному бюро и по дороге обгоняю брюнета. Симпатичного. Неторопливого. Он о чем-то размышляет, это сразу видно.

«Диориссимо». Я чувствую запах даже сейчас. Длинные ноги. Волосы цвета воронова крыла. Верена Лорд. И тут я чувствую укол в сердце.

Погодите! Верена Лорд…

Верена Лорд?

Глава 3

— Я прошу простить нас за задержку…

Прошло минуты две.

Я как раз бросил мягкую дорожную сумку на заднее сиденье «ягуара», когда раздался этот голос. Он был глухим, глубоким, с хрипотцой. Я оборачиваюсь и вижу ее перед собой. Снова пахнет ландышами.

— Мадам?

Я крепко схватился за дверцу машины, ведь такое случается только в романах, правда? Я имею в виду подобные совпадения.

Госпожа Верена Лорд стоит передо мной и трет руки, будто намыливает их мылом. Она покраснела и не знает, с чего начать. Поэтому я спрашиваю:

— Я могу вам помочь?

Вопрос дурацкий! Зачем бы ей тогда обращаться ко мне? Если дамочка будет и дальше меня рассматривать, мне срочно потребуется коньяк.

— Да, — говорит она своим грудным голосом, который способен свести с ума любого нормального мужчину, — я думаю, вы можете мне помочь… если захотите, конечно… я имею в виду… О Господи, как неудобно… — Теперь она снова выглядит так, будто вот-вот заплачет, как в темном закутке возле таможни.

Парень приближается. Очень медленно. Он, видно, понял, что женщина сама не справится со своей проблемой. Похоже, он бы все отдал, лишь бы со мной не заговаривать. Однако деваться ему некуда. Выражение лица женщины совершенно беспомощное.

Ну наконец-то он добрался до меня. Говорит по-немецки с итальянским акцентом, но бегло:

— Синьор, дама очень спешит. Мы в одно и то же время были возле справочного бюро…

— Да, — отвечаю я.

— …и я стоял возле стойки рядом с вами, пока дама разговаривала по телефону.

Она теперь смотрит на меня не отрываясь. У меня вспотели руки. Это полный бред! Разумеется, у меня были женщины. Но вот так… такого со мной еще не случалось! Щеки у нее побледнели, а грудь вздымалась и опускалась. Он продолжает что-то бубнить, словно экскурсовод или человек, объясняющий вам, как играть в покер.

— Я стоял рядом — scusi, signore[11]Прошу прощения, синьор (итал.). — и слышал, как вы спрашивали барышню за стойкой о дороге до Фридхайма.

— Да, я направляюсь туда.

— Госпоже тоже необходимо быть там.

Парень, ты классно выглядишь. Хотел бы выглядеть так же, как ты. Пусть вполовину краше! Тогда бы я точно попал в больницу — от истощения. Этот парень и женщина очень подходят друг другу. Так часто говорят о людях, которые никогда не смогут быть вместе и никогда не будут.

Он ее целовал. Но это меня вообще не касается. Я ужасно ревную.

И вот я долго смотрю на эти его оливковые, покрытые волосками руки джентльмена, причем так долго, что он прячет их за спину, и, что самое смешное, я тут же перестаю ревновать.

Что из того?

У меня была однажды женщина, ей было сорок лет, так с ней случилась истерика, когда меня выгнали из интерната, и я сказал, что больше не смогу ее навещать. Ну вот, но on the other hand:[12]С другой стороны ( англ.). Верена Лорд. Верена Лорд.

Надо, в конце концов, отвыкать от дурацких иностранных фразочек.

Парень говорит:

— Даме нужно срочно попасть во Фридхайм, но у нее нет машины.

— Как же она добралась сюда?

Женщина берет парня за руку и говорит так, будто вот-вот упадет в обморок:

— Пожалуйста, прекратите. Это полное безумие.

Боже, да она называет его на «вы». Ну конечно, если он ее любовник, она будет называть его на «вы». Не бросаться же ей ему на шею у меня на глазах.

Вам знакомо чувство, когда вам все нравится в женщине? Она может сказать, сделать, позволить себе что угодно, а вы при этом теряете голову от тоски и желания. А если вы еще не знакомы с этой женщиной? Такое случилось со мной однажды в вагоне скорого поезда. Но она была со своим мужем, и они вышли в Карлсруэ. Тогда я две ночи не мог уснуть. Теперь это повторилось.

С Вереной Лорд. Надо же было такому случиться! Если бы она знала! Естественно, она скоро об этом узнает. Такое не утаишь. Из всех женщин на свете — именно Верена Лорд. Ну и дела…

Какие красивые у нее руки! На среднем пальце правой руки — оправленный в платину изумруд в окружении бриллиантов, а на запястье браслет и снова бриллианты с изумрудом. Камень и браслет впечатляют! Я немного разбираюсь в драгоценностях. Мой старик, свинья, покупает их гроздьями. Называет это капиталовложением. Первоклассные специалисты из Амстердама консультируют его при покупке. Пару раз мне довелось присутствовать при этом. Поэтому я кое-что понимаю. Меня не обманешь. Тот камешек, что у дамочки на пальце, весит не меньше пяти карат, а браслет стоит не меньше ста пятидесяти тысяч марок. Зачем она надевает такие цацки к простым брюкам и свитеру? Приходилось подрабатывать сами знаете кем в каком-нибудь погребке? Там часто встречаются такие красавицы! Нет. Эта леди никогда не работала в погребке. Она из мира… из такого мира, в котором люди свободно, уверенно и беззаботно носят дорогие украшения, даже если одеты в простые брюки и свитер. (Теперь я знаю, в каком мире жила Верена до того, как стала госпожой Лорд. Раньше я этого не знал.)

Парень, положив руку на плечо дамы, улыбается свежо, радостно, раскованно и говорит ей:

— Потерпите немного, ладно? Вы не должны сейчас терять самообладание. — И тут же мне: — Дама приехала на моей машине. Она меня провожает. Я улетаю в Рим. Разумеется, она может взять такси. Или мою машину. Но это было бы нежелательно.

— Отчего же?

— Дело в том, что даме срочно нужно вернуться во Фридхайм. Как можно быстрее. Когда я увидел, что у вас «ягуар», то решил попросить вас захватить даму с собой. Какую скорость он развивает?

— Ну, двести двадцать мне удавалось выжать.

— Вы подвезете синьору?

— С удовольствием.

— Замечательно. — Он шепчет ей что-то на ухо, мне удается услышать лишь конец фразы: «…он только выедет из Франкфурта, а ты уже будешь во Фридхайме».

Свое «ты» он прошептал, но недостаточно тихо. Кто же должен выехать из Франкфурта? Что они, хитрецы, замышляют?

Не пойму, что это я так размяк? Она что, моя подружка? Поэтому я нагло замечаю:

— Если мадам торопится к супругу домой…

Она бледнеет, смотрит на меня не отрываясь и бормочет:

— К супругу…

— Или к любимому братцу. Здесь ведь никогда точно не угадаешь? — Я несу такую чушь, когда вдруг становлюсь сентиментальным.

— Послушайте, — начинает она, — я вас совсем не знаю. Вы были так любезны, что согласились меня подвезти. Но теперь я ни под каким видом…

Парень тихонько толкает ее локтем. Она тут же замолкает. Мы с ним, видимо, придерживаемся одинакового мнения на сей счет. Я говорю:

— Понятно. Я хорошо вас понимаю. Очень хорошо. Я обидел вас. Тысяча извинений, госпожа Лорд.

— Вам известно мое имя?

— И не только имя!

— Что это значит?

— Потом объясню. Давайте сначала поедем.

— Я не сяду, пока вы не объясните мне, что все это значит!

— Вы должны поехать с ним, — говорит этот, с бородкой.

— Я тоже так думаю, — замечаю я.

— Может быть, вы шантажист? — шепчет она.

— Может быть.

Я чувствую себя уверенно.

Мужчина делает шаг вперед, хватает меня за рукав и тихо говорит:

— Я вас предупреждаю. Если вы хотите воспользоваться ситуацией, то имейте в виду: я вас найду, где бы вы ни были, и тогда…

— Нет, — сказал я.

— Что нет?

— Отпустите рукав моей любимой куртки. Я этого не люблю.

Но тут я просчитался. Он не отпускает рукав, а усмехается, и глазки становятся злыми:

— Мне все равно, что вы любите или не любите, господин Мансфельд.

— Мансфельд? — произносит она.

Куда только девается моя уверенность?..

— Мансфельд? — переспрашивает она.

— Свое имя он назвал в справочном бюро, синьора. Его отец тот самый Мансфельд.

— Мансфельд? — повторяет она.

Эта собака, мой отец.

— Мы можем довериться господину Мансфельду, — считает красавчик. — Он джентльмен. При таком папочке человеку не остается ничего, кроме как быть джентльменом.

Смрадный пес мой папочка! Оскорбить можно по-разному. Самое худшее, когда ты вынужден говорить себе: от тебя ничего не зависит, тебе это навязали. Наплевать. Возразить мне нечего. Поэтому я констатирую:

— Прошло уже четыре минуты.

Симпатяга нежно целует даме ручку, смотрит на нее маслеными глазками и говорит:

— Господин Мансфельд прав. Четыре минуты мы уже потеряли.

— Мадам, мне доставит удовольствие довезти вас до Фридхайма.

Я обхожу «ягуар».

Он слегка кланяется и говорит:

— Всего доброго, синьора. Спасибо, что согласились меня проводить.

Она отвечает так тихо, что ее невозможно расслышать.

— Счастливого полета. Благополучного возвращения.

— Непременно, — отвечает он и придерживает дверцу машины, мягко вынуждая женщину занять место рядом со мной.

Тут я вдруг замечаю, что его оливковая волосатая рука, придерживающая дверцу, дрожит.

Вот так-так. Ничто человеческое нам не чуждо.

Я до сих пор не могу прийти в себя после истории с отцом, когда…

Лучше не вспоминать. У меня теперь есть утешение: у остальных людей тоже есть нервы. Кроме того, я кое-чему научился. Если тебе паршиво, будь сильным. Мне паршиво уже в течение семи лет.

Мадам Верена сидит рядом со мной. Я включаю зажигание и жму на газ так, что двигатель взвывает.

Глава 4

Включаю передачу. Выжимаю сцепление. Дама буквально вдавливается в сидение, когда «ягуар» срывается с места и выруливает со стоянки. Здесь мне надо быть внимательным, полицейских полным-полно.

Я смотрю в зеркало заднего обзора и говорю:

— Ваш друг машет рукой на прощание.

Ответа нет. Она не шевелится.

Я не знаю, что такое он нашептал ей на ушко, но, похоже, это ее совсем не обрадовало. Она сидит, будто мертвая, прикусив нижнюю губу.

Мне кажется, я еще ни разу не видел такую красивую женщину. Именно женщину. Я не говорю девушку.

Наверное, я должен объяснить, так как не знаю, известно ли вам одно обстоятельство: с нами, мальчиками и девочками, которым — наддать лет, дело обстоит следующим образом.

Девочкам кажутся чересчур глупыми мальчишки, то же самое мальчики думают о девочках. Больше всего достается от сверстников девчонкам. Поэтому они ищут себе кого-нибудь постарше. Тем, которым около тридцати пяти, особенно везет. Им некуда деваться от шестнадцатилетних! Им не устоять. Я все понимаю. Ребята уже при деньгах. Им надо держать ухо востро. Такая девочка имеет все шансы. Я вспоминаю себя в восемнадцать лет. Что я мог предложить этим пятнадцатилетним девчушкам?

Девчонки уже с самого рождения обладают превосходной интуицией, которая подсказывает им, что заниматься этим со сверстниками чистое мучение. Они выбирают мужчин постарше. Те знают что к чему. Девчонки тоже люди, и они хотят получить свой кусочек удовольствия. Ну а если что-то вдруг приключится, то у взрослых уже есть опыт и необходимые знакомства. Чего ожидать от мальчишки — сначала будет умолять, потом помчится к мамочке каяться.

Ну так вот, молодые люди в моем, то есть переходном возрасте, точно такие же. Большинство девчонок, которых я встречал, были чересчур глупы, чтобы я мог с ними общаться, глупы даже для этого самого.

Теперь вам понятно мое волнение? Я волнуюсь, сидя за рулем, когда через перекресток выезжаю на шоссе. Конечно, не так, чтобы пот стекал со лба. Но я нервничаю, в этом я должен честно признаться. Мадам Верена тому причиной. Я не могу оторвать от нее глаз.

Снова бросаю взгляд в зеркало заднего обзора.

Красавчик итальянец смотрит вслед, пожимает плечами и заходит в здание аэровокзала.

— Он сдался, — говорю я.

Ответа снова нет.

Со стороны мне чуть-чуть видны ее глаза за этими проклятыми очками. Крылья носа трепещут. Руки мелко дрожат. Я замечаю, что застежка браслета — маленькая полоска платины — расстегнута. Сказать ничего не могу. Только смотрю на нее неотрывно.

Хороша. Хороша. Все прекрасно: тело, движения, волосы. Я думаю, если провести расческой по ее волосам, то они заискрятся. А если запустить в волосы руки…

Визг тормозов!

Черт побери — еще бы чуть-чуть… Я не заметил стоп-сигнала на въезде на шоссе. Чуть не врезался в «кадиллак». Не выверни водитель руль…

Нет, так не пойдет. Сейчас нужно сосредоточиться, смотреть вперед, а не пялиться на нее. Я говорю:

— Извините.

— Что? — спрашивает она своим приглушенным голосом.

— Да так, ничего особенного. Мы были на волосок от гибели.

Ни слова в ответ, ни одного слова.

На нашей стороне дороги, на север в сторону Таунуса, движение не очень оживленное. В обратном направлении Кассель — Франкфурт машины едут впритык, передний бампер одной машины упирается в выхлопную трубу другой. Это и понятно. Воскресенье, время послеобеденное. Целый город возвращается с отдыха. Папа. Мама. Дети. Семья — стоит мне услышать это слово…

Я еду в крайнем левом ряду. Что мне делать справа? Спидометр показывает 160 километров.

Время от времени на моей полосе появляется какой-нибудь водитель, который тоже спешит. Например, вон тот толстый синий «капитан». Никак не уйдет направо. Ничего не остается, как пристроиться сзади и нажать на клаксон.

Паренек за рулем грозит кулаком мне вслед и сигналит. Не сердись, дама очень спешит…

Мы уже минуты три едем по шоссе, когда она наконец произносит:

— Мне все равно.

— Простите, что?

— Если я сейчас умру.

— Да-да, — говорю я.

— Я серьезно, — замечает она.

— Я тоже был серьезен, когда отвечал: да-да.

Вдруг ее подбородок задрожал, а голос был такой, словно она глотала слезы:

— Мне совершенно все равно. Мне все противно.

— Ну, ну, ну, — говорю я успокаивающе, а сам бросаю взгляд на камень в пять каратов и браслет с изумрудом и бриллиантами.

— Ах, это, — понимает она. — Эти украшения. Думаете, они могут сделать человека счастливым?

— Браво! Мы как будто играем сейчас в хорошем немецком фильме, — восклицаю я. — Немедленно выкиньте эту гадость из окна! Застежка браслета как раз вовремя расстегнулась. Снимется легко.

К сожалению, она меня не слушает. Если бы только она послушалась и застегнула платиновую полоску на браслете, все сложилось бы совсем по-другому.

Теперь мне просто писать об этом. Легко быть сильным задним умом. А тогда, когда многое зависит от…

Я тоже не думаю больше об открытой застежке в тот момент. В одно мгновение я почувствовал раздражение по отношению к этой женщине. Нет, все-таки она дитя трущоб. Только дитя трущоб может нести такой бред. Деньги не делают счастливым.

Дальше еще лучше:

— Вы очень молоды, господин Мансфельд.

— И правда, мадам, — отвечаю я на это, — я действительно очень молод. Именно поэтому я прошу немного подумать о моей юной жизни. Мне пока еще не все безразлично. — Театральная пауза. — И вам, конечно, тоже.

— Неправда!

— Если бы вам в самом деле было на все наплевать, вы бы сейчас не торопились так во Фридхайм.

И тут она делает жест, почти сводящий меня с ума: она кладет свою левую руку на мою правую. Ее рука прохладная, а моя горячая…

Я так долго не выдержу. Она соглашается:

— Вы правы. Я говорю ерунду.

Я замечаю:

— У вас удивительно красивые руки.

Она тут же отдергивает руку. Слава богу! Именно этого я и добивался. Я специально это сказал, иначе мне было бы не удержать машину на дороге при 170 км/час. Это и без того довольно трудно. Я чувствую запах ее кожи, пудры, косметики. Должно быть, она пользуется хорошей, дорогой помадой. Она совсем не смазалась.

— Мне посчастливилось, — вдруг хрипло проговорила она.

— Вы имеете в виду, что дорога не очень загружена?

— Нет, не это. Я имею в виду то, что вам тоже надо во Фридхайм.

Посчастливилось?

При чем здесь счастье, мадам?

Скажи вы, что вам надо в Гейдельберг, я бы отвез вас в Гейдельберг. Или в Дюссельдорф. Или в Константинополь. Я бы отвез вас куда угодно. Ведь женщины между тридцатью и сорока — это те, кто мне нужен.

Глава 5

Сейчас мне необходимо кое-что сказать. Три вещи. Первое: я мог бы записать эту историю совсем по-другому. Не совсем так, как Томас Манн, но на классическом немецком языке и используя при этом предложения подлиннее. Первый вариант выглядел именно так. Длинные предложения. Никаких крепких выражений. Больше слащавости, меньше спешки. После двадцати страниц я вдруг понял, что это устарело.

Могу объяснить, почему. Потому что я подросток. Такой, каким его описывают в хрестоматиях утонченные взрослые, — ленивый, дерзкий, неряшливый. Всезнайка. Знаю каждую новую книгу, каждую новую пластинку, каждый новый оркестр. И все это нагоняет на меня тоску, тоску смертельную. Я никому не могу помочь, а если бы и мог, то не стал бы.

Я хочу, чтобы вы поняли каждое мое слово. Поскольку я пережил события, которые затронули меня так, как ничто другое на свете. Я расскажу — только не смейтесь — любовную историю.

Второе: на тех первых 50 страницах, которые я исписал, я вновь и вновь проклинал моего старика, обзывая его попеременно свиньей, преступником, мошенником. Я и сейчас желаю ему заболеть раком, ему и ненаглядной тетушке Лиззи.

Вы об этом прочитаете. Тут возникают два варианта. Или вы говорите: это отвратительно. Мальчишка отвратительный. История еще более отвратительная. Или вы думаете: если он так отзывается о своем отце, то в конце концов пусть объяснит нам, почему он это делает? Коротко и ясно. Чтобы мы сами решили, прав он или у него просто мания.

Заверяю вас: я совершенно нормален. Вам придется согласиться со всем, что я говорю, когда узнаете, что сделал мой папочка. Но мне трудно писать об этом. Я либо тут же начинаю рыдать, либо напиваюсь. Дело в том, что есть многое помимо того, что моему отцу могут поставить в вину на суде. Однажды, когда мы уже лучше знали друг друга, Верена спросила меня, что такое сделал мой отец, за что я его так ненавижу. Вы не поверите, но ей я смог все рассказать. При этом я горько рыдал.

Это моя первая книга, и она достается мне тяжело. Поэтому я прошу вас дать мне немного времени, чтобы постепенно дойти до того момента, когда Верена спросит меня об этом. Так мне будет легче. Я буду писать от третьего лица, чтобы не переживать все так остро. Я уверен, у меня получится.

Спасибо.

И, наконец, третье: время.

В первой рукописи я старательно писал в прошедшем времени. Ведь так принято. Она была самой красивой женщиной, которую я когда-либо встречал. Она положила свою руку на мою. И так далее. Но у меня никак не получается в прошедшем времени. В первой редакции я то и дело оказывался в настоящем. Я замечал, что это случалось, когда вынимал лист из машинки и перечитывал только что написанное.

Я не могу писать в прошедшем времени о том, что составляет всю мою жизнь, чем я дышу, что у меня есть, что я хочу иметь, за что борюсь. То, о чем я пишу, — это ведь мое настоящее. Я нахожусь в эпицентре этого настоящего. День, когда я повстречал Верену, — для меня такое же настоящее, как и то мгновение, когда я печатаю последнюю букву «т» в слове «момент». Для меня все это настоящее. Все, что случилось с того воскресенья, после полудня. Я готов покончить с собой, если это настоящее вдруг станет прошлым. Я знаю, оно не станет прошлым до тех пор, пока живет наша любовь. Поэтому позвольте мне писать в настоящем времени, хотя бы из суеверия.

Глава 6

195. 200. 205.

— Ну, — восклицаю я, — что я вам обещал? — Рискую бросить взгляд в ее сторону. — Не будь здесь легкого подъема, я бы разогнался до 220.

Она разглядывает меня. И впервые я вижу улыбку у нее на губах.

Знаете, когда мне было четырнадцать, я вместе с другими ребятами из нашего интерната поехал с экскурсией на гору Цугшпитце. Часа в три утра меня кто-то разбудил, чтобы я увидел восход солнца. Сначала я отвесил ему пинка, но позднее, когда увидел, как восходит солнце, сразу попросил у него прощения и поблагодарил. В последующие годы я признавался себе, что этот восход солнца — самое прекрасное, что я видел в своей в жизни. Я думал так до сегодняшнего дня. Теперь я так не думаю. Улыбка Верены Лорд прекраснее миллиона восходов солнца.

С тех самых пор, как она сидит рядом, я размышляю. Всю дорогу вверх к Таунусу. Спуск на Швальбах. Спуск на Вайскирхен. Я размышляю, не удастся ли мне с ней переспать. Я считаю, что это нормально — думать об этом. Она красива. Она обманывает своего мужа. С этим итальянцем. Кто знает, с кем еще? Почему бы не со мной? После спуска в сторону Бад-Хомбурга я устыдился, что случается со мной крайне редко. Наверно, именно в тот момент я ее полюбил. После спуска в сторону Бад-Хомбурга…

Я сказал ей:

— Платок, что у вас в руке, лучше повяжите на голову.

— Почему?

— Если ваш муж уже едет по этой дороге и мы будем его обгонять, он все равно легко узнает вас, несмотря на очки. В платке вас не узнает ни одна живая душа. И голову вам лучше чуть-чуть повернуть в мою сторону.

Она заливается ярко-красным румянцем, губы ее беззвучно шевелятся, но она безропотно повязывает голову платком, чуть натянув его на лоб; если бы кто-то попытался разглядеть ее справа, ему бы это не удалось.

— О'кей, — сказал я.

Какая чудесная осень! Деревья по краям дороги одеты в разноцветный красный, желтый, коричневый наряд из листьев, и над всем этим еще светит яркое солнце, хотя вдалеке уже повисла голубая дымка. Мы едем сквозь золотой лес. Так красиво. Так красиво. Однако тени стали гораздо длиннее…

Теперь она повернулась ко мне вполоборота, но машина идет со скоростью 210 км/час, и мне нужно внимательно смотреть перед собой.

— В аэропорту вы сказали, что знаете не только мое имя, а гораздо больше обо мне.

— Совершенно верно, — подтвердил я.

— Что же вам известно?

— Вы жена франкфуртского банкира Манфреда Лорда. Мой отец имеет с ним какие-то общие дела. С вашим мужем я не знаком. Но я хорошо знаю своего отца. Вряд ли это честный бизнес.

— Фамилия Лорд достаточно распространенная. Я не обязательно должна быть женой этого банкира, господин Мансфельд.

— Но это все же так.

— Да.

— У вас есть внебрачный ребенок.

— Ее отец умер до ее рождения. Мы бы поженились.

— Конечно, — говорю я, а сам думаю: «Кем же она была до этого? Барменша? Секретарь? Нет! Я немного разбираюсь в людях. Манекенщицей она тоже вряд ли была. Из какой среды она родом? Где он нашел ее, этот уважаемый господин Манфред Лорд?»

— Не обижайтесь, — прошу я. — Вы спрашиваете, я отвечаю. Ребенка зовут Эвелин. Ваш муж смирился с ее присутствием, но удочерять не собирается.

— Откуда вам все это известно?

— От моего отца. Он пару раз рассказывал о вас.

— Что именно?

— Только хорошее.

Ложь. Он говорил о ней плохо, грязно и пренебрежительно. Для моего папочки жена его делового партнера была «эта личность», «маленькая стерва», «авантюристка». «Просто больно смотреть, — любит повторять мой отец, что такой человек, как Манфред Лорд, мог так забыться». А утонченная тетушка Лиззи вторила: «Она знает тайные кнопки».

Я должен все это пересказать Верене Лорд? Людям следует рассказывать лишь толику правды, если хочешь им добра; правда может причинить боль.

— Какой марки машина вашего мужа? «Мерседес»?

— Да.

— Черный?

— Да.

— Прямо перед нами едут целых два. Я сейчас пойду на обгон. Повернитесь в мою сторону еще больше.

Она поворачивается. Мы молчим некоторое время. Когда она наконец нарушает молчание, я чувствую ее дыхание на своей щеке.

— О чем вы думаете, господин Мансфельд?

Ну вот, разве не смешно? Задай она мне подобный вопрос на спуске в сторону Швальбаха или в сторону Вайскирхена, даже до спуска в Бад-Хомбург, и я тут же повел бы себя нагло. Или очаровательно. Но теперь мы уже проехали ответвление на Фридрихсдорф, и все изменилось, я уже никогда не буду думать так, как до спуска в сторону Бад-Хомбурга.

— Я ведь задала вам вопрос, господин Мансфельд.

Я не отвечаю.

— Я вас спрашиваю: о чем вы думаете?

На этот раз я неуклюже отвечаю:

— Я только что думал, что бесклассовое интернациональное общество является единственной надеждой всего человечества, что такое общество невозможно построить без атомной войны, которая, однако, уничтожит все человечество.

После чего она задает следующий вопрос:

— Как ваше имя?

— Оливер, — ответил я.

Вот теперь я знаю, что люблю ее.

Глава 7

Я люблю ее.

Разве это нормально? Я — и вдруг влюблен! В женщину, которую я впервые вижу и которая сидит со мной рядом лишь последние полчаса. В замужнюю женщину, у которой есть ребенок. И любовник.

— Внимание, — говорю я. — Впереди еще один «мерседес».

Она послушно поворачивает голову в мою сторону. Я обгоняю машину.

— На этот раз за рулем была женщина, — проговорил я. — Можете снова смотреть прямо, иначе вы рискуете свернуть шею.

Она продолжает смотреть на меня.

— Скажите честно, о чем вы думаете, господин Мансфельд?

Да, о чем же я на самом деле думаю? Я думаю, что хотел бы остаться с тобой навсегда.

Но можно ли признаться в этом женщине, которую знаешь всего полчаса?

— Я не хочу, чтобы у вас были неприятности, — говорю я. — Ваш… ваш парень слышал у стойки справочного бюро, как барышня объясняла мне дорогу во Фридхайм…

— Ну и?

— А я в свою очередь слышал, как вы разговариваете по телефону. Дверь была неплотно прикрыта. Вы так громко говорили. Слишком громко.

— Этот разговор ничего не значил.

— Не скажите.

— Вы могли слышать лишь то, что говорила я!

— По репликам одного из говорящих легко восстановить весь разговор.

— Ну и что?

— Кто-то позвонил вам из Франкфурта. Кто-то, кому вы можете доверять. Повариха. Или, может быть, шофер.

— Ну и что?

— Кто бы это ни был, он знал, что вы находитесь со своим другом в аэропорту. Он позвонил, чтобы предупредить, что ваш муж неожиданно, раньше предполагаемого срока, вернулся из поездки и теперь ищет вас. Этот кто-то наврал вашему мужу, будто бы вы находитесь во Фридхайме. Наверное, у вас есть там вилла. Поэтому вы так спешите туда, чтобы приехать раньше вашего мужа. В таком случае вы сможете сказать ему, что вышли прогуляться.

Тут она поворачивает голову, откидывает ее на изголовье и говорит:

— Впереди снова какой-то спуск. Сверните. Пусть поскорее все будет позади.

— Я не понимаю…

— Вы шантажист. Прекрасно. Мне не повезло. Сбросьте газ. Нам надо сворачивать. Местность здесь пустынная, заросли кустарника высокие. Четверти часа будет достаточно. Прошу вас, не стесняйтесь, господин Мансфельд.

Я так обалдел, что не выдавил ни слова.

Она истерично восклицает:

— Ну же! Поворачивайте! Вы добились, чего хотели! — И она вцепилась в руль и вывернула его вправо.

«Ягуар» заносит, его выбрасывает на правую полосу, и мы буквально в паре сантиметров проносимся мимо какой-то машины — все это на скорости 210 километров в час. Я, не глядя, бью кулаком в ее сторону и попадаю по руке и куда-то еще. Что-то звякает, наверное браслет. Я сделал ей больно, так как она вскрикивает и прижимает руку к груди. Слава богу, руль она отпустила.

«Ягуар» встает на оба левых колеса. Я кручу руль. Машина встает на правые колеса. Нас выбросило на засаженную травой разделительную полосу. Покрышки визжат. Притормаживаю очень осторожно. Стараюсь не сжимать рулевое колесо, дать ему немного свободы. Машина сейчас умнее меня. Еду назад на проезжую часть, назад на разделительную полосу. По встречной идет колонна машин. Мы проносимся мимо как в страшном сне.

Верена сначала визжала. Потом затихла и обеими руками вцепилась в приборную доску. «Ягуар» одно мгновение так сильно крутится на одном месте, что я думал, мы вот-вот перевернемся. Тут машина снова рванулась вперед. Я прибавляю газу, чтобы хоть чуть-чуть выправить движение. «Ягуар» бросает из стороны в сторону, как пьяного. Пот заливает мне глаза. И в этот момент я думаю только о том, что вышибу ей все зубы, если нам удастся выбраться.

За нами и перед нами стоит несмолкающий рев клаксонов. Но все самое страшное уже позади. Машину еще бросает, но я снова прибавляю газу.

— Господи, — вздыхает она.

— Больше так со мной не говорите, — с трудом произношу я наконец, — никогда, слышите?

— Мне очень жаль, извините.

— Успокойтесь.

— Я сказала гадость, простите. Я, наверно, сошла с ума, если попыталась вырвать у вас руль.

— Возьмите себя в руки.

— Я просто ненормальная. Сама не знаю, что делаю.

Машина наконец-то обретает устойчивость.

— Вы можете меня простить?

— Почему нет?

— Я оскорбила вас.

— Вы несчастливы, и этим все сказано.

— Вы даже не представляете себе…

— У меня богатая фантазия. Я многое могу себе представить. Внимание. Снова «мерседес».

Она отворачивает голову. На этот раз чуть склоняет ее, и я чувствую, как она касается моего плеча. Я чувствую чудесный запах ее волос.

Проезжаем мимо «мерседеса».

— Мы его уже обогнали?

— Нет, — вру я, — подождите немного.

Сейчас только пять часов, а уже смеркается. Прямо перед нами еще виднеется золотой краешек солнца, но свет уже потускнел, и леса выглядят не так нарядно, как до этого. Голова Верены Лорд все еще лежит у меня на плече.

Глава 8

— Пять часов. На АФН сейчас передают музыку.

Я нажимаю на кнопку и включаю радио. Фортепиано и скрипка. Жалобный звук трубы. Одновременно мы восклицаем: «Гершвин! Концерт фа мажор».

— Вторая строчка, — говорит она.

— Вторая строчка самая красивая.

— Да, — говорит она, поднимает голову и смотрит на меня, — я ее тоже очень люблю.

— Вам уже лучше?

Она кивает.

— Как долго вы замужем?

— Три года.

— Сколько вам лет?

— Такие вопросы задавать не принято.

— Я знаю. Так сколько вам лет?

— Тридцать три.

— А дочке?

— Пять.

— А мужу?

— Пятьдесят один. Это тоже гадко, не правда ли?

— Что именно?

— Выйти замуж за человека, который старше тебя на восемнадцать лет, и изменять ему.

— У вас есть ребенок, — сказал я. — И, наверное, нет денег. Послушайте мелодию…

Она кладет мне руку на плечо, и мы долго слушаем музыку великого композитора, который в тридцать восемь лет умер от опухоли в мозге, в то время как многие генералы в восемьдесят лет еще выращивают розы.

— Сколько вам лет, господин Мансфельд?

— Двадцать один. И, чтобы вы зря не спрашивали, я еду во Фридхайм, потому что там расположен интернат, в котором я буду учиться. Я еще хожу в школу. Я трижды оставался на второй год. И сделаю все для того, чтобы остаться и в четвертый раз.

— Но зачем?

— Для собственного удовольствия, знаете ли, — ответил я. — Нам надо сворачивать с шоссе.

Я поворачиваю направо.

До Фридхайма восемь километров.

Широкая петля ведет через мост над шоссе. Я вижу березы, ольховые деревья и несколько дубов. Улица сужается. Луга и лесочки. Маленькое местечко. Узенький мост перекинут через узенькую речушку. По обеим сторонам дороги выстроились тополя, которые вскоре сменяются домами. Мирный городок, будто сошедший с открытки начала девятнадцатого века. Я проезжаю под постройкой, соединяющей два бело-коричневых дома, и вижу ратушу, высокую церковную колокольню с барочным куполом. Теперь я вынужден ехать очень медленно, со скоростью 50 километров в час, так как многие машины выбрали тот же путь, что и мы.

Напротив колокольни стоит старинный дом, украшенный искусной резьбой на фасаде и каким-то глубокомысленным изречением. В нижнем этаже дома располагается магазин под вывеской: «Все для путешествия». На витрине я вижу не только чемоданы и дорожные сумки, но и конскую упряжь. Выходит, здесь путешествуют и на лошадях.

Едем мимо рыночной площади.

— Есть здесь еще какая-нибудь дорога, которая ведет к вам наверх? — спрашиваю я сидящую рядом женщину.

— Если здесь повернуть направо, но она очень плохая.

— Теперь это неважно. Здесь нам не проехать. Эта дорога, похоже, ведет прямо к интернату. Сегодня последний день каникул. Родители привезли своих детей обратно в школу. Их что-то около трех сотен, если я не ошибаюсь.

— Вы здесь впервые?

— Ну да. Я новенький. Сейчас направо?

— Да. Я могу добраться пешком… я не хочу вас задерживать. Вам надо в интернат.

— У меня время есть, а вот у вас его нет.

Я сворачиваю направо. Улица просто кошмарная. Канава за канавой, траншеи пересекают проезжую часть, камни.

— Зачем вы делаете это — помогаете мне, после всего того что я наговорила?

— Не знаю, — ответил я.

И это еще одна ложь.

Глава 9

Я ползу уже со скоростью 30 километров в час, боюсь, что полетят все оси и рессоры. Дорога — об улице речь давно не идет — резко поднимается в гору. Смеркается. Посередине садов и парков виднеются виллы, маленькие дворцы и даже один небольшой отреставрированный замок.

— Кто там живет?

— Кто-то из Франкфурта, — говорит она. — Летом, в выходные. Минут через десять покажется наш дом.

Как вы думаете, можно в одно мгновение почувствовать страшную, дикую тоску по настоящей, искренней, честной любви?

Света все меньше. День заканчивается. Верена все еще сидит рядом со мной. Еще десять минут. Что дальше?

Вдруг я вздрагиваю от холода.

На обочине дороги возникает щит с надписью. Читаю:

Общество гуманности

«Ангел Господень»

Дом отдыха

Тропинка ведет вниз к покрашенному белой краской старому крестьянскому подворью. Перед ним стоит зеленая помпа. Вокруг резвятся дети.

— Кто же позвонил вам в аэропорт?

— Кухарка.

— Вы доверяете ей?

— Несомненно.

— Сколько у вас здесь слуг?

— Чета садовников и один слуга.

— А им вы доверяете?

— Они на стороне моего мужа. Они меня ненавидят. Я для них…

Я прерываю ее.

— Последняя дрянь! Я прав? Мне такое знакомо.

— О нет, господин Мансфельд! Вы не можете себе такого представить!

— Могу, — отвечаю я, — могу. Мы с вами никогда до этого не виделись. Вы живете здесь. Я живу в Люксембурге. И, несмотря на это, я думаю…

…Мы очень похожи, так похожи, что, наверное, можем понимать друг друга с полуслова, хотел я сказать ей. Но, конечно, не сказал.

— Вы думаете?..

— Ничего особенного. Я говорю глупости. Вы правы. Я, конечно же, не могу себе представить.

— Снова направо, пожалуйста.

Дорога испортилась окончательно.

— Когда вы покинули виллу?

— В половине третьего.

— Дочка осталась дома?

— Да.

— Дома вы сказали, что хотите совершить прогулку?

— Да.

— Тогда придерживайтесь этой версии и впредь. При любых обстоятельствах. Я высажу вас недалеко от дома. Мы с вами никогда не встречались. Говорите только так. При любых обстоятельствах. Даже если кто-то будет утверждать, что видел вас в моей машине. Держитесь одной лжи. Только тогда вам поверят.

— Кто?

— Ваш муж. Никогда не меняйте одну ложь ради другой лжи. Нужно твердо повторять ту ложь, которую избрали первой.

— Что вы за человек?

— В сущности, хороший.

— Где вы до этого ходили в школу?

— В Залеме.

— Ну и?

— Никаких «и». Я должен был уйти.

— Из-за женщины?

— Из-за девушки.

— У вас было много девушек?

— И да и нет. Я не знаю.

— Вы любили какую-нибудь из них?

— Не думаю. Нет. А вы?

Как мы друг с другом разговариваем! Как мы друг друга понимаем! Осталось максимум пять минут. Темнота сгущается, становится все холоднее.

— Я, господин Мансфельд?

— Вы когда-нибудь любили?

— Я любила отца своего ребенка. И Эвелин, конечно.

— А парня в аэропорту?

Она покачала головой.

— Правда?

— Правда. Он мой… Я с ним только сплю. Это разные вещи.

— Вы правы, это разные вещи. Скажите, где мне лучше остановиться.

— Чуть впереди. Под большим дубом.

— Я… я бы очень хотел помочь вам.

Я такого еще не говорил в своей жизни. Никогда.

— Это не в ваших силах, господин Мансфельд.

— Кто знает. Я буду некоторое время жить здесь, пока меня снова не выгонят.

Она ничего не ответила.

— Завтра утром вы возвращаетесь во Франкфурт?

— Нет, я останусь здесь с ребенком до конца октября.

Отчего я так счастлив? Оттого, что она до конца октября будет жить поблизости? Недалеко от меня? Где-то поблизости?

— Вы снова правы, — говорю я. — Никто не может никому помочь. Вот и дуб. — Я останавливаюсь. Боже, это сильнее меня. — Можно вас попросить кое о чем?

— О господи, — восклицает она. — Нет! Пожалуйста, не надо! Я была так рада тому, что ошиблась в вас.

— Я не прошу ничего плохого.

— Ну ладно. Что вы хотите?

— Я хочу, чтобы вы сняли очки. Всего на несколько секунд. Мне хочется увидеть ваши глаза.

Она чуть помедлила. Но все же сняла очки. Наконец-то я вижу ее глаза. Прекрасные, они, наверно, самое красивое, что в ней есть. Чуть великоватые для ее узкого лица, темные, с длинными ресницами, с поволокой, они наполнены глубокой печалью. Эти глаза видели много отвратительного и ранящего. Их не обмануть. И, несмотря на это, взгляд поражает своей беспомощностью. Странно, но при этом сколько страсти таится во взоре. И тоски! Никто, хотя бы один раз видевший эти глаза, не сможет их забыть.

— Вылезайте, — сказал я. — Уходите. Быстро. И больше не оборачивайтесь.

Она выбирается из «ягуара» и снова надевает черные очки.

— Спасибо, — с хрипотцой говорит она.

— Идите.

— Вы никому…

— Никому и никогда.

— Господин Мансфельд, я…

— Вам надо идти. Пожалуйста, уходите!

Она уходит, а я смотрю ей вслед, вслед женщине в бежевых брюках, бежевом пуловере и с бежевой косынкой на голове, женщине с тонкой талией и широкими плечами, которые сейчас устало и бессильно опущены.

Иногда я точно знаю, что происходит с другими людьми. Редко, но такое со мной случается. И я оказываюсь прав.

Сейчас, в этот момент, я с абсолютной уверенностью могу сказать: в глазах Верены Лорд, в ее восхитительных глазах стоят слезы. О ком она плачет?

За дубом дорога делает поворот, и женщина исчезает. Она ни разу не обернулась.

Там, где я остановился, достаточно места для разворота. Маневрируя вперед-назад, мне удалось развернуть машину, и я поехал вниз по той же дороге до перекрестка, через рытвины, камни и канавы. Я снова проезжаю мимо старого белого дома. Веселые дети все еще носятся вокруг зеленой помпы во дворе. Я опустил стекло с со своей стороны, и до меня отчетливо доносятся радостные выкрики.

— Братец Вальтер! Братец Вальтер!

— Сестрица Клаудия! Кролик убегает от нас!

Общество гуманности. «Ангел Господень». Дом отдыха.

Запах ландышей исчез, испарился.

«Диориссимо».

Верена Лорд.

Воскресенье, четвертое сентября 1960 года.

Так это начиналось…

Глава 10

Я снова доезжаю до перекрестка и встраиваюсь в длинную вереницу автомобилей, движущихся в сторону интерната.

В машинах сидят взрослые и дети, большие и маленькие, мальчики и девочки. Машины запыленные, едут издалека, об этом можно судить по номерным знакам. Вена, Цюрих, Брюссель, Париж, Лилль, Гамбург. И, конечно же, Франкфурт. Я вижу даже два американских автомобиля. Бесконечная вереница медленно карабкается в гору.

Глаза Верены. Они все еще стоят передо мной. Сейчас она уже вернулась домой. Успела ли она? Или он уже ждал ее там, ее муж? Хватит ли у нее выдержки отстаивать одну-единственную ложь? Придерживаться ее, если уж решила соврать?

Дорога продолжает забираться вверх горным серпантином. Древние деревья подступают к самому ее краю. Вдали я вижу остатки стен и развалины башни.

Отвесные стены поднимаются по обеим сторонам дороги. Таблички предупреждают:

Осторожно! Камнепад!

Становится совсем темно. Я включаю фары. Впереди мигает цепочка красных огоньков — габаритных и тормозных сигналов.

«Дождись меня. Я найду тебя даже на дне темной зияющей бездны».

Что это? Из Марлоу? Кажется, оттуда. Почему я вдруг вспомнил сейчас об этом?

Ее чудесные глаза.

И «Бранденбургские ворота».

Указатель: «Институт доктора Флориана — к „Зеерозе“. Институт доктора Флориана — к „Квелленгофу“. Институт доктора Флориана — к „Альтен Хаймат“. Институт доктора Флориана — к главному корпусу».

Почему здесь постоянно повторяется «доктор»? Я думал, он профессор. Дорога к главному корпусу самая крутая. Я сворачиваю на нее. Я уже знаю, что к чему. Все это уже было и в Лугано, и в Залеме, и в Байройте. Шесть-восемь вилл стоят вокруг вот такого административного корпуса. Общежития для девочек.

Общежития для мальчиков. Туда-то сейчас и едут все эти запыленные машины, привозят детей, выгружают их, избавляются от них. И снова уезжают. Везде так, когда начинается учебный год. Я долгие годы наблюдаю это. Только я все эти годы приезжаю один, где бы это ни происходило.

Главное здание было когда-то дворцом. Перед ним раскинулся огромный старый каштан. Вокруг темно. Ни людей, ни машин. Ну конечно же, все сейчас в общежитиях, уже развернулась борьба за комнаты и кровати. Кто с кем будет спать? Где старые друзья с прошлого года? Что представляют собой новички?

Груды чемоданов. Радиоприемники. Ракетки для тенниса. Спальные мешки. Озабоченные матери. Отцы, поглядывающие на часы.

В общежитиях сейчас очень оживленно. Все туалеты заняты, в них тихонько плачут маленькие дети, так как слезы при всех здесь не приветствуются. Все это мне хорошо известно. Я тоже запирался в туалете. В самый первый раз. Тогда мне было четырнадцать. Машины у меня еще не было и прав тоже. В тот раз это был интернат близ Бад Вилбеля. Привез меня в интернат наш пилот Тедди Бенке. Моей матери также запрещен въезд в Германию: она включена в списки разыскиваемых преступников. Тедди поцеловал меня тогда. Вы можете себе такое представить? «Это от твоей мамы, — сказал он, — она просила поцеловать тебя за нее. Я должен попросить у тебя прощения за нее».

— Скажите ей, что мне нечего ей прощать, господин Бенке.

— Хорошо, малыш. Я лечу обратно уже сегодня. Завтра я загляну к твоей матери в санаторий. Отцу что-нибудь передать?

— Да, пожалуйста. Ему и тетушке Лиззи.

— Что?

— Я хочу, чтобы они подохли! Оба. Медленно. И в мучениях. Вы поняли, господин Бенке? Подохли! — После этого я сбежал и заперся в туалете. Какой я был, в сущности, ребенок в свои четырнадцать лет! К счастью, все мы взрослеем.

Я вышел из машины.

После прибытия я сразу должен обратиться в главный корпус — так сообщалось в письме в Люксембург. К господину профессору Флориану. Он хотел бы со мной поговорить.

Что это?

Я резко оборачиваюсь. Кто-то хлопнул дверцей моей машины. Кто? Черт побери, тьма вокруг хоть глаз выколи, в доме не горит ни одного окна, и я вижу только смутную тень. Тень девчонки.

— Эй!

Девчонка пригнулась. Подол ее нижней юбки взвивается, когда она бросается бежать. Я мчусь за ней. Она примерно моего роста. И это все, что мне удается разглядеть.

— Стой!

Она уже влетела в темный дом. Я спотыкаюсь, почти падаю, но все-таки добегаю до школы. Входная дверь открыта. В холле страшная темень. Руку не разглядеть, даже если поднести ее к самым глазам.

Она спряталась здесь. Но где? Я не знаю этого дома.

Где эта мерзавка? Снова я на что-то натыкаюсь, на этот раз на скамью. Мои поиски бессмысленны.

— Есть здесь кто-нибудь? — В ответ ни звука.

Придется отказаться от преследования. Что из того, если я найду ее?

Или она что-то украла?

Через распахнутую входную дверь струится молочная темень. Я снова выхожу на воздух и открываю дверцу машины. Насколько я понимаю, ничего не украдено. На этот раз я запираю «ягуар». Береженого бог бережет, — думаю я.

Глава 11

Я еще долго стою перед школой и жду, сам не знаю чего. Может, девчонка появится снова? Долго же тебе придется ждать. Она хорошо здесь ориентируется и наверняка улизнула через какой-нибудь боковой выход. Пора бы уж объявиться этому профессору Флориану или кому-нибудь еще. Что это за шарашкина контора? В ярости я снова захожу в главное здание. В темном холле гулко раздаются мои шаги.

Спички куда-то запропастились. Мне приходится продвигаться вдоль стены на ощупь, и я обнаруживаю, что зала круглая, с широкой лестницей посередине. В конце концов я же должен наткнуться на выключатель или на дверь?

Вот и дверь. Я нашариваю ручку и нажимаю ее вниз. Дверь открывается. В помещении за дверью все шторы плотно задернуты. Под торшером за столом сидит маленький мальчик, играет в куклы и напевает песенку: «Господин Гауптманн, господин Гауптманн, как поживает ваша жена?..»

Комната по своей обстановке напоминает обыкновенную гостиную. Антикварная мебель. Мягкий свет падает на мальчика и стол, за которым тот сидит.

— Привет, — говорю я.

Тишина. Малыш играет и продолжает петь: «…Она не причесывается, она не умывается, она старая свинья!»

Тут я наконец замечаю, какой он маленький. Примерно метр сорок. И то, если полностью выпрямится. Сейчас же он сидит, будто нарочно стараясь прижать подбородок к коленям. Тут мне становится страшно, так как я замечаю, что он делает это не специально — его спина жутко скрючена.

Голова его наклонена, левая щека почти лежит у него на плече. Можно, конечно, и по-другому сказать: левое плечо упирается в щеку. У горбуна светлые волосы, бледные щеки и ярко-голубые глаза. Я увидел его лицо после того, как во второй раз сказал: «Привет!» Он вскочил, и в его голубых глазах заплескался страх.

Где я очутился? Что это, собственно говоря, за заведение? Сумасшедший дом?

— Послушай, — говорю я, — не бойся, я не сделаю тебе ничего плохого.

Но он замер, будто парализованный, закрыв руками лицо, а колени прижав к телу.

— Ты случайно не видел здесь девочку?

Качает головой.

— В юбке. Примерно моего роста.

Пожимает скошенными плечами. Нижняя губа начинает трястись.

— Да что с тобой такое? Чего ты так боишься?

— Я всегда боюсь, — отвечает он очень тихим и высоким голосом.

— Кого?

— Всех людей.

— Почему?

— Они все свиньи, — отвечает маленький калека. — С ними никогда ничего не угадаешь. — Он наконец опускает руки и смотрит на меня. Его глаза вспыхивают. — Ты кто? Новенький?

— Да.

— Я уже два года здесь.

— Ты что делаешь здесь один? Разве ты не провел каникулы дома?

— Нет, — отвечает он и одним ударом сбивает кукол, которыми только что играл. — Я остался на каникулах здесь.

— На все лето?

— Да. И еще несколько человек. Сантаяна. Ноа. И Чичита. Им остаться просто, они не могут поехать домой. А мне пришлось вскрыть себе вену, чтобы они наконец заметили.

— Что заметили?

— Что я хочу остаться.

— Ты вскрыл себе вену?

Он вытянул вперед тонкую левую ручку, и я увидел два свежих красных шрама.

— Осколком стекла, — объясняет он, — в ванне. Римляне всегда так делали? В горячей воде. Мы проходили на уроке истории. Но я забыл запереть дверь в ванную комнату. Кто-то вошел. Я уже почти был готов. Но доктор Флориан вытащил меня. Потом шеф сказал, что я могу остаться здесь, не ездить домой. Ловко, правда?

— Да, — ответил я, — это у тебя здорово получилось.

— Было бы лучше, если бы мне в самом деле удалось умереть.

— Почему?

— Из-за матери.

— Что с ней такое?

— Если бы я умер, ей пришлось бы поплакать обо мне. Ведь правда?

Глава 12

Старая дама входит в комнату. Вернее сказать, она ощупью пробирается внутрь. Выглядит немного страшновато, — она внезапно возникает из темноты погруженной во мрак лестницы и нащупывает дорогу правой дрожащей рукой, походя касаясь то сундука, то спинки кресла. Она ненамного выше маленького калеки, и сразу видно, что ей далеко за шестьдесят. Она носит очки с такими толстыми линзами, что глазные яблоки за ними кажутся выпученными, как у лягушки. Она наполовину слепа, бедная старушка.

Здесь вообще страшновато. Если так пойдет дальше, то мне лучше сразу удрать, не задерживаясь. К чему все это? Калеки, древние мумии — и все это за шестьсот марок в месяц? Я почувствовал себя так, словно очутился в доме Франкенштейна.

Судя по походке старой дамы, ее уверенному продвижению по комнате, она хорошо ориентируется в этом пространстве. Она даже улыбается. Ее доброе лицо светится оживлением.

— А кто это тут у нас? — приближаясь ко мне, говорит она голосом, которым обычно разговаривают с шестилетними. — Прошу прощения, я плохо вижу при искусственном освещении.

— Вы меня не знаете, фрау…

— Фрейлейн. Фрейлейн Гильденбранд. — Она теребит белый воротничок своего строгого закрытого платья. От нее пахнет лавандовым мылом. — Я работаю здесь воспитателем.

— Меня зовут Оливер Мансфельд.

— Ах, это вы, Оливер! Мы ждем вас. Доктор Флориан хотел бы с вами поговорить.

— Вот и вы называете его доктором!

— Простите?

— На всех указателях стоит «доктор Флориан». В своем письме ко мне он называл себя «профессором».

— Ну, конечно, это он и есть. Но он не хочет, чтобы его так называли.

— Мы называем его просто шефом, — уточнил калека, не оборачиваясь.

Старая дама улыбнулась и ласково погладила его по голове.

— Шеф, именно так. Он сейчас придет. Сегодня у нас столько хлопот. Посмотрите-ка, Оливер, что натворил наш Ганси.

На столе перед Ганси навалены куклы, деревья, заборы, кухонная посуда, кирпичи, мебель — весь наш цветной мир в миниатюре. Тут и мужчины, и женщины, и дети — все в тройном исполнении: богато одетые, попроще и одетые бедно. Есть даже животные: безобидные и опасные. В наличии туалет, машины, железная дорога, решетки и веревки. Самое главное — это великолепный принц и очаровательная принцесса.

С помощью всех этих игрушек мальчику по имени Ганси удалось создать невообразимый хаос. Куклы валяются на опрокинутых лавках, креслах и шкафах, а также под ними. Стены одной комнаты рухнули, стоять остался только один нарядно-голубенький дверной косяк, изображающий дверь. Из двери важно выходит прекрасный принц, таща за собой на красной веревке очень большого и опасного крокодила с разинутой пастью и торчащими зубами.

— Бога ради, — восклицает фрейлейн Гильденбранд и с наигранным возмущением всплескивает руками. — Что произошло, Ганси? Когда я уходила, вся семья дружно сидела за ужином и все было в полном порядке.

— Да, когда вы уходили, — ответил маленький уродец и склонил голову еще сильнее; на его тонких губах трепетала злая улыбка. — Так и было. А потом ворвался крокодил. Через эту стену. Он ее просто опрокинул. И всех загрыз… — Он указал на валяющихся кукол. — И Гайнца, и Карла, и господина Фареншильда…

— А мама? Почему ее голова в унитазе?

— Там ей придется остаться.

— Но почему?

— Потому что она постоянно писает в постель, грызет ногти и вообще злая.

— Что значит «злая»?

— Я не знаю. Так сказал крокодил.

— А как же ты? Тебе он ничего не сделал?

— Нет, фрейлейн. Сначала он всех убил, засунул голову мамы в унитаз и сказал мне: «Ты должен пообещать, что она останется там, даже когда я уйду». Я пообещал. Я как раз возвращаю его обратно в зоопарк. Его зовут Ганнибал. Я построю зоопарк, ладно, фрейлейн?

— Хорошо, Ганси! Но скажи, ты не можешь сделать мне одолжение и вынуть маму из унитаза?

Ганси угрюмо качает головой.

— Но сколько ей еще придется там торчать?

— Если бы ящик с игрушками был мой, то она осталась бы там навсегда, — ответил маленький Ганси. Затем повернулся к нам своей горбатой спиной. — Мне нужно построить зоопарк. Ганнибал хочет вернуться домой.

— Ну, тогда мы не будем мешать, — сказала маленькая дама, низко склонившись над ящиком с игрушками. — Пойдемте, Оливер, мы подождем доктора Флориана рядом. — Она на ощупь пробирается между стульев и столов в сторону второй двери и открывает ее. Эта комната, судя по всему, является кабинетом доктора Флориана. Горит настольная лампа. Все четыре стены скрываются за полками с книгами. Возле окна стоит большой глобус. Я замечаю много картинок, нарисованных детьми, и поделок. Стоят здесь и несколько глубоких кресел.

— Садитесь, — приглашает престарелая фрейлейн.

Мы оба садимся.

— Не бойтесь, Оливер. Не подумайте, что вы вместо школы попали в санаторий для душевнобольных. Ганси исключение. Большинство из тех трех сотен детей, что учатся у нас, вполне здоровы душевно. Здесь учатся дети известных актеров и писателей, инженеров, магараджей, пилотов, торговцев и даже маленький персидский принц. — Она вертит в руках книжку, которую принесла с собой. — Доктор Флориан проводит в нашей школе эксперимент, конечно с согласия родителей: мы время от времени помещаем в среду нормальных детей несколько трудных и пытаемся таким образом им помочь.

— И добиваетесь результатов?

— Почти всегда. Но это не наша заслуга!

— Чья же?

— Нормальных детей! Здоровые дети излечивают больных, — объясняет фрейлейн Гильденбранд и улыбается.

— Но бедный маленький Ганси! Он рассказал мне, что попытался убить себя, когда начались каникулы.

— Совершенно верно, — тихо проговорила фрейлейн Гильденбранд. — Он сделал это из страха перед своей матерью и господином Фареншильдом.

— Так он действительно существует?

— К сожалению, да. У нас есть несколько трудных детей, но с Гансиком дела обстоят ужасно. Я уже больше года занимаюсь с ним, но какого-либо улучшения так и не наступило. Вы не поверите, но он самый жестокий ребенок во всей школе.

— Русоволосый маленький кале… — Я замолкаю.

Старая дама согласно кивает.

— Маленький, русоволосый Ганси, да. Сегодня утром он до смерти замучил кошку. Мы услышали пронзительное мяуканье. Но когда наконец нашли его, кошка была уже мертва. Поэтому я снова посадила его поиграть.

— Играть? Его не накажут?

— Наказанием ничего не добьешься. В игре он может выплеснуть свою агрессию. Вы же видели ту бойню, которую он учинил. Каждый человек время от времени бывает агрессивным. Случается, что даже абсолютно нормальные дети бросают ножи или топор в прекрасные старые деревья.

— И вы не наказываете их?

Старушка отрицательно качает головой.

— Нет, — говорит она, — пусть лучше пострадают деревья, чем люди. — При этих словах она роняет книгу, которую вертела в руках до сих пор. Она наклоняется вперед и шарит по ковру, но ясно, что она не видит книгу, которая лежит прямо перед ней, и я испуганно думаю, что она не наполовину, а совсем слепая.

Я быстро поднимаю книгу и отдаю ей. Она улыбается.

— Большое спасибо, Оливер. Ох уж этот электрический свет! На самом деле я отлично вижу. Но при электрическом свете… — Ее улыбка гаснет, и она сидит в течение нескольких секунд молча. Затем резко выпрямляется и быстро произносит: — Ганси пережил много страшного. Он родился во Франкфурте. Отец бросил мать на произвол судьбы и исчез, когда Гансику было три года. Мать и сейчас еще хорошо выглядит. Она стала сначала танцовщицей, затем проституткой. Потом подхватила какую-то тяжелую болезнь и не могла больше работать. — Фрейлейн Гильденбранд рассказывает об этом по-деловому спокойно. — Она попала в беду. Я ее хорошо знаю. Она совершенно асоциальна и немного слабоумна. Когда ей было особенно плохо, она придумала связывать Гансу руки и ноги и оставлять его так лежать по три часа до и после обеда, иногда и дольше.

— Но зачем!?

— Чтобы сделать из Ганси калеку, конечно. И это ей удалось. Его позвоночник уже никогда не выпрямится. Голову он тоже не сможет держать прямо.

— О Господи! — Только и мог сказать я. — Мне плохо, я ничего не понимаю.

— Но это так просто, Оливер! Мать хотела сделать из сына попрошайку. И ей это удалось. Она одевала его в жуткую рванину. Он стоял возле самых шикарных ресторанов и ночных клубов и приносил в те времена много денег. Такой искалеченный ребенок трогает сердце каждого, не так ли?

— Что же, и соседи по дому ничего не заметили?

— К сожалению, слишком поздно. Попрошайничать она выпускала его ближе к вечеру и тайно, а искалеченный позвоночник может быть и следствием естественного заболевания. Ганси же молчал. Мать пригрозила, что убьет его, если он проронит хотя бы слово. Только когда ему исполнилось пять лет, вмешалось управление по делам молодежи. Кто-то заявил.

— И?

— Ее судили, так как Ганси все рассказал представителю этого управления, несмотря на весь свой страх. В зале суда он, правда, отказался от собственных слов. Таким образом, доказательств против матери не было. Ей назначили штраф за то, что она посылала сына попрошайничать.

— И это все?

— Ганси отдали в приют. Собственно, он побывал во многих приютах. Мать устроилась служанкой к некоему господину Фареншильду. Она была уже здорова. И, как я сказала, красива. Три года назад они поженились. Теперь мать Ганси хочет его вернуть. Но все не так просто… — Голос старушки становится тише. Она наклоняется и шепчет, будто не хочет, чтобы кто-нибудь, кроме меня, ее услышал: — Вы ведь не расскажете об этом шефу?

— Расскажу о чем?

— Ну, о книге.

— Конечно, нет.

— Он хочет отправить меня на пенсию. Мое зрение становится все хуже и хуже, так он говорит. Что в этом виновато электричество, он не верит. Я всю свою жизнь провела с детьми…

Через толстые стекла очков старая фрейлейн смотрит в никуда. Она вызывает во мне такую жалость, что я быстро спрашиваю:

— Что произошло с Ганси потом?

Она снова улыбается и с облегчением отвечает:

— С Ганси, ну да! У господина Фареншильда есть средства. Он связан со строительством. Господин Фареншильд изъявил желание, чтобы Ганси посещал интернат, хорошую школу. Он был готов заплатить сколько потребуется. Но ни одна администрация не хотела брать Ганси в свой интернат. У него энурез. Он грызет ногти, плохо учится, отстает в развитии. Но мы его приняли. Все шло нормально до зимних каникул. И тут мы совершили ошибку.

— Какую именно?

— Господин Фареншильд лично приехал к нам и так искренне просил отпустить с ним Ганси, что мы поддались. Позволили себя обмануть. Господин Фареншильд произвел на нас хорошее впечатление… — Ее взгляд снова устремляется в никуда, и она говорит самой себе: — Я всегда думала, что могу угадать характер человека по его лицу.

— А разве нет?

— Я, по крайней мере, не смогла. Я подумала о человеке, что он ангел, а он оказался настоящим дьяволом. Вы не видели рубцы…

— Рубцы?

— У Ганси по всему телу следы побоев. Я дала Ганси поиграть с нашими игрушками, и тогда-то все и выяснилось — то, что произошло на зимних каникулах. Господин Фареншильд ужасно обращался с Ганси. Потому-то малыш и попытался убить себя перед летними каникулами. И мы оставили его здесь. С ним трудно, очень трудно. Ко всему прочему, он еще вступает в подростковый возраст…

Сколько дружелюбия, сколько теплоты излучает фрейлейн Гильденбранд! Мне подумалось, что никто ничего не знает об этой почти слепой даме, которая всю свою жизнь посвятила детям и провела ее с ними здесь, высоко в горах. Никому и в голову не придет дать ей орден, как великим завоевателям, в ее честь не прозвучат фанфары, да и крест за подобные заслуги перед отечеством еще не учрежден.

— Этот игровой ящик вы используете в работе со всеми трудными детьми? — спросил я.

— Да, Оливер. Это так называемый сценический тест. Современная детская терапия применяет прежде всего игровые методы. Ведется наблюдение: как играет ребенок? Затем все анализируется. Мы слушаем, как ребенок сам комментирует свои идеи. Интересуемся, с каким предметом или с какой личностью он идентифицирует себя. При подведении итогов теста речь не идет об установлении коэффициента интеллектуального развития, выявлении черт характера или особых дарований. Мы пытаемся установить характер и глубину конфликта, от которого страдает ребенок. Вы сами убедились, насколько плохи дела у Ганси. Господина Фареншильда сожрал крокодил. Других людей тоже. Мать он засунул головой в унитаз. В наказание за мокрую постель и обкусанные ногти. И за то, что она «вообще злая». Только самому Гансику — он воображает себя прекрасным принцем, самой ценной куклой из всех остальных — крокодил ничего не сделал. Он даже позволил ему привязать веревку на шею и отвести назад в зоопарк.

— Крокодил олицетворяет его агрессивность?

Фрейлейн согласно кивает головой:

— Да. Но он олицетворяет и надежду, стремление, желание стать наконец-то взрослым, сильным и могущественным, чтобы отомстить всем, всему миру.

Я отвечаю:

— Однажды он вырастет. Не сильным и не могущественным. Но вырастет. И что произойдет тогда?

— Да, — произносит фрейлейн Гильденбранд и теребит свои очки. — Что произойдет тогда? Возможно, наш Ганси станет преступником, убийцей.

— А во что верите вы?

— Я верю, что он станет хорошим человеком, — тихо проговорила она.

— Несмотря на сегодняшнюю кошку? Несмотря ни на что?

— Несмотря ни на что. Если бы я не верила в это, во всех моих воспитанников, то не смогла бы больше работать. Меня бы повсюду преследовали неудачи. Я работаю уже больше сорока лет, Оливер, и добилась больших, очень больших успехов.

— Больше удач, чем поражений?

— О да, — отвечает она и снова улыбается. — Но это были не только мои успехи, мне всегда помогали. Все должны помогать друг другу… Никто из нас не может быть островом.

— Простите, чем?

— Обернитесь. На стене, прямо за вами, висит изречение. Повесил его доктор Флориан. Прочитайте.

Я поднимаюсь и читаю:

«Нет человека, который был бы как остров, сам по себе, каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной снесет в море береговой утес, меньше станет Европа, и так же будет, если смоет край мыса или разрушит замок твой или друга твоего; смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит колокол: он звонит по тебе».

Джон Донн (1573–1631) [13]Цит. по: Хемингуэй Э. Собрание сочинений в 4 тт./ Пер. с англ. Н. Волжиной и Е. Калашниковой. — М.: Художественная литература, 1981.

— По ком звонит колокол…

— Да, — говорит старая фрейлейн, — это отсюда позаимствовал слова Хемингуэй.

Некоторое время мы молчим, потом она спрашивает меня:

— Вы не хотели бы мне помочь? Я имею в виду маленького Ганси. Не хотели бы немного позаботиться о нем?

Я молчу.

— Чтобы из него не вырос преступник, убийца. Если я вас прошу об этом…

Этот маленький калека замучил кошку до смерти. Что здесь понимают под словом «помочь»? Что здесь значит «позаботиться»? Однако же в странный интернат я попал.

— У вас, конечно, свои трудности, Оливер. Вы найдете здесь друзей, которые помогут вам. Я была бы очень рада, если… — Тут зазвонил телефон.

Старушка встает и пробирается к столу, мне становится так жалко ее, что я поднимаю трубку и передаю ей.

— Спасибо, вы так внимательны. — Она отвечает и при этом выглядит несколько растерянно. — Да, он здесь. Вы можете соединить. — Она протягивает трубку мне.

— Меня?

— Телефонистка уже пыталась найти вас в «Квелленгофе».

Кто бы мог мне сюда позвонить? Может, мама? Но еще до того как я приложил трубку к уху, я уже знал, что это не мама, я почувствовал запах ландышей, снова увидел перед собой черные глаза и услышал звуки из «Бранденбургских ворот»…

Тихо и торопливо зазвучал ее голос — прокуренный и грудной:

— Господин Мансфельд?

— Да.

— Вы узнали меня?

— Да.

— Мне надо с вами встретиться.

— Вы сейчас где?

— В отеле «Амбассадор». У входа со стороны Фридхайма. Вы можете приехать?

Неплохое начало. Я успею вылететь отсюда до того, как увижу свою комнату!

— Кое-что произошло.

— Я сейчас приеду, — быстро сказал я.

Иначе ей может прийти в голову рассказать мне обо всем по телефону. Да что же это такое, стоит мне только познакомиться с женщиной, как я тут же попадаю в беду.

— Вы сможете придумать какую-нибудь отговорку?

— Хорошо, — отвечаю я, так как мне уже пришло в голову кое-что подходящее, — хорошо, мадам, я потороплюсь, чтобы вы могли уехать домой. — Я кладу трубку, чтобы она не могла возразить. — Мне очень жаль, — обратился я к фрейлейн Гильденбранд, — но мне нужно совсем ненадолго отлучиться. Подруга моей матери остановилась перекусить в отеле «Амбассадор» и хотела бы до своего отъезда повидаться со мной.

— Понятно, — ответила старая дама и мягко улыбнулась. — Я объясню вам, как быстрее добраться до «А». Так называют этот отель наши дети. Вообще-то пребывание в отеле строжайше запрещено, это касается и взрослых.

— Подруга матери уезжает. Так что мне вряд ли придется побывать в самом отеле.

— Я понимаю, Оливер.

Ох уж эта улыбка. Она не верит ни одному моему слову. Да и почему она должна верить? Я бы тоже не поверил.

— Извинитесь за меня перед профессором Флорианом, если он придет.

— Непременно. — И она объяснила мне дорогу.

Когда я проходил через комнату, где сидел маленький горбун, то увидел, что он построил зоопарк, который выглядит так же, как выглядела до этого гостиная. Звери валяются, решетки опрокинуты.

— Ганнибал, — ухмыльнулся он.

— Что Ганнибал?

— Это он все натворил. Все. Сломал клетки. Загрыз зверей.

Крокодил сидит в центре стола. На его спине гордо красуется принц.

— Я могу делать с ним, что захочу, так сказал Ганнибал. Я ему нравлюсь!

— Ну и прекрасно! — отвечаю я.

Вот ведь как, каждый нуждается в существе, которое бы его любило. Даже если это существо крокодил. Ганси. Верена. Я и ты.

Глава 13

Этот самый «А» просто блеск! Видели отель «Карлтон» в Ницце? Вот и «А» именно в таком роде.

Три парковки. Площадка для гольфа. Теннисные корты. Фонтаны. Все ярко подсвеченное. «Мерседес», «мерседес», «мерседес», «БМВ». Снова «мерседес». Ничего другого здесь не увидеть. Портье в богатой ливрее распахивает дверь перед прекрасными женщинами в вечерних туалетах и солидными господами в смокингах. До меня доносятся звуки оркестра, когда я еду вдоль фасада гигантского здания.

В отеле собираются сливки франкфуртского общества, господа, имеющие здесь, наверху, свои апартаменты. Может, эта гостиница предоставляет комнаты для перетрудившихся менеджеров и генеральных директоров? Можно прихватить с собой милашку. Как удобно! Всего полчаса до Франкфурта. Супруге всегда можно сказать, что едешь на конференцию.

Ах, какие норковые манто!

Вот разносчик несет целлофановый пакет. В нем по меньшей мере три десятка орхидей. Он даже не пролезает во вращающиеся двери.

Где же Верена Лорд?

То, что она не будет стоять прямо у главного входа, это ясно. Здесь легко можно повстречать парочку господ, знакомых с господином банкиром и его драгоценной супругой. Я проехал мимо входных дверей, объехал вокруг всего здания, улица снова стала темной. Прямо перед собой увидел пару слабеньких огней.

Что это значит, уважаемая госпожа?

Постойте-ка!

Вон там, у края дороги, стоит маленькая девочка, рядом с ней сидит светло-коричневый боксер со свисающим из пасти языком. Девочка машет рукой. Симпатичная крошка со светлыми волосами, заплетенными в косички, и голубыми глазками. В голубой вязаной кофточке. Белой юбке. Бело-голубые гольфы. Белые туфли.

Торможу. Опускаю стекло. Малышка рассматривает меня очень серьезно и спрашивает:

— Ты дядя Мансфельд?

— Да, Эвелин, — отвечаю я.

— Откуда ты знаешь, как меня зовут?

Ну, запомнить это имя было совсем несложно.

— Мне назвала твое имя маленькая птичка. Забирайся в машину.

— Можно Ассаду тоже сесть в твою машину? Это моя собака.

— Come in,[14]Здесь: садись! (англ.). Ассад, — скомандовал я и откинул переднее сиденье, Ассад пыхтя взобрался на сиденье позади меня.

— И ты тоже, — сказал я Эвелин, и сиденье снова встало на свое место.

Она села. Я поехал дальше. Эвелин держит плитку шоколада в руке.

— Хочешь? — спрашивает она меня.

— Нет, спасибо. Ешь сама. Ты, наверное, очень любишь шоколад.

— О да, — говорит она и откусывает кусочек. — Марципан я люблю больше. Марципан я люблю больше всего.

— Очень хорошо тебя понимаю, — говорю я. (Меня тошнит от одного этого слова.)

— Добрый вечер, дядя Мансфельд, — вежливо произносит она и подает мне руку. — Когда сидишь, невозможно сделать книксен. Обычно я всегда это делаю.

— Я тоже, — соглашаюсь я.

Она сейчас помрет со смеху.

— Да, вот теперь я верю, — подтвердила она после того, как чуть не подавилась куском шоколада.

— Чему?

— Тому, что сказала мама.

— И что же сказала мама?

— Она сказала, что я должна привести тебя к ней, что ты хороший дядя и поможешь нам.

— Помогу?

— Ну да, — почти прошептала она. — Ты сам знаешь. Из-за папы. Поэтому никто не должен знать, что вы встречаетесь.

— Нет, конечно, никто, Эвелин!

— Тем более папа. Он не мой настоящий папа, ты знаешь об этом?

— Я знаю все.

— Ты просто классный, дядя Мансфельд. Ты мне нравишься.

— Ты мне тоже нравишься, Эвелин.

Это правда. Я вообще люблю детей. На этот счет мои друзья уже придумали пару дурацких шуток. Все так и есть на самом деле. Я не знаю ничего прелестнее маленьких детей. Хотя, может быть, она…

— Где же твоя мама?

— Справа есть дорога. Мы поедем туда. Мама ждет нас там. Здесь она не могла ждать. Из-за всех этих людей, ну, ты сам понимаешь.

— Да.

— И мне надо было идти вместе с ней. Из-за нашего садовника. И из-за слуги. Чтобы они не могли рассказать папе, что мама снова выходила одна. Мы сказали, что хотим прогуляться.

— У вас нет между собой тайн, правда?

— Нет, конечно, мы все друг другу рассказываем. У нее, кроме меня, никого нет, — серьезно проговорила малышка. — Вон там она стоит.

Я ехал вверх по узкой лесной дороге, по обе стороны которой росли очень старые деревья.

Она стоит, наполовину скрытая деревом, все еще с платком на голове, но уже без очков. На ней синий плащ, она подняла высокий воротник и туго стянула поясок на талии. Выглядит очень бледной. Может, в свете фар? Я торможу возле нее. Эвелин тут же вылезает из машины.

— Ассад!

Собака выпрыгивает вслед за ней.

— Я оставлю вас одних, позовите, когда закончите.

— Да, сердце мое.

— Только, пожалуйста, оставьте хотя бы ближний свет фар, я немного боюсь. Пойдем, Ассад!

Боксер бежит вслед за девчушкой, когда она начинает уходит от нас.

— Что случилось?

— О Господи, значит, вы его не нашли?

— Что не нашел?

— Браслет.

— Вы потеряли браслет?

Она только кивнула и достала из кармана плаща фонарик, которым осветила пол машины. Я вылез из машины. Приподнял кресла. У меня тоже есть фонарик. Минут пять мы обыскивали машину. Ничего.

Со всех сторон раздаются крики всевозможных птиц и животных. В лесу очень шумно. Перед нами — силуэты маленькой Эвелин и ее собаки. Эвелин собирает камни и бросает их, Ассад приносит камни назад. При этом слышится его лай.

Мы снова сидим в машине, дверцы распахнуты, и я вдыхаю запах ее духов.

— У вас не найдется сигареты? — очень тихо спрашивает она, я едва слышу ее. Я подаю ей сигарету, беру себе другую, и мы курим вместе. На какое-то мгновение мне становится плохо от одной мысли, что она думает, будто это я украл браслет. Но это быстро проходит, потому что она кладет мне руку на плечо со словами: — Из-за меня у вас одни неприятности.

— Не говорите так. Мне очень жаль. Я вам еще во время поездки сказал, что застежка расстегнута. Вы помните? — Она кивает. — Когда вы схватились за руль и я ударил вас, кажется, по руке, я слышал какой-то звук. Наверное, браслет упал на пол.

— Когда вы выходили возле дуба, он не мог…

— Я обшарила там каждый сантиметр.

— Может, его нашли до вас.

— Да, — сказала она. — Может быть. Вы уже были в интернате?

— Мне нужно было дождаться директора. Машину я запер. Ни один человек не…

Тут я наконец-то вспомнил.

— Черт побери! — восклицаю я.

— В чем дело?

— Девчонка, — отвечаю я. — Эта проклятая девчонка!

Глава 14

После того как я все ей рассказал, она сидит совершенно неподвижно, курит и смотрит, как играют в отдалении ее дочка с собакой. Верена выпускает дым из носа и спрашивает:

— Вы думаете, что эта девочка украла браслет?

— Совершенно уверен в этом. Она бросилась бежать, как только я ее окликнул.

— Включите радио.

— Зачем?

— Чтобы нас не услышали.

— Но здесь никого нет. Вы имеете в виду, чтобы ваша дочка не услышала?

— Да.

— Она к вам очень привязана. Она сказала, что у вас нет секретов друг от друга.

— Она терпеть не может моего мужа. А он терпеть не может ее. Она думает, что ей все обо мне известно. Она скорее умрет, чем предаст меня. Но, конечно же, ей не все обо мне известно. Ах! Она вообще ничего не знает.

Похоже, есть много такого, что ей приходится скрывать, подумал я, но так ничего и не сказал, а только включил радио.

— У вас есть хотя бы предположение, кто была эта девочка?

— Не имею понятия.

— Таким образом, у нас нет ни малейшего шанса получить браслет назад.

— Я этого не говорил. Мне надо подумать. Надо найти выход. Выход всегда есть. Только не волнуйтесь, пожалуйста, успокойтесь.

— Выхода нет. Выхода никогда нет, — проговорила она. — Я не волнуюсь. Я совершенно спокойна.

— Эвелин сказала мне кое-что, чего я не понял. Ваш муж так и не появился?

— Нет. Вот именно.

— Вот именно?

— Он только позвонил. Он что-то задумал. У него есть какие-то планы.

— И что же он планирует?

— Я не знаю.

— Не надо бояться.

— Да я не боюсь. Не боюсь. — Руки у нее при этих словах так тряслись, что сигарета выпала. — О Господи, — простонала она, — мне бы хотелось бояться чуть меньше.

Я кладу руку ей на плечо, о она прижимается ко мне и шепотом говорит:

— Вы не знаете, господин Мансфельд, в каком положении я нахожусь. Вы не можете себе представить. Браслета мне только не хватало.

— Я поеду в интернат. Заявлю о краже. Все комнаты девочек будут обысканы. Или я еще что-нибудь придумаю. Я обязательно что-нибудь придумаю! Я найду эту девчонку! Я найду браслет! Пожалуйста, не плачьте!

— Я не плачу, — проговорила она, но, так как ее щека прижата к моей, я чувствую, как слезы стекают по нашим лицам. Маленькая девочка впереди на лесной дороге прыгает, танцует и бросает камешки.

— Что сказал ваш муж по телефону? Слово в слово!

— Он не приедет сюда сегодня, он останется во Франкфурте.

— Когда он собирается приехать сюда?

— Завтра вечером.

— Значит, у нас в запасе целый день!

— Если только он не приедет через час. Если только он уже не приехал…

— Перестаньте плакать.

— Вы его не знаете. Я уже давно замечаю, что он не доверяет Энрико…

Энрико? Ах, да… этот…

— А теперь еще браслет. Если он приедет и узнает, что браслет исчез, у него будет одним поводом больше. Потеряла? Он мне никогда не поверит. Он уже говорил однажды, что считает Энрико жиголо…

— Замолчите.

— Что?

— Я запрещаю вам повторять подобную чушь! Вам не надо платить мужчине деньги за то, чтобы он вас любил.

— Что вы об этом знаете!

— Не знаю, — говорю я, — конечно, нет, откуда бы мне знать об этом?

Женщина, которую я держу в объятиях, словно свою возлюбленную, говорит:

— Вы богаты. Вы всегда были богаты. Я — нет. Я однажды была так бедна, что не могла купить даже хлеба для себя и Эвелин. Вы представляете себе, что такое бедность?

— Слышал кое-что об этом.

— Вы ничего не знаете! Тем вечером, когда я познакомилась со своим мужем…

Эвелин в сопровождении боксера бежит по дороге к нам, и Верена поспешно выпрямляется и замолкает.

— Что такое, детка?

Боксер лает.

— Тихо, Ассад! Извини, что помешала, мама. Скажи мне, дядя Мансфельд нам действительно поможет?

— Если удастся…

— Ты постараешься, дядя Мансфельд?

— Конечно, Эвелин, конечно.

— Здорово! — Она целует мать. — Не сердись, но мне было так любопытно, что я не смогла удержаться. Я теперь буду ждать, пока ты меня сама не позовешь. Пошли, Ассад!

Она снова убегает с собакой. Мы с Вереной смотрим ей вслед.

— Она — это все, что у меня есть, — говорит Верена.

— Тогда у вас есть сокровище. Что же произошло в тот вечер, когда вы повстречали вашего мужа?

Верена истерически рассмеялась.

— В тот вечер, дорогой господин Мансфельд, у меня было только девять марок восемьдесят пфеннигов и тридцать таблеток веронала.

— Откуда вы взяли лекарство?

— У одного аптекаря. Я несколько недель крутила с ним любовь, спала с ним — понимаете, что я имею в виду, — когда он работал в ночную смену.

— И вы украли у него таблетки?

— Да, чтобы при надобности воспользоваться ими.

— А Эвелин?

— Эвелин тоже. В тот вечер я взяла все оставшиеся деньги и вышла с ней из дома. Я хотела устроить нам последнее пиршество. После… я хотела сделать это после…

— Вы не сделали этого.

— Нет. По дороге домой Эвелин чуть не попала под машину. Он сидел за рулем. — Вдруг она закричала: — Я ни за что не стану снова бедной! Без хлеба! Без света! Без газа! Никогда больше! У меня еще остались те тридцать таблеток! Если он меня вышвырнет, я сделаю это!

Мне это неприятно, но она кричит так громко, что Эвелин уже обернулась. Если кто-нибудь проходит по улице, то ему слышно каждое ее слово. Мне придется сделать это. Я бью ее по лицу. Справа и слева. Она с трудом дышит, но больше не кричит.

Глава 15

Над зеркалом заднего обзора у меня есть маленькая лампочка, я включаю ее и поворачиваю зеркало в ее сторону:

— Поглядите на себя. Вам нельзя появляться в таком виде. — Она послушно вынимает пудреницу и губную помаду из кармана плаща и подкрашивается. Я наблюдаю за ней и думаю о девяти марках восьмидесяти пфеннигах и тридцати таблетках веронала. Она красива, очень красива.

Я говорю:

— Однажды вы были бедны. Но вы не всегда были бедны.

— Откуда вы знаете?

— Я не знаю, я чувствую. Ваша семья была когда-то очень богатой. Только тот, кто однажды познал богатство и все потерял, испытывает такой страх перед тем, что может снова потерять то, что имеет, и стать бедным.

Она промолчала.

— Вы не хотите мне рассказать, где вы родились?

— Нет. — Ответ прозвучал зло, агрессивно и громко.

— Нет так нет. Но обещайте, по крайней мере, сохранять благоразумие.

Она кивает. Я поверил, что она попытается сохранить самообладание, иначе она не стала бы поправлять макияж.

— Я поеду назад в интернат. Вы идите домой. Профессору Флориану я расскажу, что у меня украли браслет моей матери, якобы она отдала его мне, чтобы я передал его одному франкфуртскому ювелиру. Девчонка, кто бы она ни была, не успела еще от него избавиться. Ровно в восемь все ученики должны быть в своих комнатах. Все комнаты будут обысканы. Я буду настаивать на этом. Иначе обращусь в полицию.

— Полицию… — она потрясенно смотрит на меня.

— Не забывайте, что речь идет о браслете моей матери! Это веский повод. Если ваш муж действительно задержится до завтрашнего вечера, то у нас масса времени.

— А если он обманывает меня? Если он приедет раньше?

— Боже ты мой, ведь это не единственное ваше украшение, ведь так?

— Нет. Он… он мне много чего подарил.

— Вот видите! Может, он и не заметит, что вы не носите эту вещицу. А если и заметит, то скажите, что одолжили его подруге на несколько дней. Придумайте что-нибудь. Вы же не вчера родились.

— Хорошее у вас сложилось обо мне мнение.

— Знаете, что я на самом деле о вас думаю? Мы с вами словно лицо и его маска, ключ и замок к нему. Поэтому, поверьте, я о вас хорошего мнения.

Она промолчала.

— Где расположена ваша вилла?

— Точно над старой башней.

— Я буду жить в «Квелленгофе». Знаете его?

— Да.

— Его можно видеть из вашего дома?

— Из окна моей спальни.

— Вы спите одна?

— Да. Мой муж и я уже вечность не…

Хотел бы я однажды встретить женщину, которая не скажет то же самое! Я ей даже не любовник. Это мания какая-то. Мужчины точно такие же. Интимные отношения с собственной женой? Уже многие годы никаких!

— У вас есть фонарик. У меня тоже. Сегодня ровно в одиннадцать часов выгляньте в окно. Если я мигаю один раз каждые пять секунд, то мне ничего не удалось выяснить и все выглядит паршиво. В таком случае мы встречаемся завтра рано утром часов в восемь и думаем, что делать дальше.

— В восемь часов у вас занятия.

— Ничего, — отвечаю я, — мигните в ответ разочек, чтобы я знал, что вы поняли сигнал. Далее: если я два раза быстро просигналю, то браслет уже у меня. Тогда приходите сюда в восемь утра, чтобы я мог вернуть его вам. Поздно вечером вам не выбраться из дома, независимо от того, приедет ваш муж или нет. Но вы, по крайней мере, будете спать спокойно.

— Первый раз в жизни какой-то человек…

— Да, да, все нормально. Если я трижды просигналю без пауз, то я знаю, кто эта девчонка и где спрятан браслет, но мне еще нужно время. Надо предусмотреть все варианты. В этом случае мигните один раз, что поняли. А я просигналю вам о времени, когда смогу вернуть вам вещь. Если восемь раз, то встречаемся в восемь утра, если тринадцать, то в час дня, и так далее. Все ясно?

Она молча кивнула. Лицо у нее в полном порядке. Свет от маленькой лампочки освещает нас обоих. Она смотрит на меня своими черными глазами, и у меня начинает кружиться голова. Мне не хочется этого делать, я пытаюсь и дальше вести себя прилично, но эти черные глаза, ее прекрасные глаза. Я привлекаю ее к себе, чтобы поцеловать. Тогда она берет мою руку и проводит ею по своим губам движением, нежным и отсутствующим одновременно, показавшимся мне прекраснее самого прекрасного поцелуя, который я когда-либо получал.

— I'm sorry,[15]Извините меня (англ.). — быстро говорю я и обхожу машину, чтобы помочь ей выйти. — Не теряйте присутствия духа. У нас все получится. Будет смешно, если у нас не получится. У меня есть некоторый опыт в подобных делах!

— Вы потрясающий, — сказала она.

— Я кусок дерьма и ничего больше. Но вы, вы мне очень нравитесь! Я… я… я все для вас сделаю, все!

— Вы и так уже много сделали.

— Я потребую от вас кое-что взамен.

— Это от меня не укрылось.

— Попытка поцеловать? Это рефлекс. Рутина. Всегда так делаю. Но если я найду браслет, то потребую от вас кое-что!

— Что именно?

— Тридцать таблеток веронала.

Она не ответила.

— Если вы не согласны, тогда ничего не выйдет.

— Господин Мансфельд, вы совершенно не понимаете, в каком положении я нахожусь, да еще этот браслет…

— Не хочу ничего знать. Я хочу получить тридцать таблеток. Получу я их или нет?

Она снова долго на меня смотрит, и у меня опять начинает кружиться голова, когда она наконец подносит мою руку к своим губам и согласно кивает.

— Итак, ровно в одиннадцать, — еще раз уточняю я.

Она идет прочь вверх по дороге, приближаясь к играющей девочке и собаке по кличке Ассад, которые теперь бегут ей навстречу. Мать и дочь машут мне на прощание. Я киваю, забираюсь в машину, включаю дальний свет и вижу Верену, Эвелин и собаку, исчезающих за старой башней в лесу, в то время как я выруливаю машину по дороге, ведущей вниз. Незадолго до перекрестка я останавливаюсь и подношу к губам руку, которой касались ее губы. Она пахнет женщиной, косметикой, пудрой и «Диориссимо». Я закрываю глаза и провожу рукой по своему лицу. Запах ее духов, ее губ, ее кожи обволакивает мое лицо.

Я снова открываю глаза, смотрю на свою руку и сжимаю ее в кулак, будто таким образом мне удастся сохранить этот благодатный запах подольше.

Но запах улетучивается, быстро, быстро. Неужели все прекрасное так быстротечно? Наверняка. У всех людей. Только злое и ужасное вечны. Все то нежное, что вызывает на глазах слезы, потому что тебе кто-то нужен, эта улыбка, это прикосновение пальцев и губ, мысль о том, что и это пройдет, улетучится, все это быстро забывается.

Мне нужно добыть этот браслет. Тридцать таблеток веронала могут потребоваться и мне самому.

Сигнал поворота. Нажимаю на педаль. Назад в школу. Слава Господу, все уже позади.

Хотя нет. Еще ничего не прошло. Боюсь, это никогда не пройдет.

Только не с Вереной. Только не с этой женщиной.

Нелогично, не так ли? Совсем недавно я написал что-то прямо противоположное.

Глава 16

Он выскакивает из-за дорожного указателя, как лесное чудище из страшного сна. Я так испугался, что с силой нажал на тормоз, и мотор заглох. Удар! Я врезаюсь грудью в руль. Когда я наконец выпрямляюсь, он уже стоит возле меня — низкорослый калека, ужасный гном. Злой дух. И снова на его тонких губах играет мерзкая усмешка.

— Я тебя напугал? — спрашивает маленький Ганси.

— Пожалуй.

— Я за тобой шпионил.

— Что?

С явной насмешкой он пожаловался:

— Здесь все меня за идиота принимают. Я, конечно же, подслушивал, когда ты говорил по телефону. Я подслушал все, что рассказывала обо мне фрейлейн Гильденбранд. Что ты сказал этой женщине?

— Какой женщине?

— Ну той, с которой ты встречался. Шеф, надо сказать, уже вернулся. Он сказал, чтобы я заканчивал играть и шел в «Квелленгоф». Итак, что ты ей сказал?

— Послушай, ты мне начинаешь надоедать! Отвяжись, ясно? Мне надо повидаться с шефом.

— Я же говорю, меня здесь все принимают за идиота, — снова пожаловался он. — Ты сказал ей, что найдешь браслет?

— Что еще за браслет?

— Мы ускорим это дело, — ухмыляясь, говорит он. — Я тебя обманул.

— Когда?

— Ну когда спросил, не видел ли я девчонку. Я сказал, что нет. Но я видел ее. Я услышал шум, отодвинул штору и увидел ее. Как она украла браслет, я тоже видел, он так сверкал и переливался!

Мне стало жарко, я схватил его за жалкую худенькую ручонку и притянул к себе почти вплотную.

— Ой! Отпусти! Мне больно!

— Так ты ее видел!

— Я и говорю, что видел.

— Знаешь, как ее зовут?

— Ну конечно.

— Говори.

Он молчит.

— Отвечай, как ее зовут? — спрашиваю я и встряхиваю его. Тут я вдруг замечаю, что его губы вздрагивают. Я отпускаю его. Он тихонько бормочет:

— Я скажу имя, но только при одном условии.

— Условии?

— Ты должен стать моим братом, — негромко сказал он.

— Что за бред?

— Это не бред, — он сразу как-то сник. — Видишь ли, у детей здесь родителей нет. Или они не любят их. Дети чувствуют себя одинокими и ищут себе родственников сами. Сами подыскивают себе членов семьи, чтобы не чувствовать одиночества. Это началось уже давно. Ноа — брат Вольфганга. Вальтер — брат Курта. У всех есть братья и сестры. Кузены и племянники. Отцов и матерей нет, где их здесь взять. Папочками и мамочками они сыты по горло, как и я. — Теперь он говорит быстро и горячо, крепко сжимая мою руку в своих ручонках. — Своему брату или сестре можно довериться во всем. Можно даже поплакать, если вы с сестрой или братом наедине. У всех у них есть братья и сестры. А у меня нет. Я уже кого только не просил. Меня никто не любит.

— Почему? — спросил я, хотя и знал ответ.

— Я слишком противно выгляжу. Мне бы очень хотелось иметь брата. Старшего. Ты здесь самый большой, самый старший. Все лопнут от зависти. Ты будешь моим братом, если я скажу тебе, кто украл браслет?

Если я откажусь, маленький уродец может предупредить девчонку, с него станется. Тогда она спрячет браслет до того, как придут с обыском. Да и мне не совсем на руку тот факт, что я свалюсь доктору Флориану с полицией как снег на голову. Уладить дело по-хорошему намного лучше. А если малыш врет?

— Ты можешь доказать, что это она украла браслет?

— Через пять минут.

— Что?

— Я сказал, через пять минут. Если ты согласен быть моим братом. Хочешь?

Что значат пять минут?

— Сколько тебе лет, Ганси?

— Одиннадцать, — ухмыльнулся он.

— Согласен, — ответил я. — Я согласен стать твоим братом.

Он обежал вокруг машины и забрался на сиденье рядом со мной.

— Поезжай влево вверх по дороге к корпусу «Альтен Хаймат». Там живут старшие девчонки.

Весь лес пересечен дорогами. У меня возникло ощущение, что я въехал в туннель, образованный старыми деревьями. Вокруг снова раздавались голоса лесных животных. Что за вечер! Интересно, шеф уже кипит от ярости, что ему приходится так долго меня дожидаться? Маленький Ганси не сводит с меня глаз. Это выводит меня из себя. Вам знаком этот влажный детский взгляд? Полный доверия и любви? Господи, во что я опять вляпался?

— Я хорошо знаю эту девчонку, — сказал маленький калека. — Я даже видел ее раздетой. Большинство девчонок задергивают шторы, когда раздеваются, но некоторые оставляют открытыми. Тогда я подсматриваю за ними.

— Ты подбираешься к дому?

— Да. Нужно быть очень осторожным, снимать ботинки, чтобы воспитательницы не услышали. Тебе тоже надо прямо сейчас снять ботинки. Однажды я даже видел… — он замолкает и хихикает. — Об этом я расскажу как-нибудь после. На это потребуется время. Тормози здесь, иначе нас услышат.

Я ставлю машину между деревьями, в стороне от дороги, выключаю мотор и фары. Окрестности теперь освещены лишь слабым светом нарождающейся луны.

— Вообще-то это свинство — подсматривать за девчонками, — замечаю я. — Хороший парень такого не делает.

Он возражает совершенно серьезно:

— Я не хороший парень. Я не так глуп, чтобы быть хорошим. Я жестокий. Ты же сам слышал. Иди за мной.

Я иду за ним.

Он шепчет:

— Когда шеф меня выгнал, я приходил сюда. Она была в своей комнате и играла с браслетом.

— Она спит одна?

— Да. Ни одна девчонка не хочет жить вместе с ней. Ее все ненавидят.

— Почему?

— Она у всех отбивает мальчишек. Мы называем ее Распутницей. Потому что она ведет себя как кинозвезда. Нацепит на себя фальшивые побрякушки и все такое. Она помешалась на бусах, амулетах и браслетах. Всем известно, что она воровка. Но она ловко прячет то, что украла! Так ловко, что ни разу не удалось ничего найти! Может, она все еще носит браслет. Тогда нам повезло. Теперь надо молчать. И снять ботинки. Оставь их здесь, рядом с моими, — сказал Ганси. — В этом дереве я всегда оставляю свою обувь.

В одних носках мы потопали через лес в сторону виллы, все окна которой были освещены. Площадка перед домом уже опустела, родители разъехались.

Я наступил на сухую ветку, она с хрустом сломалась. Ганси резко обернулся.

— Смотри под ноги!

— Извини.

— Извини! Будь я таким косолапым, не видать мне ни одной голой груди!

Он не сказал «грудь», он сказал кое-что почище. Да, ничего себе подарочек вырастет из этого одиннадцатилетнего недомерка. Хотя кто знает, что вырастет из нас самих?

Я вдруг заволновался.

Если правда, что он говорит… если это правда…

Мы добрались до «Альтен Хаймат». Это был старый, небрежно построенный дом с эркерами, башенками и балкончиками, на которые, как казалось мне, было легко взобраться, о чем, наверно, мечтали многие поколения мальчишек. Из дома доносился гомон девчоночьих голосов, смех, журчание воды и звуки, по меньшей мере, десяти проигрывателей. Ничего не разобрать. Нам посчастливилось, что девчонки устроили такой шум!

Ганси взял меня за руку и потянул куда-то вдоль низеньких зарослей кустарника к задней части дома. Окно зашторено. Зашторено. Не зашторено! Маленький калека подтягивается на карнизе. Мой рост позволяет мне заглянуть в освещенную комнату. Кровать. Стол. Стул. Шкаф. Умывальник. Стены увешаны картинками с фотографиями кинозвезд, вырезанными из журналов. Брижит Бардо, Тони Кертис, Берт Ланкастер, О. В. Фишер, Элизабет Тейлор. Все стены обклеены этими карамельно-слащавыми картинками. На столе стоит проигрыватель. Я слышу: «Love is a many-splendored thing…»[16]Любовь — это отличная штука (англ.). Это песня из фильма «Все прекрасное на земле». У меня есть такая пластинка.

Под эту печальную музыку девочка медленно кружится по комнате. Она одета в голубую юбку, из-под которой виднеется нижняя юбка, белую блузку и туфельки на низком каблуке. На вид ей семнадцать или восемнадцать лет. Длинные золотистые волосы цвета львиной шкуры тщательно и довольно высоко взбиты и зачесаны назад. На затылке гриву перехватывает темная заколка. Ниже заколки волосы распадаются на отдельные пряди, спадающие на плечи и спину девушки. Она раскинула руки, и, действительно, на ее правом запястье блеснул браслет. Бриллианты и изумруды сияли на свету. Девушка смотрит на украшение, как на возлюбленного, глаз с него не сводит. Вдруг она вздрагивает, и я уже думаю, что она услышала нас, и быстро нагибаюсь.

— Ничего, — шепчет Ганси, — кто-то постучал в дверь.

Он прав.

Девица кричит:

— Минутку, я переодеваюсь!

Она моментально оказывается у кровати, отодвигает ее от стены, становится на колени и медленно, осторожно вытягивает один кирпич из стенной кладки. В маленьком углублении что-то явственно блестит. Девчонка стягивает браслет Верены с руки и кладет в тайник, затем так же осторожно ставит кирпич на место. Потом снова придвигает кровать, выпрямляется и идет к двери.

— Теперь нам все известно, — шепчет Ганси.

Мы крадемся прочь от дома в сторону леса. Ганси уверенно ведет меня прямо к дереву, возле которого мы оставили свои ботинки. В то время как мы обуваемся, он говорит:

— Тебе нужно подождать до завтра.

— Я не сумасшедший. Я сейчас же вернусь.

— Ага, — Ганси смеется, — и что же ты намерен делать?

— Я верну себе эту вещь.

— Вот что я тебе скажу. Если ты начнешь с этого, то никогда больше не увидишь браслета. Дверь сейчас заперта. Тебе надо будет позвонить. Откроет воспитательница. Не догадываешься, что она сделает? Она либо сразу выставит тебя вон, либо попросит подождать и начнет звонить шефу. Пока он не придет, тебя ни за что не пустят внутрь. За то время, которое тебе на все это понадобится, Распутница так запрячет браслет, что его не найдет ни один человек.

В этом определенно что-то было.

— Завтра, — продолжал маленький калека, — завтра до обеда, когда все будут на занятиях, ты и заберешь браслет. Ты в какой класс должен идти?

— В восьмой.

— Вот и отлично. Распутница тоже. Просто скажешь, что плохо себя чувствуешь.

— И что потом?

— Помчишься сюда. Лучше всего сразу после двенадцати. До обеда все корпуса открыты и пусты. Дети в школе. Воспитатели в главном корпусе или в столовой. После двенадцати не встретишь даже уборщиц. Ты знаешь, где ее комната. Остается войти и выйти уже с браслетом!

Я раздумывал, и чем дальше, тем больше мне нравилось его предложение.

— Ты прав.

— Я всегда прав, — проговорил он, шагая рядом со мной через лес. — Но здесь все думают, что я идиот.

— Я так не думаю.

Он ищет мою руку, и я крепко жму ему ладонь, так как он теперь мой брат и, хочешь не хочешь, оказал мне услугу.

— Классная штучка, правда?

— Да. Но если ей еще сегодня удастся вынести браслет…

— Исключено. Никто не может до утра покинуть этот сарай.

— Как ее зовут?

— Геральдина Ребер.

Мы добрались до моей машины.

— Спасибо, Ганси, — поблагодарил я.

— Ерунда, это тебе спасибо, — говорит он, и в глазах его снова появились слезы. — Я всегда мечтал о брате. Теперь он у меня есть. Ты не представляешь себе, что это для меня значит.

— Все нормально, — говорю я. — Все нормально. — Теперь мне нужно от него отделаться. Я посмотрел на часы. Сейчас уже половина девятого. В одиннадцать Верена будет ждать сигнала.

— Сегодня самый счастливый день в моей жизни, — сказал Ганси. — Я нашел брата и получил лучшую кровать в нашей комнате. Раньше мне всегда приходилось спать возле двери. На сквозняке. Сейчас моя кровать стоит у окна, в углу, около центрального отопления. Разве это не здорово? Я должен благодарить за это ОАС.

— Кого?

— Да ты что, Оливер, ты же не дурак! ОАС! Французскую террористическую организацию, которая повсюду разбрасывает пластиковые бомбы.

— Да знаю я. При чем тут твоя кровать?

— При том. В прошлом году на этой кровати спал Жюль. Жюль Ренар было его имя.

— Было?

— Сегодня его отец прислал шефу письмо. Жюль играл в своей комнате в Париже. По улице проезжала машина с боевиками из ОАС. Окно Жюля было распахнуто. Они швырнули бомбу туда. Он умер на месте. А я получил его кровать. Разве это не удача? Подумай, они ведь могли бросить бомбу куда угодно. Мне пришлось бы снова спать возле двери, на сквозняке. — Он крепко пожал мне руку. — Мне надо идти, иначе будет скандал с воспитателем. Он новенький. Но надо признаться, что такое везение в один день, это просто что-то из ряда вон выходящее!

— Да, — ответил я. — Я действительно должен тебя поздравить, Ганси!

Глава 17

Вы знаете Яна Стюарта, американского кинорежиссера? Так вот, шеф выглядит точно так же! Очень высокого роста, слишком длинные ноги и руки, короткие, уже седеющие волосы, неуклюжие, размашистые движения. И поскольку он такой большой, то слегка наклоняется вперед. Возраст? Я бы сказал, самое большее пятьдесят пять.

Он говорит всегда тихо и дружелюбно, никогда не повышает голоса. Он само спокойствие. В сером фланелевом костюме он сидит за своим письменным столом и долго молча рассматривает кончики пальцев. У него умные серые глаза. Я сижу перед ним в глубоком кресле, ниже, чем он, и выдерживаю его взгляд. Заговорит же он когда-нибудь, думаю я. И это происходит. Он спрашивает:

— Ты куришь? — И быстро добавляет: — Я говорю «ты» в основном всем ученикам, даже взрослым. Разве только они сами пожелают, чтобы я говорил «вы». А как обращаться к тебе?

— Лучше на «ты».

Мы курим. Он говорит спокойно, тихо:

— Дела с тобой, Оливер, обстоят просто. Тебе двадцать один год. Трижды оставался на второй год, вылетал из пяти интернатов, я читал отчеты. Это всегда были истории с девушками. Я знаю, что никакой другой интернат в Германии не захочет тебя принять. Итак, не рассматривай нашу школу как трамвайную остановку. Это станция конечная. После нас идти больше некуда.

Я молчу, так как мне вдруг стало совсем нехорошо. Собственно говоря, я ведь хотел и отсюда вылететь — из-за своего возраста. Но теперь я познакомился с Вереной…

Шеф говорит, смеясь:

— Впрочем, я не думаю, что с тобой будут сложности.

— Но я трудный, господин доктор, это значится во всех отчетах.

Он смеется.

— А я люблю трудности. И знаешь почему? Без них скучно. А если у меня трудности, я всегда думаю: подожди-ка, за этим что-то скрывается!

Человек он, пожалуй, рафинированный.

— Мы вообще используем здесь другие методы.

— Да, я это уже заметил.

— Когда?

— Я видел конструктор, с которым вы проводите эти тесты. Фрейлейн Гильденбранд все объяснила мне.

Лицо его становится печальным, и он проводит рукой по лбу.

— Фрейлейн Гильденбранд, — говорит он растерянно, — да, это, конечно, личность. Моя давняя сотрудница. Только ее глаза… Она так плохо видит. Ты не заметил?

— Она плохо видит? По-моему, нет, мне это действительно не бросилось в глаза, господин доктор!

— Ах, Оливер! — Он вздыхает. — Это была приятная ложь. Но я не люблю вежливой лжи. Я вообще не люблю ложь. Поэтому я не спрашиваю тебя о том, что ты делал в корпусе «А», и почему так поздно пришел ко мне. Ты бы меня все равно обманул. Я задаю вопросы очень редко. Но не надо думать, что в действительности порядок вещей у нас такой же, как и во всех других интернатах. Если кто-то невыносим, его исключают. Понятно?

— Конечно, господин доктор.

— Это касается и тебя. Ясно?

— Да.

— Мой интернат дорогой. За редким исключением, все получают стипендию. У меня только дети богатых родителей. — Теперь в голосе его сквозит ирония: — Элита интернационального мира.

— Как, например, я, — сказал я с такой же иронией, — мой отец действительно относится к интернациональной элите.

— Речь не об этом. Я не воспитываю родителей, особенно ваших. Ты и другие мои воспитанники однажды примете от своих отцов принадлежащие им заводы, верфи и банки. Когда-нибудь вы будете наверху. А потом? Сколько несчастий вы можете принести из-за вашей избранности, богатства, снобизма? За это я и несу ответственность.

— За что?

— Чтобы вы не причинили зла. Или причинили его не так много. Мы все здесь: фрейлейн Гильденбранд, учителя, воспитатели и я — стараемся правильно воспитывать вас и воспрепятствовать худшему. Ведь ваши родители дают деньги, которые в первую очередь предназначены для того, чтобы мы могли сформировать ваши личности так, чтобы в будущем вы стали если не идеалом, то, во всяком случае, образцом для подражания. Поэтому я выбрасываю каждого, кто не перевоспитывается. Понял?

— Да, господин доктор.

— Скажи, почему я так поступаю.

— Вы не хотите быть виновным в том, что лет через десять или двадцать эти самые образцы для подражания окажутся фальшивыми.

Он кивает и смеется, сжимая пальцы.

— А как ты думаешь, почему я стал учителем?

— Ну вот поэтому.

— Нет.

— Тогда почему?

— Слушай меня внимательно. Когда-то у меня был учитель, которого я считал идиотом.

Кажется, передо мной человек, который, пожалуй, что-то соображает! Сначала прочитал мораль, теперь пошли анекдоты. Он не похож на тупого учителя, избивающего учеников, нет, определенно, он мне нравится.

Нравлюсь ли я ему тоже?

Я меняю тональность на дерзкую, чтобы проверить его.

— Идиот? — переспрашиваю я. — Разве это понятие вообще применимо к учителям?

— Конечно. Слушай дальше. В девять лет я был абсолютно безграмотным, и, хотя мой учитель был идиотом, все же по части грамоты он превосходил меня и частенько прикладывал ко мне руку. Ежедневно, Оливер, ежедневно! Другие дети, по крайней мере, имели передышку, но не я, меня он мучил каждый день.

— Бедный доктор Флориан.

— Подожди немного с сочувствием. Скоро по твоей щеке потекут слезы. Побои в школе — это еще не все. Дома, когда мой отец смотрел тетради, не то еще случалось. Он был очень вспыльчив, мой отец, так как у него было высокое давление.

— Мне это знакомо, — говорю я и думаю: «Еще никогда я не чувствовал себя у кого-нибудь как дома». — Мой старик такой же. Вы ведь сами знаете, что с ним случилось, господин доктор.

Он кивает.

— Приходится только удивляться, — говорю я, и это звучит не дерзко, а уважительно, — что после всего этого вы стали таким здравомыслящим человеком!

— Я с трудом брал себя в руки, — говорит он, — и, кроме того, ты не знаешь, каков я на самом деле. — Он ударяет себя в грудь. — Но все ужасное внутри, как заметил когда-то Шиллер. Да, внутри. Каждый имеет то, что хочет.

Если бы я был девочкой, я бы влюбился в шефа. Мужик что надо. Есть ли у него жена? Кольца я не вижу.

Да, каждый может иметь то, что он хочет. Хотел бы я стать когда-нибудь таким. Тихо, решительно, умно и с ощущением радости. Но все это остается лишь благими намерениями…

— Теперь будь внимателен, — говорит шеф. — Мой отец, мелкий служащий, не особо церемонился со мной. Он избивал и двух моих братьев наравне со мной и ругался с матерью. Когда мне было девять лет, тогда, пожалуй, и возникло грозовое облако над домом Флориана!

Он говорил об этом, смеясь и одновременно делая гимнастику для пальцев, и мне тут же приходит в голову мысль: а действительно ли он так несчастлив? То, что он несчастлив, я чувствую внезапно. Причем ясно, совершенно отчетливо и как-то очень остро, чересчур остро. Я иногда знаю, что думают другие, что происходит с ними, — и это всегда верно.

Что же так угнетает шефа?

— Моя мать, — продолжает он, — уже совсем отчаялась. Потом все же у нас появился новый учитель. Он не был похож на первого, он отвел меня в сторону и сказал: «Я знаю о твоих трудностях, о проблемах с правописанием и о том, что происходит дома. Я не буду подчеркивать ошибки в твоих работах. Ты же не должен ни в коем случае терять надежды. А теперь за дело!»

— Черт возьми!

— Да, черт возьми! Ты знаешь, что было в результате?

— Ну, вероятно, покой и согласие снова возвратились в ваш милый дом.

— Именно так. Но он сказал, что я — совершенно особый случай, и это пробудило во мне дух противоречия. Это привело меня в ярость. Никому неохота считать себя неудачником. Не так ли? Я взял себя в руки. И спустя несколько месяцев писал абсолютно без ошибок. И знаешь, что я решил тогда?

— Стать учителем.

— Теперь ты это знаешь. Я хотел стать таким учителем, как этот второй, его звали Зельман. Мы называли его только так: «душа». Мне хотелось иметь свою собственную школу, где бы я применял свои методы воспитания, и принимать отпрысков не только богатых родителей, но и талантливых бедных детей. Ведь мой отец никогда не посещал высшей школы. Почему ты так смотришь на меня?

— Ах, ничего.

— Нет, скажи.

Хорошо, скажу. Этому мужчине можно сказать все.

— Это, конечно, великолепно, что вы даете стипендию одаренным бедным. Но в этом деле не все так просто.

— Именно?

— Вы говорите, что в вашем интернате должны быть не только дети богатых, но и одаренные бедные дети.

— Да, и что?

— Таким образом, никогда не будет справедливости.

— Как не будет?

— Справедливость, или, можно сказать, равновесие, возможны лишь в том случае, если вы будете принимать и не слишком одаренных бедных детей. Получается, что одаренные бедные, получающие стипендии, невзирая на ум, прилежание и хорошие оценки, должны бросаться всем в глаза, быть у всех на виду? К чему это приведет? К карьеризму, к интригам? К подлости? Вы хотите сделать для бедных добро, это хорошо, доктор, но какой ценой? Действительно, я часто об этом размышлял. Так повсюду: одаренное меньшинство должно добиваться удвоенных успехов.

Здесь он снова рассмеялся и некоторое время совсем ничего не говорил, потом тихо ответил:

— Ты прав, Оливер. Но мир не таков, каким мы, каждый для себя, желаем его видеть. Что я должен делать? Давать стипендию и бедным идиотам? И исключать поэтому идиотов богатых? Я не могу себе этого позволить. Тогда я разорюсь. А какая от этого польза для бедных талантов?

— Вы правы, — сказал я.

— Нам надо бы почаще беседовать, — сказал он. — Ты бы не мог иногда вечером заходить ко мне?

— Охотно, господин доктор!

Господи, хоть бы раз, один только раз мой отец поговорил так со мной!

— Именно потому, что любое дело можно выполнить хорошо на шестьдесят, самое большее — на семьдесят процентов, я взвалил на себя этот груз — я имею в виду бедных детей. Так сказать, в качестве алиби перед самим собой. Да, в качестве алиби, — повторил он неожиданно резко и встал. — Это, пожалуй, все, Оливер. Ах да, еще кое-что. Ты, конечно, можешь увезти свою машину. Во Фридхайме есть гараж. Ты можешь поставить ее там. Здесь, наверху, ни у кого из учеников машины нет. Ты ведь можешь ничего не иметь, так ведь? Именно ты, который так много рассуждал о паритете и справедливости, должен понимать это.

Что можно было на это ответить? Первым желанием было надерзить. Но я повел себя иначе:

— Конечно, господин директор, — сказал я, — утром я уберу машину.

— Хорошо, твой багаж уже в «Квелленгофе». Ты можешь уехать прямо сейчас.

— Я буду жить в «Квелленгофе»?

— Я же написал обо всем твоему отцу.

— Но…

— Но что?

— Я встретил недавно Ганси, который живет в «Квелленгофе». Там ведь живут маленькие мальчики?

— Да, — сказал он. — Именно поэтому. Мы размещаем учеников таким образом, чтобы среди маленьких находились и несколько старших воспитанников, которые могли бы их защитить. И присмотреть на ними. Мы, конечно, стараемся выбирать добросовестных взрослых. В этот раз остановились на тебе.

— Не зная меня?

— После того как я узнал, что тебя исключили из пяти интернатов, мой выбор был предрешен.

— Господин доктор, — сказал я, — вы самый умный из всех, кого я знал!

— Допустим, — сказал он. — Приятно слышать. Ну и как ты поступишь?

— Это ведь ясно, как похлебка из клецок. Вы поручили мне присматривать за малышами, но одновременно и связали меня обязательством.

— Каким? — спросил он лицемерно.

— Хотите часто общаться со мной… Сделать меня образцом… и… и… Впрочем, вы сами знаете…

— Оливер, — сказал он, — я должен возвратить тебе твой комплимент. Ты самый умный юноша, которого я когда-либо встречал.

— Но сложный.

— Это я особенно люблю, ты знаешь.

— Подождите, — сказал я. — Вы еще увидите, можно ли любить такое.

— У тебя есть уязвимая точка. Она есть у каждого. У фрейлейн Гильденбранд тоже. Мне бы совсем не хотелось находиться рядом с людьми, у которых нет слабых сторон. Люди, лишенные слабостей, не совсем нормальные. Признайся, какое у тебя слабое место?

— Девочки.

— Девочки, да, — бормочет этот ужасный учитель, — и в твоем возрасте скоро будут женщины. Ты пьешь?

— Немного.

— Теперь поезжай в «Квелленгоф». Познакомься со своим воспитателем. Его зовут Гертерих. Он здесь новенький, как и ты. Твоя комната расположена на втором этаже. Там живут еще двое взрослых парней, их зовут Вольфганг Гартунг и Ноа Гольдмунд. Они старые приятели. Отец Вольфганга в 1947 году повешен американцами. Как военный преступник.

— А Ноа?

— Ноа еврей. Когда нацисты забрали родителей, его спрятали друзья. Ему был тогда один год. Он вообще не помнит своих родителей. Вольфганг, впрочем, тоже. Ему было три года, когда повесили его отца. Мать убили еще раньше. Их пребывание в интернате оплачивают родственники. Родственники Ноа живут в Лондоне.

— И они друзья?

— Самые лучшие, каких только можешь вообразить. Тебе все ясно? Ну и прекрасно! Отец Вольфганга был законченный зверь. На уроках истории постоянно говорят о нем. У нас очень радикальный учитель истории, который три года провел в концентрационных лагерях.

— Это, должно быть, очень приятно Вольфгангу, — сказал я.

— Именно. Никто не желает иметь с ним никаких отношений, все хотят только выяснить, что же совершал его отец. Лишь Ноа сказал: «Что может Вольфганг против своего отца?» — Эти слова я должен взять на заметку. Что может молодой человек против своего отца? Что могу, например, я? Нет, об этом лучше не думать. — А затем Ноа сказал Вольфгангу: «Твои родители убиты, и мои тоже, и мы оба ничего не можем изменить. Хочешь стать моим братом? Так здесь заведено».

— Я знаю об этом. Я уже столкнулся с одним из тех, кто попросил меня о том же.

— Кто же это?

— Маленький Ганси.

— Это чудесно, — сказал шеф и потер руки, — это радует меня, Оливер. Действительно, это меня радует!

Глава 18

— Нет, он не женат, — сказала фрейлейн Гильденбранд.

Она сидит рядом со мной в машине. Я везу ее домой. Она попросила меня об этом. Покинув шефа, я встретил ее в холле школы. («Было бы очень мило с вашей стороны, Оливер, ночью я особенно плохо вижу».) Мы спускаемся к Фридхайму. Здесь у старой дамы комната. Очень уютная комната для постояльцев. Над пивной.

— А вам известно, — спрашивает фрейлейн Гильденбранд, — что он был участником войны, бедный парень? И уже в самом конце его схватили.

— Он был ранен?

— Да. Очень тяжело. Он… он не мог больше иметь детей, никогда.

Я молчу.

— Многим ученикам известно это, не знаю откуда. Никто никогда не отпускал по этому поводу каких-либо замечаний или глупых шуточек. Все дети любят шефа.

— Вполне допускаю.

— Знаете почему? Не только потому, что он такой доступный и говорит на том же языке, что и они. Нет! Они говорят, он всегда справедливый. Дети очень тонко чувствуют это. Когда они вырастут, то, к сожалению, утратят это чувство. Но ничего не ранит детей так, как несправедливость.

Проходит приблизительно десять минут, пока мы подъезжаем к Фридхайму. Фрейлейн Гильденбранд в эти десять минут успевает рассказать мне о детях, с которыми мне предстоит познакомиться: индийцы, японцы, американцы, англичане, шведы, поляки, большой Ноа, маленькая Чичита из Бразилии.

Я однажды читал роман, он назывался «Человек в отеле». Я словно очутился там, в том отеле, когда слушал фрейлейн Гильденбранд. В международном отеле, в котором гостями были дети.

Перед освещенной гостиницей фрейлейн Гильденбранд просит меня остановиться. Гостиница называется «Рюбецаль» («Дух исполинских гор»), это обозначено на старой плите над входом. Так как сегодня воскресенье, еще царит оживление, из гостиницы доносится смех, голоса мужчин и музыка.

— Вам мешает это? — спрашиваю я.

— Конечно, Оливер, конечно, я кое-что слышу. Но это так тяжело — найти здесь комнату. Ничего не поделаешь с шумом. Я могла бы спать в могиле или в мусорной яме, только бы находиться рядом с моими детьми. Он ничего не сказал? О моих глазах?

Я, разумеется, отвечаю:

— Он не сказал ни слова.

Каким счастливым можно сделать человека, прибегнув ко лжи! Я помогаю ей выйти из «ягуара». Старая дама вся сияет.

— Прекрасно. Я знала это. Он никогда бы это не позволил…

— Чего бы он не позволил?

— Лишить меня работы из-за моего зрения. Шеф — самый лучший человек в мире. Я расскажу вам кое-что, но вы не должны никому более говорить об этом. Честное слово?

— Честное слово.

— Однажды мы решили отчислить совершенно невыносимого ребенка. Пришел отец, ужасно разволновался. В конце концов оскорбил шефа и закричал: «Что вы вообще знаете? Как вы можете судить о детях, если никогда сами не имели их?»

— И?

— «Я не имел детей? У меня их тысячи и тысячи, столько их было и будет еще, господин генеральный директор!» Это был высокопоставленный зверь из Дюссельдорфа, разъевшийся и раздувшийся.

— Знакомый типаж.

— Потом он стал тихим, этот господин генеральный директор, — говорит фрейлейн Гильденбранд. — А когда он уехал, шеф сказал мне: «Никогда не раздражаться, только удивляться!»

— Я провожу вас до двери.

— В этом нет необходимости, — говорит она, делает пару шагов, спотыкается и чуть не падает на тротуар.

Я бегу к ней и провожаю ее к старому подъезду рядом с новым подъездом пивной.

— Это было так мило с вашей стороны, — говорит она. — Ох уж этот электрический свет…

И она умоляюще смотрит на меня сквозь чрезмерно толстые стекла очков.

— Согласен, — говорю я. — Здесь постоянно такое освещение? Я едва могу рассмотреть свою руку.

— А теперь доброй ночи, Оливер.

И все-таки как легко можно сделать человека счастливым с помощью лжи. Сейчас, когда старая дама исчезла в старом подъезде старого дома, я спрашиваю себя: легко — но надолго ли?

Все аккуратно и чисто во Фридхайме. На главной улице даже неоновые лампы. Далеко впереди виден светофор. И в самом деле чудесный маленький старый город с тихими приличными людьми, которые по утрам в воскресенье ходят в церковь, а по субботним вечерам смеются над Куленкампфом или Франкенфельдом, которых показывают по телевидению. Но те же обитатели городка становятся серьезными и даже торжественными, если на экране телевизора появляются титры — «Дон Карлос» или «Смерть Валленштейна». Честные люди, добрые люди. Они думают обо всем, что читают, что им говорят. Они ходят на выборы. Если будет нужда, все двадцатипятилетние пойдут и на войну. А если они погибнут, те, которые останутся, будут слушать Девятую симфонию Бетховена.

Итак, в итоге последнее слово за шефом, который не может иметь детей. Убедит ли он себя в том, что имел их тысячи? Ах, кто из нас не был убежден!

Глава 19

Двадцать один час сорок пять минут.

Я стою в комнате в «Квелленгофе», распаковываю свои вещи и развешиваю их в шкафу. Ноа и Вольфганг Гартунг помогают мне в этом. Ноа болезненный, бледный мальчик с черными длинными волосами и черными миндалевидными глазами. Гартунг большой и сильный, светловолосый и голубоглазый.

У них очень уютная комната. Ноа интересуется музыкой, Вольфганг — книгами. Вокруг лежат пластинки. На полке стоят книги Вольфганга. Много иностранных, в оригинальных изданиях. Мальро, Оруэлл, Кестлер. Поляков, «Третий рейх и его служители». Эрнст Шнабель, «СС — власть вне морали». Пикард, «Гитлер в нас». Джон Хэрси, «Вал».

Ноа обнаруживает среди моих пластинок Первый концерт для фортепиано с оркестром Чайковского и спрашивает, можно ли ему послушать.

— Само собой, — соглашаюсь я.

У каждого из них свой проигрыватель.

— С этим Чайковским и вовсе смешно, — говорит Ноа. — Мой отец любил его так же, как отец Вольфганга. И слушал его вечером, перед тем как его арестовали. И отец Вольфганга пожелал прослушать, прежде чем его повесят, Первый концерт Чайковского.

— Поставили ему американцы пластинку?

— Нет, — сказал Вольфганг. — Но не из подлости. Не смогли раздобыть ее! Подумай только, сорок седьмой год, кругом еще полная неразбериха. И кто же станет отменять казнь из-за того, что не нашли пластинку?

— Да, — сказал я, — понятно.

Вольфганг складывает рубашки в моем шкафу. Приходит молодой мужчина с торчащими светлыми усами и говорит:

— Через пятнадцать минут свет должен быть погашен!

— Конечно, господин Гертерих, — говорит Ноа и слишком усердно кланяется.

— Ну конечно, — повторяет Вольфганг.

— Могу я вас познакомить с Оливером Мансфельдом? Оливер, это господин Гертерих, наш новый воспитатель.

Я подаю руку молодому мужчине (с очень влажной ладонью) и говорю, что очень рад познакомиться с ним. Дверь комнаты открыта, я слышу, по крайней мере, еще дюжину включенных проигрывателей. А также радио. Только джаз. А ведь мы все-таки в доме для маленьких мальчиков!

Воспитатель вручает Ноа и Вольфгангу два письма и газеты.

— Это пришло сегодня после обеда.

Снова оба ведут себя как клоуны, неестественно смеются, а вежливость их явно преувеличена.

— Огромное спасибо, господин Гертерих!

— Чрезвычайно любезно с вашей стороны доставить нам почту еще сегодня, господин Гертерих!

Тот краснеет и пятится к двери.

— Хорошо, — говорит он, — хорошо. Но не забудьте: через пятнадцать минут свет должен быть погашен.

— Несомненно, господин Гертерих. Само собой разумеется, господин Гертерих.

За маленькими дверь закрывается на замок. Я спрашиваю:

— Ребята, почему вы так пресмыкаетесь перед ним?

Вольфганг объясняет:

— Этот воспитатель — новичок. Мы еще не знаем, какой он. Надо его проверить. Каждый новенький проходит нашу проверку. Но слушай фортепиано! На спор! Кто играет?

— Рубинштейн, — говорю я. — А что вы называете проверкой?

— Ну то, что мы именно сейчас и делали. «Конечно, господин Гертерих. Несомненно, господин Гертерих». Ты просто преувеличенно дружелюбен. Но ровно настолько, чтобы он не заметил издевки. Это верный способ раскусить новичка.

— Как это?

— Если он идиот, то уже через два дня начнет возмущаться и говорить, что мы издеваемся над ним. Таким образом можно распознать идиота.

Блондин Вольфганг разгорячился:

— Идиотов мы обводим вокруг пальца. Опаснее те, которые соглашаются с нашим тоном. Тогда снова надо проверять: может, это игра? Уже через две-три недели картина ясна. Брюки ваши повесить на вешалку или на плечики?

— На вешалку для брюк, пожалуйста.

— Тогда и складывается полное представление, как говорится. Или воспитатель добрый и не доносит, тогда все хорошо. Или он имеет маленькие слабости и, прежде всего, доносить, но даже с этим можно справиться, перевоспитать.

— А о чем доносят?

— Слушай, ты из пяти интернатов вылетал, наверно, знаешь, о чем речь.

— Ах, так, — говорю я. Ну, ясно. — Ведь каждому из нас может понадобиться уйти ночью в гости, не так ли? Одним словом, если воспитатель хороший человек или становится лучше, тогда мы даже подружимся с ним. Но если он не исправляется или выдает нас шефу, тогда мы сами разбираемся с ним. Так что он уйдет сам.

— Вы всегда так делаете?

— Да, только без дурачества. Обычно мы наблюдаем за ним какое-то время, а потом кончаем с ним, если он был свиньей. Проверка ускоряет этот процесс. У глупцов быстро сдают нервы. Понимаешь?

Вольфганг между тем сложил мое белье. Ноа читает.

— Чайковский действительно потрясающий, — говорит Вольфганг. — Я рад, что у нас есть наконец эта пластинка.

— Вы оба отличные парни, — говорю я. — И я рад, что приземлился у вас.

— Да-да, — говорит Ноа.

— Тебе нужно еще раз сходить в туалет, — сказал Вольфганг.

Таким образом они скрывают свои чувства.

Глава 20

Уже закрыты все двери в комнатах для малышей, из которых все еще доносится джаз. Коридор пуст. Дойдя до туалета, вижу, что дверца закрыта. Хорошо. Я жду. На двери наклеена записка. Написано красным:

«Дети здесь на редкость бестолковые, ленивые и необучаемые. Каждый день и каждую ночь меня мучает мысль о том, как их сделать лучше, при этом из-за их поведения я не могу представить их ни одному приличному гостю, да, они не знают, как должно поднести кусок ко рту, а в комнатах своих они живут как свиньи.

Людвиг Ахим фон Арним в письме к своей жене Беттине. 1838 год».

Неожиданно я слышу голоса шепчущихся за дверью мальчиков. Это, должно быть, маленький итальянец, который говорит по-английски со страшным акцентом, к каждому слову прилепляя «э». «…anda in oura touna, understanda, you just cannot get a housa, yes? So many families, anda a no houses…» Я передаю по-немецки то, что он говорит по-английски:

— Теперь они наконец получили пару новостроек, социальное жилье, но прежде чем туда смогли въехать люди, которые многие годы ожидали его, теперь, ночью, толпой, целые семьи — папа, мама, дети — идут просто захватывать новостройки.

— Что значит захватывать? — спрашивает другой, более зрелый голос, тоже с очень сильным акцентом.

Я трясу ручку двери. Слышно, как спускается вода. Но дверь остается запертой, и беседа продолжается дальше.

— Ну, они не имеют права на квартиры, да? Мы тоже! И мы сооружаем баррикады и заколачиваем окна и двери. На следующее утро карабинеры, которые не нашли никаких других вариантов, выгоняют нас из дома.

— Почему они не стреляли? — раздается третий, совсем еще тонкий голос мальчика, он говорит на очень странном английском.

— Потому что они были хорошими людьми, — отвечает второй голос.

— Вздор. Все люди свиньи. — Этот голос я знаю. Это маленький Ганси.

Итак, здесь, в туалете, они сидят вчетвером и несут чушь.

— Они не стреляли, потому что, стреляя в бедных людей, выглядели бы еще более злыми. Наверное, тогда уже были фотографы.

— Много фотографов, — подсказывает итальянец. — А те, кто только и ждал того, чтобы карабинеры стали стрелять, или избивать женщин, или что-то еще, они выглядели, как звери!

— И что делали карабинеры? — спрашивает юноша с очень странным, тонким голосом.

— Они окружали баррикады и ни одного человека не впускали и не выпускали.

— Что, морили голодом? — спрашивает Ганси, мой названный брат.

— Да. Только все это было обычным делом. Наши родители отодвигали люки подвалов, и мы убегали, чтобы достать хлеб, колбасу и сыр. Карабинеры хватали парочку из нас, но не всех. Если ты маленький, можно быстро убежать.

— А потом?

— Потом мы шли покупать.

— У вас все же были деньги?

— Мужчины из киножурнала и с телевидения давали нам деньги.

— Ясно, — сказал Ганси, — хорошие люди! Но при этом они делали парочку милых снимков.

— Иногда кто-то из нас попрошайничал, — сообщает итальянец. — Я, например. А потом мы возвращались и кидали еду через головы карабинеров в окна, где были наши родители.

— Наверное, не добрасывали? — спрашивает кто-то с высокомерным акцентом.

— Да, несколько раз, к сожалению. Но чаще всего попадали.

Я снова стучу в дверь. После этого раздается крик этого наглого щенка Ганси:

— Занято, читать умеешь?

— Умею, — говорю я, — но если здесь занято так долго, я попытаюсь все же войти.

— Ну-ну, — сказал Ганси, — я ведь знаю твой голос. Не будь таким злым, Оливер, у нас здесь как раз WC-пикник, мы дымим. Спустись, внизу тоже есть туалет.

— Вы уже должны спать. Я обязан присматривать за вами. Я обещал шефу.

— Еще пять минут, ладно? — говорит Ганси.

Одновременно отодвигается задвижка, и я вижу в кабинке четверых мальчиков. Двое сидят на унитазах, один на полу. Ганси, который открыл, стоит.

— Это мой брат, — сказал он гордо остальным, которые все, как и он, курили. Окошко оставлено открытым. Четверо уже в пижамах. Ганси показывает на курчавую черную голову: — Это Джузеппе, — говорит он по-английски. Потом показывает на маленького негра, сидящего на унитазе: — Это Али. — Он показывает на мальчика очень хрупкого телосложения и с очень нежным лицом. — А это Рашид. Персидский принц.

— How do you do, sir,[17]Как поживаете сэр? (англ.). — произносит принц.

Это он говорит с очень странным акцентом.

— О'кей, — отвечаю я.

— Я должен разговаривать с ними по-английски, — объясняет Ганси, — они все еще не научились говорить по-немецки.

— Ах, вот так?

Но Ганси не прошибешь никакой иронией.

Маленький негр, на котором широкая золотая цепь с большим крестом, смотрит на меня и зло произносит:

— Now get the hell out of here and leave us alone![18]Убирайся к черту отсюда и оставь нас одних! (англ.).

Он, пожалуй, сумасшедший, думаю я, и у меня возникает желание дать ему пощечину.

— Грязный белый, — говорит он.

Я делаю шаг вперед, но Ганси быстро встает между нами.

— Он так не думает, — кричит он. — Правда! Дома у него все иначе, чем здесь. Я объясню это тебе завтра. Спустись вниз!

— Ради тебя, — говорю я. — Но через пять минут вы должны быть в кровати, поняли?

— Честное слово, — заверяет Ганси.

Я закрываю дверь, которая тут же запирается на засов, громко удаляюсь на пару шагов, затем возвращаюсь обратно, так как хочу подслушать, о чем они будут говорить дальше.

Голос Ганси:

— Это мой брат, понимаете? Кто скажет против него хоть слово, получит по морде.

Голос маленького негра с золотой цепью:

— Okay, okay. Forget about him.[19]Хорошо, хорошо. Забудем о нем (англ.).

— Что было дальше, Джузеппе?

— Несколько дней прошло хорошо. Мы спали в помещении; днем снова покупали хлеб, колбасу и сыр и забрасывали нашим родителям; а люди из кинохроники и с телевидения снимали нас: как мы убегали от карабинеров, или как кое-кто из нас был схвачен, или как мы швыряли еду.

— И?..

— На третий день у них было уже достаточно снимков, и они ушли. И мы не получали больше денег. Затем, через три дня, вышли из укрытия наши родители, добровольно, от голода.

— Я ведь говорил, все люди — свиньи, — декларировал Ганси.

Принц вежливо осведомился:

— И как ты только попал в интернат, Джузеппе, это ведь немалых денег стоит?

— Мне повезло, понимаете? Я стал лучшим в классе. Мой отец получил девять месяцев.

— Девять месяцев? За обычную историю?

Голос Джузеппе звучит стыдливо:

— Не только за это. У него были еще кое-какие грехи. Теперь за это он должен отсидеть срок.

— Какие такие грехи?

— Он был одним из участников забастовки.

— Твой отец — коммунист? — спросил отвратительный негр.

— Да, коммунист. Но он не мой настоящий отец! — быстро прокричал Джузеппе. — Он мой приемный отец. Я его приемный сын.

— Что это значит? — спросил тонким нервным голосом принц.

— Это ребенок, у которого нет родителей и которого берут чужие люди, — объясняет мой брат.

— Но каждый ребенок должен иметь родителей, — настаивает принц.

Из курилки я слышу голос Ганси:

— Бывает и так: матери оставляют ребенка лежащим где-нибудь.

— Так было с тобой, Джузеппе?

Он говорит, совсем смутившись:

— Да, меня тоже подбросили. Просто положили перед церковью.

— Подкидыш, — сердится негр. — Это уже подлость!

— Успокойся, — мужественно сказал маленький Джузеппе. — Твои родители должны были тебя забрать, потому что ты сам пришел. А мои родители могут меня разыскать!

— Расскажи до конца, — просит маленький принц. — Как ты смог оказаться здесь?

— Шеф прочитал историю в газете и написал в школу моему директору, что он хочет взять к себе в интернат лучшего ученика бесплатно, если он захочет. Ну я-то еще как хотел, уж можете мне поверить!

— Мерзнешь ты так же, как и я? — спросил маленький принц.

— Да. Это единственное, что мне не нравится. Во всем остальном здесь просто великолепно. У меня собственная кровать. Впервые в жизни!

Глава 21

Когда я вернулся в свою комнату с нижнего этажа, Ноа и Вольфганг уже лежали в кроватях. Еще звучала музыка Чайковского, но очень тихо, и горели только две настольные лампы. Поднявшись, я смог убедиться, что малыши завершили свой пикник в туалете. Дом медленно затихал. Я нашел балкон в конце коридора, с которого в лунном свете видна смотровая башня и за ней большая белая вилла перед черным лесом. Дом Верены.

Двадцать два тридцать.

Через полчаса я пойду на балкон. Карманный фонарь при мне: возвращаясь, я взял его в машине.

Ноа Гольдмунд все еще читает «Таймс». Вольфганг Гартунг читает «Трефовый король дал так много». Оба курят.

— А как обстоят дела с этим? — спрашиваю я, в то же время начиная раздеваться. — Курить здесь разрешается или нет?

— Нам разрешено. Маленьким — нет.

— Ах, так. Ради этого устроен пикник в туалете.

— Это делают все, — сказал Ноа. Он смеется. — Девочки даже надевают при этом перчатки. Потому что воспитательница может понюхать руки. Во всех домах маленькие имеют какую-нибудь чепуху, которую можно разбрызгать и лишить кого-нибудь обоняния.

— Они разбрызгивают даже туалетную воду, — сказал Вольфганг. — В мире нет уборной, в которой бы так хорошо пахло, как у нас.

— Они всегда после этого полощут горло с «Вадемекум», — говорит Ноа, выглядывая из-за «Таймс». — Охотнее всего они запираются вдвоем, так как у всех есть секреты. Но более чем впятером они не приходят.

Я рассказываю о том, что подслушал, когда умывался.

— Я однажды тоже подслушал двух девчонок, — говорит Ноа. — В школе. Они обсуждали «Унесенных ветром». Именно это они обе должны были прочитать. Одна страшно плакала, слышно было даже в коридоре, она все время всхлипывала: «Ты правда считаешь, что они еще поженятся? Ты действительно так думаешь?» Другая утешала ее: «Конечно. Абсолютно точно! Уверена». — «Боже мой, — сказала вторая, которая плакала, — надеюсь, надеюсь!»

Мы смеемся.

— Слушай-ка, — говорит юноша, родители которого были отравлены газом, своему другу, отец которого приказывал этих родителей травить и был за это повешен. — Это неблагородно!

— Благородно — слово знакомо мне из Салема.

— Высший класс, — говорит Вольфганг. — И мы слушаем, как играет пластинка.

— Переверни пластинку, Оливер, а потом отправляйся на боковую.

С этим я вполне согласен. Я переворачиваю пластинку и опускаю иглу. Оба в своих кроватях смеются надо мной.

— Почему вы смеетесь? — спрашиваю я.

— Просто так, — говорит Вольфганг.

— Потому что тебе было скверно сегодня вечером, — сказал Ноа.

— Мне не было скверно.

— Всем новеньким мы в первый же вечер делаем гадости.

— Мне нет. Я уже прижился, так и знайте.

— Это немудрено, если достаточно часто менять место жительства, — считает Ноа.

— Твой отец, похоже, тот еще фрукт, — говорит Вольфганг.

— Перестань, — прошу я, — иначе меня вырвет. — Затем я обращаюсь к ним обоим с вопросом: — В туалете сидели маленький негр и принц, его зовут Рашид, я думаю.

Ноа откладывает «Таймс» и ухмыляется.

— Его полное имя Рашид Джемал Эд-Дин Руни Бендер Шапур Исфахани. — Он уселся на кровати и, пока я чищу зубы, читает наставления: — Я бы его тотчас интернировал, как только он прибыл.

— А как он прибыл? — спрашивает Вольфганг.

— На такси. Самолетом. Из Каира. У него там родственники.

— Что за родственники?

— У него дядя в Каире. Фамилия юного принца принадлежит к прославленнейшим и древнейшим в его стране. Я проверял у Брокгауза. Все, что он говорит, правда.

— А что он говорит?

— Его древний предок, Исмаил, основал династию Сафавидов и тем самым Новую Персидскую империю. Это был, господа, 1501 год после Рождества Христова.

Теперь я натягиваю пижаму.

— Он придерживается шиитского направления в исламе — что было всегда — и оставляет своему сыну сильную империю. Он и его потомки, все эти господа покоряют новые земли, но они покровительствуют также, как это красиво обозначено у Брокгауза, торговле и высоким искусствам и создают немыслимо богатые резиденции. В последующем столетии славный род выделится самым почетным, патриотичным и исторически судьбоносным образом. Конец передаче.

Ноа разрешает себе снова упасть на кровать.

— А когда маленький Рашид придет сюда? — спрашиваю я.

— Отец Рашида, кажется, находится в оппозиции шаху. Я слышал, что две тысячи студентов и офицеров предпринимали попытку путча, а путчи всегда плохо кончаются. Результат? Шах приказал посадить в тюрьму отца Рашида, а мать сидит под домашним арестом. Ребенка провожали за границу друзья. Наверное, семья имела средства в Германии, поэтому Рашид и причалил к этому берегу. Теперь он ждет, что шах будет свергнут. Иначе он не может возвратиться домой. Вы должны были слышать, что он говорил о шахе, когда приехал!

Неожиданно до нас доносится сильный рев.

— Что это? — вскакивает Вольфганг.

— Мне все равно, — заявляет Ноа. — Наверное, дурачат нового воспитателя.

— Я обещал шефу заботиться о детях, — говорю я.

— Мы оба тоже обещали, — говорит Ноа. — Но среди ночи?

— Пойду посмотрю.

— О'кей, — одобрил Ноа.

Я быстро надеваю домашние туфли, при этом смотрю на часы (двадцать два часа сорок пять минут, у меня еще минут пятнадцать), затем накидываю халат. Крик доносится с первого этажа. Сбегаю вниз по лестнице. Дверь открыта. В комнате вижу бледного, дрожащего господина Гертериха, моего ухмыляющегося, визжащего брата Ганси, маленького негритенка и принца Рашида.

Рашид держит в руках маленький коврик и плачет. Двое других юнцов танцуют вокруг него. Господин Гертерих кричит таким голосом, словно он сам себе уже не принадлежит:

— Успокойтесь! Я прошу абсолютной тишины!

— Так дело не пойдет, — говорю я, — хватайте калеку и трясите его так, чтобы он летал взад и вперед. — Затем привлекаю его вплотную к себе и тихо говорю: — Цыц!

После этого он умолкает.

— Это делают так, — говорю я господину Гертериху. У меня такое чувство, что удалось одержать большую победу. Лучше вряд ли получилось бы.

Глава 22

— Итак, что здесь произошло?

(Весь разговор ведется по-английски. Но на таком английском!)

— Рашид хочет помолиться.

— Это так смешно?

Негр и Ганси переглядываются.

— Смейтесь же, если вы находите это смешным, вы, идиоты! — говорю я и чувствую, как признателен мне господин Гертерих за то, что я произношу слова, которые должен был сказать он. — Ну давайте, смейтесь, если вы такие смелые!

Они, конечно, не смеются, так как я поднял руку и смотрю на них, а самому тоже хочется смеяться.

Маленький негр говорит:

— Рашид — язычник. Поэтому мы смеялись.

— Как тебя зовут?

— Ты ведь знаешь! Али. Я сын короля Фахарудишеджемала Первого.

— Чей ты сын?

Воспитатель тихо на немецком обращается ко мне:

— Он сын одного из могущественных представителей побережья Какао. Там, откуда он прибыл, очень-очень богатые люди держат для своих детей только белых слуг, белых водителей и белых учителей. Это считается признаком огромного богатства. Отец Али знал это. Поэтому у мальчика повышенное самомнение.

— Теперь я знаю, почему тамошние господа нуждаются в помощи, — говорю я. — Чего они хотят? Белый для Али — это обычный сор, он так воспитан. Мы должны постепенно привести его в порядок. И лучше побыстрее. А ты не язычник? — спрашиваю я амбициозного негра.

— Я христианин, — отвечает он гордо.

— Ага. А Рашид — язычник, потому что у него другая религия, не такая, как у тебя.

— Есть только одна религия. Моя.

— Существует много религий. А тебе я удивляюсь, Ганси, я считал тебя умнее.

— Это ведь было так комично, с ковриком, — сказал мой брат и рассмеялся.

Теперь мы говорим по очереди, то по-немецки, то по-английски.

Маленький принц с оливковой кожей, стройным телом, черными глазами, большими и печальными, длинными темными шелковистыми ресницами отвечает, защищаясь:

— Я спрашиваю, где здесь восток. Я должен произнести свою вечернюю суру. На коврике. При этом должен кланяться на восток.

— У меня есть наручные часы с компасом, — говорю я. — Мы устанавливаем, где восток. Точно там, где находится окно. — Так, — заявляю я господину Гертериху, потому что именно он, а не я должен поднять свой авторитет, я помог ему достаточно, — теперь говорите вы!

Нет, этот воспитатель у нас не задержится! Он, должно быть, жил в совсем плохих условиях… Даже сейчас, когда я все расставил по своим местам, он говорит неуверенно и запинаясь:

— Рашид, клади коврик напротив окна и читай свою ночную молитву.

— Это сура, это не молитва, — отвечает маленький принц и смотрит на меня взглядом, полным благодарности.

— Читай свою суру, — бормочет смущенный господин Гертерих.

Я решил помочь ему еще раз:

— Да, — предлагаю я, — произноси ее громко, Рашид. На своем языке. Мы все будем слушать. Никто тебе мешать не будет. И если господин Гертерих или я — все равно когда, утром или вечером, — хотя бы раз услышим, что тебя донимают, эти сорванцы узнают что почем.

Маленький принц приводит в порядок коврик, становится на колени, касается головой пола и что-то говорит на своем родном языке.

Глава 23

После этого он поднимается, маленький Рашид, скручивает молитвенный коврик и вползает в свою кроватку. Али и Ганси делают то же самое.

— Спокойной ночи, — желает господин Гертерих.

— Good night, gentlemen,[20]Спокойной ночи, господа (англ.). — говорю я.

Никто не отвечает, только Рашид улыбается, и я замечаю, что Ганси видит эту улыбку. Неожиданно он тоже рассмеялся, эта ужасная черепушка, и мне теперь вообще непонятно, что я здесь за пять минут сотворил. Пора уже закрывать рот и мне, и господину Гертериху, этому бедняге!

Он идет сейчас со мной по коридору, подает мне потную холодную руку и заикается:

— Я благодарю вас, Оливер… я… я… Понимаете, сегодня мой первый день… Я просто болен от волнения… Так много детей. Маленькие, и все точно взбесились… Я боюсь, да, я признаюсь в этом, у меня ужасный страх… и если бы вы не помогли мне…

— Ваша душа должна покрыться мозолью, господин Гертерих. Иначе эти юнцы покончат с вами.

— Мозоль, мозоль, — бормочет он печально. — Легко сказать…

Потом он кивает мне и, шаркая по коридору, спускается вниз, в свою комнату. Может быть, этому мужику и не стоит помогать.

Двадцать два часа пятьдесят пять минут.

Наверху, на балконе второго этажа, прохладно, но не холодно. Луна за домом, потому балкон в тени. Там старая смотровая башня. Там дом Верены.

Ровно двадцать три.

Я достаю из пальто карманный фонарь и освещаю им дальнюю виллу. Я трижды мигаю, считаю до пяти. Затем снова мигаю.

В окне большого белого дома вспыхивает на мгновение яркий, очень яркий свет. Верена поняла меня.

Мысленно я уже все взвесил. До полудня школа. Потом я принесу браслет. Между двумя и четырьмя мы будем свободны, затем снова занятия до шести. Итак, Верена может встретить меня самое раннее в половине третьего. Можно даже сказать, в три. Никогда не знаешь, что произойдет.

Я мигаю фонарем пятнадцать раз. Пятнадцать раз светят обратно из виллы. На всякий случай мигаю еще пятнадцать раз.

Снова приходит ее сигнал: «Поняла!»

Теперь можно идти спать. Но я почему-то не иду, а стою на балконе и смотрю на большой белый дом в лесу. Почему?

Впервые я был так опечален, как никогда еще в своей жизни, я был даже мрачен. Я всегда со всей страстью стремлюсь к тому, что совершенно нереально.

Я слышу в доме крики детей. Это меня не пугает. Я знаю, они кричат в спальне, стонут в подушки, и мучаются, и плачут, потому что видят дурные сны.

Некоторые сидят на подоконнике и смотрят в ночь, как и я. Это особый мир — интернат. Возможно, вас не интересует, что это за мир. Меня, конечно, это очень интересует, поскольку это мой мир, в котором я живу. Поэтому я возвращаюсь мыслями к истории, которую рассказала мне фрейлейн Гильденбранд, когда я провожал ее домой, историю о детях, живущих в этом интернате.

Здесь одиннадцатилетняя Таня из Швеции. Когда ей было шесть лет, умерла ее мама. Отец снова женился. Вторая жена погибла через год в автомобильной аварии. Отец женился в третий раз. Таня отказалась даже знакомиться с третьей избранницей. В интернате она ни с кем не находит контакта. Два раза смерть лишала ее того, в ком ребенок нуждался более всего, — матери. Смерть может случиться и в третий раз, в этом Таня убеждена. Поэтому она вообще не принимает в расчет третью жену своего отца. Фрейлейн Гильденбранд говорит:

— Таня болеет. Она не ест. Плохо учится. Она рассеянна. В случае с ней возможна детская шизофрения…

А потом я вспоминаю, что рассказала мне фрейлейн Гильденбранд о Томасе. Ему восемнадцать лет. Он в моем классе, познакомлюсь с ним завтра утром. Отец Томаса в Третьем рейхе был известным генералом. Сейчас занимает ведущий пост в штаб-квартире НАТО в Париже. Его имя постоянно мелькает в газетах. Многие завидуют его отцу, вчерашние западные противники Германии (очевидно, не нашли они приспособленцев) видят в нем своего военного вождя. Томас ненавидит своего отца, потому что он до сих пор исполняет то, чему служил всегда.

Я вспоминаю Чичиту, пятнадцатилетнюю девочку из Рио-де-Жанейро. Ее отец строит дамбу в Чили. Мать она не любит. Чичита в интернате уже три года, и все это время она не виделась с отцом. Она говорит, что рада этому, так как каждый раз, когда она его встречает, у него оказывается другая подруга, Чичита должна говорить «тетя». Когда фрейлейн Гильденбранд спросила ее впервые, что, по ее мнению, самое худшее на земле, Чичита из Бразилии ответила:

— Дети. Так всегда говорит мой отец.

А вот что рассказывала мне фрейлейн Гильденбранд о тринадцатилетнем Фреде. Его родители разведены, и отец обязан выплачивать матери большое денежное содержание. Мать живет во Франкфурте — совсем рядом. Но она, похоже, авантюристка. Сын ее постоянно в поездках. Если он приезжает домой, там всегда оказывается какой-нибудь мужчина, и Фреда отсылают обратно. Мать дает ему деньги, лишь бы дома его не было, и Фред должен радоваться этому.

Тогда Фред, уставший от одиночества, едет к отцу в Гамбург. Но едет не один, а со своими подружками. Отец опасается, что это может плохо кончиться, и теперь не разрешает Фреду больше приезжать в Гамбург.

Вспоминаю я и о том, что сообщила мне почти слепая дама, когда я вез ее домой, о восемнадцатилетней девочке по имени Сантаяна. Ее отец — испанский писатель, которому из соображений высокой политики запрещено пребывание в Испании. После войны он написал несколько прекрасных книг. С ним связаны и всякого рода скандальные истории. На Цейлоне он сделал своей любовницей замужнюю женщину. Обоих выгнали из страны. Сантаяна родилась в Евразии. У нее нет дома, никогда не было. Но зато она знает почти все большие города мира и их лучшие отели. Она знает, что есть бриллиантовая диадема, просроченный вексель, судебный исполнитель, поскольку ее отец, отчаявшийся, лишенный родины, иногда зарабатывает довольно много денег, а иногда просто нищенствует. Сантаяна знакома почти со всеми интернатскими детьми. Она очень умная, очень красивая и очень тщеславная. Она, пожалуй, станет большой распутницей…

Я стою на балконе и думаю о калеке Ганси, маленьком Али с его манией величия, Рашиде. И, конечно, о себе. Но как только я переключаюсь на себя, я делаю все, чтобы пресечь эти мысли.

И поэтому я иду обратно в дом и прислушиваюсь к тому, о чем говорят в своих комнатах дети, как они стонут и кричат, тихо вхожу в свою комнату и вижу, что Ноа и Вольфганг уже выключили свет. Оба спят. Я ложусь в свою кровать. Вольфганг глубоко дышит.

Скрестив руки под головой, я думаю о том, что завтра, в три часа, снова увижу Верену Лорд. Ее тонкое лицо. Ее иссиня-черные волосы. Ее чудесные, печальные глаза.

Завтра я принесу ей браслет. Может, она рассмеется. Она такая красивая, когда смеется.

Завтра в три.

Верена Лорд.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть