Часть четвертая

Онлайн чтение книги Любовь - только слово Liebe ist nur ein Wort
Часть четвертая

Глава 1

Наутро после вечера, проведенного в гостях у Манфреда Лорда, у меня раскалывается голова, заплыли глаза и нет аппетита. А сидящему рядом Ганси наплевать. Думаю, он вообще не замечает, что мне плохо и я пью только кофе. Он рассказывает мне последний слух (с бешеной быстротой, чтобы первым сообщить новость):

— Али выбил Джузеппе два зуба. И Джузеппе лежит в постели. Это случилось после урока религии.

— Когда?

Ганси, кудахча, смеется:

— Ты ведь знаешь, Али набожен на все двести процентов, а Джузеппе — коммунист. Слушай. Священник рассказывал нам об Адаме и Еве. Что делает Джузеппе? После урока он разинул пасть и заявил на своем умопомрачительном немецко-английском наречии: «Я не верю, что от двух людей, неважно какого цвета кожи, могли произойти так много миллионов человек разных рас и оттенков кожи». Тут малыш Али вцепился ему в горло и выбил два зуба. А мы стояли рядом. Честно говоря, было страшно, ведь Джузеппе — такой тощий, а Али — такая язва. Судьба-злодейка! И теперь Джузеппе лежит в постели, к нему приходил доктор…

— Я тоже как-нибудь дам Али пару раз в зубы.

— Не дашь! Ты что, спятил? Хочешь повздорить со священником?

— Ты прав, Ганси.

— Я всегда прав.

— Ты хитер.

— Сам знаю.

— Мне нужен твой совет.

— Что стряслось?

— Не сейчас. Потом.

Чуть позже мы стоим у старого каштана перед школой. У нас еще есть десять минут до урока. Я говорю:

— Брат должен помогать брату, верно?

— Я все для тебя сделаю! Что с тобой? Распутница?

Вокруг нас галдят три сотни ребят, смеются и кричат.

Никто не слышит, что я говорю или что говорит Ганси. У входа в школу стоит Геральдина. Неподвижно. Сложив за спиной руки. Она смотрит на меня. Но я не смотрю на нее. И тихо и торопливо шепчу Ганси:

— Да, Геральдина.

— Не можешь избавиться от нее?

— Нет.

— Так я и думал. Придется тебе подождать, пока у нее не появится кто-то новый.

— Нет, все намного сложнее. Она… она очень привязана ко мне. Я… я не хочу причинить ей боль… но мне надо избавиться от нее!

— Понимаю, — говорит Ганси, ковыряя ботинком землю. — Госпожа Лорд, не так ли?

Я не клюю на его приманку:

— Ганси, ты помог мне найти браслет. Не поможешь ли мне еще избавиться от Геральдины? Подумай. Может быть, тебе что-нибудь придет в голову.

— Быть может, и придет. Аккуратно.

— Ни в коем случае не жестоко!

— Можешь на меня положиться, Оливер.

Он трясет мне руку.

— Пока, пора смываться.

— Как? Уже?

— Я принципиально никогда не делаю домашних заданий, понимаешь? По утрам я всегда списываю у отличника. Каждый сам за себя.

И, прихрамывая, он поспешно уходит, кривой и косой маленький калека, мать годами связывала ему руки и ноги, чтобы он красиво молился, а отец мучил его по всякому поводу. Ганси, прихрамывая, уходит. Конечно, несчастный уродец ожесточился. Мне скоро предстоит узнать, что он понимает под словом «аккуратно».

Глава 2

Восемь часов.

Раздается звонок. И триста детей мчатся в здание школы. Сегодня первым уроком у нас Хорек. Латынь. На лестнице меня ловит Геральдина. Она стоит совсем близко — мне не улизнуть.

— Что с тобой происходит?

У нее влажные губы, я вижу, как поднимается и опускается грудь. Она идет рядом.

— Происходит? Ничего? С чего ты взяла?

— Почему ты прячешься? Почему мы не можем встретиться?

— Геральдина, у меня…

— У тебя другая!

— Нет.

— Да!

— Нет! И когда я узнаю, кто она, закачу самый большой скандал из всех существовавших! Тебя у меня никто не отнимет! Понимаешь? Никто!

Ее голос стал пронзительным. Девчонки и мальчишки останавливаются и слушают, ухмыляясь и перешептываясь.

— Геральдина… Геральдина… тише…

— Вот еще — тише!

— Да, тише! Я требую!

В следующую секунду она резко обмякает, ее плечи опускаются, а на глазах выступают слезы.

— Я… я не то хотела сказать…

— Будет тебе.

Господи! Господи!

— Правда, — теперь она послушно шепчет. — Я больше не могу спать… по ночам я лежу и думаю о том, как это было в ущелье, в ту ночь… Я люблю тебя, Оливер… Я так люблю тебя…

До класса еще десять метров. Какими длинными могут быть десять метров!

— Ты меня тоже любишь?

— Конечно.

Она жмет мне руку.

— Когда мы увидимся?

— Пока не знаю.

— В три часа в ущелье?

Сегодня прекрасный день. Неярко светит солнце. По голубому небу растянулись гряды белых облаков, а с деревьев опадают пестрые листья, листок за листком.

— Нет, сегодня не получится.

— Почему нет?

— Я… я — под домашним арестом, — лгу я.

— Завтра?

— Да, завтра, может быть.

Надеюсь, до завтра Ганси что-нибудь придет в голову. Она крепко сжимает мою руку горячими, влажными от пота пальцами.

— Теперь я буду думать только о завтрашнем дне. Жить только завтрашним днем. С радостью ждать завтрашнего дня. Ты тоже?

— Да. Я тоже.

Почему это случилось именно со мной? Почему? Мимо проходит фрейлейн Гильденбранд. Ступает, держась за стену. Мы здороваемся. Она по-доброму улыбается. Я уверен, фрейлейн Гильденбранд нас даже не узнала. Она даже не знает, кто мы. И не знает, что пробудет здесь еще всего двадцать четыре часа. Я тоже этого еще не знаю. Никто не знает. Нет, один человек, наверное, знает. Ганси.

Глава 3

— Теперь я буду с радостью ждать завтрашнего дня, — сказала Геральдина.

Тут мы подошли к классу. Она еще раз поднимает на меня полные тумана глаза — такие же, как тогда, в ущелье, — затем идет на свое место, а вскоре приходит Хорек.

Сегодня Хорьку, несчастному, достойному сочувствия латинисту, комплексующему из-за маленького домика господину доктору Фридриху Хаберле в вонючем от пота поношенном костюме удастся окончательно и на весь год заработать ненависть всего класса, даже отличника Фридриха Зюдхауса. А это много значит! Ведь Зюдхаусу нечего волноваться о том, что, потирая руки, писклявым голосом сообщает Хорек:

— А теперь, друзья мои, перейдем к письменной работе. Прошу вас достать книги.

Весь класс достал Тацита, потому что все, разумеется, полагают, Хорек даст на перевод отрывок из «Германии».

Но тут изверг говорит:

— Не только Тацита, но, с вашего позволения, и стихотворения Горация.

Волнение в классе. Что это значит? Ответа долго ждать не приходится:

— Понимаете, я, собственно, не идиот!

Нет, нет, идиот.

— Я точно знаю, что вы на каждой работе пользуетесь шпаргалками.

(Шпаргалки: можно списать у соседа или использовать крохотные записочки, если заблаговременно выяснить, какой кусок попадется. А еще можно листать маленькие тетрадочки под партой. Сами знаете из книги «Об одном школьнике».)

— Так вот, у меня на уроке не спишешь, — говорит Хорек, страшно важничая, отчего запах пота еще больше усиливается. — Этот метод я позаимствовал у австрийского коллеги. Я разделю класс на группы А и Б. Одной группе достанется отрывок из Тацита, другой — отрывок из Горация.

Сейчас можно услышать едва слышное дуновение южного ветра за окном — так стало тихо. Геральдину, кажется, вот-вот вырвет. Она ведь так слаба в латыни! Вальтер, бывший возлюбленный, сидит позади нее, он всегда помогал Геральдине, помог бы и сегодня, несмотря ни на что, я уверен. Но что теперь поделаешь? У многих в классе такие лица, словно в них ударила молния. Такого еще не было!

— Рассчитайтесь! — командует Хорек.

Что нам делать? В первом ряду бормочут:

А, Б, А, Б…

Затем второй ряд. Хорек следит за тем, чтобы за каждым А никогда не сидел другой А, а всегда Б. Это значит, если мыслить практически и трезво, что списать в самом деле невозможно. Проклятье! Мне становится очень жарко. Сначала, до знакомства с Вереной, мне хотелось вылететь и из этого интерната, чтобы позлить старика. Но теперь все иначе. Совсем иначе…

Я попал в группу Б. Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы группе Б достался Тацит!

Хорек устраивает шоу. Прохаживается нескольку раз туда-сюда между рядами парт, улыбается и молчит. У Ноа хватает мужества сказать:

— Господин доктор, не могли бы вы теперь раздать нам отрывки? А то время идет.

Хорек останавливается и отрывисто командует, словно гвардейский офицер в кабаре (должно быть, он поцапался сегодня утром с женой в своем маленьком домике):

— Группа А переводит Горация, а группа Б — Тацита!

(Благодарю тебя, Господи.) Затем он раздает отрывки.

В Горации я ни в зуб ногой! В других интернатах, где я был, мы его еще не проходили. Пробелы образования. Стыдно. Из Тацита мне достается страница 18, главы с 24-й по 27-ю включительно. Главы небольшие, по десять-пятнадцать строчек каждая. Я уже говорил, что Тацита потихоньку выучил наизусть. Вот уже третий год, как я его читаю.

Итак, приступим! Я люблю тебя, Верена, люблю тебя и сегодня в три часа пополудни увижу тебя в башне. В нашей башне…

— Мансфельд, отчего вы так улыбаетесь?

Он заходит слишком далеко. Какая муха укусила это маленькое чудовище, черт возьми?

— Ведь позволительно улыбаться, когда работа доставляет удовольствие, господин доктор.

(Лучше купи себе новый костюм!) Я беру ручку и, сияя, смотрю на него. Хорек не выдерживает и снова принимается маршировать между рядами парт. Ну и ну, на этот раз двум третям класса он точно поставит кол. Но не мне! В этом даже есть свои преимущества — по три года сидеть в одном классе. Тогда с тобой мало что может случиться. Ну-ка, посмотрим, что здесь за мура:

«Genus spectaculorum unum atque in omne coetu idem. Nudi iuvenes, quibus id ludicrum est…»[36]Род зрелищ в любом собрании один и тот же. Обнаженные юноши, находящие забаву в состязании… (лат.).

Через час я разделался с этой гадостью. Подняв глаза, я вижу облетающие с деревьев красные, коричневые, желтые и золотистые листья. Идет осень, за ней наступит зима. На этом уроке за переводом «Германии» ко мне впервые приходит чувство, которое будет возвращаться — не часто, но будет возвращаться. Я решаю ни с кем о нем не говорить, даже с Вереной. А когда я дам ей «нашу» книгу, чтобы она сказала, хорошо это или плохо, то уберу страницу с этими строчками.

В этом чувстве нет ничего неприятного, ужасающего, панического. Собственно, это и не чувство вовсе, а убежденность. На уроке латыни у меня впервые в жизни возникает странная, но абсолютная убежденность, что я скоро умру. Странно, не правда ли?

Глава 4

Мы целуемся. Стоим в комнате старой башни — через проемы в стенах падает свет послеобеденного солнца, легкий ветерок приносит сюда листву — и целуемся. Я еще никогда ни одну девушку, ни одну женщину так не целовал. В этой книге я написал, что так чудесно и безумно, как с Геральдиной, больше ни с кем не будет. Так и с поцелуем Верены. Но Геральдина была сама страсть, чувственность, телесность. Теперь я целую Верену, и к этому добавляется что-то иное, что-то кроткое и нежное, словно задувающий в проемы стен южный ветерок.

Мы, подростки-хулиганы — назовемся же наконец этим словом, — все смешиваем с грязью, не так ли? Мы не выносим громких слов и патетического тона. И хулиган говорит вам, что примешивается к поцелую Верены: нежность, меланхолия, тоска и — любовь. Да, и любовь.

Я записал, что говорила о любви Верена тем вечером, когда меня пригласили в дом ее мужа. Но Верена — женщина, не помнящая своих слов, безрассудная и растерянная — как и все-все, о ком пишет Редьярд Киплинг. Есть стихотворения настолько прекрасные, что я их навсегда запоминаю. Он писал:

«God have mercy on such as we,

Doomed from here to eternity!» [37]Боже, смилуйся над подобными нам, низвергнутыми отсюда в вечность! (англ.).

Обреченные на вечность. Заглавие книги и название фильма они взяли из строчки Киплинга. Но это про и Верену, и про меня, и про всех нас. Из миллионов проклятых и потерянных мы — Верена и я — стоим выше деревьев Таунуса в послеобеденный час солнечного сентябрьского дня и целуемся так, как я еще никогда не целовался.

Странно: Геральдина говорит, что любит меня, но не любит. Для нее это только страсть. Верена говорит, что для нее это только страсть, но любит меня, разумеется сама того не зная. Должно быть, ее подсознание знает, мускулы и жилы, железы и губы — ее тело знает больше самой Верены.

Кончиком языка она разжимает мне зубы и гладит язык. Обеими руками она обхватила мою голову, а я обнимаю ее тело. Любовь. Конечно, это любовь. Когда-нибудь она это заметит. «Любовь — только слово»? Нет, нет, нет!

Она отстраняется от меня, ее огромные черные глаза так близко-близко.

— Что с тобой?

Однажды я встретил девушку, тоже настоящую хулиганку, и, когда мы стали всерьез встречаться, придумали игру. Тот, кто скажет: «Я счастлив», — должен заплатить пятьдесят пфеннигов. Так мы пытались избавиться от проклятой сентиментальности! Тогда игра не стоила никому из нас и пфеннига.

— Я счастлив, — отвечаю я и снова хочу поцеловать Верену, мои руки залезают под ее свитер.

Но она отталкивает меня.

— Нет, — говорит она.

— Что такое?

— Давай прекратим. Я…

— Ну же…

— Где? Здесь? В этой вонючей дыре?

Я осматриваюсь. Пыль. Грязь. Хлам. Нам пришлось бы лечь на заплеванный пол. Ни одеяла. Ни воды. Ни мыла. Ничего.

— Но я хочу к тебе…

— Думаешь, я не хочу? — она быстро уходит от меня и становится спиной к проему. Между нами три метра. — Думаешь, я не хочу? Но не здесь! Мне нужна кровать! Я хочу, чтобы ты был нежен, чтобы нам никто не помешал. А здесь каждую секунду может войти кто угодно. Я хочу, чтобы у нас было время. А тебе через час нужно опять быть в школе.

Она во всем права.

— Итак, придется подождать, пока твой муж снова уедет.

— Так скоро он не уедет.

— Но тогда…

— Предоставь это мне. Я найду для нас местечко. Я же всегда находила где.

Видите, она такая. Только никаких чувств. А если чувство вырвется — нужно начать тут же топтать его ногами! Любовь — только слово…

— Кроме того, здесь есть и приятная сторона, — добавляет она.

— Какая?

— Самораспаление, ожидание премьеры.

Видите, она еще и это говорит.

Глава 5

В этот день на Верене блестящая куртка из черной кожи, ярко-красная юбка, ярко-красный свитер, ярко-красные чулки в сеточку и туфли на высоком каблуке. Иссиня-черные волосы ниспадают на плечи, а глаза горят. Я знаю, это избитое слово, но ее невероятно большие глаза правда горят!

— Оливер…

— Да?

— Кто научил тебя так целоваться?

— Я не знаю…

— Не лги! Это была женщина? Девушка?

— В самом деле, я…

— Скажи мне!

— Верена! Ты ревнуешь?

— Смешно. Мне просто интересно. Она тебя здорово научила.

— Никто меня ничему не учил, кроме тебя. Это была ты. Ты целовала, а я лишь позволял себя целовать.

— Мне уже неинтересно, — она машет рукой.

Вот такая она. За это я ее и люблю. Только за это?

— Когда все случится, Верена, когда?

— Ты больше не можешь ждать?

— Нет.

— Скажи.

— Я больше не могу ждать.

Она несколько раз подряд топнула ногой по полу. Должно быть, ее это возбуждает.

— Ты хорошо выглядишь, Оливер.

— Чушь.

— Честно! Все девчонки за тобой бегают?

— Нет.

— Да. И у тебя уже есть та.

— Это не правда. — Стоп! Я уже так часто врал в жизни. Я не хочу обманывать Верену, не могу обманывать Верену, никогда. — Я…

— Ну?..

— Я только спал с ней — на этом все!

— Для тебя. А для нее? Она тебя любит?

— Да. Но я сразу ей сказал, что не люблю.

— И ты снова пойдешь к ней?

— Никогда больше.

— Она знает об этом?

— Я скажу ей.

— Когда?

— Сегодня. Самое позднее — завтра. Она полусумасшедшая, знаешь? Я должен действовать осторожно, чтобы у нее в голове ничего не щелкнуло.

— Что значит полусумасшедшая?

Я рассказываю Верене все, что пережил с Геральдиной. Она молча слушает и в конце говорит:

— Так, значит, это девушка, которая украла браслет.

— Да.

— Ты должен ей сказать, Оливер. Ты должен ей сказать… почему ты на меня так смотришь?

— Я… конечно, я скажу ей. Странно только, что ты на этом настаиваешь.

— Отчего же странно?

— Обычно ты изображаешь ледышку…

— Я и есть ледышка. Но пока кто-либо мой любовник, других быть не должно.

«Любовь — только слово». Но для нее больше, чем слово, я совершенно уверен. Все это лишь слова.

— Могу я подойти к тебе?

— Если ты снова прикоснешься ко мне, что-то щелкнет в голове у меня.

— Я не буду прикасаться к тебе. Просто не хочу стоять так далеко.

— Подойди ближе, до столба.

Столб стоит в полуметре от нее. Я подхожу к нему.

— А где Эвелин?

— Я оставила ее дома. Я чередую, понимаешь? Чтобы Лео или садовник с женой ничего не заметили. Я сказала, что иду за покупками во Фридхайм. Кстати, этот Лео сегодня в первый раз после вечеринки мил со мной.

Этот Лео… Следует задуматься над такой фразой…

— Оливер, почему ты закрываешь глаза?

— Иначе я заплачу.

— Почему?

— Потому что ты так хороша.

Вот она привычным движением запрокидывает голову, и волосы разлетаются.

— Оливер, у меня плохая новость.

— Плохая новость?

— Мы покидаем виллу и уже завтра возвращаемся во Франкфурт.

Когда-то я брал уроки бокса. На первом же уроке партнер по спаррингу заехал мне в печень. Меня вынесли с ринга. Вот так чувствую я себя и сейчас.

— Муж сообщил это сегодня утром. Не понимаю, что случилось.

— Он что-то заметил?

— Может быть. А может быть, и нет. Иногда он совершает поразительные, непостижимые поступки. Так он на свой лад держит меня в состоянии постоянного страха, понимаешь? Никогда не знаешь, что готовит грядущий час, что на уме у моего господина и повелителя.

— У твоего господина и повелителя…

— Я завишу от него, живу за его счет. И Эвелин тоже. Смог бы ты нас прокормить?

— Я…

Черт побери, отчего я не старше? Почему совершенно ничего представляю собой?

— Пока нет. Только, когда я школу…

— Бедный Оливер, — говорит она, — не печалься. Я очень ловкая. Я уже так часто обманывала мужа. Отсюда на машине всего час пути до Франкфурта. Мы живем на Мигель-аллее, Дом номер 212. И у тебя есть машина.

— Да… — сейчас мне снова хочется плакать.

— Вот видишь! Я найду для нас кафе, найду маленькую гостиницу или пансион. А здесь ты просто исчезнешь. У вас ведь такой забавный воспитатель, ты говоришь.

— Да уж…

— И тогда мы встретимся.

— Но ведь всегда лишь на несколько часов, Верена, всегда лишь на несколько часов!

— Не лучше ли так, чем совсем никак?

— Я хочу быть с тобой всегда-всегда, день и ночь.

— Днем ты ходишь в школу, малыш Оливер… Но мы все же будем вместе… ночи напролет… до рассвета… Чудесные ночи… Мой муж снова уедет…

Внизу идут люди, мы слышим их речь и молчим, пока не стихнут голоса. Тогда я говорю:

— Мерзко.

— Что?

— Послезавтра, вдобавок ко всему, мы поедем на экскурсию! Она будет длиться три дня, И я не смогу приехать во Франкфурт. И не увижу тебя теперь шесть дней.

Она насторожилась:

— А что это за экскурсия?

Я рассказал ей.

Глава 6

Собственно, произошло это так: сегодня у нас снова был урок истории с тощим и хромым доктором Фреем. Он сказал:

— Не хочу, чтобы кто-нибудь из вас думал, что я рассказываю сказки о Третьем рейхе или преувеличиваю. Поэтому пятнадцатого мы отправимся в Дахау и посетим концентрационный лагерь, который там располагался. На автобусе мы доедем до Мюнхена, переночуем, а на следующий день — в Дахау. Там недалеко. Вообще концлагеря располагались, как правило, вблизи городов и сел. Только люди в этих городах и селах ничего о них не знали. Что с вами, дорогой Зюдхаус?

Отличник Фридрих Зюдхаус, чей отец был раньше нацистом, а теперь — генеральный прокурор, вполголоса что-то сказал. Теперь он встает и громко заявляет:

— Я полагаю, бывший концлагерь — не предмет для экскурсии!

— Мы едем не на экскурсию, дорогой Зюдхаус.

— Господин доктор, могу я вас попросить, не говорить мне вечно «дорогой Зюдхаус»? — У отличника кровь прихлынула к лицу.

— Извините. Я не со зла. Сегодня ночью я прочитал в «Валленштейне»: «При Штральсунде он потерял двадцать пять тысяч человек». После я не мог заснуть и все думал. Что значит «он потерял»? Принадлежали двадцать пять тысяч ему? Двадцать пять тысяч человек — это ведь двадцать пять тысяч жизней, двадцать пять тысяч судеб, надежд, опасений, ожиданий, историй любви. Господин Валленштейн не потерял двадцать пять тысяч человек — двадцать пять тысяч человек умерли, — говорит доктор Фрей и идет, хромая, через весь класс. — И после них остались жены, дети, матери, семьи, невесты! Двадцать пять тысяч — думаю, это очень много. Наверное, многие не умерли сразу, им было очень больно, они еще долго мучились. А из выживших многие остались калеками: однорукими, одноногими, одноглазыми. Об этом не написано в исторических книгах или у Шиллера. Вообще нигде не написано. И нигде не написано, как выглядел концлагерь Дахау, как он выглядит сегодня. Вам следует привыкнуть к тому, что у меня свой метод преподавать историю. Если кто не хочет ехать — заставлять не буду. Нужно только поднять руку.

Я оборачиваюсь. Ноа поднимает руку. А больше никто. Даже Зюдхаус. Он садится, «выпуская пар», по выражению Ганси: лицо у Зюдхауса горит. От гнева. Конечно, если бы мой отец был раньше нацистом, и у меня горело бы от гнева лицо. На самом деле Зюдхауса надо пожалеть. Человек — продукт воспитания.

— Вы не хотите поехать с нами, Гольдмунд?

— Нет, я прошу позволить мне остаться здесь.

Доктор Фрей долго смотрит на Ноа, чьи родители погибли в газовой камере в Аушвице. Ноа спокойно выдерживает его взгляд.

— Я понимаю вас, Гольдмунд, — наконец говорит доктор Фрей.

— Я знал, что вы меня поймете, господин доктор, — отвечает Ноа.

Доктор Фрей обращается к остальным:

— Итак, решено. Гольдмунд остается здесь. А мы отправляемся пятнадцатого числа в девять часов утра.

И тут Вольфганг вдруг начинает хлопать в ладоши. Вольфганг — сын военного преступника.

— А с вами-то что, Гартунг?

— Вы великолепны, господин доктор!

На что доктор Фрей отвечает:

— Попрошу не выражать мне никаких симпатий.

Глава 7

Все это я рассказываю Верене в нашей башне. Ни с того ни с сего она начинает улыбаться и спрашивает.

— Пятнадцатого?

— Да.

— А шестнадцатого вы — в Мюнхене?

— Да. А семнадцатого возвращаемся домой. Что случилось?

— Прежде у меня была для тебя плохая новость. А теперь — хорошая. Шестнадцатого я тоже буду в Мюнхене. Одна!

— Что?

— Один друг юности женится. Полагаю, Манфред — мой муж — терпеть его не может. Друг попросил меня быть свидетельницей на свадьбе. Бракосочетание состоится в девять часов. Если Дахау находится так близко от Мюнхена, то вы вернетесь самое позднее после обеда.

— Самое позднее.

— И тогда ты придешь ко мне… в гостиницу… У нас будет время после обеда… весь вечер… и вся ночь, целая ночь!

Я судорожно сглатываю. Это происходит со мной всегда, когда я волнуюсь.

— Через четыре дня, Оливер! В Мюнхене! В городе, где нас никто не знает! В городе, где нам не нужно бояться! Никакой спешки!

— Да, — говорю я, задыхаясь.

В три прыжка она оказывается рядом со мной, обнимает меня, снова смотрит в глаза и шепчет:

— Я так рада…

— Я тоже…

Потом мы целуемся. Как и в первый раз. Как мы, верно, всегда будем целоваться. Ведь это же любовь. И пока мы целуемся, все начинает вокруг меня кружиться: столб, проемы в стенах, хлам — все-все, и я думаю: Верена и концлагерь Дахау. Концлагерь Дахау и Верена.

Прелестное сочетание, не правда ли? Безвкусица, вы не находите? Ужасно, вы не находите? Я скажу вам, что это! Это любовь в тысяча девятьсот шестидесятом году от Рождества Христова.

Глава 8

В следующие двадцать четыре часа я совершаю три грубые ошибки, каждую из которых нельзя исправить. Каждая из них будет иметь необратимые последствия. Я веду себя как идиот, я, всегда считавший себя таким умным.

Итак, по порядку.

Верена первой покидает башню. Я выжидаю несколько минут, затем следую за ней. Не успел я выйти из-за каменных стен и сделать около сотни шагов, как мне навстречу спешит слуга Лео, худощавый, невысокого роста, надменный и самоуверенный. Он выгуливает боксера Ассада. На этот раз на господине Лео старый серый костюм, рубашка и очень поношенный галстук.

— О, добрый день, господин Мансфельд! — он кланяется с преувеличенным рвением.

— Добрый день.

— Вы, должно быть, посещали наблюдательную башню?

— Да.

— Старинная постройка.

Сегодня господин Лео выглядит печальным. Его вытянутое лощеное лицо, кажется, стало еще длиннее, а вместо губ — две тоненькие ниточки.

— Значит, древние римляне построили башню.

— Да, мы в школе это тоже проходили.

Он вздыхает.

— Почему вы вздыхаете, господин Лео? (Не видел ли он Верену?)

— Как вы об этом говорите, господин Мансфельд! Тихо, Ассад, тихо! Как вы об этом говорите — в школе проходили… Вы проходили это в дорогом частном интернате, господин Мансфельд. Я, пардон, пожалуйста, раз уж зашла речь, мог ходить только в народную школу. Мои родители были бедны. А я так жаждал знаний!

Он в самом деле сказал «жаждал»! Люди говорят забавные слова.

— Поверьте мне, я несчастный человек, господин Мансфельд. Даже сейчас — а мне сорок восемь лет — я хотел бы развиваться, может быть, открыть небольшую гостиницу в провинции, ресторанчик. Быть слугой — неприятно, поверьте мне!

Чего добивается этот скользкий тип?

— Конечно, нет, господин Лео. Боюсь, мне пора…

Но тут он хватает меня за рукав, пытаясь придать взгляду как можно больше печали. Попытка не удается. Его серые рыбьи глазки остаются холодными и коварными. Я уже писал, что бывают минуты, когда я точно знаю, что произойдет, что собеседник скажет или сделает. Сейчас именно такая минута. Господин Лео смертельно опасен. Неожиданно у меня пробежал мороз по коже.

— У меня уже были деньги, — жалуется господин Лео, загораживая мне путь, — сэкономленные пфенниг за пфеннигом. А потом судьба сыграла со мной злую шутку! Самое плохое всегда происходит только с бедняками, пардон, пожалуйста. Деньги идут к деньгам — так ведь говорят, верно?

— Что произошло?

— Меня одурачил один обманщик. Показал мне маленькую гостиницу в провинции. Чудесно обустроенную. Удивительно выгодно. Кухня — просто мечта. Столовая…

— Да, и что?

— Пардон, пожалуйста. Я был восхищен и хотел сразу купить. Он взял у меня деньги. А через три дня я узнал гнусную правду.

— Какую правду?

— Этот человек не был владельцем гостиницы, а всего лишь маклером! Владелец уполномочил его продать заведение, а сам отправился в долгосрочное путешествие. Персонал был научен. Так что подлец мог водить меня по зданию, приняв вид хозяина. Разве это не ужасно?

Он достает носовой платок, сморкается и скорбно разглядывает, что получилось.

— Вы должны подать в суд на этого человека.

— Как я могу, пардон, пожалуйста? Он, разумеется, сразу исчез. Бюро во Франкфурте, гербовая бумага — все подложное! А прекрасный автомобиль взят напрокат.

Он делает шаг в мою сторону, и я чувствую его дурное дыхание.

— У вас ведь тоже такой прекрасный автомобиль, господин Мансфельд, не правда ли? Я видел его в гараже во Фридхайме.

— Какое он имеет к этому отношение?

— Боюсь, вам придется помочь бедняку.

— Не понимаю.

— Нет-нет, уже понимаете! Вы дадите мне пять тысяч марок. Чтобы у меня снова были гроши на черный день. Конечно, пяти тысяч марок недостаточно, но с закладными и ссудами…

— Что вы сказали?

— Вы должны дать мне пять тысяч марок, господин Мансфельд. Пардон, пожалуйста, мне трудно просить вас, но иначе нельзя. Нет, иначе нельзя.

— Во-первых, у меня нет пяти тысяч марок…

— Вы могли бы получить кредит, имея в распоряжении прекрасный автомобиль.

— А во-вторых, я хотел бы вам помочь, но нахожу все же очень странным, что вы обратились с подобной просьбой именно ко мне, совершенно чужому человеку.

И я знаю, знаю все, что он скажет…

— Возможно, я вам чужой человек, господин Мансфельд, но вы для меня не чужой, пардон, пожалуйста.

— Что это значит?

— Когда вы были в гостях у господина Лорда и я нес кофе, то нашел дверь в гостиную незапертой. Я просто не мог не услышать, о чем вы говорили с мадам.

— Я вовсе ничего…

— Господин Мансфельд, пардон, пожалуйста, успокойтесь. Взгляните на меня. Меня жизнь пообтрепала больше, чем вас. Мой отец не был миллионером. Заметьте, я спокоен. К сожалению, я не мог не увидеть, как вы и мадам собирались поцеловаться…

— Ложь!

— Я привык к ругани, господин Мансфельд. Конечно, я солгу и утверждая, что видел, как сударыня прежде вас вышла из башни. Конечно, я солгу, назвав мадам возлюбленной господина Саббадини…

— Вы что, сошли с ума?

— Я — нет, господин Мансфельд, пардон, пожалуйста, я — нет! Мадам — и я говорю это с большим уважением, я всерьез озабочен — мадам, должно быть, страдает депрессией и запуталась в чувствах, и мне — за что мне это, Господи? — в подробностях, точных до неприличия, известно о том, что она делала в последние годы.

— Что же она делала?

— Обманывала господина Лорда, пардон, пожалуйста. И со многими…

— Если вы не замолчите, я ударю…

— Маленького, слабого, бедного человека? Вы в самом деле хотите это сделать, господин Мансфельд, вы, высокий, богатый и юный? Ну что ж, к другому обхождению я не привык. Бейте. Ударьте! Я защищаться не буду.

Так больше продолжаться не может. Я знал, знал в точности, что произойдет. Но продолжаться так не может.

— Замолчите! В ваших утверждениях — ни слова правды!

— Существуют доказательства, господин Мансфельд, пардон, пожалуйста. Существуют телефонные разговоры.

— Что значит телефонные разговоры?

— У меня есть магнитофон. Кроме того, существуют письма. К сожалению.

— Сволочь.

— Вы — моя последняя надежда, господин Мансфельд. Заложите автомобиль. Наверное, вы получаете много денег на карманные расходы. Так вы могли бы в рассрочку его выкупить.

— Пять тысяч марок? Это же безумие!

— Это безумие читаешь в письмах, безумие слышишь в магнитофонных записях.

Письма. Телефон. Черт возьми, почему Верена не была осторожна?

— Я уверен, господин Лорд сразу бы развелся, узнай он обо всем. А теперь и о вас…

— Я…

Но теперь Лео больше не дает себя перебивать, свинья! Он очень напоминает мне «брата» Ганси. Вот уже давно он намеренно переливает из пустого в порожнее.

— …и о вас, я скажу, позвольте мне выговориться, пардон, пожалуйста. Мадам жила, ходят слухи, в… гм… тяжелых условиях…

Я делаю шаг вперед. Он отходит на шаг назад, но продолжает говорить:

— …и, полагаю, она очень боится, что придется вернуться в эти условия. Знаю, мадам вам симпатична. Что такое пять тысяч марок, если речь идет…

Его голос пропадает, как если бы кто-то повернул на радиоприемнике ручку громкости. Я смотрю на него и думаю: конечно, он не знает ничего наверняка, у него нет доказательств, он блефует. А затем — снова его голос:

— …до конца моих дней остаться слугой и день за днем…

— Прекратите! У вас нет ни единого письма! Все это надувательство!

В ответ он вынимает из кармана три письма в конвертах, на которых указан адрес во Франкфурте, и молча передает их мне. Одно я читаю. Этого довольно.

— И сколько писем?

— Восемь.

— А магнитофонных пленок?

— Тоже восемь.

— А где гарантия, что вы не лжете? Вы же вымогатель.

— Конечно. А где гарантия, пардон, пожалуйста, что вы не подадите на меня в суд за вымогательство? Может быть, ваша симпатия к мадам все же не так сильна.

И вот я совершаю ошибку номер один. Я решаю, что любым способом должен заполучить эти письма и пленки. И ни в коем случае нельзя рассказывать об этой истории Верене. А если я расскажу, она, разумеется, порвет со мной отношения. Дело не в том, что мне не хочется ее беспокоить. Идти на поводу у вымогателя — безумие. Но ведь она не пожелает меня больше видеть! Она будет верна мужу — по меньшей мере некоторое время, а может, и всегда. Нет, нельзя Верене ничего рассказывать об этой истории. Сразу после первой ошибки я совершаю вторую:

— Если я раздобуду деньги, я, конечно, должен получить письма и пленки.

— Разумеется.

— Да, разумеется! А потом вы придете и скажете, мол, писем и пленок не восемь, а пятнадцать!

— Клянусь вам…

— Прекратите! Иначе я вас все-таки ударю!

— Я привык. Привык к подобному обращению.

— Вы дадите мне расписку о получении денег.

Идиотизм такого требования я пойму позже.

— Ну конечно же, господин Мансфельд, охотно!

Имеет смысл сообщить этому типу, что он грязная свинья? Ни малейшего. Что бы это изменило? Ничего. А одного-единственного письма достаточно… И вот у меня в руках — еще два письма, на конвертах — другой почерк. А у него — еще пять. Предположительно пять…

— Когда я могу рассчитывать получить деньги, господин Мансфельд? Пардон, пожалуйста, но это достаточно спешно.

— Во-первых, мне нужно поехать во Франкфурт. Сначала мне нужно найти закладную контору…

— Не нужно, — он достает листок бумаги. — Я позволил себе уже выбрать контору. «Коппер и К°». Лучшая контора в городе. Самые выгодные условия. Самые низкие проценты. Я рассудил, если, пардон, пожалуйста, вы, например, завтра на досуге отправитесь во Франкфурт, отдадите техпаспорт и подпишите вексель, то послезавтра уже получите чек!

Теперь он говорит все быстрее и быстрее.

— Но чек мне не нужен! Вы можете его аннулировать, прежде чем я успею снять деньги со счета. Я бы хотел получить денежки наличными.

Как идиот, настоящий идиот, я попадаюсь в его мерзкие ловушки.

— Послезавтра в три часа пополудни буду ждать вас здесь.

— Как это? Ведь господин Лорд уже завтра уезжает во Франкфурт.

— У него там свои слуги. Семья садовника и я остаемся здесь на всю зиму. Ах, если б вы знали, как порой одиноко, как…

— Стоп. Точка.

— Пардон, пожалуйста. Послезавтра в три?

Верена. Она ничего не должна узнать. Иначе я ее потерял. Иначе я ее потерял. Ошибка номер один. Нужно заплатить этому мерзавцу и получить письма и пленки. Нужно заплатить. Ошибка номер два.

— Да.

— Позволю себе сказать, пардон, пожалуйста, что мне будет крайне неприятно не найти вас послезавтра здесь, дорогой господин Мансфельд. Вперед, Ассад, вперед! Ищи палочку, ищи! Да где же эта славная палочка?

Глава 9

Принц Рашид Джемал Эд-Дин Руни Бендер Шапур Исфахани молится:

— О уверовавшие, не следуйте за стопами Сатаны, ибо идущий по его следам совершает лишь тяжкие преступления, творит недозволенное и вредит ближним…

Двадцать часов тридцать минут. Из осторожности я всегда присутствую при молитвах Рашида. Али и Ганси уже лежат в постелях, послушные и милые, словно ангелочки. Ганси весь вечер не говорил со мной: ни за ужином, ни до, ни после него.

— Ты что-нибудь придумал? — спросил я в столовой.

Ганси покачал головой, а потом внезапно исчез. Теперь он лежит в кровати, глядя в потолок.

Прежде чем прийти сюда, я побывал у Джузеппе, которого избил Али. Он спит в комнате с греком и баварцем. Я принес Джузеппе конфеты. Изголодавшийся паренек посмотрел на меня сияющими глазами и сказал на ужасном английском:

— Спасипо тебе, Оливер…

А когда я уже подошел к двери, позвал:

— Оливер!

— Да?

— Но я все-таки быв права! Религия — опиума для народа!

Али, так избивший его, негритенок Али, безжалостный фанатик веры, молитвенно сложил на одеяле руки. Он тоже молится, конечно намеренно в одно время с Рашидом. Я поразмыслил, могу ли ему это запретить. Не могу. Итак, они молятся вместе. Али, кстати, очень тихо.

— Отче наш, иже еси на небесех…

— Если бы Аллах не распростер над вами милосердие, ни одного из вас Он не оправдал бы от грехов.

От грехов. Я прочитал лишь два из трех писем. На третье не хватило духу. Я сжег все три письма в лесу и растоптал пепел.

— …хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наши…

Долги наши. Что Верена за женщина? Я спрашиваю себя не потому, что она обманывает мужа. Я спрашиваю себя потому, что она не сразу уничтожает подобные письма. Должно быть, Лео их выкрал. Возможно ли такое? Или она в самом деле немножко сумасшедшая? В конце концов, я тоже сумасшедший. Но восемь писем…

Ну да, за много лет. Может случиться. Но такому случаться нельзя. Верена должна быть осторожной! Теперь я позабочусь о ней! Нельзя, чтобы она страдала.

— …ведь Аллах говорит с угодным Ему, ибо Аллах слышит и знает все… Богатые, не клянитесь и не зарекайтесь помогать родственникам, бедным и гонимым за веру. Прощайте больше…

Нет! Я ничего не должен рассказывать Верене! Она и без того почти в панике. И тогда сразу порвет со мной. Порвет прежде, чем все начнется. Мне нужно раздобыть для этого негодяя пять тысяч марок, нужно сжечь письма и пленки, будем надеяться, что других у него нет. Собственно, у него не должно быть других. Не может же Верена быть настолько безрассудной! Странно, я совсем не ревную ее к остальным мужчинам!

— …яко же и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. Аминь.

Денег на карманные расходы не хватит, чтобы заплатить в рассрочку. Придется написать матери.

Рашид молится:

— …милостиво исполнил. Разве вы не хотите, чтобы Аллах вас простил? Вы злы, и плоть ваша, и чувства ваши будут свидетельствовать против вас в день Страшного суда и…

В эту секунду в зале ударил электрический гонг. Это сигнал, значит, шеф хочет что-то сказать из своего бюро с помощью громкоговорителей, связывающих все корпуса со школой. Рашид перестает молиться. Али поднимается на постели. Только Ганси преспокойно лежит в кровати и говорит со скукой в голосе:

— Открой дверь, Оливер. Не обязательно спускаться вниз, мы и тут услышим, что скажет старик.

Я распахиваю дверь. Многие двери уже распахнуты. Маленькие мальчики в пестрых пижамах с любопытством бегут в зал. Голос шефа звучит так громко, что мы спокойно можем не выходить из комнаты.

— Я прошу всех учителей, воспитателей и воспитательниц тотчас прийти ко мне. Я должен кое-что с вами обсудить. Если кто-нибудь, будь то маленький или взрослый, вздумает использовать отсутствие воспитателей и учинить безобразие или сбежать, завтра же вылетит из школы.

Голос у доктора Флориана хриплый, он с трудом владеет собой.

— А еще я хочу, чтобы завтра все без исключения вовремя явились в столовую на завтрак в четверть восьмого. У меня для вас тоже есть сообщение. Спокойной ночи.

Щелк. Громкоговоритель выключился.

— По койкам! Назад, марш в кровать! Мне нужно идти! — слышится отчаянный голос господина Гертериха.

— Что там случилось? — спрашиваю я.

— Я могу дождаться завтрашнего утра, — говорит Ганси и отворачивается к стене.

Вернувшись к себе в комнату, я повторяю вопрос.

— Что это может быть? — говорит Ноа, читая «Олимпию» Роберта Ноймана. — Наверное, шеф сообщит нам, что вынужден повысить плату за обучение.

— Да, — соглашается Вольфганг, разгадывая кроссворд. — Или что последних людей с кухни забрали в армию и нам теперь придется самим мыть посуду.

— Breakfast is always the time for the news such as this.[38]Завтрак — излюбленное время для подобных новостей (англ.).

На следующее утро — за окном холодно и туманно — на завтрак в самом деле являются все школьники ровно в четверть восьмого. Через несколько минут входит шеф. С пожелтевшим лицом и синяками под глазами. Наверное, не спал всю ночь. Сегодня он мне кажется еще более высоким и тощим, сегодня он еще больше горбится при ходьбе.

— Доброе утро, — очень тихо произносит доктор Флориан.

Триста детей отвечают на его приветствие.

— Несколько дней назад я сказал, что хотел бы некоторое время не есть вместе с вами, И сегодня я не буду этого делать. Когда я сообщу вам, что должен сообщить, то снова уйду, завтракайте одни…

Я оглядываюсь. У сидящего рядом Ганси просто идиотское выражение лица — без всяких эмоций. Учителя и воспитатели выглядят подавленными. Я смотрю на стол Геральдины и чувствую укол в сердце. Ее место пусто! И тут же следует разъяснение:

— С Геральдиной Ребер вчера случилось страшное несчастье. На узкой тропинке, ведущей по краю ущелья, между домом старших школьниц и школой. Вы все знаете, что я строго-настрого запретил ходить этой узкой и опасной тропинкой, — будь она хоть в десять раз короче!

Ганси мешает ложечкой кофе.

— Геральдина вчера вечером все-таки пошла запрещенной тропинкой и сорвалась в пропасть. У нее сломаны обе руки, тяжелое сотрясение мозга, кроме того, врачи боятся, что у нее перелом позвоночника.

Перелом позвоночника! Булочка выпадает у меня из рук.

— Ты слышал?

— Я же не глухой, — говорит Ганси.

— Геральдину отвезли в больницу во Франкфурте. Я звонил ее матери. Она уже в пути. Никто из вас не должен пока навещать Геральдину. Ее состояние очень серьезно. В последний раз объясняю вам: нельзя ходить тропинкой, ведущей по краю ущелья. Кого я засеку за этим занятием, тот получит предупреждение. Вы знаете, после трех предупреждений провинившийся должен покинуть школу. На этом все.

Шеф вытирает лоб носовым платком и снова поднимает бесконечно усталое лицо.

— Ах, да. Совсем забыл. Фрейлейн Гильденбранд уволилась. Вы все ее знали, многим она очень помогла. Она сказала, что ей слишком тяжело лично прощаться со всеми вами, поэтому она попросила меня передать вам самые сердечные пожелания. Фрейлейн Гильденбранд будет всегда вас помнить.

Шеф переводит дыхание и продолжает:

— Фрейлейн Гильденбранд вас никогда не забудет. Она уже покинула интернат и теперь живет во Фридхайме.

Кто-то мне незнакомый громко спрашивает:

— Но почему она уволилась, господин доктор?

Учителя и воспитатели потупили головы, и я сразу понял, что шеф говорит неправду — его голос сейчас звучит совсем иначе:

— Фрейлейн Гильденбранд была уже очень стара и больна. Вам известно, что ее сильно подводили глаза. Врач… врач прописал ей покой. Она… она с тяжелым сердцем ушла от нас.

Пауза.

— Не знаю, какие чувства вы к ней испытывали. Я не могу влезть в вас. Я испытывал и испытываю огромную благодарность к фрейлейн Гильденбранд. Во всяком случае, никогда ее не забуду.

Он снова отирает лоб платком. Ноа встает.

— Что случилось, Ноа?

— Я встаю в память о фрейлейн Гильденбранд.

В ответ встают все остальные ребята. Только Ганси продолжает мешать ложкой кофе. Я пинаю его.

— Ах, брось, пустое! — говорит Ганси, но поднимается.

Через несколько секунд Ноа садится. И все остальные ребята тоже садятся.

— Прощайте, — произносит шеф и быстро уходит. По пути к двери ему приходится пройти мимо моего стола. Поначалу он делает вид, что не видит меня, но затем резко останавливается. — Ах, Оливер…

— Господин доктор?

— Ты уже позавтракал?

Я еще не притронулся к еде, но кусок не лезет мне в горло.

— Да, господин доктор.

— Тогда пройди со мной, мне нужно тебе кое-что сказать.

Мы идем к нему в кабинет.

— Садись. В столовой я не сказал правду. Не всю правду. Фрейлейн Гильденбранд не уволилась. Я ее уволил. Мне пришлось уволить ее.

У меня кружится голова. Мне дурно. С Геральдиной случилось несчастье. Перелом позвоночника. С Геральдиной несчастье. Геральдина…

— Ты вообще слушаешь?

— Да, господин доктор.

Нужно собраться.

— Ты знал, что она была почти слепа?

— Да.

— И что у нее отекали ноги и ей было больно ходить?

— Нет, не знал.

На письменном столе стоит графин с водой. Он наливает доверху стакан, достает из упаковки две пилюли, проглатывает и запивает.

— Голова раскалывается, — говорит он. — У меня безумно болит голова. То, что я тебе расскажу, придется сохранить в тайне. Ты не должен ни с кем об этом говорить. Честное слово?

— Честное слово.

— Я расскажу только тебе, так как меня о том перед уходом попросила фрейлейн Гильденбранд. Она тебя особенно любила.

— Именно меня?

— Да.

— Почему?

— Потому что ты заботишься о несчастном малыше Ганси. Она ведь тебя об этом попросила, когда ты здесь появился, не правда ли?

Я киваю.

— Фрейлейн Гильденбранд будет очень рада, если ты иногда будешь заходить к ней. Ты знаешь, где она живет во Фридхайме?

— Да.

— Ты ее навестишь?

— Да.

— Спасибо. Итак, короче: фрейлейн Гильденбранд тоже всегда ходила по запрещенной тропинке над пропастью. Из-за больных ног. Так можно срезать большую часть пути во Фридхайм, а не только к вилле девочек.

Но и к вилле девочек! Поэтому Геральдина меня быстро догнала, когда я взял браслет Верены в ее комнате.

— Вчера после ужина фрейлейн Гильденбранд хотела еще провести несколько тестов с Геральдиной и поговорить — во Фридхайме, дома у Гильденбранд, на нейтральной территории…

— Зачем?

— В последнее время Геральдина стала особенно неуравновешенной и неразговорчивой. Она все хуже и хуже училась. Об этом-то фрейлейн Гильденбранд и хотела с ней поговорить. Разговоры фрейлейн Гильденбранд помогли многим ребятам. И они пошли во Фридхайм запрещенной дорогой, она шла впереди. Неожиданно раздался крик. Она обернулась и с ужасом увидела, что Геральдина оступилась и…

— Полетела в пропасть?

— Нет, еще нет! Падая, она уцепилась за корень и висела в воздухе на отвесной скале. Она звала на помощь. Фрейлейн Гильденбранд спешно подбежала и попыталась схватить ее за руку и вытянуть из пропасти…

— И?

— Старая женщина едва видела. Дело было ночью. Она схватила не руку Геральдины, а корень, корень был белого цвета. Она рывком выдернула его из земли, а Геральдина полетела в пропасть.

Сказав это, шеф встает, подходит к окну и смотрит на осенний туман за стеклом.

— Фрейлейн Гильденбранд в спешке прибежала в школу. Я позвонил врачу и вызвал скорую. Мы все бросились в ущелье. Только когда увезли Геральдину, фрейлейн Гильденбранд мне все рассказала.

— И тогда вы ее уволили.

— Да. Она хотела остаться до сегодняшнего утра и попрощаться со всеми вами, но… — Он запнулся.

— …но я не позволил. Еще ночью я отвез ее на своей машине во Фридхайм.

— Но почему?

— С ней случился нервический припадок. Судорожные рыдания. Сегодня утром она бы не смогла выйти к вам. Врач это подтвердил. Он дал ей успокоительное. Сейчас она спит. Несколько дней ей придется провести в постели.

Неожиданно его голос стал жестко-звонким.

— Я виноват.

— Что?

— Если позвоночник Геральдины не срастется, если — упаси Боже — если она…

Он не может выговорить.

— Если она умрет?

— …тогда я буду виноват, а не фрейлейн Гильденбранд!

— Но ведь это чепуха, господин доктор!

— Не чепуха! Я уже много лет знал, что она едва видит. Уже много лет знал, что она для всех представляет опасность — и для себя тоже. Я должен был ее уволить несколько лет назад. И не уволил.

— Потому что вам было ее жаль! Потому что вы знали, как сильно она любила детей.

— Неважно почему! Я не уволил! Если… если Геральдина не совсем поправится, я буду виноват, лишь я один!

— Послушайте, господин доктор…

— Тебе не следует больше ничего говорить. Теперь ты все знаешь. Я хочу побыть один. Прощай.

Я встаю. Он смотрит на туман за окном, и в профиль я вижу, как подрагивает его лицо.

В зале и на главной лестнице стоят ребята и говорят о Геральдине. Без семи восемь. С книгами под мышкой я иду к выходу, мне нужно на свежий воздух. Вдруг меня кто-то хватает за рукав. Это малыш Ганси. Он тянет меня вбок и шепчет:

— Ну, как я все обставил?

— Что?

— Ну, это…

— Ты…

— Тсс! Ты что, свихнулся? Не так громко! Ты же сказал, что должен избавиться от Распутницы, а мне нужно было тебе помочь, верно?

— Да.

— Ну так! И я помог! Аккуратно, как ты хотел.

Теперь я знаю, что понимает Ганси под словом «аккуратно».

Глава 10

— Старуха всегда ходила домой напрямик, хоть это и запрещено, — шепчет Ганси.

Мы заперлись в туалете. Ганси сияет. Он вне себя от радости и счастья. Думаю, меня сейчас стошнит. Я открываю маленькое окошко.

— Закрой окно, а не то нас услышит кто-нибудь на улице.

Я снова закрываю раму.

— У тебя есть сигаретка?

Я даю ему сигарету. Он закуривает и глубоко затягивается.

— Вчера утром я слышал, как старуха…

— Не называй ее старухой!

— Да ну ее, мешок с дерьмом!

Мешок с дерьмом — это небольшого росточка дама, пытавшаяся в течение полутора лет сделать из Ганси нормального доброго человека. Это несчастный человек, потерявший накануне работу. Мешок с дерьмом — это старая, почти совсем слепая фрейлейн Гильденбранд.

— Что ты слышал?

— Как старуха говорит Распутнице: «Сегодня вечером после ужина зайдем ко мне на часок. Учителя и другие девочки говорят, что ты очень беспокойна. Кричишь во сне. Мечтаешь на уроке».

Он ухмыляется.

— Это все потому, что ты ее так славно…

— Заткнись!

Он выпускает дым. Мне становится все хуже и хуже.

— Что значит «заткнись»? Как ты со мной разговариваешь? Ты сказал, что хочешь от нее избавиться, или нет?

Я молчу. Я так сказал. Я не лучше его.

— Ну так!

Теперь он доволен и снова улыбается своей мерзкой ухмылкой.

— Целый день я ломал голову. А потом придумал.

— Что?

— Дай мне сказать, черт возьми! Это мой план! У садовника я украл бухту медной проволоки.

— Зачем?

— Он еще спрашивает зачем? И тебе двадцать один год? Чтобы твоя цыпочка свалилась в пропасть!

— Ты задумал убийство!

— Чушь, какое убийство! Я думал, она сломает себе пару-тройку костей и загремит в больницу. И оставит тебя в покое!

Он снова глубоко затянулся.

— Конечно, я не смел и надеяться, что она сразу сломает позвоночник!

— Ганси!

— Ну что? Что? Это продлится месяцы, Оливер! Месяцы она не будет тебе докучать! А если Геральдина вернется, кто знает, возможно, что-нибудь плохо срастется, и она вообще не посмеет подойти к тебе. И ни к кому! Тогда все кончено! Взгляни на меня! У меня тоже сломан позвоночник. Мне никогда не достанется хорошенькая. Вероятно, это решение! Можешь, по крайней мере, сказать спасибо?

Глава 11

— Ты… — Меня все-таки сейчас вытошнит. — Ты взял медную проволоку и…

— Привязал к дереву, которое возвышается над ущельем, и протянул по земле к кустам. А в кустах я их караулил. Старуху я пропустил, а для Распутницы приподнял проволоку. Она спотыкается, поскальзывается и, падая, хватается за корень. Я локти кусал от ярости, что она не сразу полетела вниз! Но, к счастью, Гильденбранд потянула за корень, и твоя цыпочка — на дне ущелья. Я опускаю проволоку и жду, пока старуха не побежит звать на помощь. Тогда отвязываю мое изобретение от дерева и смываюсь. Бухта снова лежит у садовника. Быть может, Геральдина умрет. А если и не умрет, — в любом случае до Рождества ты от нее избавился. По меньшей мере. Как я уже говорил, вероятно, после этого она будет выглядеть не лучше меня. Что с тобой? Ты никак расстроен, а?

— Да.

— Так я и думал. Красивые речи, а потом — полные штаны. Я сразу хочу тебе сказать еще кое-что.

— Что?

— Все это я сделал по большей части ради себя.

— Ради себя?

— Да. Я все еще не совсем уверен, что ты неожиданно не передумаешь и не выберешь себе в братья Рашида или еще какого-нибудь мерзавца. Но чем больше я тебя узнаю, тем больше крепнет во мне уверенность. Я уже знаю о мадам Лорд. А теперь мы оба знаем об этой истории. Если хочешь, иди к шефу и расскажи ему все. Тогда я пойду искать господина Лорда и расскажу ему все.

— А если бы… Геральдина умерла?

— Тогда бы она была мертвой. Ты бы очень горевал, не правда ли?

— Ты… ты — черт…

— Так уже много кто говорил, это мне не в новость. Хорошо я тебе услужил или нет? Брат я тебе или нет? Брат должен все сделать для брата.

— Но не убивать.

— И убивать.

— Нет.

— Ну хватит! Тогда иди к шефу и наябедничай на меня! Мне в голову приходят вещи покруче медной проволоки! Хотел бы я знать, что скажет господин Лорд, когда я зайду к нему в гости или состряпаю письмецо!

Ганси. Господин Лео. Положение становится все хуже и хуже. Я не хочу поступать несправедливо и постоянно поступаю несправедливо. Ради Верены. Может ли зародиться счастливая любовь, вообще любовь, когда творится столько несправедливости?

— А фрейлейн Гильденбранд тебе не жалко?

— Зачем она ходит запрещенной дорогой?

— Она любила свою работу.

— И, слава Богу, ушла на покой. Да не переживай ты так из-за старой кошелки!

Я чувствую, как у меня сводит желудок.

— Кто тебе дороже — госпожа Лорд или Распутница?

Я молчу. Мне дурно.

— Значит, госпожа Лорд. Итак, ты никогда не пойдешь к шефу и не обмолвишься ни словом.

Я снова не отвечаю. Но понимаю, что он прав. Я никогда не пойду к шефу и не обмолвлюсь ни словом. Я слишком труслив для того. Я бы навредил Верене. Но дело не только в этом. Я вылечу из интерната, если расскажу, что произошло между мной и Геральдиной, — а ведь придется рассказать, если уж начать рассказывать. Я слишком труслив, слишком плох, слишком равнодушен. Ни на йоту не лучше Ганси. Буду держать рот на замке. И заплачу господину Лео. God have mercy on such as we, doomed from here to eternity.[39]Боже, смилуйся над подобными нам, низвергнутыми отсюда в вечность (англ.).

— Молчишь. Молчание — знак согласия. Ладно, Оливер.

Я опять не отвечаю. Видите, вот она — ошибка номер три. Самая досадная из всех, с самыми серьезными последствиями.

— Если нам повезет, она целый год пролежит! Бывает, позвоночник вообще не срастается, я слышал про такие случаи! Я — специалист по проблемам с позвоночником. Приходится быть специалистом. Я…

— Ганси…

— Да?

— Пожалуйста, уйди! Быстро!

— Почему?

— Меня тошнит.

Глава 12

Я съездил во Франкфурт и заложил автомобиль. Я должен вернуть пять тысяч в рассрочку по триста двадцать одной марке ежемесячно. Я встретился в лесу с господином Лео и вручил ему деньги наличными.

Настоящим подтверждаю, что получил от господина Оливера Мансфельда 14 сентября 1960 года 5000 DM (пять тысяч немецких марок).

Лео Галлер

Я хотел получить подробную расписку, но он мне в ней отказал, сказав, что лучше откажется от денег и оставит себе письма и пленки. Я поддался. С моей стороны было глупо ожидать, что он признается в вымогательстве. Тем не менее я верю в некую защиту этой расписки. Каково же будет мое удивление!

Получив деньги, господин Лео вручил мне пять писем и восемь магнитных пленок. Мы вместе отправились на опустевшую виллу Манфреда Лорда, так как я хотел убедиться, что он дал мне те пленки. Магнитофонные записи оказались настоящими. Пять писем и восемь пленок я сжег в лесу.

Вероятно, господин Лео сделал ксерокопии с писем и заверил у нотариуса. Вероятно, переписал пленки. И вероятно, есть еще письма и пленки. Я не знаю. В ту минуту я сделал все, что мог. Ничего умнее я не придумал. А вам пришла бы в голову идея получше? В некоторых ситуациях остается только надеяться. И я надеюсь.

Шеф говорит, пока врачи запретили навещать в больнице Геральдину. Значит, ее жизнь висит на волоске. Ганси очень доволен. Я послал Геральдине цветы. Было это еще одной ошибкой? Конечно.

Глава 13

Сегодня Дахау знает весь мир. Это был концлагерь высшего класса. Здесь начинался геноцид. Из Мюнхена до Дахау всего полчаса езды на автобусе. Но жители и не подозревали, что происходит в лагере. Этого вообще никто не подозревал.

Бараки все еще стоят. Там живут люди, свободные люди. У входа в лагерь светится телефонная будка. Чтобы жители лагеря сейчас, в 1960 году, могли разговаривать по телефону. Люди, жившие здесь до 1945 года, не имели такой возможности. Таков прогресс человечества.

Между бараками натянуты веревки с бельем. Ходят женщины в платках, играют дети. Стоит часовенка. Дорожки посыпаны черной крошкой. Автобус останавливается у входа в лагерь. У ворот нас ждет пожилой мужчина. Он проведет нас по лагерю. Вместо приветствия он говорит:

— Я плотник и сам был здесь узником. Теперь вожу посетителей. Посетителей много, особенно иностранцев.

— А немцев?

— И немцев.

— А каково соотношение?

— Примерно на тридцать иностранцев приходится один немец, — ответил бывший узник.

Кстати, он хромает, точно так же, как и доктор Фрей. Весь класс молча следует за обоими мужчинами.

Не хватает лишь Ноа. Он попросил позволения остаться в интернате. Без него Вольфганг выглядит совершенно потерянным. Фридрих Зюдхаус, кажется, вот-вот взорвется. Он что-то мямлит себе под нос. Я не понимаю его слов.

Сегодня прекрасный день. Голубое небо. Ясно. Полное безветрие. Мы подходим к крематорию. Бараки. Здесь страдали тысячи и тысячи людей. Тысячи и тысячи людей здесь терзали, мучили, пытали. Тысячи и тысячи людей здесь убивали. Крематорий. Тысячи и тысячи людей здесь сжигали. В получасе езды от Мюнхена. Ужас охватывает меня. Слышится карканье ворон. Внезапно я замечаю, что стою перед бараком с табличкой:

«Пивной ресторан»

— Здесь есть ресторан? — спрашиваю я.

— Здесь два ресторана, — отвечает плотник. — Живущие в бараках люди пьют тут по вечерам пиво. Некоторое время на табличке даже было написано: «Ресторан у крематория».

— Неправда, — говорит Вольфганг, и я вижу слезы у него на глазах. — Неправда!

— Нет, правда, — спокойно возражает плотник. — Только хозяину пришлось снова ее замазать, потому что приходили несколько человек из Бамберга и возмущались. Конечно, бывший хозяин не имел в виду ничего плохого, он просто хотел продать больше пива. Кстати, раньше это было здание дезинфекции.

— Что было зданием дезинфекции?

— Ну, ресторан!

— Пойдемте дальше, — говорит доктор Фрей и, хромая, идет впереди вместе с хромым плотником.

Дети играют с волчками, автомобильными шинами и мячом. У некоторых — маленькие велосипеды. На крышах бараков торчат телевизионные антенны. Но атмосферу огромного лагеря это исправить не может. Я чувствую ужасную пустоту в сердце. Через полчаса мы будем в Мюнхене…

— А теперь я покажу вам музей, — говорит хромой плотник. — Он располагается в крематории.

В крематории стоят столы, на них разложены открытки и брошюры. В нескольких витринах — жуткие напоминания об этом аде. В углу стоит деревянное сооружение.

— Это так называемый козел, — объясняет плотник. — К нему пристегивали узников и били.

Теперь Вольфганг плачет уже навзрыд. Вальтер пытается его утешить:

— Перестань, Вольфганг… Перестань!.. Все ведь смотрят!

— Ну и пусть… пусть смотрят…

— К чему теперь слезы? Это же было так давно!

Так ли уж давно?!

— Вот одна из книг отзывов, — говорит плотник, указывая на конторку.

Я пытаюсь приподнять лежащую там раскрытую книгу, но у меня не выходит.

— Мы привинтили ее к конторке, — объясняет плотник, — потому что одну уже украли. Подождите минутку, я принесу еще несколько.

Он уходит и вскоре возвращается с полудюжиной серых книг.

— Сколько у вас посетителей? — спрашивает доктор Фрей.

— Примерно полмиллиона в год, как я уже говорил, все больше иностранцы, чем немцы.

Мы разглядываем книги. Насколько я могу судить, здесь оставили отзывы американцы, испанцы, голландцы, китайцы, японцы, израильтяне, арабы, персы, бельгийцы, турки и греки, но прежде всего англичане, французы и, конечно, немцы.

Вольфганг стоит у окна, повернувшись к нам спиной, но по подрагивающим плечам можно понять, что он плачет. Он пытается скрыть слезы. Но это все равно видно. Из окна, у которого стоит Вольфганг, в чистом воздухе осеннего дня видны все Альпы — от гор Альгау до Берхтесгадена. Не думаю, что он их видит.

Неожиданно мне на ум приходит мысль о шефе. Он так же стоял у окна в кабинете, повернувшись ко мне спиной, когда говорил: «Если Геральдина окончательно не поправится, я буду виноват, лишь я один!» Чушь, конечно. Точно такая же чушь, и то, что если Вольфганг сейчас считает себя виноватым или отчасти виноватым в происходившем из-за отца-подлеца. Можно ли ему возразить? Полагаю, это было бы бессмысленно. Когда я попытался возразить шефу, он прогнал меня. Шеф и Вольфганг чувствуют себя без вины виноватыми, принимают на себя чужую вину.

Если бы Ноа был здесь! Он бы, наверное, придумал что-нибудь умное, что-нибудь утешительное. Мне ничего утешительного, ничего умного в голову не приходит. Я достаю блокнот и переписываю некоторые отзывы. Имена и адреса я опускаю, потому что не знаком с написавшими эти отзывы людьми и не знаю, понравилось бы им быть упомянутыми. Но сами отзывы — слово в слово — верны:

Люди могут такое сотворить. Думаю, это слишком!


Honte aux millions d'allemands qui ont laisse ces crimes s'acomplir sans protest .[40]Позор на головы миллионов немцев, безропотно допустивших такое преступление (франц.).


Бедная, многострадальная отчизна! Тем больше мы тебя любим!


Jamais plus? [41]Никогда больше? (франц.).


Я за то, чтобы эти лагеря наконец снесли!


Стыд и позор, что в таком музее нашлось место для ресторана!

Такое случается лишь однажды и никогда не повторится!


Ужасно то, что здесь происходило. Но не стоит снова и снова накалять страсти. Однажды надо преодолеть прошлое. Кроме того, поблизости следует основать музей — русский лагерь военнопленных.


Не вините молодое поколение. Хватит и того, что выстрадали наши отцы.


Один немецкий человек сказал мне вчера в гостинице в Дахау: «В концлагере смотреть нечего. Там рассказывают много разного, но все это неправда». Сегодня я готов его убить, если он мне попадется.


Where, oh where were the thinking Germans? [42]Где, где же были умы Германии? (англ.).

А ниже кто-то приписал:

What did you expect them to do about it? [43]А что, по-твоему, они должны были сделать? (англ.).

Читать книгу отзывов — еще печальнее, чем посещать музей; музей — прошлое, а книга — настоящее.


— Прошу проследовать за мной в помещение кремации, — говорит плотник.

Мы молча следуем за ним. Никто не проронит ни слова. На голубом небе светит бессильное солнце. Затем мы входим в огромное помещение и останавливаемся у печей. Их так много, и перед всеми лежат венки…

Глава 14

— …большие и маленькие, с лентами, на многих уже осела пыль. Дверцы печей были распахнуты, и на распахнутых дверцах тоже висели засохшие венки, а один — из золота, — рассказываю я Верене.

Семнадцать часов, смеркается. Верена остановилась в гостинице на Карлсплац, где сняла номер со спальней, гостиной и ванной. Так она может принимать гостей, не опасаясь произвести плохое впечатление, и это не возбудило подозрений, когда я представился портье.

Туалет Верены состоит из очень узких брюк и свободной блузы из материи с золотой ниткой. Мы пьем чай, сидя на широкой кушетке перед огромным окном. Я пришел около получаса назад и рассказал Верене обо всем, что видел и слышал в Дахау. Она не проронила ни слова. Когда я вошел, мы поцеловались, но, целуясь, Верена, должно быть, сразу заметила, что со мной что-то происходит, и, отстранив, взяла меня за руку и подвела к кушетке. Думаю, я слишком быстро и взволнованно говорил.

Верена не смотрит на меня. Она смотрит из окна шестого этажа вниз, в пропасть, на кутерьму машин в районе Штахус. Сумерки сгущаются. Загораются первые огоньки. Я гляжу на большие неоновые вывески:

«Осрам» — Светло как днем

«Рекс» — Отменная яичная вермишель

Супермаркет

Элизабет Тейлор

Я вижу тысячи людей, набивающихся в трамваи, сотни машин, остановившихся перед многочисленными светофорами или тянущихся бесконечной вереницей в обе стороны. Конец рабочего дня. Вот все и возвращаются домой…

Вот все и возвращаются домой, бедные и богатые, из ломбардов и банков, из мастерских и магазинов, из учреждений и с фабрик. Мне еще никогда не приходилось видеть столько людей и столько машин на огромной площади. Если посмотреть вниз, может закружиться голова.

Покупай в «Линденберге»!

Дрезденский банк

Кино

Страховое общество «Виктория»

Сколько людей! Должно быть, многие из них старшего поколения… Нет-нет, не думать об этом! Да-да, всегда думать! Никогда не забуду, что я сегодня пережил, никогда не смогу забыть. Бертольд Брехт писал: «Пусть другие говорят о своем позоре, я буду говорить о своем».

Верена все еще неподвижно смотрит из окна. Перед нами стоит чай, в номере есть кондиционер, все — ново, солидно, красиво, я чувствую аромат «Диориссимо» — запах ландышей.

— Всего в получасе отсюда, — говорю я.

Она кивает и снова смотрит на муравьиную возню на Карлсплац. Внезапно она устремляет взор на меня. В сумерках ее огромные черные глаза светятся, как звезды, отраженным светом уличных огней. Грудным, хрипловатым голосом она произносит:

— Не надо говорить этого, Оливер.

— Чего?

— Что ты хотел сказать.

Мне вдруг становится душно. Я встаю и пытаюсь глубоко вздохнуть. Не получается. Я лепечу:

— Мне очень жаль. Я так ждал этого, так радовался.

— Я тоже.

— Но я не знал, что так будет. Настолько ужасно.

— Это моя ошибка.

— Нет.

— Да. Я это предложила.

Теперь я снова могу дышать. Сажусь рядом с ней, глажу ее колени, глажу материю с золотой ниткой.

— Верена, если б ты была там со мной…

— Мне не нужно было там быть. Я и так понимаю тебя. Очень хорошо понимаю, любимый.

— Я не могу, Верена… Не могу… Боюсь в любую секунду расплакаться, как рыдавший в лагере мальчик. Боюсь расплакаться, если обниму тебя… и все разрушу… и все испорчу…

— Я понимаю тебя. Понимаю.

— Какой ужас. Сейчас мы одни. В чужом городе. Никто нас не знает. У нас есть время. Мы оба этого хотим. И вдруг так выходит.

— Молчи. Хорошо. Все хорошо. Как славно, что ты сидишь рядом со мной, и что у нас есть время, и что мы в другом городе, и что нас никто не знает.

— Может быть, если я выпью…

— Нет, — говорит она. — Ты не должен пить. Не имеешь права пить. Не имеешь права ничего забыть из того, что ты мне рассказал.

— Я все запишу. Даже это.

— Да, даже это.

— Верена, я люблю тебя.

— Ты не должен так говорить.

— Верена, я люблю тебя.

— Мой муж тоже был в партии. Он не имел отношения к Дахау. Но был в партии.

— Знаешь, сколько людей, из тех, на улице, были в партии, Верена? Знаешь, кто сидит в этой машине, и в том трамвае, и в том автобусе?

— Твое поколение не виновато. Но я, я знала, что господин Манфред Лорд был в партии, когда выходила за него замуж. Я вышла замуж за господина Лорда по расчету, по холодному расчету.

— Потому что тебе было нечего есть.

— Разве это оправдание?

— Да. Нет. Не знаю. Для женщины — да.

— Оливер!

— Да?

— Твой отец тоже был в партии?

— Разумеется. А ты думаешь, почему мне так плохо?

Затем мы держимся за руки и молчим, а на улице совсем стемнело, и глухой рев поднимается к нам из недр города. Вечером небо затянули тучи. И вот заморосил слабый-слабый дождик. Сверкающие капли стекают по оконному стеклу. Кажется, будто окно плачет. О ком?

Глава 15

По крайней мере час мы молча сидим рядом, держась за руки, и смотрим на огни и на людей. Наконец она заговорила, и ее грудной голос звучит хрипло:

— Ты… ты помнишь наш уговор, знаешь, что за жизнь я вела. Знаешь, что я за женщина. Знаешь, что между нами любовь невозможна. Но если бы у меня была другая жизнь и все было иначе, тогда… тогда я сегодня влюбилась бы в тебя, Оливер.

Я молчу. Через некоторое время она спрашивает:

— Может, нам взять такси и прокатиться по городу?

— Да. Ты знаешь Мюнхен?

— Нет.

— Я тоже нет.

Она надевает плащ и завязывает платок. Мы выходим из номера и спускаемся на лифте в вестибюль. Все улыбаются — администратор, первый портье, второй портье. Что-то думают о нас. А нам плевать, что они думают. У выхода портье свистком подзывает такси. Я помогаю Верене сесть в машину и говорю шоферу:

— Покатайте нас часок по Мюнхену.

— Будить сделана, — говорит он с акцентом.

В такси мы тоже сразу беремся за руки и время от времени молча смотрим друг на друга. Мы едем по широкой улице со множеством магазинов и огней. Дождь льет сильнее. Мы выехали на большую площадь. Шофер справляется, живем ли мы в Мюнхене.

— Нет.

Тогда он начинает выполнять обязанности гида.

— Это ратуша. Знаменитые часы играют каждый раз в одиннадцать. А видать ли вы фигуры?

— Да, — отвечаю я.

Но вижу только Верену. Дождь. Бесчисленные капельки стекают по стеклу. «Дворники» торопливо смахивают их. Все новые и новые улицы с огнями, машинами и людьми. Руины.

— Это Национальный театр. Его как раз восстанавливают.

А чуть позже:

— А это — Зал полководцев. Там Гитлер…

— Да, — говорю я. — Мы знаем.

— Отсюда до Триумфальных ворот будет ровнехонько километр. Это король Людвиг так распорядился.

Шофер беззвучно смеется.

— В школе, когда я был маленьким, господин учитель меня спросил: «Алоис, что такое километр?» А я ответил: «Километр — это расстоянье между Залом полководцев и Триумфальными воротами».

Ворота подсвечиваются. Совсем как Триумфальная арка.

— Это Триумфальные ворота.

Триумфальные ворота. Ведь мы так много побеждали. Широкая улица.

— Улица Швабинг, — объясняет шофер.

— У тебя есть сигарета? — спрашивает Верена.

Я достаю сигарету из пачки, прикуриваю и протягиваю ей, предлагаю шоферу («Не откажусь!») и беру себе еще одну.

Мы трясемся в машине по узким переулочкам со множеством богемных кафе. Но вот дома остаются позади, и мы едем по огромному, уже по-ночному темному парку, вековые деревья проносятся мимо, блестя от дождя в свете фар.

— Это Английский сад, — говорит шофер.

Из тени выплыло озеро с редкими отражающимися в воде огнями. Мы все еще держимся за руки и время от времени глядим друг на друга.

Машина резко поворачивает, и мы снова выезжаем на широкую улицу за парком. Улица ведет к высокому столпу, на котором расположена крылатая фигура с поднятой рукой.

— Это ангел свободы.

Ангел свободы. А всего в получасе отсюда… В ту же секунду Верена тихо говорит:

— А всего в получасе отсюда…

У Ноа — куча детективов. Как раз в одном из них, в «Мстителе» Эдгара Уоллеса, я прочел несколько ночей назад фразу, над которой теперь задумался: «Для каждого мужчины где-то на свете живет женщина, ее нужно только встретить, чтобы сразу понять и быть понятым». Затем мы проезжаем новый район. Видим новые высотные дома, разбитые сады, ряды гаражей. Дождь усиливается.

— Это спальный район Богенхаузен. Только-только построили.

Мы поворачиваем и возвращаемся с окраины в центр. Верена крепко сжимает мне руку. Шофер обращает наше внимание на Ванны принца-регента и чуть позже на Дворец искусств. Бесчисленные машины, светофоры, люди. Черный обелиск.

— Его велел сделать из переплавленных немецких пушек Наполеон после войны, что мы проиграли, я никогда не знаю — какая это была.

Центральный вокзал.

— Они его все строят, видите? Не знаю, откуда господа прибыли, но это стыд и позор! Прошло пятнадцать лет после войны, а они все никак не построят! Уже полкрыши была готова, как вдруг выплыла в конструкции ошибка, — и все снесли. Говорю вам, коррупция. И теперь другая фирма зарабатывает миллионы. А пассажиры все вымокнут, пока дойдут до поезда. Через пятнадцать лет после войны!

А мокли ли люди там, в Дахау, в получасе отсюда, в течение двенадцати лет, когда их выгоняли из бараков на жуткие переклички — мокли ли замученные, истерзанные, умирающие узники, когда шел дождь?

— Теперь я еще отвезу вас на площадь Гаррас, а там и час кончится.

— Ты голоден?

— Нет, — говорю я.

— Я тоже нет.

Она сует мне в руку какой-то пузырек.

— Это снотворное. Прими перед сном две таблетки. Я тоже приму. Чтобы уснуть.

Ни слова о вечере, который мы должны были провести вместе, — ни с ее, ни с моей стороны. Я прячу пузырек. Я очень ей за это благодарен.

— Как мы будем оставаться в контакте?

— Я напишу тебе, а ты — мне. До востребования.

— Нет!

— Почему ты так волнуешься?

— Просто… я… Я никогда не пишу писем! Никогда не знаешь, что с ними случится. Кто-нибудь найдет. Кто-нибудь будет вымогать у тебя деньги. Вымогать у меня деньги.

— Да, — упавшим голосом говорит она. — Правда. Я так неосторожна. Уже несколько раз теряла письма, знаешь? Обычно я их сразу сжигаю, но некоторые я сохранила, а потом потеряла. Надеюсь, их никто не найдет.

— Надейся.

— Я позвоню тебе.

— Но не из дома.

— Почему нет? На Эмму я могу совершенно…

— Кто это Эмма?

— Наша повариха. Она привязана ко мне.

— Одной привязанности недостаточно. Нужно звонить с почты. Прогуляйся. С двух до без четверти четыре. Когда сможешь. Я буду ждать твоего звонка каждый день с двух до без четверти четыре в гараже во Фридхайме.

— А если я однажды не смогу?

— Тогда я прожду зря. Не звони в интернат — мы не должны рисковать. Там всегда есть кому подслушать.

— Почему ты так осторожен, Оливер? Почему так подозрителен? Что-то случилось?

— Да.

Он привстала на сиденье.

— Что?

— Не с тобой… С другой женщиной… с другой женщиной однажды кое-что случилось… потому что мы были неосторожны, разговаривали по телефону и писали друг другу письма.

— Итак, господа, вот и площадь Гаррас.

— Простите?

— Это площадь Гаррас.

— A-a!

— Отвезти господ обратно в гостиницу?

— Да, пожалуйста, — говорит Верена и обращается ко мне: — Не грусти. Пожалуйста, не грусти.

— Ладно.

— Через несколько дней все пройдет. Клянусь! Потом я найду кафе или бар, где мы сможем встречаться. А потом… — она шепчет мне на ухо, — …потом найду гостиницу.

— Да.

Верена снова крепко жмет мне руку.

— Даже цветов я не могу тебе послать, — говорю я.

— Не страшно, Оливер… Мне не нужны цветы… но ты… мне нужен ты… вот увидишь, это будет чудесно, чудесно, как никогда… для тебя и меня…

— Да.

Тут мы остановились перед гостиницей. Портье с большим зонтом торопливо выходит из вестибюля, чтобы Верена не промокла. Он слышит каждое слово. Нам уже не поцеловаться. И не поговорить как следует.

— Поезжай домой.

— Да.

— Послезавтра днем я позвоню.

— Да.

— Спокойной ночи.

— И тебе спокойной ночи.

Я все же целую ее руку. Верена улыбается и быстро идет в гостиницу, защищенная от дождя зонтом портье. И больше не оборачивается. Я жду, пока она не скрывается из глаз, затем снова сажусь в такси — такси дожидалось меня — и называю адрес маленькой гостиницы, где мы остановились с классом. Дождь льет как из ведра.

Глава 16

Конечно, Верена не звонит каждый день. Она не может. Это бы сразу заметили. Ее муж дает обед. Нужно встретиться с ним в городе. Разумеется, иного я и не ждал.

Но каждый день с двух до без четверти четыре я жду звонка в гараже во Фридхайме. Гараж принадлежит пожилой даме по имени Либетрой, при нем есть заросший сад. В высокой траве стоят стол и скамейка. В хорошую погоду я сижу на скамейке и, пока жду, пишу роман — мой роман.

Я сказал фрау Либетрой, что жду телефонного звонка. Я дал ей деньги. У фрау Либетрой живет старый сенбернар. Звери могут предчувствовать несчастье. Иногда собака начинает скулить. И я уже знаю: не позднее чем через пять минут в конторе гаража зазвонит телефон и этот звонок — от Верены. Она всегда извиняется, что не может звонить каждый день, рассказывает, что было пережито с тех пор, как мы виделись в последний раз. Она была в театре, спорит со своим мужем, скучает по мне.

— И я, и я, сердце мое!

— Потерпи, потерпи совсем немножко. Мой муж сейчас как сумасшедший. Он не спускает с меня глаз. Или он что-то заметил? Но я что-нибудь придумаю для нас. Может быть, уже завтра, может быть, послезавтра.

— Может быть, через год.

— Не говори так. Я же хочу этого не меньше, чем ты. Ты мне не веришь?

— Верю. Извини.

— Ты думаешь обо мне?

— Всегда.

— Я тоже. Я должна постоянно думать о тебе. И об этой поездке в такси. Потерпи. Запиши нашу историю. Ты сделаешь это?

— Да.

— Целую тебя, любимый.

— Я люблю тебя.

Так проходят день за днем. Я терплю, жду, пишу. Иногда идет дождь. Тогда я пишу в конторе. Через большое окно я вижу двух механиков, ремонтирующих автомобили: пожилого и молодого. Сенбернар всегда лежит у моих ног. Иногда он скулит. Тогда я становлюсь счастливым и начинаю пристально смотреть на телефонный аппарат — раз, два… Тут раздается звонок, и я вновь слышу голос Верены.

Наступает суббота, так называемый «родительский день». С автострады тянется целый поток помпезных автомашин, которые я видел, когда подходил. Дорогие родители посещают своих дорогих деток. Они привозят подарки и свертки с едой и идут с дорогими детками в ресторан «А», так как с дорогими родителями разрешено пойти в ресторан «А». Ко мне не приезжает никто. Ко многим детям тоже никто не приезжает. Либо родители слишком далеко, либо не хотят приезжать, либо не могут.

— Я рад, когда не вижу свою старуху, — говорит Ганси.

Правда ли это?

Он залезает в свою кровать и целый день не выходит на улицу.

И лишь одни взрослые приезжают на электричке и полчаса идут от железнодорожной станции до интерната пешком — это родители Вальтера. Это мальчик, с которым ходила до меня Геральдина. Родители Вальтера не идут в ресторан «А». Они привезли с собой бутерброды. Уже ранним вечером они прощаются и уезжают, выглядят подавленными. Вальтер идет ко мне, сидящему так, что могу прекрасно наблюдать весь этот лживый цирк, и говорит:

— Я думаю, что накрылась медным тазом наша семейная жизнь.

— Почему?

— Нет денег. Папаша полный банкрот. Мелкий бухгалтер-ревизор, понимаешь? Он говорит, что больше не выдержит здесь нужды и безнадежности. Он хочет эмигрировать. В Канаду. Уже оформил все документы.

— Так это же отлично, дружище!

— Отлично? Дерьмо!

— Как так?

— Мать непременно хочет остаться в Германии.

— А ты?

— Они говорят, что я должен выбрать сам. Прекрасный выбор, не правда ли? В любом случае к Рождеству меня здесь не будет. Отец не может платить за обучение.

— Ты не получал стипендии?

— Для этого я недостаточно хорош.

Он куда-то убегает, забивается, как больное или подстреленное животное. Многие дети убегают в такие «родительские дни» в лес, если не приезжают их родители. Сейчас так же поступил Вальтер. Смешно, брак его родителей распадается из-за нехватки денег, а у моих родителей — от их чрезмерного количества.

Это не должно зависеть от денег.

Примерно в шесть-семь часов вечера все взрослые начинают вдруг ужасно спешить. Объятия. Наставления. Поцелуи. Слезы. Колонна «мерседесов», «капитанов» и «BMW» снова отправилась в путь, на этот раз вниз по долине. «Родительский день» прошел. Родители выполнили свой долг. Дети остаются. Они набрасываются на содержимое пакетов с едой, переедают, и у многих уже ночью вся эта пища выходит со рвотой, у некоторых лишь на следующее утро. Во всех классах появляются пустые места. Все как всегда. И всегда одно и то же.

Глава 17

Мне, впрочем, не на что жаловаться. Я получаю почту — от своей матери. Мой отец не пишет мне никогда. И моя дорогая тетя Лиззи — тоже. В письмах матери — деньги, о которых я просил, так как мне необходимо еще оплатить вексель за машину. Письма написаны слабой, дрожащей рукой, видно, что она пишет их лежа, и все они очень короткие и удивительно похожи одно на другое.

«Мой дорогой Оливер,

Как тебе известно, вот уже несколько недель я снова в санатории, но чувствую себя намного лучше! Скорее наступило бы Рождество, тогда я снова увижу тебя. На праздничные дни, возможно, меня отпустят домой. Если бы не эти вечные депрессии и расстройства кровообращения! И бессонница. Но и это пройдет. Когда-нибудь ты закончишь школу и станешь совсем взрослым, тогда я объясню тебе все то, чего ты сегодня не понимаешь.

Обнимаю и целую тебя тысячу раз. Твоя любящая мамочка».

Ты ничего не должна мне объяснять, мамочка. Я уже давно все понимаю. Желаю счастья, тетя Лиззи! И дальше в том же духе. Еще несколько санаториев, и вы можете предложить матери пятьдесят первый параграф. Тогда ты, тетушка, — неограниченная властительница. Ты действительно сделаешь это очень тонко, мое почтение.

Кстати, Геральдину еще никому не разрешено навещать. Бедный Вальтер попытался было. Но его выпроводили. Ей лучше, но еще далеко не хорошо. После перелома позвоночника появились осложнения.

Итак, я сажусь и вымучиваю пару строк для Геральдины, бездушных, ничего не говорящих строк, находясь в конторе гаража фрау Либетрой и ожидая телефонного звонка.

В тот день звонка не было.

Время проходит. Вот уже и октябрь. Часто идут дожди. Деревья черные и голые. В нашем классе создана джаз-группа, в которой играют Ноа и Вольфганг. Часто по вечерам группа устраивает в подвале виллы джем-сейшн. Всегда с большим успехом. Еще один вечерний аттракцион организовал доктор Фрей: тот, кто хочет, может смотреть по немецкому телевидению «Третий рейх». Вперед, мальчики и девочки шестого класса!

Большой телевизор стоит в столовой.

Очень много школьников приходят на передачу. Присутствуют даже воспитатели с учителями.

Документы описывают события 1933–1945 годов не в хронологическом порядке, а по следующим темам:

Так называемый захват власти.

Уничтожение интеллигенции.

Сжигание книг.

Подготовка к войне.

Поход на Польшу.

Поход на Россию.

Концентрационные лагеря.

Интервенция и прочее.

Часто случается, что школьники смотрят на взрослых со стороны, например, на съезде в Нюрнберге, в Кроллоппер, где собирался рейхстаг или сотни тысяч с поднятой правой рукой, рычащие свое «Хайль!» на Олимпийском стадионе, когда фюрер, тощий Геббельс или жирный Геринг с пеной у рта, взахлеб, срывающимися голосами выкрикивали свои чудовищные лозунги.

Геббельс спрашивает:

— Вы хотите тотальной войны?

И неистовствующая, свирепствующая масса старается изо всех сил:

— Да! Да! Да!

Да, да, да.

Это были наши отцы.

Это были наши матери.

Это был немецкий народ.

Конечно же, не весь, было бы глупо утверждать подобное. Но большая часть его.

Вы хотите тотальной войны?

Да! Да! Да!

Не презрительно, но с удивлением, с непониманием, в растерянности смотрят дети на взрослых при таких кадрах на экране.

Я часто сижу спиной к телевизору и вглядываюсь в лица. Такое впечатление, что дети хотели бы спросить: «Как вообще это стало возможным, что вы поверили таким крикунам, таким толстякам, таким преступникам? Как такое могло с вами произойти?»

Они не говорят ни слова.

Они спрашивают глазами.

И взрослые опускают головы.

Фридрих Зюдхаус никогда не ходит на такие вечера. Он пишет, как говорят его соседи по комнате, длинные письма.

Никто не знает кому.

Скоро мы должны об этом узнать.

Господин Гертерих, воспитатель, становится все более бледным и худым. Никто больше не воспринимает его всерьез. Но нельзя также сказать, что он мешает. Он просто делает все вместе со всеми.

— Я думаю, мы его воспитали, — говорит Али.

Маленький черный Али в своей религиозной неумолимости, впрочем, развязал целый скандал.

Во Фридхайме есть две церкви: протестантская и католическая.

В субботу много детей приходят в церкви. Парочки всегда заходят вместе в одну церковь независимо от принадлежности к той или иной конфессии.

Напишу лучше: парочки ходили.

Так как это уже в прошлом.

Али принял за оскорбление и несказанно возмутился, когда увидел в своей католической церкви трех девушек и трех молодых людей-протестантов.

Он сразу же помчался к своему досточтимому святому отцу.

Тот созвонился со своим коллегой, подметившим, кстати, что и в протестантской церкви находились несколько католиков и католичек.

Оба духовных лица сразу обратились к шефу и нажаловались.

С тех пор надзиратели и воспитатели вместе ходят в обе церкви.

Какие же были последствия?

Парочки различных конфессий вообще не ходят на службу в церкви.

Они пропадают в лесу.

Устраивать свою судьбу в церквях они уже не будут.

Ноа сказал Рашиду:

— Мне бы заботы этих господ! Радуйся, маленький принц, что здесь нет синагог и мечетей!

— Неплохо было бы, если бы во Фридхайме построили мечеть! — ответил Рашид. — Так здорово дома, когда муэдзин по вечерам зовет на молитву!

Школьники третьего, пятого, седьмого и восьмого классов организовали хор. Он репетирует в спортивном зале и специализируется на духовных песнях североамериканских негров. Среди них действительно есть великолепные певцы, они выполняют тяжелую работу и, когда находятся в хорошей форме, дают концерты в разных городах, соревнуясь с другими хорами. Один из них, поющий лучше всех, — бедный маленький Джузеппе. Иногда я слушаю, как «Менестрели» — так они себя назвали — репетируют. У них много песен. Наш учитель музыки, господин Фридрис, написал мелодию с текстом на английском языке. Песня, которая мне особенно нравится, называется «Стой смирно, Джордан!»

Стой смирно, Джордан!

Стой смирно!

Но не могу я этого делать,

Хотя все-таки должен…

Все, что еще остается от Верены, — это ее голос, и то не каждый день, хотя я жду этого голоса, этого телефонного звонка, как воду испытывающий жажду.

— Терпение… Еще немного терпения… Он постоянно следит за мной. Я не могу покинуть дом даже вместе с ребенком. Сейчас он как раз на час уехал в город… Я должна закончить разговор, не сердись, любимый! Надеюсь, до завтра.

Надеюсь, до завтра.

А может быть, у нее есть кто-то другой?

Нет, тогда она больше не звонила бы.

Или все-таки кто-то есть?

— Записывай нашу историю и терпи, — сказала она.

Прошло всего недели, а мне кажется, что два года. Что мне делать? Я записываю нашу историю от руки. Обработав и поправив текст, я печатаю его на машинке. Получилось уже целая пачка страниц, слава богу, достаточно толстая, но не до такой степени, чтобы совсем лишить меня сил и отбить желание продолжать эту работу.

Поначалу я и собирался все закончить, поскольку думал, что все это было чепухой. Может быть, это действительно чепуха…

Я должен наконец рассказать еще одну историю, вызывающую улыбку (не смех) у всего интерната.

Я уже писал об учителе английского языка, с которым мы читали «Бурю» Шекспира. По ролям. Я также поведал о том, каким восхитительным был этот человек. Молод. Всегда с шиком одет. Постоянно любезен и при всем этом — полный авторитет у ребят.

Мы все любим его. И он любит нас. Мальчиков немножко больше, чем девочек. Но здесь необходимо быть очень внимательным, чтобы подметить, что он живет с оглядкой, так как является жутко осторожным развратником, который никогда не позволил бы себе какую-либо вольность в стенах интерната. Для этого он слишком честолюбив!

Ну вот, как сообщает Ганси: однажды утром, когда учитель английского языка мистер Олдридж входит в четвертый класс, на его столе стоит ваза с великолепными цветами.

Кто их поставил?

Никто не признается.

Мистер Олдридж усмехается, кланяется во все стороны и благодарит всех сразу, так как никто не называет себя лично.

И все опять довольны его любезностью.

В этом классе учится Чичита, которая делала макумбу для Гастона и Карлы. Ей пятнадцать лет.

После урока, когда пустеет классная комната, Чичита не уходит.

Ганси — этот маленький чертенок успевает везде — подслушивает у двери, и то, что он слышит, позже, конечно, рассказывает не только мне, но и всем другим…

Мистер Олдридж складывает свои книги и говорит с удивлением:

— Что ты здесь делаешь, Чичита? Ведь сейчас же перемена?

— Я должна вам что-то сказать, мистер Олдридж…

(Вся беседа происходит, конечно, на английском языке, но Ганси уже достаточно владеет английским, чтобы все понять, а так как он еще и подсматривает в замочную скважину, то впоследствии может утверждать, что Чичита чуть не лопнула от смеха, «но, как должен я вам сказать, покраснев от уха до уха».)

— Итак, Чичита?

— Цветы…

— Что с цветами?

— Они от меня, мистер Олдридж!

— От тебя? А почему, собственно, ты даришь мне цветы?

— Потому что… я не могу этого сказать!

— Но я желал бы знать это!

— Тогда вы должны отвернуться! Пожалуйста, мистер Олдридж!

Так вот, учитель английского языка поворачивается к маленькой бразильянке спиной, и она совсем тихо произносит:

— Потому… потому… потому что я люблю вас!

И быстро бежит к двери (Ганси едва успевает отбежать на пару шагов в сторону и потом бросается вниз по коридору на улицу).

Когда эта история за обедом становится достоянием гласности, то о Чичите начинают злословить.

Она очень расстроена.

Кто подслушал?

Кто предал?

Она сидит здесь. Ничего не ест, уставившись в одну точку.

Но тут я должен сказать, что некоторые из этих гомиков обладают чрезвычайным шармом.

Знаете, что случилось?

Учителя ведь едят вместе с нами в одном и том же зале, в одно и то же время. Неожиданно мистер Олдридж встает, идет к Чичите, дотрагивается до ее заплаканного лица, поднимает за подбородок и говорит с поклоном:

— В последние недели ты была такой усердной и прилежной, что я хотел бы кое о чем спросить.

— Вы… хотите… меня… о чем-то… спросить… мистер Олдридж?

— Не могла бы ты доставить мне удовольствие и сегодня вечером в семь часов поужинать со мной в ресторане «А»?

(Это он, естественно, заранее обсудил с шефом, и я вижу, как шеф ухмыляется.)

Маленькая Чичита встает, вытирает слезы и делает реверанс.

— С удовольствием, мистер Олдридж, — говорит она, если только я не буду вам в тягость…

— В тягость? Это будет для меня большой радостью и честью, Чичита! Позволю себе зайти за тобой в половине седьмого.

Итак, в этот вечер Чичита одалживает у одной подруги самое красивое платье, у старших девочек — помаду и духи и идет под руку с мистером Олдриджем в ресторан «А» ужинать.

В половине десятого вечера Чичита уже лежит в своей кровати, она — самая счастливая девочка в интернате!

Конечно, она не в силах уснуть всю ночь.

Ну, ситуация улажена, мистер Олдридж сумел исправить то, что натворил Ганси. Большего Чичита и не желает.

Она еще сильнее боготворит мистера Олдриджа, и на занятиях он время от времени гладит ее по голове. Получает по английскому языку только отличные отметки, так хорошо она учится.

Счастливая Чичита!

Ей пятнадцать, и она довольна ужином.

А мне двадцать один.

И каждый новый день становится для меня все мрачнее. И после каждого разговора я чувствую себя только хуже.

Так продолжается до одиннадцатого октября.

Одиннадцатое октября — это четверг, и дождь льет как из ведра. Я сижу в конторе гаража фрау Либетрой и пишу, и тут звонит Верена. Ее голос звучит так, будто она задыхается.

— Слушай! Четырнадцатого у меня день рождения. Сегодня утром мой муж сказал, что тринадцатого он обязательно должен лететь в Стокгольм и вернется лишь пятнадцатого! Любимый, сладкий мой, я приглашаю тебя на мой день рождения!

— Но ведь у тебя будут и другие гости!

— Они уйдут самое позднее в двенадцать. Я приглашу людей в возрасте, ты уйдешь с ними, а потом вернешься. И вся ночь будет наша!

— А прислуга?..

— Спит на самом верхнем этаже. Моя спальня — на первом этаже. Нам нужно только не шуметь. Правда, прекрасно? Почему ты ничего не говоришь?

— Потому что это замечательно. Так замечательно, что я ничего не могу сказать.

Глава 18

«Love is just a word. It does not mean a thinq…»[44]«Любовь — только слово, оно не значит плоть!» (англ.).

По-детски волнующе звучит голос певицы в сопровождении фортепиано и ударного инструмента. Маленькая пластинка вращается на тарелке проигрывателя.

Мы танцуем под мелодию любимой песни Верены. Эта песня, звучащая по-английски, настолько проста, что под нее могут танцевать и пожилые люди.

«…Это причудливая форма высказывания: два человека хотят качаться в танце».

На Верене никаких украшений, лишь одно красивое кольцо. Для сегодняшнего вечера она сделала высокую прическу. Платье ее настолько узко, что скорее напоминает вторую кожу. И сшито из ткани, похожей на настоящее серебро. Под ним отлично вырисовывается каждый изгиб, каждое очертание ее тела. Мы все немного под хмельком. Верена думает, что никто не замечает, как мы танцуем. Мы крепко обнимаем друг друга. Ее тело плотно прижимается к моему. Если двое на одном из вечеров, которые иногда устраивает в интернате шеф, танцевали бы таким вот образом, они тотчас же были бы отосланы домой! Я чувствую, как взволнована Верена. Я взволнован так же, как и она, и она тоже чувствует это и прикладывает все силы, чтобы еще более возбудить меня. «…Любовь — только слово, и, когда вступают в свои права чувства, оно покрывает грехи…»

Полдвенадцатого.

— О чем ты думаешь? — шепчет Верена.

— О том.

— Я тоже. Они уже уходят. Самое позднее — через полчаса уйдут все. — Она еще сильнее прижимается ко мне. Мы почти не двигаемся с места. Ее глаза такие большие, как никогда. Она красива, как никогда. Она накрашена и напудрена, как никогда.

«…Любовь — только слово».

Мы больше вообще не двигаемся с места. Мы, как в колыбели, качаемся в ритме этой печальной песни.

«…Любовь — лишь слово, которое твердят все вокруг».

— Тебе нравится песня?

— Нет.

— Мне жаль. Она моя философия: «Любовь — только слово».

— Пока.

— Как это?

— Она недолго будет твоей философией.

— Ах, любимый!

«…Любовь — только слово».

— Прижми меня сильнее к себе. Еще сильнее. Очень сильно, Оливер!

— За нами наблюдает доктор Филдинг.

— Он? Он просто ревнивец!

— Как это?

— Он уже много лет ухаживает за мной. Близкий друг моего мужа. Теперь ты видишь сам, какого дракона он выбрал себе в качестве любимой женщины. Если сам он уже не может и ни на что не способен физически, то довольствуется наблюдениями за каждым моим шагом. Это происходит на каждой вечеринке, и совсем неважно, с кем я танцую и с кем говорю.

— Ну да?

— Безразлично. Я говорю тебе, безразлично. Сегодня мне все безразлично.

— Не так громко. Он это слышит.

— Ну и пусть! У меня день рождения. — Сейчас она все-таки шепчет: — И через час…

«…Хотя я знаю, мы оба знаем — это неискренне…»

Этот доктор Филдинг целый вечер действует мне на нервы. Он не спускает с меня глаз. Может быть, Манфред Лорд попросил его об этом? Нет, вероятно, Верена права. Он ревнив. И он не может, не должен и не осмелится. Он смотрит и сейчас, танцуя с какой-то гремящей украшениями дамой, непрерывно оборачиваясь в мою сторону. Но я так возбужден, что мне уже все равно, как и Верене.

«…Любовь — только слово, слово, которое ласкает наш слух…»

Фортепиано. Щемящая душу труба. Песня, текст которой выражает философию Верены, закончилась.

Мы присаживаемся, доктор Филдинг готовит коктейль. Он переворачивает и встряхивает шейкер. Его жена смотрит на часы. Уже в третий раз. Кто-то говорит, что после последнего бокала, выпитого в честь виновницы торжества, нужно собираться домой. Все согласны. Господам завтра необходимо вовремя явиться на службу.

— Всех благ, уважаемая, — говорит доктор Филдинг, но при этом он смотрит не на Верену, а на меня. Обладает чутьем, старый мешок. Мы пьем за Верену. Обе горничные, кухарка и слуга давно ушли спать.

Эвелин уже несколько часов лежит в кровати. Она поздоровалась со мной, когда я пришел, утащила меня в сторону и прошептала:

— Ты прочитал мою записку?

— Да.

— И что?

— Все будет хорошо.

— Когда?

— Знаешь, все это очень тяжело. Какое-то время все остается как есть. Ты должна набраться терпения.

Терпение!

Это же говорила мне и Верена.

Все люди, видимо, должны иметь терпение.

— Я терплю, — прошептала Эвелин, и ее горячая маленькая рука лежала в моей, — я еще много должна терпеть. Но это будет продолжаться не слишком долго? Хотя бы не слишком долго.

— Все так уж плохо?

— Это так печально, — ответила она. — Мама вообще больше не смеется. Раньше она так много смеялась. А ее муж терпеть меня не может…

Верена пригласила четырнадцать гостей, включая меня. Гости принесли небольшие подарки. Пепельница в стиле «антик» (так как вилла построена в этом стиле, такая же была у нас в Бетховен-парке), пепельница из цинка. Кое-что полезное для кухни. Большая, очень толстая, художественно украшенная свеча для огромного деревянного светильника, который стоит в прихожей. И все в том же духе. Я подарил Верене пятьдесят одну красную гвоздику. Доктор Филдинг прокомментировал это так: «У вас, должно быть, много денег, молодой человек!»

Манфред Лорд подарил Верене новое кольцо — уже вчера — в нем определенно два карата. И еще нежно окрашенную в светлый тон норку. Кольцо Верена уже носит, оно переливается и блестит на свету. Норковое пальто она убрала. Дорогие подарки Манфреда Лорда напугали меня. Этот мужчина любит свою жену. Час назад он звонил и еще раз поздравил жену с днем рождения. Он даже меня пригласил к телефону:

— Я так рад, что вы тоже пришли, Оливер. Позаботьтесь немного о Верене! Потанцуйте с ней! Ведь приглашены только пожилые люди. Вы — единственный молодой человек! Знаете ли, дорогой друг, я тоже слишком стар для нее…

— Цинизм, — сказала Верена, которая слушала все это, приложив трубку телефона к уху, после того как я закончил разговор. — Это его манера говорить циничные вещи.

— Но норка… Кольцо… Он любит тебя…

— Конечно, он любит меня. По-своему. Но я не люблю его. Я же сказала тебе, я…

— Успокойся.

Это была вечеринка. Коктейль. Великолепная еда. Кофе. Коньяк. Виски. Шампанское. Верена хорошая хозяйка, внимательная и уверенная. Она рано отправила горничных спать. Она все делает сама. Пару раз она заходит на кухню. Один раз я иду следом за ней. И мы целуемся, пока один не отталкивает другого.

— Я так долго не смогу выдержать.

— Скоро, любимый, скоро. Уже десять. Возвращайся к гостям. Иначе они заметят.

Итак, я вернулся. Это очень красивый дом. Здесь все дышит серьезностью, стабильностью, традициями, манерами и достоинством. Когда я иду по этому дому, мне становится ясно, в каком доме, доме выскочек, я жил когда-то и какой карьерист мой отец.

Так думаю я. Я еще приду к тому, что не только люди, но даже дома могут разочаровать.

Глава 19

Когда веселье в разгаре и все пьют (и доктор Филдинг так таращит на меня глаза, что я слышу, как его супруга говорит ему: «Что ты уставился! Ты выставляешь себя на посмешище. Кроме того, это оскорбительно для меня!»), Верена абсолютно спокойно, довольно громко спрашивает меня:

— Что с этой девушкой?

Я просто не знаю еще, что она имеет в виду:

— С какой девушкой?

— Девушкой с украшениями. Ты ей это сказал?

— Я не смог.

— Что это значит?

Я рассказываю, что произошло с Геральдиной. Странным образом Верена сразу верит этому.

— А когда ее разрешат навещать, ты пойдешь туда и скажешь ей?

— Клянусь.

Я действительно это сделаю. Я обязан был сделать это сразу. Не прося помощи у этого проклятого Ганси. О Ганси я вообще ничего не рассказываю Верене, а также ничего о печальном уходе фрейлейн Гильденбранд.

— Как два голубка, — подкалывает доктор Филдинг.

Он не может по-другому. Это сильнее его.

Юноша, ты должен плотски любить Верену. И это не фокус. При его весящей целую тонну жене.

— О чем вы думаете, дорогой доктор? — Верена улыбается.

— Как хорошо вы оба веселитесь! Я уже целый вечер наблюдаю это. Вы должны самым прекрасным образом понимать друг друга.

— Наши семьи очень дружны, любезнейший доктор. Особенно мой муж и отец Оливера.

Верена! Так, не подумав, нельзя вызывать ссору!

Фрау Филдинг не выдерживает:

— Все, Юрген, хватит. Нам пора уходить! — И, когда все повернулись к ним, громко (это ее месть) говорит: — Завтра утром он опять будет мне жаловаться, что плохо себя чувствует. У него проблемы с печенью. Ему вообще запрещено употреблять спиртное.

Другие дамы тоже придерживаются почти такой же точки зрения, и все господа сравнивают себя с доктором Филдингом. Конечно, каждый из них с удовольствием расстался бы со своей старой женой и женился бы на молодой и шикарной, стройной, сладкой, не злой и не ворчащей и не брюзжащей. Однако Денежный мешок рискует своими монетами, если хочет развестись со старой женой. Кто же хочет этого? Уж лучше ад дома, миллионы в банке и где-нибудь тайные апартаменты с изящной, грациозной подружкой. У подружки, конечно же, несколько вот таких старых мальчиков и их план посещений. Все пытаются в этом подражать Розмари. Я преувеличиваю?

Спор между господином и госпожой Филдинг — часы показывают без пяти минут двенадцать — провоцирует общие сборы домой. В то время как гости шумной толпой надевают в коридоре свои пальто (и норок среди них прилично), когда они, стараясь, чтобы это было по возможности замечено, кладут на латунную тарелку деньги для прислуги, Верена шепчет мне:

— Все двери будут открыты. Тихо снова закрой их.

Я киваю и улыбаюсь доктору Филдингу.

Помпезное прощание. Объятия. Воздушные дамские поцелуи в дамские щечки. Надеюсь на то, что Эвелин не проснется. И никто из служащих. Наконец-то мы на улице. Дом расположен в небольшом парке. Когда мы по гравийной дорожке идем к улице, Верена демонстративно гасит несколько светильников на первом этаже.

Еще светят старые железные кованые фонари по ходу автомобилей. Наши машины паркуются на улице. Одни «мерседесы». И мой «ягуар». Возобновленное прощание. На этот раз более короткое. Господа хотят домой. Только доктор Филдинг никак не успокоится:

— Вам далеко ехать, молодой человек.

— Не так уж и плохо, старик, — хочется сказать мне, но конечно же, говорю я другое. — Ах, всего каких-то сорок минут, господин доктор.

— Как вы поедете?

Тут я соображаю достаточно быстро:

— Так же, как и приехал сюда — от Мигель-аллеи до Рейнгау-аллеи. И далее через Висбаденштрассе до шоссе.

И тут же получаю по заслугам.

— Это великолепно! Вы сможете быть для нас лоцманом. Поезжайте впереди нас! Мы живем на Висбаденштрассе, дом номер 144.

Проклятие!

Ничего не поделаешь. Теперь я должен сделать огромный крюк. Собственно говоря, я всего лишь хотел объехать квартал и где-нибудь припарковать автомобиль.

Я еду. Филдинг все время движется за мной. На Висбаденштрассе я начинаю присматриваться к номерам домов. 120; 130; 136. Сейчас я должен был бы притормозить. 140. Он следует за мной далее. Что же такое? Он хочет увидеть, действительно ли я еду в свой интернат. К счастью, я ориентируюсь во Франкфурте, как в кармане собственных брюк. И, к счастью, у меня спортивное авто.

Ну, поехали! Сейчас что-то будет!

Возле Бигвальда я дергаю руль вправо, не включая указателя поворота и забираю наверх, к пляжу. На пляже вновь направо. Еще раз направо, выезжаю на Рёдельланд-штрассе. Здесь есть заброшенная парковка, где я и останавливаюсь со скрежетом и выключаю фары. Жду три минуты. Пять минут. Ни одна машина не проезжает мимо. Кажется, я отделался от доктора Филдинга. Между тем все же лучше подождать еще одну минуту. Возможно, он меня ищет. Пока я жду, на ум приходит господин Гертерих. Я столько раз помогал ему с тех пор, как мы вместе находимся в интернате, что сегодня вечером очень откровенно поговорил с ним:

— Я уезжаю и вернусь лишь завтра утром.

Он уже так измотан, измучен и разбит, что лишь бубнит:

— По крайней мере, вовремя приезжайте, к началу занятий.

— Конечно.

Его любезность объясняется тем, что за две минуты до этого разговора я влепил маленькому черному Али пару пощечин, так как тот забрызгал чернилами костюм воспитателя (чего только не приходится терпеть бедному господину). Пока я сообщал господину Гертериху о своем намерении, тот вытирал с помощью лимона и губки, которую все время макал в горячую воду, свой пиджак и брюки.

— Наверное, я уволюсь. Я не выдержу.

— Чепуха. Вы определенно добьетесь признания.

— Да, — безнадежно говорит он, оттирая запятнанный старый пиджак, — конечно. Само собой разумеется, совершенно определенно.

Так это было.

Я подождал шесть минут. Мимо не проехала ни одна машина. Я трогаюсь в путь. На Бокерхаймерландштрассе есть гараж, работающий круглые сутки, я помню его. Это вообще счастье, что я так хорошо знаю Франкфурт. Я плачу служащему бензозаправки хорошие чаевые, и он обещает поставить автомобиль в гараж. Я говорю, что зайду за ним рано утром в точно оговоренное время. Служащий сдает смену в восемь утра. Я с ним еще увижусь. Это хорошо. Еще лучше то, что машина не будет стоять на улице.

До дома Верены отсюда не более пяти минут ходу. Я иду на север мимо пальмового сада. Не видно ни души. А ведь еще только четверть первого. Цеппелин-аллея. Франценлобштрассе. Потом я вижу виллу, окрашенную в желтый цвет, с зелеными ставнями на окнах. Все ставни закрыты. Но за двумя из них еще горит свет. Он пробивается сквозь щели.

Комната на первом этаже. Спальня Верены расположена странным образом на уровне земли. Слава Богу. Поэтому мне не нужно ломать голову над тем, как я буду уходить утром, чтобы меня никто не заметил.

Ворота в парк притворены. Я осторожно открываю их, чтобы не скрипели, и плотно прикрываю. Замок защелкивается. Это хорошо. Когда я иду по гравию, слышны мои шаги. Это не годится. Я снимаю ботинки и бегу по траве. Мои носки становятся мокрыми. Пандус. Входная дверь. Притворена. Я закрываю ее. Вновь клацает засов. В зале темно, но дверь открыта, из нее падает свет. Я прохожу через гардеробную комнату с большими зеркалами и шкафами по всем стенам. Я делаю еще три шага и вот уже стою в комнате Верены. Большая кровать расстелена. Два горящих настольных ночника с розовыми абажурами. Все в этой комнате в розовых тонах: обои, обивка кресел, туалетный столик с большим трехстворчатым зеркалом, ковер.

Верена стоит передо мной. Никакой косметики. На ней голубая несуразная детская рубашечка и маленькие брючки. И больше ничего. Волосы свободно спадают по плечам. Я стою и во все глаза смотрю на нее.

— Все прошло нормально?

Мы оба шепчем.

— Этот Филдинг поехал следом за мной. Но я обхитрил его.

— Раздевайся. Ванная комната там. — Она показывает на вторую дверь, стоящую открытой.

В ванной, облицованной голубым кафелем, тоже горит свет.

Я начинаю раздеваться.

— А если проснется кто-нибудь из служащих?

— Никто не проснется.

— И Эвелин…

— Если уж она спит, ее ничем не разбудишь.

— А если…

— Мы запрем дверь. Поторапливайся.

Неожиданно дыхание становится учащенным. Она смотрит на то, как я раздеваюсь и вешаю свой смокинг на кресло. Когда я остаюсь без рубашки, она обнимает меня и быстро целует много, много раз мою грудь. Потом сбрасывает через голову свою рубашку, и я вижу прекрасные большие груди. Она прижимается ко мне. Я нюхаю ее волосы, ее духи, мыло, которым она только что мылась. Я чувствую ее грудь.

— Скорее…

— Да.

— Как можно скорее. Я жду тебя.

Она идет к кровати и падает на нее. Когда я возвращаюсь из ванной комнаты, она лежит совершенно голая с раскинутыми руками. Она улыбается. Однажды я уже писал, что никогда еще не видел более красивой женщины. Но тогда я видел лишь ее лицо. Сейчас пишу снова: никогда еще я не видел более красивой женщины. Кожа ее сохранила коричневый загар прошедшего лета, ноги — длинные и совершенной формы, бедра — полные.

Живот у нее совсем плоский. Я не Казанова и не спал с тысячью женщинами. Но у красивых, с которыми я спал, — всегда был плоский живот.

Читаю то, что только что написал, и нахожу это смешным. Вычеркну.

Нет, оставлю.

Может быть, это и вызовет смех. Но это правда.

У всех по-настоящему красивых женщин на лице есть родинка. Многие, кто таковой не имеют, рисуют эту родинку. Верена больше не пользуется косметикой. Черная родинка на ее левой скуле — настоящая…

— Иди, — шепчет она.

Сейчас я обнажен так же, как и она.

Я сажусь на край постели и ласкаю ее бедра, грудь, руки.

— Ты должен быть со мной очень нежным, любимый, — шепчет она. — Ты можешь быть нежным с женщиной?

— Да.

— Действительно нежным?

— Действительно нежным.

— Иди, любимый, будь со мной нежным. Я так жаждала этого… Мы оба так долго ждали этого…

Я прижимаюсь лицом к ее бедру. Думаю, что никогда в жизни я не был столь осторожным, столь нежным. Так влюблен я тоже никогда не был. Так сильно. Никогда в жизни.

В доме тихо, полная тишина. Где-то лает собака. И в тот момент, когда раскрылись ее бедра и руки опустились на мои волосы, ко мне вновь пришло чувство, которое уже посещало меня однажды: это предчувствие предстоящей смерти.

Оно стремительно исчезло.

Теперь лишь Верена, Верена, только Верена.

Глава 20

Я забуду своих родителей. Забуду Геральдину. Забуду все. Но одно не забуду никогда: эту ночь. Я рассказывал, что испытал с Геральдиной. С Вереной в эту ночь я впервые узнал нечто другое, нечто совсем иное. Когда мужчина и женщина могут составить единое целое, как будто являют собой одного человека, с одной душой и мыслями.

С Вереной в эту ночь я пережил все, что делает счастливыми влюбленных, когда руки, ноги и губы двигаются сами по себе, будто бы они сами с собой договорились, а не мы.

То, что я почувствовал с Геральдиной, было как спутанный кошмарный сон. То, что я познал в эту ночь с Вереной, — это огромное парящее чувство, возвышающее и возвышающееся, которое не идет на убыль, не прекращается, становясь с каждым разом все сильнее и сильнее. На вечеринке мы были под хмельком. Сейчас мы абсолютно трезвы. И трезво, с нежностью, доставляем друг другу удовольствие, она — мне, я — ей.

Проходят часы. Два часа. Три часа. Иногда я встаю на колени и целую ее тело, или мы смотрим друг на друга, и я вижу, как из ее черных глаз сегодня ночью исчезли печаль, разочарованность и отвращение: я вижу в них только надежду, веру и убежденность. Да, иногда я сижу на ковре и только разглядываю ее. Или мы держим друг друга за руки. Или она гладит мои волосы.

Вдруг, после того как она долго смотрела на меня, она отворачивает голову.

— Что с тобой?

— Почему я такая старая?

— Ты не старая… Ты молодая… Ты великолепная.

— Я на двенадцать лет старше тебя.

— Ты не старше меня ни на один день!

Она поворачивает ко мне голову и устало улыбается.

— Иди, — тихо говорит она, — иди ко мне снова, Оливер. Это так прекрасно. Я люблю твое тело: волосы, твой рот и твои руки. Я люблю в тебе все.

— Я люблю тебя.

Мы погружаемся друг в друга. Иногда она стонет, но совсем тихо, чтобы никого не разбудить. Я думаю, что это самая чудная ночь в моей жизни.

В этот момент она говорит:

— Это самая чудная ночь в моей жизни!

— Правда?

— Я клянусь Эвелин.

— Для меня тоже, Верена, для меня тоже.

— Если бы можно было начать жизнь сначала… с самого начала… Вторая жизнь. Я бы еще раз охотно стала молодой… Мне бы так хотелось… Такой молодой, как ты…

— Ты такая и есть, и навсегда останешься такой. Ты никогда не станешь старой…

— Ах, любимый! Давай будем счастливыми ровно столько, сколько нам отпущено. Кто знает, сколько еще будет у нас таких ночей…

Огромная, мощная волна чувств охватывает нас, подобно тому как волна накатывает на берег, медленно и мощно, в последний раз вздымается высоко, высоко и мягко уходит в песок. Так нежно… так нежно.

Верена открыла рот, и я очень испугался, что она может закричать.

Но она молчит.

В момент наивысшего наслаждения она кусает меня в плечо.

Выступает немного крови, и можно увидеть отпечатки ее зубов.

— Извини… Я сошла с ума… Я же сказала… Очень больно?

— Совсем нет.

— Я схожу за пластырем.

— Кровь больше не идет.

— Оливер.

— Да?

— Я… Я должна была сейчас… сейчас кое о чем подумать, о чем-то… о чем-то страшном…

Она выглядит настолько уставшей, что глаза ее закрываются.

Она говорит почти в полусне.

Четыре часа тридцать минут утра.

— О чем?

— Что… что должно произойти, если я все-таки влюблюсь в тебя.

Она вздыхает. Глубоко задерживает дыхание, растягивается на кровати.

Потом опять произносит бессвязные слова. Разрозненные предложения. Я не все могу понять.

— Портоферрайо…

— Что это?

— Море… с тобой… волны…

— Верена!

— Парус… Солнце садится… Парус цвета крови…

— О чем ты говоришь?

— Эльба. У него там дом… Однажды… одни… нас только двое… зеленые волны…

Я ласкаю ее.

Она вздыхает.

— Оливер…

— Да?

— Как называется… как называется место?..

— Какое место?

— Из… из «Бури»…

Я не знаю почему, но, несмотря на страшную усталость, меня не покидало чувство высокого и дальнего полета.

Я еще помню, что, закрывая глаза, отвечаю:

— Мы созданы из такой материи, что и сны и… и… наша маленькая жизнь наполнены снами.

Мы лежим повернувшись друг к другу лицом. Я натягиваю на нас одеяло. Она прижимает руку к моей спине, а я — к ее. Мы так и засыпаем: щека к щеке, грудь к груди, бедро к бедру, так тесно прижавшись друг к другу, насколько это возможно.

— Сошла с ума… — бормочет она во сне. — Совсем… совсем сошла с ума… — И немного позже: — Новая… новая жизнь… совсем новая… вторая… существует она?

Глава 21

Я обладаю свойством, которому завидуют многие. Если я знаю, что мне необходимо проснуться в определенное время, то просыпаюсь с точностью до минуты — если даже не выспался. Я сплю обнаженным, не снимаю лишь наручные часы. Уже во время вечеринки я все посчитал: что прислуга приступает к работе в шесть, самое позднее в шесть тридцать утра. Так что до шести утра я должен уйти.

Хотя я и заснул в объятиях Верены как мертвый, но проснулся ровно в половине шестого. На улице брезжит рассвет. Я вижу еще бессильный свет нового дня, проникающего сквозь щели ставен.

Верена дышит спокойно и глубоко. Я думаю, стоит ли будить ее, чтобы я смог уйти, и только потом опять вспоминаю, что ее спальня расположена на уровне земли.

Осторожно высвобождаюсь из ее объятий. Она глубоко вздыхает во сне, и я слышу:

— Вновь молодая…

Потом она поворачивается на другой бок, поджимает ноги, как маленький ребенок, кладет руку на лицо. Я иду на цыпочках в ванную комнату и умываюсь холодной водой. Как можно быстрее одеваюсь. Связываю вместе шнурки ботинок и перебрасываю их через шею.

На минуту все же задерживаюсь перед кроватью Верены. Я бы с удовольствием поцеловал ее, нежно-нежно, но рука закрывает лицо, и я не хочу будить ее.

Осторожно иду к окну. Тихонько открываю одну из ставен.

На улице уже почти совсем светло. Пара птиц чирикает на голых ветках деревьев. С подоконника я прыгаю на осенний желтоватый газон.

Жду.

Ничто не шелохнется.

Ближе всего с левой стороны находится решетка парка. Наклонившись, я соскакиваю на траву. По верху решетки проходит поперечная планка. Подтягиваюсь на ней вверх и тут же намокаю, так как железные прутья влажные от росы. На них острые наконечники. Об один из них я царапаю правую руку.

На секунду я опасно теряю равновесие и боюсь упасть вниз. Наконец-то соскальзываю на землю со стороны улицы. Метров сто пробегаю в носках, потом останавливаюсь. Надо надеть ботинки.

Только бы не попасть на глаза проходящему полицейскому!

Мимо не проходит никто.

Иду вниз по аллее к гаражу.

Бензозаправщик после ночного дежурства выглядит крайне бледным. Когда я смотрю в зеркало заднего вида своей машины, то понимаю, что выгляжу так же.

У меня много времени, поэтому я еду медленно даже на шоссе.

Как быстро я ехал здесь в тот день, когда познакомился с Вереной.

Прошла лишь пара недель — а изменилась вся моя жизнь.

Благодаря Верене.

Я хотел вылететь из интерната доктора Флориана, чтобы доставить неприятности отцу. Теперь я больше не хочу этого.

Я хотел быть плохим, ленивым, дерзким учеником, как раньше.

Теперь я больше не хочу этого.

Теперь я хочу сдать в следующем году экзамены на аттестат зрелости и устроиться на работу на предприятие отца. Потом заработать денег. Хочу ходить на вечерние курсы. Мой отец позаботится о том, чтобы я получал более высокое, чем принято, жалованье.

Если он этого не сделает, то я буду угрожать ему конкуренцией. Она мне на руку! Сын Мансфельда ушел от отца. При конкуренции я получу определенно больше.

Тогда Верена сможет развестись.

Украшения, одежда, меха — все это у нее есть.

Квартиру мы найдем.

Эвелин пойдет в народную школу только в следующем году. Это ничего не стоит. И если я тогда…

Едва не угодил в яму. Мне нужно смотреть на дорогу, быть внимательным. Я не должен мечтать.

Мечтать! О Господи, я так устал! И сейчас должен быть в школе.

Я еду с открытым верхом, чтобы проснуться окончательно. Холодный утренний воздух взъерошивает мои волосы.

Верена.

Она спит. Мечтает ли она тоже? О нас? Дорога круто идет вверх. Она пуста. Лишь то тут то там я вижу грузовики. Лес изменился. Исчезли золотые и красные, коричневые и желтые листья. Черные и блестящие от сырости деревья протягивают свои ветви.

Скоро зима.

Позвонит ли сегодня Верена?

Теперь мы должны найти гостиницу. Теперь мы должны найти маленький бар. Теперь все по-другому.

Абсолютно по-другому.

Теперь я больше не могу без нее.

А может ли она без меня?

Думаю, что нет.

Все иначе. После одной-единственной ночи.

Оберрозбах/Пфаффенвисбах/Фридхайм

Я съезжаю с шоссе и еду через маленький городок Виденмайер, мимо бело-коричневых караульных домов, церкви с приземистой башней и причудливой крышей. Ученики пекаря выносят булки. Мастеровые идут на работу. Опять магазин дорожных принадлежностей. Седло и снаряжение верховой лошади все еще лежат на витрине. На этот раз я вижу все очень четко в чистом холодном воздухе октябрьского утра.

Рыночная площадь.

И окольный путь.

Большая торговля парикмахерскими принадлежностями

Кондитерская А. Вейерсхофенс и наследников

Это вновь все то, что я видел тогда, с ней, в тот воскресный вечер. И действительно, снова через улицу проходит благообразная монахиня с высоким головным убором — молитвенник в белых руках, на которых видны коричневые пигментные пятна, такие, какие можно часто увидеть на руках старых людей.

У меня все еще остается время.

Итак, я еду, смущенный и сентиментальный, по плохому пути к летней вилле Верены.

Здесь все спит, или дома и маленькие замки уже покинуты своими обитателями. Вижу опущенные жалюзи, закрытые ставни окон.

Вилла Манфреда Лорда тоже выглядит безжизненной. Или господин Лео хорошо спит?

Я нахожу место, где могу развернуться, и еду обратно. Камни, выбоины, 20 км/час. На краю улицы опять эта доска, которую я уже видел.

Общество гуманности

«Ангел Господень»

Дом отдыха

Это путь, который ведет к окрашенному в белый цвет старому имению. Вот и зеленый насос. Кудахчет пара кур. Но даже здесь я не вижу ни одного человека, и здесь день еще не начался.

Общество гуманности. «Ангел Господень», дом отдыха. Слова.

Слова как Эльба, как Портоферрайо.

Я не знаю Эльбы. Я не знаю общества гуманности.

Я познакомлюсь с ними.

Верена будет здесь.

Многое еще произойдет.

Здесь, на Эльбе, или где-нибудь еще.

Мы все переживем вместе. Всегда вместе.

Доброе.

Злое.

Все.

Глава 22

Когда я приезжаю во Фридхайм, часы уже показывают семь утра. Молодой механик как раз открывает гараж, так что я могу туда въехать. Я зеваю, потягиваюсь, развожу руки в стороны. Моя рубашка помята, бабочка сбилась. Снимаю ее и расстегиваю ворот. Даю механику чаевые. Как только вступаю на тротуар, чтобы пойти в «Квелленгоф» и переодеться, то сразу же сталкиваюсь с шефом.

Он долго смотрит на меня, пока не вспоминает, кто я такой.

— Оливер, — бормочет он потом, абсолютно беззвучно, без волнения и упреков, как всегда, ровным печальным голосом, глаза устремлены далеко-далеко вперед. — Ты не ночевал в интернате.

— Нет, господин доктор.

— Где ты был?

— Во Франкфурте. Господин Гертерих ничего об этом не знает. Я спустился с балкона. Теперь я говорю быстро, идя по своей стороне вверх по дороге к лесу. — Он действительно не в курсе, господин доктор.

— Умерла фрейлейн Гильденбранд.

— Что?

— Два часа тому назад. Я как раз иду от нее. — Он все еще смотрит вдаль. — Сегодня ночью у нее был приступ. Хозяин вызвал врача, тот констатировал инфаркт и сделал ей укол. Потом позвонил снизу из ресторана и вызвал машину для перевозки больных.

— Машину для перевозки больных… — бессмысленно повторяю я.

Мы идем по листве. Как много листвы.

— Врач разговаривал по телефону и со мной. Когда я пришел, она была уже мертва. Машина была уже не нужна. В свои последние минуты жизни, лежа совсем одна, она что-то нацарапала на стене комнаты, большими и кривыми буквами.

— Что?

Он говорит мне это.

Он погружен в свои мысли и вообще не хочет больше говорить, так как ночью меня не было.

Впервые этим утром шеф выглядит старым человеком…

— Она была сиротой. Поэтому любила всех вас. Как много листвы. Мертвой листвы. Я просил тебя прийти к ней.

Молчу.

— Ты ведь не сделал этого, не правда ли!

— Нет, господин доктор. Было так много… У меня всегда было…

— Да, — потерянно говорит он. — Да, конечно. Слишком много дел. Я понимаю. Похороны послезавтра в три. Найдешь совсем немного времени прийти?

— Конечно, господин доктор. Я уверен, что придут и все остальные дети.

Но я заблуждаюсь. Кроме меня, придут, может быть, человек двадцать. Двадцать из трехсот. Так много лет провела здесь фрейлейн Гильденбранд. И скольким детям она помогла или пыталась помочь. Учителя и воспитатели пришли в полном составе. И это, оказывается, станет причиной для большинства детей не приходить на похороны. Ведь во время погребения они останутся на виллах совсем одни. У фрейлейн Гильденбранд не было родственников. Мы стоим возле могилы и слушаем речь, которую произносит пастор, потом каждый бросает горсть земли в яму. Пришли Ноа и Вольфганг. И Рашид, маленький персидский принц. Ганси не пришел.

Глава 23

Он не пришел, хотя фрейлейн Гильденбранд оставила после себя завещание, в котором записано: «Конструктор завещаю моему любимому Ганси Ленеру, так как знаю, как он любит собирать его».

Конструктор Ганси все-таки получил. Уже пару дней назад. Он не собирает его. Из коробки он вынул лишь фигурку мамы и клозет. И головой воткнул маму в клозет. Так и торчит она в этом клозете вот уже два дня. Клозет стоит рядом с кроватью Ганси на ночном столике.

— И долго она должна еще здесь стоять? — спросил Рашид.

— Всегда, — ответил Ганси. — Пока я живу.

Но на похороны он не пришел.

А я?

О том, не хотел бы я навестить ее, фрейлейн Гильденбранд спросила шефа. Я знал это. И ни разу не пришел к ней. У меня не было времени…

Я ухожу с кладбища вместе с Ноа и Вольфгангом. Большой красивый венок с осенними цветами и золотыми буквами на черной ленте лежит на краю свежей могилы, где он скоро завянет и осыпется.

«Мы никогда не забудем тебя…»

Шеф идет впереди нас, совсем один, руки в карманах плаща, шляпа надвинута на лицо.

— Оливер…

— Хм?

— Шеф рассказал тебе, что нацарапала фрейлейн Гильденбранд на стене перед смертью?

— Да. Она написала: «Дайте мне умереть. Я ведь не могу жить без моих детей». Последние слова едва можно было различить, сказал шеф.

Я некоторое время молчу. Потом говорю:

— И слово «без» написано с ошибкой. Наверное, она уже умирала.

— Да, — говорит Вольфганг, — я тоже так думаю. Она всегда была такой педантичной, когда речь шла о правописании.

Какое-то время молча идем по разноцветной листве, пока Вольфганг не произносит:

— Такой хороший человек. И такой конец. Хочется плакать.

— Нужно было бы плакать обо всех людях, — объясняет Ноа, — но это невозможно. Поэтому следует тщательно подумать, о ком надо плакать.

— А фрейлейн Гильденбранд? — спрашиваю я.

— О ней мы плакать обязаны, — отвечает Ноа, — но кто это будет делать?

Глава 24

Утром того дня, когда была похоронена фрейлейн Гильденбранд, в класс вошла наша новая учительница французского языка. До этого у нас был учитель, но летом он женился и намеревался уехать в Дармштадт. Из уважения к шефу он остался преподавать до тех пор, пока ему не нашли замену.

Замену зовут мадемуазель Жанет Дюваль.

Она должна была прийти на смену другому учителю уже в начале учебного года, но не успевала к оговоренному сроку: продажа квартиры, улаживание личных дел и получение всех необходимых бумаг заняли намного больше времени, чем планировалось. Она рассказывает. Я этому не верю. Я сразу же скажу, почему не верю.

Мадемуазель Дюваль из Нимеса. Ей около тридцати пяти лет, и она выглядела бы и впрямь симпатичной, если бы не была постоянно столь серьезной.

Серьезной — не совсем верно. Мадемуазель Дюваль оказывает гнетущее воздействие.

Она одета очень просто, но с шиком. У нее бледное, с правильными чертами лицо, красивые карие глаза, прекрасные каштановые волосы, на ней стоптанные туфли, но еще видно, что когда-то они стоили дорого. Она, по всей видимости, бедна.

Мадемуазель Дюваль никогда не улыбается. Она корректна, но совсем не дружелюбна. Она отличная учительница, но ей не хватает сердечности.

Мадемуазель Дюваль имеет авторитет. Молодые люди чрезвычайно вежливы с ней. Она, честно говоря, не замечает этой вежливости. Мадемуазель преподает нам так, как будто бы мы куклы, а не люди. Кажется, что она вознамерилась сразу же после своего появления воздвигнуть невидимую стену между собой и другими.

Уже через полчаса на первом занятии Ноа тихо говорит мне:

— Я думаю, что мадемуазель Дюваль очень несчастна.

— Отчего?

— Этого я не знаю. Я спрошу у нее.

Он спросил ее очень скоро, сразу же после обеда. Вечером, когда мы лежим в своей комнате в кроватях, он сообщает Вольфгангу и мне о том, что из этого получилось.

— Прежде всего, по ее мнению, я допустил дерзость. Она хотела убежать. У меня было такое чувство, и это было правильно. Я что-то сказал. Она остановилась. И потом рассказала мне все.

— Что же она тебе рассказала? — спрашивает Вольфганг.

— Одну минуту, — говорю я. — Что ты рассказал ей?

— Что я еврей. И весь мой народ уничтожен. Вообще-то я этого никогда не делаю. Но у меня было чувство…

— Какое чувство?

— Что с ней произошло нечто подобное. Нечто подобное.

— Что?

— Ей тридцать шесть лет. В 1942 году ей было восемнадцать. В Нимесе один из участников движения сопротивления расстрелял пятерых немецких солдат-ополченцев. В ответ на это немцы расстреляли сто французских заложников. Среди них оказались отец мадемуазель Дюваль и ее брат. Мать умерла через пару лет.

Вольфганг тихо шепчет.

— Тогда мадемуазель Дюваль поклялась никогда не ступать на землю Германии, никогда не говорить ни с одним немцем и не подавать ему руки. Она держалась так долго. Сейчас наступил конец.

— Почему?

— Во Франции она не могла устроиться учителем французского языка. Для работы на производстве она слишком слаба. Не переносит ни жары, ни холода. Если бы она не приняла предложения доктора Флориана, то ей просто пришлось бы голодать. Мне кажется, что у нее одно-единственное приличное платье, в котором мы ее сегодня видели. Может быть, есть еще одно. А вы обратили внимание на ее обувь?

— Да, — говорит Вольфганг. — Обувь ужасная.

— Конечно же, она появилась здесь на несколько недель позже не из-за властей или квартиры. Ее пугала мысль о необходимости ехать в Германию. Она не сказала мне этого, но я себе это представляю.

— И я себе тоже, — говорю я. — Но в конце концов ей, по всей видимости, нечего было есть, и ей пришлось ехать.

— Так должно было случиться, — считает Ноа. — Она абсолютно одинока. По своей собственной воле. Она не захотела жить в доме, в котором живут многие учителя. Она заняла внизу комнату фрейлейн Гильденбранд. Она не разговаривает с другими учителями даже в столовой. Она говорит, что находиться в столовой для нее — самое страшное. Так много людей вокруг.

— Так много немцев, — говорит Вольфганг.

— Да, конечно. У нее агорафобия, боязнь открытого пространства.

— Это пройдет, — говорю я.

— Я не знаю, — говорит Вольфганг.

— Это зависит от нас и от того, что она переживает.

— Если она хоть раз услышит, что эта свинья, Зюдхаус, о себе мнит, это будет для нее катастрофой.

— Зюдхаус — опасность, это точно, — говорит Ноа.

— Но в нашей школе есть не только Зюдхаусы. И в Германии были не только Зюдхаусы!

— Ты сказал ей об этом?

— Я рассказал ей о том, что живу только благодаря нескольким людям, которые спрятали меня, Они не были Зюдхаусами. Но были немцами.

— Ну и что?

— Она улыбнулась со слезами на глазах.

— Вот видишь. И так будет всегда.

— Может быть, Вольфганг. А может быть, и нет. Никогда нельзя говорить «всегда».

— Никогда нельзя говорить «никогда». Она не хотела ехать в Германию. И все-таки она здесь. У нее есть мы трое, доктор Фрей. Есть еще несколько человек, которые ей понравятся. Все зависит от того, как мы сможем убедить ее, что эта страна стала другой.

— Эта страна стала другой? — очень громко говорит Вольфганг.

— Да!

— Ты веришь в это?

Ноа отвечает очень тихо:

— Мне необходимо верить в это. Если бы я не верил в это, то для меня и для всех, кто не верит, остался бы всего лишь один подходящий путь: срочная эмиграция.

— Ну и что?

— Я не могу эмигрировать. Наши люди в Лондоне хотят, чтобы я здесь закончил школу. Наши люди платят.

— А после окончания школы?

— Сразу же уеду в Израиль.

— Итак, страна не стала другой, — говорю я.

— Нам необходимо верить в это, — отвечает Ноа. — Или внушить себе это. Но большим самообманом это не кажется. Подумайте о людях, которые меня прятали и при этом рисковали жизнью. Подумайте о Карле Оссицки, о котором нам рассказал доктор Фрей. Таких людей много!

— Но им нечего сказать! — рассуждает Вольфганг.

— Настанет день, и тогда им будет что сказать.

— Ты сам не веришь в это.

— Нет, — отвечает Ноа. — Но так бы хотелось верить.


Читать далее

Часть четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть