Часть пятая

Онлайн чтение книги Любовь - только слово Liebe ist nur ein Wort
Часть пятая

Глава 1

— Любимый…

— Верена!

— Я так рада слышать твой голос… Когда я сегодня проснулась, а тебя уже не было, меня охватил ужасный страх…

— Отчего?

— Что ты можешь умереть. Я… я… почти сошла с ума от страха, представив себе, что произошла катастрофа на шоссе и ты умер, скончался где-то во Фридхайме…

В те часы действительно умер человек во Фридхайме, но я ничего не рассказываю Верене о кончине фрейлейн Гильденбранд. Я сижу в конторе гаража, и моя рука настолько влажна от волнения, что телефонная трубка едва не выскальзывает.

Пять минут третьего. Вторая половина дня. Светит солнце. Пару часов назад умерла фрейлейн Гильденбранд. И пару часов назад я расстался с Вереной.

В своем рассказе я перешагнул через три дня. Правда, я поведал о похоронах фрейлейн Гильденбранд, но не сообщил о том, что я пережил в эти дни с Вереной. Мне хотелось исключить все прочее, убрать с пути и освободить место для себя и Верены. Поэтому я и начинаю новую главу.

Это бесчувственно и чудовищно. Умирает добропорядочная пожилая дама, а я пишу: чтобы иметь место для себя и Верены. Это отвратительно, но я совсем не стыжусь того, что смерть фрейлейн Гильденбранд мне безразлична в тот момент, когда я думаю о Верене, когда я слышу ее голос. Безразлична? Забыть? Забыть навсегда.

— Было так прекрасно, Оливер…

— Верена…

— Когда мы увидимся вновь?

— Когда ты хочешь.

— Послезавтра у меня нет времени. В понедельник я должна идти с Эвелин к стоматологу.

Если бы она смогла послезавтра, я не пошел бы на похороны фрейлейн Гильденбранд.

— Но во вторник после обеда, Оливер…

— Да, да, да.

— В три часа?

— Раньше.

— Ну в два.

— Тогда я не стану есть. Куплю себе сэндвич. Куда нужно прийти?

— Это фантастика, Оливер! У меня есть подруга. Завтра она улетает со своим мужем на три месяца в Америку. Она позвонила мне сегодня после обеда. У них есть бунгало. Совсем маленький деревянный домик. Она поручила мне иногда присматривать за ним… когда наступит зима. Итак… Она принесет ключи…

— Где, где находится домик?

— Вот это-то как раз и есть самое фантастическое. В Грисхайме… На краю Нидервальда…

— Нидервальда? Он расположен недалеко от шоссе!

— Да, любимый, да. Тебе не нужно будет ехать во Франкфурт. Моя подруга говорит, что сейчас там практически никого не бывает. Владельцы других домиков появляются лишь в конце недели!

— В Нидервальд я доеду за двадцать минут!

— Именно! Улица Брунненпфад, 21. Нас не знает там ни единая душа. Я никогда еще там не бывала. Там, должно быть, все очень просто в плане интерьера…

— Кровать есть?

— Да!

— Тогда все нормально!

— Дорогой… Там электричество. Горячая вода и большая электропечь, если будет холодно. Это ли не чудо?

— Я не верю в чудеса.

— Почему… почему милосердный Господь так нам помогает?

— Я тебе уже сказал. Потому что это любовь.

— Нет! Прекрати! Я не хочу! Любви нет! Больше нет для такой женщины, как я! Почему ты молчишь?

— Я больше никогда ничего не скажу. Я буду ждать дня, о котором ты говоришь.

— Оливер, подумай о нашей договоренности.

— Я думаю. Поэтому больше не говорю об этом.

— И представь себе, в этом домике есть даже радио и проигрыватель.

— Прекрасно. Тогда мы сможем слушать песню «Любовь — только слово». Захвати с собой пластинку.

— Не говори так.

— Серьезно. Привези ее с собой. Прелестная пластинка.

— Не мучай меня. Пожалуйста.

— Я не хочу мучить тебя. Я люблю тебя. Итак, во вторник в два часа.

— В половине третьего. У моего мужа конференция до пяти часов точно.

Точно до пяти. Тогда я буду отсутствовать после обеда на занятиях. Что будет? Во-первых, латынь. Ах, этот Хорек-альбинос! За последнюю письменную работу я получил единицу. Хорек может прийти ко мне в воскресенье.

— Оливер…

— Да?

— Все мои мысли только о вторнике.

— Мои тоже.

А послезавтра похороны фрейлейн Гильденбранд. Все равно у Верены нет времени. Она должна пойти с Эвелин к стоматологу.

Глава 2

Кто дочитал эту книгу до сих пор, вспоминает, вероятно, о том, что я писал: мой «брат» Ганси и господин Лео, слуга, дают мне повод помнить о них постоянно.

Кто дочитал эту книгу до сих пор, будет, вероятно, думать, что это никакой не роман, а в лучшем случае дневник. В романе никогда не может быть двойников. В этой книге они есть. Ганси и господин Лео выполняют одну и ту же функцию: шантажируют меня. Один из них представляет миниатюрную копию другого.

С этим я ничего не могу поделать. Они оба занимаются этим. Так как, и это естественно, пишу я медленнее, чем живу, и поэтому со мной происходит много больше, чем я написал, то могу утверждать: двойник — это даже не двойник, а тройник. В недалеком будущем меня будут шантажировать не два, а именно три человека. Нечто подобное, по моему мнению, чаще происходит все же в романах, чем в жизни. И вот поэтому мне хочется думать, будто я пережил все-таки роман.

Глава 3

Бунгало на Брунненпфад находится в заросшем сорняками саду с черными цветочными вазами, увядшей травой и голыми деревьями. Выглядит все достаточно запущенным. Домики справа и слева и дальше пустые — в них никто не живет. Вся местность пуста. В конце дороги начинается черный Нидервальд. У ворот сада под номером 21 нет замка. Забор сделан из кривого тонкого штакетника. Я иду по вялой желтой траве, мимо луж, поникших подсолнухов, сломанной лейки. Высоко в облаках кричат вороны, и грязная взъерошенная кошка наблюдает за тем, как я прохожу мимо сарая. Двадцать пять минут третьего. К входной двери домика — можно даже сказать, хижины — ведут три деревянные ступени. Перила качаются.

Верена еще не пришла, думаю я и размышляю, не лучше ли подождать ее в сарае, где меня никто не увидит. Машинально нажимаю ручку окрашенной в коричневый цвет двери. Дверь отворяется. Я вижу низкий кафельный стол, на котором горят три свечи. Они стоят на блюдцах. Я подхожу ближе. Несколько дешевых репродукций (Ван Гог, Гоген, Гойя) на деревянных стенах, разломанный стул-качалка, три табуретки, сундук — на нем стоят бутылки, и за кафельным столом широкая тахта. Все в этом помещении немного отдает плесенью. Но кровать застелена свежим покрывалом и широко распахнута. В головах софы — доска. Я вижу сигареты, пепельницу и вазу со свежесрезанными астрами.

Шорох.

Я поворачиваюсь.

Передо мной стоит Верена.

На ней черные брюки, туфли без каблуков и красный пуловер. Она, должно быть, вышла из второй комнаты домика. Я разглядываю крошечную кухню с кафельным помещением для принятия душа.

— Верена!

— Тс-с-с…

Она быстро подходит ко мне, обнимает и целует. Запах плесени пропадает, разваливающийся домик становится дворцом, королевским замком.

Верена опускается на колени и устанавливает большую электрическую печь.

Вентилятор начинает тихо гудеть.

— Скоро будет тепло, — говорит она, смотрит на кровать и поднимается.

Думаю, что в первый раз в жизни я краснею.

— Сейчас закончу уборку, — говорит она. — Моя подруга страшно неряшливая… Где стоит твоя машина?

— Далеко отсюда. В Найфельде, на Езерштрассе. Как ты сюда добралась?

— На такси. Последний отрезок пути я шла пешком. Я еще вчера была здесь. Начала уборку. Сегодня мне осталось прибраться только на кухне.

Мои глаза уже привыкли к мягкому теплому свету свечей. И я замечаю проигрыватель, радио и много книг, сложенных в стопках на полу. Дешевый ковер покрывает пол.

— Ну, как тебе? — спрашивает Верена.

— Великолепно.

— Это ужасно. Но это все, что у нас есть.

— И все это замечательно.

— Барак! Но кровать чистая. И совсем новая. — Верена смеется.

— Ты ее уже опробовала?

— Сейчас же. — Она прислоняется ко мне, и я глажу ее волосы.

— Я закрыла оконные ставни. Мы должны быть осторожными. Никто не должен заметить, что дома кто-то есть.

— Дома!..

— Это наш дом, мой любимый!

Она берет мою руку и прижимает к своей груди.

С момента появления я слышу тихое постоянное тиканье. Она замечает это.

— Древесные черви.

— Что?

— Это древесные черви.

— Ах вот что. Надеюсь, что они не упадут нам на голову.

— Это зависит от нас, — говорит она и снова смеется. — Знаешь, вообще-то у нас большой повод для радости. Не только из-за домика. Моему мужу сейчас нужно работать так много, как он давно уже не работал! Какой-то проект высотного дома, который он финансирует в Ганновере. Неделями он будет возвращаться домой только вечером.

— Не готовит ли он тебе какую-нибудь западню?

— На этот раз нет. Он работает с доктором Филдингом, ты помнишь, с этим старым типом…

— …который бы охотно переспал с тобой.

— Да. Филдинг сказал мне об этом. Они должны сейчас подолгу находиться в Ганновере.

— У нас еще одна радость. Я забыл тебе сказать, что каждый четверг после обеда я не учусь.

— И в субботу вечером тоже, — говорит она.

— И весь воскресный день, — говорю я. — Нет, ты не имеешь права постоянно оставлять Эвелин одну.

— Мы не сможем встречаться здесь каждый день. — Неожиданно она начинает нервничать. — Сколько времени?

— Без четверти три.

— У нас нет времени.

— Есть.

— Ты должен идти в школу.

— Только не волнуйся так. Сейчас будет сдвоенный урок латинского языка. У идиота. У нас с тобой все время мира.

— Нет. Это совсем не так, и ты знаешь.

— Да, Верена.

— У меня для тебя подарок. Посмотри. Он лежит в кухне на столе.

Я иду в соседнее крохотное помещение и слышу, как она включает радио. На кухонном столе лежит молоток, а рядом — разбитая на пять частей маленькая пластинка, с этикеткой, на которой написано:

«LOVE IS JUST A WORD». FROM THE ORIGINAL SOUNDTRACK OF «AIMEZ-VOUS BRAHMS?»[45]«Любовь — только слово». Песня из фильма «Любите ли вы Брамса?» (англ.).

Любовь — только слово.

Она разбила свою любимую пластинку. Пластинку, текст которой — ее философия любви. Или был этой философией?

Радио заиграло громче. Я слушаю печальную и вместе с тем мужественную музыку. Медленно возвращаюсь в комнату. Верена стоит рядом с радио.

— Прекрасный подарок?

— Самый лучший. Но…

— Но?

— У тебя больше нет любимой песни.

— У нас обоих. Мы найдем новую.

— Мне не нужна никакая песня. Мне нужна ты.

— Скажи это еще раз. Пожалуйста.

— Мне нужна ты.

— Такая сумасшедшая?

— Такая сумасшедшая.

— В этой хижине? Всегда лишь на несколько часов? Хотя ты и знаешь, что мне всегда придется возвращаться к нему? И что у нас нет надежды?

— Ты разбила пластинку потому, что сама не веришь в то, что надежда есть?

— «This has been the „Warsaw Concerto“. Ladies and Gentlemen, you will now hear „Holiday in Paris“, played by the Philadelphia Philarmonic Orchestra under the direction of Eugene Ormandy…»[46]«Это был Варшавский концерт. Леди и джентльмены, сейчас вы услышите музыкальное произведение „Каникулы в Париже“, исполняет Филармонический оркестр Филадельфии под управлением Юджина Орманди…» (англ.).

Глава 4

Мы лежим рядом на широкой тахте. Светятся красные спирали электрической печки. Тихо играет музыка. Горят и оплавляются свечи. Голова Верены покоится на моей руке, ее волосы рассыпаны по моей груди. Мы курим. Одну сигарету на двоих.

Сегодня мы здесь в первый раз. Мы будем приходить сюда часто. Мы будем называть старую хижину «наш дом», хотя она и принадлежит чужим людям.

Наш дом.

Мы так счастливы в нем. Первый раз в жизни у нас обоих есть домашний очаг, свой угол. У меня никогда не было ни домашнего очага, ни своего утла. Я сказал об этом Верене. Она отвечает:

— И у меня тоже, Оливер. Ни у моих родителей, ни во всех моих квартирах, ни на всех наших виллах.

Нигде.

Сейчас он нас греет. Пахнет плесенью, наступает зима, скоро пойдет снег. И никто не знает, что может произойти, может быть, уже завтра. Мы съежились и спрятались, оконные ставни закрыты, мы слушаем тихо звучащую музыку и шепчемся друг с другом, чтобы нас никто не услышал. Мы так счастливы в этой убогой хижине…

Верена плотно прижимается ко мне, и я натягиваю одеяло на наши голые плечи.

— Почему ты разбила пластинку?

Она не отвечает.

— Верена?

— Дай мне пепельницу, пожалуйста.

— Верена!

— Ты хочешь услышать, что я разбила ее потому, что люблю тебя.

— Нет. Да. Конечно! Если бы ты так сказала… Нет, не говори этого! Это было бы неправдой.

— Откуда ты это знаешь?

— Иначе ты сказала бы это. Это не может быть правдой. Почему ты разбила пластинку?

— Чтобы доставить тебе радость. Нет.

— Что нет?

— Это тоже не послужило причиной. Я разбила ее еще вчера, когда убиралась здесь. Я заводила ее вновь и вновь, пока наводила порядок. Потом я взяла молоток.

— Почему?

Она выпускает дым через ноздри.

— Почему, Верена?

Так тихо, что я едва различаю, она говорит:

— Я хочу… Мне хотелось бы очень-очень…

— Что?

— Изменить свою жизнь.

Я забираю из ее пальцев сигарету, и мы молчим. Начинается дождь. Я слышу, как капли падают на кровлю из ребристого железа.

— Оливер…

— Да?

— Ты когда-то спросил меня, откуда я взялась…

— Да, и ты буквально рассвирепела. Ты сказала, что это меня не касается.

— Хочешь послушать это сейчас?

— Да. Ты разбила пластинку. Настало время.

Дождь.

Тихая музыка.

Гудение электрической печки.

Наш домашний очаг.

Верена рассказывает…

Я слушаю…

Глава 5

В 1828 году мужчина по имени Йозеф Иммервар Вилльфрид основал в городе Глевицы «Верхнесилезское общество управления древесным хозяйством». Прадед Верены Вилльфрид был кряжистый, крепкий телом, сильный, как медведь, мужчина, который ходил со своими людьми в леса Исполиновых гор и умел обращаться с пилой и кайлом. Он умер в 1878 году абсолютно здоровым от несчастного случая: его придавило дерево, которому было более сотни лет. Сын Йозефа Иммервара Вальтер Фридрих Вилльфрид, дедушка Верены, в тридцать лет возглавил предприятие. В противоположность своему дружелюбному и либеральному предшественнику он был достойным образцом для бумазейного фабриканта тридцатых годов из романа Герхарда Гауптмана «Ткачи». Сильный и не знавший усталости, он эксплуатировал рабочих как никто в стране. Он использовал труд женщин, стариков и детей. Когда люди его стали бунтовать против такой эксплуатации, он уволил две трети работников и нанял еще более бедных, а потому более сговорчивых поляков и чехов. Своих рабочих он размещал в бараках. Охотнее всего нанимал безграмотных и всегда следил за тем, чтобы и дети, если они были, не учились грамоте. Даже чехам и полякам не все нравилось. Но до новых волнений дело не дошло. Удивительным путем Вальтер Фридрих Вилльфрид распознавал в массе люмпенов — тех, кто может организовать беспорядки. До того как они становились опасными, он заявлял о них как о потенциальных преступниках, сажал под арест или выдворял из страны. Женщины и дети часто просили о том, чтобы уважаемый милостивый господин походатайствовал перед законом и вновь бы принял на работу арестованных и высланных. Я забыл сказать, что дед Верены всегда ходил в лес с тяжелой палкой, чтобы контролировать, как работают эти «полаки». Он никогда не опирался на палку и брал ее с собой, чтобы что-то держать в руке.

Позиция и взгляды такого рода, конечно, принесли свои плоды: под руководством Вальтера Фридриха Вилльфрида «Верхнесилезское общество управления древесным хозяйством» стало самым большим в стране. Вальтер связал общество с австрийским союзом использования лесных ресурсов «Штайермарк» и экспортировал древесину на миллионы марок. Вальтер Фридрих был истинным основателем империи семьи Вилльфрид. Вспыльчивый и горячий, он много курил и пил. И в 1925 году умер от цирроза печени. Его сын Карл Хайнц, которому в то время было двадцать четыре года, в третьем поколении возглавил огромную фирму. Его жена Эдит подарила ему двоих детей: девочку Верену в 1927 году и мальчика Отто в 1930.

Отец, страстно желавший здорового, подвижного мальчика-наследника, не смог скрыть своего огорчения, когда родилась Верена. Отношение его к ней не было даже полусердечным ни единого дня, ни единого часа. Атмосфера, в которой выросла маленькая девочка, значительно ухудшилась, когда родился Отто, поскольку скоро выяснилось, что мальчик рахитичен и глуп. Один учитель как-то выразился так: «Он один из самых плохих учеников, поскольку он туп, слабоумен, но ни в коем случае не ленив, сказал бы я». Свое разочарование столь неудавшимся сыном отец перенес на рожденную первой дочь. Верена росла на огромной роскошной вилле одинокой и несчастной. Одно лишь различало нас: в случае с Вереной мать подавляла слабого и хворого, как и сын, отца, хотя он никогда не желал в этом признаваться. В действительности фирмой управляла мать. И фирма расширялась. Семья купалась в роскоши. Среди угольных баронов Вилльфриды считались одной из самых богатых семей Силезии. Каждый ребенок имел свою служанку и гувернантку. Ездили на самых дорогих «мерседесах», зимой катались на деревянных санях ручной работы. Свои наряды мать заказывала только в Париже и Вене, оттуда же были меха и украшения. Они много путешествовали. Весну семья проводила на Ривьере.

Но среди этой роскоши Верена росла пугливым, тихим ребенком, которого никто не замечал, в то время как домашние учителя, педагоги и врачи беззаветно и преданно, но напрасно пытались сделать из хилого Отто настоящего мужчину. Никто не любил Верену, даже собственная мать, так как ее семейная жизнь с годами становилась все хуже. Отец сознательно и бессознательно ставил ей в вину то, что она подарила ему только одну дочь и одного нездорового наследника. И время от времени им овладевало жуткое чувство: страх! Карл Хайнц боялся всех и каждого: людей, зверей, каждого нового дня. Он боялся любой подписи и каждого заседания правления, на которое ему необходимо было идти. Он был болен. Супруга представляла его во всех делах: при принятии важных решений и во всех обсуждениях, где необходима была твердость. Он никогда не признал, что его сын Отто был его отражением.

Глава 6

Между тем предприятие Вилльфридов так преуспевало, что могло бы безболезненно перенести случайные, ошибочные решения своего шефа, тем более что они исправлялись энергичным вмешательством его поразительно быстро стареющей супруги.

«Когда меня провозили в детской коляске, люди снимали передо мной шляпу», — вспоминает Верена. Люди также обнажали голову и перед слабым Отто. Родители и дети ели отдельно. Но и для детей стол накрывали вымуштрованные слуги. Верена и Отто не ходили в общеобразовательную школу, они обучались частным образом. В то время как Верена училась хорошо, Отто был ленив, тупоумен и коварен. Он всегда умел перекладывать вину за свою несостоятельность на учителей, поэтому они все время менялись.

При Третьем рейхе настало великое время для «Верхнесилезского общество управления древесным хозяйством». Гитлер готовил Вторую мировую войну. Ему нужны были уголь, сталь и древесина. Заводы показывали наивысшую сознательность рабочего коллектива и его производительную мощь.

Карл Хайнц Вилльфрид был настолько могуществен, что его, как это было со многими руководителями производства, не заставляли вступать в партию. Чудака заметили и оставили в покое, так как гауляйтер отреагировал таким образом: «Что от него хотите? Это же тусклая бутылка!»

Однако существовало ошибочное предположение, что Карл Хайнц не стал членом партии из-за убеждений, так как ненавидел новый режим. Он никого не ненавидел, он просто боялся каждого, равно как и режима, особенно режима. Когда в 1939 году Гитлер напал на Польшу, у отца Верены поубавилось жизненных сил.

— Это ни к чему хорошему не приведет, — любил он говорить, когда высшее командование вермахта распространяло из гремящего громкоговорителя все новые победные сообщения, — вы увидите, что ничего хорошего из этого не выйдет.

Об этом же он шептал в библиотеке, убедившись предварительно, что его никто не подслушивает. Даже в присутствии Верены он всегда разговаривал лишь с женой и сыном, будто Верены и не было. С годами он привык к этому окончательно.

Все богаче становилась семья, все более одинокой Верена, все более старой ее мать, все более пугливым ее отец.

На фабриках выжимались соки из тысяч иностранных рабочих — поляков, чехов, югославов, французов — и военнопленных.

Когда Америка вступила в войну и начали говорить о «выравнивании фронта» и организованном отступлении, Карлу Хайнцу Вилльфриду стало еще хуже.

Мать слушала по вечерам Би-би-си.

— Нужно быть информированными, — говорила она.

Когда его супруга делала что-либо запрещенное, Карл Хайнц всегда уходил из своего дома-замка и в растерянности бродил по ночным улицам.

— Я ничего не могу с этим поделать, — повторял он вновь и вновь. — Это предательство Родины! Если поймают, можно сразу угодить в концентрационный лагерь!

Время от времени объявлялась воздушная тревога. Бомбы почти не падали на территорию фабрики, но именно воздушные тревоги повергали отца Верены в абсолютную панику. Уже при первом предупреждении, дрожащий и бледный, он сидел в самом безопасном подвале предприятия. Когда выли сирены, он затыкал уши. И, когда однажды стреляла зенитная пушка, он начал громко плакать и молиться вслух на глазах у служащих, семьи, рабочих. Летом 1944 года артиллерия высадилась в Нормандии. В это же время началось большое советское наступление. Разбитый вермахт Германии отступал, все еще пытаясь оказывать сопротивление, а кое-где и просто беспорядочно бежал.

Месяц за месяцем становилось все хуже.

Верена вспоминает в подробностях:

— Город за городом занимала Советская армия. Русские наступали, в огромные клещи захватывая север и юг. 22 января 1945 года, вечером, мой отец делал то, чего не делал никогда: вместе с мамой слушал Би-би-си. Нас, детей, отправили спать раньше положенного времени. А на следующее утро отец исчез вместе с шофером и машиной.

О жене, обоих детях, всем своем имуществе он позабыл в безрассудном бегстве от наступающих советских танков. Он сбежал практически без всяких средств, с маленьким чемоданом, укутавшись в тяжелое меховое пальто.

К середине того дня, когда отец Верены бросил семью на произвол судьбы, в город вошла головная часть первой действительно бесконечной колонны полуголодных, полузамерзших беженцев, добравшихся сюда пешком на перегруженных повозках, запряженных лошадьми.

Верена видела, как многие люди из колонны падали с повозок от истощения. Впервые в жизни она увидела лежащих на улицах города мертвых людей. Вечером поступило сообщение, что советские танки стоят в тридцати километрах от города.

Жители слушали это со страхом и вместе с тем с облегчением. Гауляйтер больше не слушал это. Прошло уже несколько дней с того времени, как он по «тайным делам рейха» по долгу службы отправился в Австрию…

Мать Верены сказала:

— Будь что будет — мы остаемся! Кто убегает — тот проигрывает. Посмотрите на бедных людей на улицах! Мы не сделали ничего дурного. Мы остаемся там, где наше место.

На последнем слове прогремел выстрел, и одно оконное стекло разбилось с треском. Пуля пробуравила стену комнаты в пятнадцати сантиметрах от головы матери Верены.

— Ложись! — закричала мать.

Дверь распахнулась.

В комнату ворвались старый мастер и несколько рабочих. Они были вооружены. Из окон они открыли ответный огонь.

— Это вынужденные меры, — сказал, тяжело дыша, мастер. — Они освободились из своих лагерей и убили караульных. Вы должны уходить, фрау Вилльфрид…

— Нет!

— Они убьют и вас! Они убьют всех нас!

— Я не уйду, — закричала мать Верены. — Я родилась здесь! Я не нацистка! Я не боюсь русских!

В этот момент возобновился орудийный огонь, и горящий факел влетел через разбитое стекло окна в комнату. От факела загорелись ковер и портьеры. Протяжный звук заполнил комнату. Старый мастер потащил мать, с безвольно повисшими руками, бормочущую бессмысленные слова, из комнаты.

Двумя часами позже, в кромешной тьме Верена сидела на корточках рядом с братом в фургоне, возле них стояли всего два чемодана. На облучке сидели старый мастер и мать. Под глухой рокот продвигающихся вперед тяжелых орудий в повозке, среди тысяч повозок бесконечной колонны беженцев они ехали на запад.

Когда Верена обернулась, она смогла увидеть в огне здание фирмы их семьи. Девочка часто поворачивала голову, всматриваясь в происходящее вокруг, и мать говорила:

— Никогда не забывай того, что ты сейчас видишь, детка!

— Нет, мамочка.

— Люди, которые подожгли дом, не злые. Злыми были мы. Мы пригнали их с родины и годами эксплуатировали.

— Да, мамочка.

— Сейчас они мстят за это. Мы начали эту войну и напали на их страны. Поэтому мы и едем сейчас ночью, поэтому мерзнем сейчас, поэтому и боимся. Недопустимо нападать ни на один народ. Нельзя начинать войну. Никогда не забывай этого!

— Нет, мамочка!

— Ты тоже, Отто.

Мальчик не ответил. Он спал.

— И русские солдаты, которые наступают, идут к нам не по своей воле. Не по зову сердца промаршировали они из Монголии, Сибири и Кавказа до Силезии. Они пришли к нам потому, что мы напали на их страну. Когда нападают, надо обороняться.

— Заткнись, сраная коммунистка, — закричала пожилая женщина, хромавшая рядом, крепко держась рукой за край фургона.

— Да, — сказал старый мастер, — лучше, если вы не будете так говорить, фрау Вилльфрид. Вы знаете, каковы люди.

Мастер был старый социал-демократ, знавший мать молодой красивой женщиной еще в то время, когда она только вышла замуж за Карла Хайнца Вилльфрида.

Карл Хайнц Вилльфрид ночью 23 января 1945 года находился уже в районе города Галле. На следующий день он двинулся на юг, в Баварию. Позже Верена узнала, что ее отец запасся фальшивыми документами; они удостоверяли личность врача Карла Хайнца Вилльфрида, который должен был обеспечить «Альпийскую крепость» бесценными медикаментами. Вечером 25 января он достиг Аугсбурга, задержался лишь на короткое время, чтобы запастись бензином, и поздним вечером поехал дальше по направлению к Мюнхену.

Глава 7

Мать Верены умерла в амбаре на окраине Кобурга. Уже утром перед их отправлением в путь у нее была температура. Мать молчала об этом и пыталась скрыть озноб, который охватывал ее вновь и вновь. Как только рассвело, появились штурмовики. Они расстреляли колонну. Люди и животные умирали, многие кричали перед смертью часами. Но не было никого, кто мог бы помочь им.

Снег был красным от крови. Оставшиеся в живых пешком поплелись дальше. Взрослые несли детей. И вновь появились штурмовики. Беженцы, на которых была объявлена охота, падали в грязь, в ручьи крови, на лед. Старый мастер подтащил Верену и Отто к себе и накрыл их своим телом. Мать Верены лежала рядом. Она задыхалась, ей не хватало воздуха. И все вдруг заметили, что она больна.

— Мы должны продвигаться дальше. В следующий район. Там будет врач. Вас нужно лечить, фрау Вилльфрид, — говорил мастер, когда закончилась воздушная атака и оставшиеся в живых поплелись дальше.

В следующем месте остановки колонны врача и свободной кровати не оказалось. Жители закрыли двери и окна перед беженцами. Несколько человек бросили в проходящую колонну хлеб. Верене удалось поймать ломоть. Одна женщина ударила ее по лицу. Верена выронила хлеб. Она держалась за разбитое лицо и стояла с закрытыми горящими глазами. Когда она вновь открыла их, женщина с ломтем хлеба была уже далеко.

И в следующем населенном пункте врача не было. И места для больной тоже. Мать уже бредила. Она больше никого не узнавала. Мастер отдал одному крестьянину золотые часы и пятьсот марок — все, что у него было. За это он получил убогую маленькую повозку и такую же убогую лошадь. Но ехать можно было только ночью, так как днем в небе все время кружили штурмовики. Мать Верены целыми днями бредила.

Наконец-то они оказались в предместье Кобурга. В амбаре они нашли себе убежище. Здесь должны были оставаться дети при больной матери. Мастер уходил на поиски хлеба, картошки, врача.

Верена пыталась попрошайничать. Она оставила Отто с матерью. В одном крестьянском дворе, где дверь открыл ей краснолицый крупный мужчина могучего телосложения, она попросила хлеба.

— Проходи в кухню.

Мужчина захлопнул дверь и сорвал с нее пальто и блузку.

— Он бил меня до тех пор, пока я не смогла уже обороняться. Потом сделал то, что хотел, — рассказывает Верена. — А потом выбросил меня на улицу с криком: «Здесь нет хлеба! Проваливай!»

Это был первый мужчина в моей жизни. Мне не было тогда и восемнадцати. Когда я вернулась в наш сарай, мама уже умерла.

Глава 8

Когда плачущая Верена сидела возле умершей матери, вернулся мастер. Он принес свеклу, хлеб и картошку. И нашел врача, пообещавшего прийти.

Врач опоздал на три часа.

Последними словами матери Верены были: «Мы должны были остаться». Они похоронили Эдит Марию Магдалену Вилльфрид, урожденную Элькенс. Нечем было рыть могилу. Они голыми руками забросали труп снегом.

Для умерших немцев, русских, американцев, англичан, поляков, бельгийцев, французов, голландцев, югославов, итальянцев и людей из многих других стран в этот февраль 1945 года хватало снега.

Мастер довез Верену с братом в маленькой повозке до Франкфурта-на-Майне. Он был хитрым, прожившим большую жизнь человеком, ходил только по лесным тропам и близлежащим улицам и никогда по бестолковым, запруженным большим количеством народа улицам, и воровал еду для детей и себя.

— Но всегда заставлял сначала есть нас, — рассказывает Верена. — Он ел то, что оставалось после нас. Это было немного.

Во Франкфурте был разбит в предместье большой лагерь. В нем мы прожили до весны 1946 года.

Глава 9

Верене было уже восемнадцать лет, она была красивой девушкой в лохмотьях, с черными, отливающими синевой волосами, жгучими черными глазами и печальным лицом. Один американский часовой, охранявший лагерь, влюбился в нее.

— Его звали Джек Коллинз. Он был из Оклахомы, — рассказывает Верена.

Джек был вторым мужчиной в ее жизни. Он не только обещал хлеб, он его приносил, чудесный белый хлеб, испеченный из нежнейшей муки.

Джек Коллинз приносил с собой также «К-Rations» — упакованный в картон армейский паек, к которому наряду с основными видами питания прилагались также шоколад, жвачка и всегда два презерватива. Средства предохранения, которые Верена видела впервые в своей жизни, Джек использовал для того, чтобы придать своим брюкам поверх высоко зашнурованных ботинок особый шик.

Для этого он срезал с презервативов их круглые части, скатывал их и обматывал ими, как бинтом, брючную ткань. Позже Верена узнала, что так было принято во всей армии, а не являлось собственным изобретением отдельно взятых субъектов.

Джек показал себя неопытным, но трогательным любовником. Он пренебрег многими предосторожностями, рисковал из-за Верены, но на это лишь говорил по-английски:

— Мне плевать на погоны! Все, о чем я думаю в этом проклятом мире, — это ты, дорогая!

Джек Коллинз, в будущем капрал, сейчас только еще рядовой первого призыва, заботился о Верене, Отто и старом мастере. Все это он делал потихоньку, чтобы никто не знал. Зима подходила к концу. Джек позаботился наконец даже о месте работы для Верены, пристроив ее продавщицей в великолепный американский магазин на колесах, в котором — если ты был американцем — можно было купить буквально все: от кружевной ночной рубашки и духов «Шанель № 5» до нежнейших нейлоновых чулок, от мяса глубокой заморозки и овощей до сигарет, от швейцарских часов и шотландского виски до французских платьев.

Было сложно устроить туда Верену, так как у нее почему-то были трудности в изучении языка, говорила она плохо, неправильно расставляла акценты во фразах; сложности усугублялись еще и тем, что для многих американок, делающих здесь покупки, она была слишком красивой.

Джек все-таки сумел все устроить. Он позаботился и о том, чтобы Верена, Отто и мастер смогли покинуть лагерь беженцев и переехали на квартиру в южной части Франкфурта.

Джек позаботился о велосипеде, на котором Верена каждое утро ездила на работу, снабжал их углем, мебелью.

В апреле 1946 года умер старый мастер. В центре города, на перекрестке Кайзерштрассе, он упал замертво — апоплексический удар. В 1949 году было уже разрешено бракосочетание американских солдат с немецкими девушками — честно говоря, после определенной и довольно серьезной проверки «фрейлейн». Джек Коллинз сразу же составил соответствующее ходатайство, так как искренне любил Верену. Она не любила его, но хотела уехать прочь из Германии.

Ходатайство Джека прошло много инстанций между Франкфуртом и Вашингтоном, и, несмотря на все запросы, Джек не пошел дальше. Он был простым, честным юношей, не особо интеллигентным, но чрезмерно добродушным.

В письмах своим родителям он сообщил «about his little Sweetheart».[47]«О своем маленьком сердечке» (англ.). Отец его был фермером. Джек показал его Верене на фотографии, а также мать, трех братьев и сестер, усадьбу, лес за полями. Он пел под гитару «Oh, what a beautiful morning!»[48]«О, какое прекрасное утро» (англ.).

Он очень хорошо пел.

В конце 1949 года они узнали, что у них неплохие перспективы уладить все бумажные дела к середине 1950 года. Летом 1950 года войсковая часть, к которой был приписан Джек Коллинз, должна была передислоцироваться. Огромные машины перевезли солдат в Корею. Там развязывалась новая война.

29 июня 1950 года Джек улетел на самолете фирмы «Глобемастер» с военной базы «Рейн-Майн-Эйр». На трапе он повернулся и крикнул Верене:

— Don't cry, baby! I'll be back in no time at all![49]Не плачь, милая! Я скоро вернусь! (англ.).

В этом Джек Коллинз, однако, ошибался. Он погиб 13 ноября в бою с так называемым краснокитайским добровольцем на горном хребте Хартбрейк. Известие о его смерти дошло до Верены только в середине декабря. Военный департамент оповестил об этом только лишь родителей Джека. А те сообщили об этом Верене и выразили соболезнования.

Глава 10

Пришло время, когда Верену почти каждую ночь можно было видеть в различных американских клубах Франкфурта. Она флиртовала. Она танцевала. «В это время я привыкла к алкоголю», — говорит Верена. Часто она напивалась до такой степени, что ее должны были приносить домой. Она без особого выбора завязывала знакомства с мужчинами и бросала их, когда получала от них все, что ей было нужно. В большинстве случаев это случалось очень быстро.

Как известно, такая манера общения, когда с тобой обращаются как со второстепенным предметом, особенно возбуждает мужчин. Вскоре Верена стала кумиром всего франкфуртского гарнизона. Высший командный состав добивался ее благосклонности. Она позволяла делать подарки, проводить с ней время, целовать и ложилась с мужчинами в постель — не слишком часто.

— Не следует делать это слишком часто, — объясняла она в то время одной подруге. — Ты должна отдаваться редко. Иначе они перенасытятся тобой.

Она рассказала мне в тот вечер, почему так изменила свою жизнь: «Джек умер. Я не очень любила его, но он хорошо относился ко мне, и я внушила себе, что научу себя любить его. Но с этим уже покончено. Сейчас же я внушила себе, что все любовные связи, прошедшие и те, которые еще будут, должны обязательно плохо заканчиваться. Тогда я решила для себя больше не любить никогда. Больше никогда!»

Это она решила в то время.

Этому решению она следовала почти три года. Между тем она к чему-то привыкла, что-то ей пришлось пережить. Она слишком много курила и пила, но с этим не могла ничего поделать.

В остальном она была — особенно в противоположность американским женщинам — очень осторожной. Она не имела права на то, чтобы давать повод к ревности или жалобам. С женатыми мужчинами она принципиально предпочитала не иметь дела. На службе она была безупречно вежлива, сама неприступность по отношению к самым симпатичным лейтенантам, самым обаятельным полковникам. Она никогда не принимала подарков в магазине: каждую немецкую служащую магазина каждый вечер проверяла женщин — член «Женского вспомогательного корпуса» вплоть до обыска, чтобы узнать, не украла ли немка что-либо из этого рая.

— Вы уволены!

Это были слова, которые Верена слышала сотни раз, когда при такой проверке у какой-нибудь девушки обнаруживалась пара нейлоновых чулок или плитка шоколада. Верена не хотела «светиться». Она никогда не воровала. Она выполняла свою работу и кормила себя и своего брата так сносно, как могла. Все между тем шло неплохо, так как она получала от мужчин множество подарков — вне службы. Между тем Отто Вилльфрид попробовал себя в бизнесе на черном рынке — продолжительное время ему сопутствовал успех. Что и как он делал, чем и с кем торговал — об этом мне нет необходимости писать. Те, кому тогда было двадцать или больше, об этом знают всё. Тем же, кому тогда не было двадцати, не стоит знать об этом.

Я не хотел бы никому наскучить или сбить кого-либо с правильного пути, поэтому и не стану писать об этом.

Глуповатый тщедушный Отто с 1950 года по 1953 год зарабатывал во много раз больше своей работающей с восьми часов утра до пяти часов вечера сестры. Он снимал большую квартиру на Ландштрассе. Его безумные вечеринки были известны во всем городе. У него было много подружек и денег.

Двенадцатого апреля 1953 года он был арестован американской криминальной полицией. Агентурная группа под руководством некоего Роберта Стивенса уже долго вела наблюдение за бандой, во главе которой стоял Отто.

И наконец ее разоблачили. Против всех членов банды спекулянтов было возбуждено судебное дело. Главным свидетелем обвинения на процессе был мистер Роберт Стивенс.

Глава 11

Мистер Стивенс, главный свидетель обвинения против спекулянтов, настолько свободно говорил по-немецки, что можно было подумать, что он эмигрант из Германии. Он так же, как по-немецки, свободно говорил на французском, итальянском и испанском языках. Он был во всем полной противоположностью доброжелательному и ограниченному Джеку Коллинзу. И выглядел великолепно. Был ухоженным и коммуникабельным, умел ухаживать за женщинами. И он способствовал тому, что Верена еще раз поменяла свои взгляды на любовь и мужчин.

Мистер Стивенс стал ее «бойфрендом». В этом плане он был намного опытнее неловкого, бестолкового и трогательного Джека, разбившегося в Корее, и умел сделать женщину счастливой.

Мистер Стивенс тоже говорил о женитьбе.

Он купил ей платья, украшения, она могла ездить на его «шевроле». Самым главным, что он сделал, было то, что он изъял из дела перед заседанием суда определенные документы, серьезно усугублявшие вину брата Верены. В результате двенадцать членов банды были приговорены к высшей мере наказания, а Отто Вилльфрид выпущен на волю.

Мистер Стивенс был честным мужчиной. Он говорил:

— Я женат в Штатах. И уже подал заявление о разводе. Придется подождать.

Конечно, для этого нужно было время.

Это продолжалось около двух лет. Верена не была несчастлива в это время, так как мистер Стивенс развлекал ее, баловал, она была самой элегантной женщиной, той, которой особенно завидовали. Мистер Стивенс постоянно говорил, что любит ее, и часто доказывал это. Всякий раз Верена понимала, что только с ним она узнала, что такое любовь.

На второй год знакомства Верена поняла, что забеременела. Мистер Стивенс часто мечтал о детях («Я хочу иметь детей от тебя, дорогая, много-много детей!») Так как в это время он заявил, что дело о разводе продвинулось настолько, что решение суда может быть прислано через несколько недель, она скрыла свое состояние и решила сделать мистеру Стивенсу сюрприз после развода.

Прошел месяц. Потом три. Четыре. Документ о разводе все еще не был получен.

Тогда Верена сказала мистеру Стивенсу, что ждет ребенка. Она утешила испуганного любовника: «Освободиться от него уже нельзя — но даже если ты будешь ждать развода еще десять лет, то я все равно буду любить тебя и всегда буду счастлива с нашим ребенком. Ты ведь тоже?»

— Я? Да еще как, любимая, — сказал мистер Стивенс.

На следующий день он уехал из Франкфурта.

Верена подумала, что его отправили в срочную командировку.

Когда он не вернулся через неделю, она пошла к нему на работу. Там она узнала от другого свободно говорящего по-немецки господина, что мистер Стивенс переведен на новое место работы и вряд ли вернется во Франкфурт.

— Я имею право получить его адрес?

— Сожалею. Его миссия чрезвычайно секретна.

— Но я жду от него ребенка!

— Об этом я сожалею еще больше, мисс Вилльфрид.

— Разрешено ли будет мне оставить здесь письмо для него, я попрошу вас отослать его! Я хочу лишь, чтобы он получил письмо, я не хочу знать, где он находится.

— Конечно, это вы можете.

Мисс Вилльфрид оставила за два месяца дружелюбному господину более двадцати писем. Ни на одно из них она не получила ответа, несмотря на то что любезный господин (который никогда не называл своей фамилии, а только называл себя Гарри) уверял ее, что передавал каждое письмо в отдельности.

— Но он должен ответить! Он ведь знает, в каком я положении! Что вы пожимаете плечами?

— Мисс Вилльфрид, мистер Стивенс едва знаком мне. У нас постоянно меняется состав. Это понятно при такой профессии, как наша, не правда ли?

— Да, понятно…

— Нам не позволено иметь какие-либо контакты с немецким населением. Мистер Стивенс действовал… гм… против постановлений. Я боюсь — я не буду предпринимать ничего против, это я вам обещаю, — что и на процессе против вашего брата он вел себя не совсем корректно.

— А его адрес в Америке? Адрес его жены? Если бы я написала ей… Они должны были скоро развестись.

— На самом деле?

— Что это значит?

— Ничего особенного. Прошу вас! Не волнуйтесь! В вашем положении! Мне очень жаль, но я не имею права дать адрес этой женщины.

— Почему?

— Потому что тогда вам будет известна его настоящая фамилия.

— Но я знаю его настоящие имя и фамилию. Его зовут Роберт Стивенс!

— Мисс Вилльфрид, пожалуйста, не будьте столь наивны, служащий криминальной полиции никогда не может работать под своим настоящим именем, иначе он не проживет долго. Вы должны это понимать.

Это Верена, конечно, понимала.

Направляясь к двери, она встретила очень симпатичную белокурую девушку. Еще она услышала, как эта девушка сказала:

— Уже семь месяцев. Ради бога, не рассказывайте мне, что он до сих пор все еще не ответил!

Можно понять, думает Верена, что все это для милого господина по имени Гарри было чрезвычайно неприятно.

Глава 12

Рождение ребенка далось ей нелегко. У Верены было еще достаточно денег, чтобы в больнице ее обслуживали по первому классу, так как она продала украшения и какие-то подарки мистера Стивенса. У нее еще кое-что оставалось. Когда настало время родов, врачи постановили, что кесарево сечение неизбежно. После операции у Верены начался сепсис. Не один день она находилась между жизнью и смертью. Врачи заявили ей, что лишь одно средство могло бы спасти ее — пенициллин.

А именно — американский пенициллин, так как немецкого было очень мало, да и тот не опробован. Американский пенициллин доставался на черном рынке и был очень дорогим. Верена позвала в больницу скорняка и продала свои меха.

Торговец просил подумать, приходил еще два раза. Он был хитер и уверен в том, что женщина с температурой под сорок не может долго торговаться.

В конце концов Верена продала меха значительно ниже их настоящей стоимости.

Американский пенициллин спас ей жизнь. А между тем она была вынуждена переселиться в палату третьего класса, поскольку денег у нее больше не было. На соседней койке, рассказывала Верена, лежала простая деревенская девушка, которая, когда начинались сильные боли, все время говорила:

— Боже правый, Царь Небесный, так много страданий за столь малую радость!

Когда Верену наконец выписали, врачи предупредили ее: есть большая вероятность того, что следующие роды закончатся для нее смертью. Своему ребенку, маленькой девочке, она дала имя Эвелин…

Прошло много времени, пока Верена вновь набралась сил. Деньги закончились очень быстро. Эвелин целыми днями находилась в детском саду, в группе продленного дня. Верена была вынуждена пойти на это для того, чтобы иметь возможность работать, сначала секретарем в одной страховой компании. Вечерами она училась на курсах стенографии и машинописи.

В это время — середина 1956 года — ее отцу Карлу Хайнцу Вилльфриду удалось через службу розыска Красного Креста разыскать Верену и Отто. Он сам прилетел в Пассау, уже получил большую часть так называемой «компенсации ущерба, причиненного войной» за потерянное в восточной части Германии имущество, которое находилось по ту сторону линии Одер — Найс, и открыл, хотя и не очень большое, но процветающее предприятие по добыче древесины. Он пригласил детей приехать к нему. О смерти супруги он уже знал. Он писал, что был потрясен.

Верена отказывалась видеть отца. Отто поехал в Пассау один и рассказал отцу про ее настроения. Карл Хайнц Вилльфрид был, как сказал он сам, глубоко обижен таким поведением дочери, для которой, по его утверждению, он сделал так много.

— Верена считает, что ты виновен в смерти мамы, — сказал бледный, слабый сын.

— Чепуха! — злился бледный, слабый отец.

— Уже несколько лет я пытаюсь разубедить ее. Напрасно. Это ее идея-фикс.

— Что?

— Что ты бросил нас на произвол судьбы. Что мы все могли бы уехать на машине. Ты удрал.

— Я не удрал! Прошу не употреблять при мне подобные слова!

— Это говорит Верена, а не я!

— Я должен был увезти в безопасное место самые важные инструменты. Мне просто необходимо было уехать, Отто! Неужели ты не понимаешь этого?

— Я, конечно же, это понимаю, — спокойно отвечал Отто. И так же спокойно продолжал: — Я говорил тогда матери много раз: дай нам уйти, дай нам уйти! Но она не хотела этого!

— Вот, пожалуйста. Ты сам говоришь это. Она не хотела!

— Она не хотела до последнего. Старый мастер Циглер буквально силой тащил ее прочь из города. Знаешь, какими были ее последние слова?

— Что?

Отто повторил их.

— Это очень похоже на нее, — сказал отец и кивнул, задумавшись. — Да, Отто, так и есть, это похоже на нее. Хорошая женщина, лучшая, о которой только можно мечтать. Но неосторожная и упрямая. Что было бы со мной, если бы я был так же неосторожен?

Отец взял Отто на работу в фирму. Молодой человек остался в Пассау. Верена была верна своей клятве: она никогда не появлялась у своего отца, никогда ему не писала и так и не простила его.

— Он жив до сих пор, — рассказывает она. — Пожилой, но очень крепкий. Бизнес его процветает.

— И ты действительно больше никогда не видела его?

— Никогда.

Глава 13

Шестнадцать часов сорок пять минут.

Уже сорок пять минут трудится Хорек-альбинос, я предполагаю, над Тацитом. Я лежу рядом с Вереной на широкой кровати. Свечи прогорели, погашены. И только красный свет электропечи освещает помещение. Все еще идет дождь, Верена поднимается и гасит сигарету.

— Это была моя жизнь, — говорит она. — Сейчас ты знаешь ее так, как я знаю твою.

Она сидит передо мной нагая, ноги вытянуты вдоль тела. В комнате тепло. Я глажу ноги Верены, ее бедра.

Я говорю:

— Однажды я спросил тебя, любила ли ты отца Эвелины. Ты ответила «да».

— Его я тоже любила. К сожалению.

— Ты еще любишь его?

— Уже давно больше не люблю. Когда закрываю глаза, я даже не могу представить его лицо.

— Ты долго работала секретарем?

— Я поменяла много мест. В большинстве случаев мне приходилось вскоре увольняться.

— Почему?

— Женщины-коллеги плели против меня интриги.

— Ты была для них слишком привлекательной.

— Может быть. Они сразу же начинали утверждать, что у меня шашни с шефом. Мне было очень тяжело в это время. Я не научилась ничему дельному и нужному! Пыталась работать в налоговой канцелярии, на предприятии «Товары — почтой», дамой по приему на фирму по обустройству помещений… Все впустую. Становилось все тяжелее. Мои платья были старыми и давно вышедшими из моды. Новые покупать было не на что. Я с Эвелин должна была съехать с квартиры, так как плата за нее была для меня слишком высокой. Мы перебрались в меньшую, которую тоже вскоре пришлось покинуть. В конце концов мы поселились в жуткой и маленькой, прямо у дороги. Это была настоящая дыра.

— А твой отец?

— Время от времени присылал мне деньги. Я не хотела делать из себя героиню, поверь, Оливер! Но я отсылала их обратно — не могла забыть, как умерла моя мать. Я и сейчас все еще не могу забыть это!

Она снова ложится рядом со мной. Мы держим друг друга за руки и долго молчим.

Потом она говорит:

— На панель я не ходила никогда. Я, конечно, знакомилась с мужчинами, позволяла себя развлекать. Но когда мужчины видели, в какой нищете я жила, они быстро исчезали.

— А также потому, что видели твоего ребенка.

— Конечно… И потом… ты знаешь… Нет, я думаю, что не могу тебе это сказать.

— Скажи же.

— Не то, чтобы я не хочу сказать об этом, я думаю, что я не смогу правильно выразиться. Мужчины…

— Что с ними?

— Они так быстро замечают неискренность твоих чувств, даже если ты старательно разыгрываешь любовь и страсть…

— Вы тоже! Вы в этом сильнее нас! Вы чувствуете неискренность еще острее!

Я вспоминаю кое о чем.

— А твой муж?

— Я же тебе рассказывала. Его я повстречала в тот вечер, когда решила лишить жизни себя и Эвелин. Когда я совсем была у края от безысходности, Эвелин побежала в его машину и…

— Я так не думаю.

— Что такое?

— Ты же не любишь своего мужа!

— Нет.

— И он ничего не замечает? Абсолютно ничего?

— Конечно, замечает. Однажды он уже сказал мне об этом.

— Он считает, что достаточно того, что он любит меня. Он говорит, что никогда не отпустит меня. — Ее голос становится громче. — Как он будет действовать, я не знаю. Я не знаю, поставит ли он мне завтра в упрек Энрико или тебя, или какого-нибудь другого мужчину или выбросит на улицу. Но одно скажи мне, Оливер: способен ли ты сейчас понять, что я больше никогда не смогу жить в этой дыре у дороги и не иметь денег на еду и пить шампанское с отвратительными обывателями и позволять лапать себя за грудь? Понимаешь ли ты сейчас, что я не хочу больше быть бедной, никогда больше?

— Я это понимаю.

— Ты великолепен.

— Я вовсе не так великолепен. Но ты разбила пластинку.

— Сейчас я уже снова жалею об этом.

— Не говори так!

— А если это так? Мы же оба хотим всегда говорить друг другу правду?

— Я подберу осколки.

— Глупый мальчишка.

— Когда-нибудь я покажу тебе ее.

— Не начинай опять, пожалуйста. Все было так прекрасно… Так, как еще не было ни с кем…

— И с мистером Стивенсом тоже?

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Потому, что он — отец Эвелин. Я ревную к нему.

— Это не должно волновать тебя. Я же сказала тебе. Я даже не знаю теперь, как он выглядел. И… я не помню уже, как было с ним.

Мы целуемся.

У нас так мало времени.

Глава 14

Уже совсем темно, когда мы покидаем покосившийся домик. Верена тщательно запирает дверь. Через луг идем к моей машине. Выезжая на шоссе, я неожиданно кое-что вспоминаю:

— Ты мне как-то рассказывала, что твой муж устроил твоего брата на работу в пункт обмена валюты на Центральном вокзале Франкфурта.

— Это так. Год назад Отто взял деньги из кассы фабрики в Пассау. Отец вышвырнул его на улицу. Отто пришел ко мне с просьбой о помощи, милости и снисхождении. Он делал так всегда. Мой муж помог ему. Муж помогает многим людям.

— Сколь прекрасна участь тех, кому он помог.

— Он ничего не делает для людей.

— Как так?

— Все ради меня.

— Для того чтобы ты когда-нибудь полюбила его?

— Да.

— И ты когда-нибудь полюбишь?

Она качает головой. Работают «дворники», и дождь стучит по стеклам и кузову.

У заправки на шоссе я выхожу из машины и прошу по радиосвязи заказать такси. Потом возвращаюсь к Верене.

— Послезавтра четверг. После обеда я совершенно свободен. Давай увидимся в половине третьего?

— Да, Оливер, — она кивает.

Потом мы всматриваемся в темноту и дождь и провожаем взглядом автомобили, проносящиеся мимо нас по мокрой дороге, разбрызгивая воду и скрипя на поворотах шинами.

Приезжает такси.

— Пусть остановится не перед самым вашим домом, Верена.

— Нет.

— Я люблю тебя.

— Спокойной ночи.

— Я люблю тебя.

— Счастливо доехать домой.

— Я люблю тебя.

— Останься в машине. Я выйду одна. Не хочу, чтобы шофер видел тебя.

Она выходит одна.

Такси уезжает. Его красные подфарники исчезают за ближайшим поворотом. Я отъезжаю на своей машине до въезда на шоссе и направляюсь в интернат.

«Квелленгоф» пуст, когда я подъезжаю. Все дети еще едят в столовой.

Направляюсь в свою комнату, сталкиваюсь с господином Гертерихом.

— Слава богу, что вы вернулись вовремя. Господин доктор Хаберле звонил в четыре часа.

— Ну и что?

— Я… Я сказал, что у вас был понос и вы лежали в постели.

— Хорошо. Могу ли и я быть вам чем-нибудь полезен?

— Нет, спасибо… — Он стучит по дереву и улыбается. Видно, что он совсем пал духом. — В настоящее время, слава богу, отношения с детьми более или менее нормальные.

— Я вам это предсказывал!

— Но что будет, если господин директор или какой-нибудь учитель заметят, что вы так часто исчезаете?

— Никто не должен заметить.

— А вдруг?

— Тогда я вылечу.

— Вам это так безразлично?

— Совсем нет. Мы все устроим ловко, господин Гертерих. Положитесь на меня. Я помогу вам, вы поможете мне. Я обещаю, что смоюсь еще в четверг и в субботу. Я имею на это право.

— Да. Моя жена тоже была очень красивой, господин Мансфельд. Такая, что слезы наворачивались на глаза, когда смотрел на нее.

— Что с ней случилось?

— Она оставила меня, развелась. Я не мог ничего предложить ей. Красивые женщины стоят дорого, не правда ли?

— Возможно, — говорю я и думаю о Манфреде Лорде.

В своей комнате я сажусь на кровать и думаю о себе.

Что я могу предложить Верене?

Ничего. Абсолютно ничего.

Что-то колет меня в ребро.

Лезу в карман и вынимаю пять осколков от пластинки. На ночном столике складываю их вместе.

«LOVE IS JUST A WORD». FROM THE ORIGINAL SOUNDTRACK OF «AIMEZ-VOUS BRAHMS?»

Я сижу, уставившись на разбитую пластинку. «Любовь — только слово». Дождь стучит в окно. Горит лишь моя настольная ночная лампа. Потом я слышу шум: дети возвращаются из столовой. Быстро вынимаю старый конверт и кладу в него осколки от пластинки. Конверт прячу в ящик ночного столика, ложусь в кровать, кладу руки под голову и смотрю в потолок. Она говорит, что не может даже вспомнить его лицо. Но ведь он отец ее ребенка! И однажды она сказала, что в жизни она любила лишь двух человек: Эвелин и отца Эвелин. Она говорила…

Глава 15

В этом октябре много сильных бурь и дождей. Каждые четверг и субботу после обеда я встречаюсь с Вереной в «нашем доме».

Каждый раз он выглядит более покосившимся и мрачным. Луг превратился в настоящее болото, часть забора разрушила буря, поручни крыльца приказали долго жить. И древесные черви старательно трещат в стенах. Но электропечь греет помещение, в котором мы любим друг друга.

Всякий раз каждый из нас приносит с собой маленький подарок. Свисток. Духи. Зажигалка. Губная помада. Книга. Мне непозволительно делать дорогие подарки, так как их могут заметить дома у Верены, да и оплачивать их мне особенно нечем. Пока у меня на шее векселя, я должен экономить. Иногда я прихожу раньше, иногда Верена. Чаще Верена. Кто приходит первым, проветривает помещение, включает печь, разбирает постель. Мы завариваем чай. Никогда не пьем алкоголь. Верена говорит, что ей всегда хочется быть совершенно трезвой, когда мы встречаемся. Я тоже хочу этого. Еще придет время, когда мы будем желать лишь одного: напиться (но это позже — я не могу писать так быстро, как живу).

Манфред Лорд все еще занимается в Ганновере своим высотным домом. Ради этого он открыл финансирование строительства двухсот одноквартирных домов на окраине Бремена.

По-видимому, ты существуешь, дорогой Бог!

Каждый раз после близости мы рассказываем друг другу что-то еще из своей жизни. И вновь любим друг друга.

Становится холоднее, и все быстрее темнеет. Деревья стоят голые. Опускается туман. Скоро наступит декабрь.

Туман, дождь, барабанная дробь его капель по крыше домика, шум вентилятора электрорадиатора, наши объятия, наши разговоры — все это было мне совершенно неведомо, незнакомо в жизни. Верена говорит — для нее тоже. До тех пор пока не встретил ее, я всегда исходил из того, что все люди лгут. Верене я верил даже в самом невероятном. Ничего не было такого, что она могла рассказать, а я бы подумал: это она привирает. Я сказал ей об этом. Она возражает:

— Мы же условились, что не будем врать друг другу.

Я еще раз запретил ей писать мне. Когда мы не видимся, если у Верены нет времени или мне не удается уйти, мы звоним друг другу по телефону — как прежде. Я сижу в конторе гаража фрау Либетрой, жду звонка Верены, а заодно записываю нашу историю.

— Это, должно быть, очень большая любовь, — говорит фрау Либетрой.

Я не говорю ничего.

А может быть, у нее есть магнитофон? Или она знает господина Лео? Нет! Я отношусь к ней несправедливо. Любовь — это нечто такое, к чему стремятся все люди. Самые бедные, самые умные, самые глупые, самые богатые, наделенные властью, вызывающие сострадание и жалость, самые молодые, самые старые, а также и сама фрау Либетрой…

Геральдина, по слухам, чувствует себя лучше, но далеко не так хорошо. Она лежит в гипсе с ног до головы. Еще не разрешено навещать ее. Я отослал ей цветы и ничего не значащее письмо. И получил на него ответ.

«Мой самый любимый человек!

Я могу написать лишь очень коротко — из-за гипсовых повязок. Спасибо за цветы! Я сохраню их, даже когда они засохнут, жизнь моя! Врач говорит, что до Рождества я смогу переселиться в квартиру, которую сняла моя мать. На праздники приедет с мыса Канаверал отец. Может быть, мои родители помирятся. Я не осмеливаюсь даже думать об этом. Примирение — и ты! Сразу после Рождества ты сможешь навестить меня. Молю Бога, чтобы мой позвоночник правильно сросся, тогда я не буду страшно изувеченной, совсем как бедный Ганси. Врачи, которым я рассказываю о своей большой любви, сказали, что постараются приложить все усилия, чтобы я вновь стала абсолютно здоровой. Разве это не было бы чудом?

Обнимаю и нежно целую тебя тысячи раз. Твоя Геральдина».

Письмо я тотчас же сжег. Но что будет после Рождества? Господи, еще только начало декабря!

Я развил в себе привычку отодвигать все проблемы, когда встречаюсь с Вереной, и забываю напрочь об их существовании.

Глава 16

Горят свечи. Мы лежим рядом. Верена внезапно говорит:

— Я не терплю Ницше.

— Это отвратительно!

— Да, но вчера я нашла одно стихотворение, оно как раз для нас.

— Расскажи.

Она рассказывает, нагая и теплая в моих руках:

— «Вороны кричат и летят, кружась, к городу: скоро пойдет снег, хорошо тому, кто еще имеет родину сегодня».

— А я не считал его способным на что-либо такое!

— Я тоже нет.

Совсем тихо звучит из радиоприемника музыка. АФН передает «Голубую рапсодию». Мы всегда ловим и слушаем только эту станцию. Слушать немецкое радиовещание не имеет смысла. А радио Люксембурга на этом приемнике мы не можем поймать даже в течение дня.

— Но у нас она есть, не правда ли, Верена? У нас есть родина!

— Да, сердце мое!

Крыша домика прохудилась. С недавнего времени, когда идет дождь, мы вынуждены ставить на дешевый ковер посуду, так как с потолка капает.

— Я не думаю, что родина — эта избушка.

— Я знаю, что ты думаешь.

— Ты — моя родина! Ты — мой очаг!

— Ты то же самое значишь для меня!

Потом мы опять любим друг друга, и дождь крупными каплями падает в посуду на ковре, завывает зимний ветер вокруг барака, а АФН передает «Рапсодию».

Глава 17

— Садись, Оливер, — говорит шеф. Это происходит шестого декабря, вечером, в его рабочем кабинете с множеством книг, глобусом, детскими поделками и рисунками на стенах. Шеф курит трубку. Мне он предлагает сигареты и сигары.

— Нет, спасибо.

— Выпьешь со мной бутылочку вина?

— Охотно.

Он достает бутылку старого «Шато неф дю пап», чуть подогретую, и наполняет до краев две рюмки, садится, выпивает, смотрит на меня, как всегда, сидя, наклонясь, спокойный, ну прямо Иан Стюарт. Такой же долговязый. Сначала я испугался, когда он попросил зайти. Я подумал, что речь может пойти о Верене, но ошибся. Речь о совсем другом.

— Приятное вино, верно? — спрашивает шеф.

— Да, господин директор.

Он дымит своей трубкой.

— Оливер, когда ты приходил ко мне, я предложил тебе беседовать со мной, помнишь?

— Да, господин директор.

— Мне очень жаль, что наш первый разговор коснется не твоих, а моих проблем.

У меня камень свалился с сердца.

— Как так? Всегда ведь лучше дискутировать о ваших проблемах.

— Ах так! — Он улыбается. Потом становится серьезным. — Я хочу поговорить с тобой, поскольку ты в интернате старше всех и просто потому, что у меня никого нет.

— А ваши учителя?

— Я не имею права осложнять их жизнь своими проблемами. Да и не хочу.

— Я весь внимание, господин доктор!

— Что ты думаешь о Зюдхаусе?

— Фридрихе? Это пустой орех. Жертва своего воспитания. Сам по себе он неплохой парень! Но с таким дерьмовым нацистом, как его отец, он может, конечно, лишь верить…

— Вот именно, — говорит шеф.

— Именно что?

— Ты действительно не хочешь сигарету?

— Нет.

— Или сигару? Они очень легкие.

Шеф выглядит осунувшимся. Может быть, он болен?

— Нет, спасибо. Так что же с Фридрихом?

Шеф рисует пальцем на столешнице невидимые фигуры.

— Он донес на меня, — говорит шеф.

— Кому?

— Своему отцу. Ты же знаешь, он генеральный прокурор.

— Очень подходящее для него место.

— Из-за принадлежности к крайне правым ему бы находиться в тюрьме. Но где право? Господин доктор Зюдхаус — птица высокого полета. Лояльный ко всем властям. Тебе двадцать один год, и я не должен говорить тебе, как это у нас происходит.

— Нет, господин директор, не должны. В чем вас упрекают?

— В том, что я зачислил на службу доктора Фрея.

— Нашего учителя истории? Но ведь его все любят!

— Честно говоря, не все. Фридрих Зюдхаус, во всяком случае, его не любит.

— Ах, вот что вы думаете! Посещение концлагеря в Дахау?

— Это не только посещение Дахау. Это вся методика, которую он использует, преподавая историю. Телепередачи. Книги, которые вы получаете от него для чтения. Все это вместе взятое вывело из себя Зюдхауса. Ты только что правильно подметил, он продукт воспитания. Об этом он написал своему отцу.

— Что?!

— Много писем. Как в моей школе один из моих учителей преподает историю, как втаптывается в грязь немецкий народ, немецкая честь, престиж Германии, как вам внушаются коммунистические и дезорганизующие идеи.

— Ну и свинья! Возьму-ка я маленькую сигару, если позволите, господин директор. — Срезаю кончик сигары, зажигаю ее и спрашиваю: — И что еще?

— Еще? — Шеф печально улыбается и поглаживает лошадку, стоящую на его письменном столе, подаренную ему кем-то из ребят. — Господин генеральный прокурор, доктор Олаф Зюдхаус — властный мужчина. Он жаловался своим друзьям в различных учреждениях.

— Я этого не понимаю! Ведь доктор Фрей говорит правду! Какие письма мог бы написать старый нацист? На что мог бы пожаловаться?

— На то, что доктор Фрей говорит правду, — отвечает шеф, выбивая свою трубку и наполняя ее вновь. — Правда, Оливер, должна распространяться хитро, с уловками, если хочешь выжить. Доктор Фрей говорит правду без уловок и хитрости, но мужественно.

— Довольно печален тот факт, что даже вы называете мужеством то, что один учитель рассказывает нам правду о Третьем рейхе и преступном пакте!

— Уверяю тебя, что все, о чем рассказывает доктор Фрей, совпадает с моим мнением и я полностью со всем согласен. Я восхищаюсь доктором Фреем и глубоко уважаю его!

— Ну и что? Вышвырните Зюдхауса из школы. Вы же выгоняли других!

— Это было легче, — говорит шеф, попыхивая трубкой. — Тогда речь шла о грубых ласках в лесу, и ты уже кое о чем знаешь.

— А в этом случае?

— Здесь политика.

— Это хуже?

— Политика — это самое плохое, что есть на свете, — говорит шеф. — Посмотри-ка: этот генеральный прокурор — ты абсолютно прав, он ничего не может поделать, он так воспитан, — этот господин бегал от одного министерства к другому и кричал, что у меня школьники подстрекаются агентами ГДР. И я сам один из них. Знаешь, где ты находишься, по мнению отца Фридриха, Оливер?

— Где?

— В школе, где воспитываются исключительно маленькие коммунисты.

— Не смешно.

— Вот именно. В связи с этим отец Фридриха всегда говорит о том, что я назначил стипендию маленькому Джузеппе, отец которого коммунист. Что мне делать?

— Неужели Зюдхаус обратился с таким нонсенсом в министерство?

— Частично. Не все, конечно, кричали «браво», когда он потребовал, чтобы я уволил доктора Фрея, но никто и не заступился за него.

— Доктор Фрей в курсе?

— Еще никто ничего не знает. Ты первый, кому я все рассказал.

— Почему?

— Так как прежде чем что-либо предпринять, я хочу знать реакцию детей на это. Мнение взрослых мне безразлично, — говорит мужчина, никогда не имевший собственных детей. — Мне интересно лишь ваше мнение. Я знаю, как вы дружны. Я знаю, что могу положиться на тебя, Оливер. Я намеренно не говорю тебе еще всего…

— Что это значит?

— Что может случиться, если я не уволю доктора Фрея.

— Да. Вас могут принудить уволить учителя, который говорит правду?

— Могут, Оливер, могут. Но в настоящий момент говорить об этом еще рано. Сейчас я хотел бы, чтобы ты, как самый старший, разузнал, что об этом думают ребята. Если все они придерживаются мнения своих отцов, то я потеряю надежду.

— Они не поддерживают своих отцов в этом вопросе, господин доктор! Ноа и Вольфганг…

— Они не в счет.

— Ну хорошо, но и все остальные — или большинство других — не разделяют взглядов своих отцов, поскольку отцы — старые нацисты. У нас плохие взаимоотношения, это правда. Мы шалопаи, да. Мы доставляем вашим учителям много хлопот и забот…

— О боже!

— …но мы не нацисты!

— Вот это я и хотел бы знать наверняка, — говорит шеф. — Если я буду в этом уверен, тогда буду защищаться. Пусть это и будет чертовски тяжело!

— Почему это будет чертовски тяжело?

— Об этом я расскажу тебе в другой раз. Сейчас у меня куча дел!

— Хорошо, шеф, — говорю я. — Через два дня вы получите от меня сообщение.

— Тебе ясно, что то, что мы обсуждали, должно коснуться только детей?

— Совершенно ясно. Мы будем держать язык за зубами.

Шеф встает, вынимает трубку изо рта и подает мне руку.

— Спасибо, Оливер.

— Я… нет… мы благодарны вам.

— За что?

— За доктора Фрея.

— Надеюсь, — говорит он тихо и отворачивает голову, — вы поблагодарите меня за него еще через два месяца.

Глава 18

С начала января стало холодно так, что сняли сетку между двумя большими теннисными кортами, и посыпанная песком территория, методично поливаемая водой, покрылась коркой льда.

Много детей с двух до четырех часов катаются на теннисных кортах на лыжах. Поэтому седьмого января я устраиваю здесь собрание.

В три часа дня.

Ночью я думал над тем, что должен сказать. Я ленив и расхлябан. Но, когда это нужно, я могу быть организованным, строгим и четким. Сейчас тот случай, когда я должен быть таким.

Я нарезал из расчерченных в мелкую клетку тетрадей по математике триста двадцать бумажных листков. Причем расчерчены листки в красную клетку (что встречается довольно редко). И при этом никто не присутствовал. Это для того, чтобы во время выбора обошлось без мошенничества.

Трехсот двадцати листков достаточно. Сейчас в интернате триста шестнадцать учеников. Утром я сходил на чердак «Квелленгофа» и принес две большие картонные коробки. На крышках сделал ножом длинные прорези. Это урны для голосования. За завтраком я попросил Ганси сказать учащимся четырех начальных классов, что я жду их в три часа на катке и хотел бы сделать важное сообщение. Старшие классы я оповестил сам. Я не сказал никому, о чем будет речь, так как многие нашли бы тогда причину не явиться. А так все заинтригованы и около трех дня появляются на катке. Они одеты в лыжные брюки, разноцветные норвежские свитеры и короткие присборенные юбки, хлопчатобумажные чулки и красные, желтые, голубые шали. Все это яркими пятнами радостно смотрится на фоне черных деревьев зимнего леса.

Я должен говорить достаточно громко, чтобы все смогли услышать меня.

— Сначала я прошу вас ненадолго построиться в три ряда и рассчитаться, чтобы мы знали, сколько нас.

Большая суета, скольжение по льду, потом все строятся и считают. Первый подсчет дает результат триста два. Второй — триста пять. Третий — опять триста пять. Число триста пять соответствует действительности, так как Геральдину шеф намеренно пропустил, когда говорил о трехсот шестнадцати учащихся, и одиннадцать детей больны. Я побывал у них перед завтраком (с разрешения шефа также и на вилле, где живут девочки), объяснил им, что случилось, и попросил молчать об этом. Каждому больному ребенку я дал разлинованную бумажку и попросил выбирать тайно, при этом я повернулся к ним спиной. Одиннадцать бумажек уже лежали в ящиках, стоящих прямо на льду.

— Господин унтер-офицер, позвольте расформировать этот военный строй! — кричит Томас.

Томас — сын генерала военного блока НАТО. Томас ненавидит своего отца.

— Подойдите-ка поближе, насколько это возможно, чтобы мне не пришлось кричать. Случилось следующее…

Я рассказываю им, что случилось. Я долго размышлял над тем, что мне следует сказать: «Один из нас донес своему отцу на доктора Фрея, который преподает всем вам, как на антифашиста, и многие родители требуют его увольнения». Или так: «Фридрих Зюдхаус донес на доктора Фрея своему отцу, и т. д.».

У Фридриха Зюдхауса есть друзья и враги. Выборы не были бы объективными, если бы я назвал его имя.

И я говорю:

— Один из вас донес на доктора Фрея своему отцу.

Потом я рассказываю все остальным. Взрослые слушают так же внимательно, как и совсем маленькие.

Когда я заканчиваю, происходит нечто неожиданное: Фридрих Зюдхаус неожиданно поворачивается и хочет бежать. Теперь я не смогу подсчитать, так как он сам выдал себя, идиот! Вольфганг успевает подставить ему подножку, и первый ученик падает на лед. Вольфганг хватает его за меховую куртку и поднимает, бормоча при этом:

— Я так и думал, что это мог быть только ты, сладенький мой!

Прыжок — и возле Зюдхауса, который дрожит и выглядит так, будто его хотели вышвырнуть, оказывается Томас. Он держит перед носом первого ученика кулак:

— Ты останешься здесь, задница с ушами!

— Что ты сказал?

— Задница с ушами! Сначала доносить, потом удирать? Хайль Гитлер!

— Я не доносил! Это был кто-то другой!

— Ясно, — говорит Томас, — поэтому ты и наложил сейчас в штаны, да? Иди сюда, Вольфганг! — Сын повешенного военного преступника подходит к Фридриху с другой стороны.

Фридрих дрожит. Лицо его пожелтело.

— Нацистская свинья, — говорит Вольфганг.

— Спокойно! — кричу я и боюсь того, что меня не послушают и вот-вот начнется массовая потасовка. — Так дело не пойдет! Совершенно все равно, кто это и…

— Чепуха! Не все равно! Это был Зюдхаус!

— На помощь! — кричит Зюдхаус. — Господин доктор Флориан, на помощь!

Вольфганг замахивается и бьет Зюдхауса: видно, как его рука на глазах у многочисленных зрителей опускается на нижнюю челюсть.

Зюдхаус отлетает прямо в руки Томаса.

Томас кричит:

— От имени блока НАТО! — И бьет Зюдхауса кулаком в живот.

Отличник сгибается пополам. Вольфганг хватает и собирается ударить снова, но перед ним возникает бледный, худой Ноа и тихо говорит:

— Оставь!

— Что?

— Вам не следует бить его!

Томас и Вольфганг отступают.

Ноа тихо продолжает:

— Оливер еще не закончил. Но я уже понял одно. Здесь случилось что-то злое. Только побоями ничего не исправишь. Это так, Оливер?

— Да, — говорю я. И обращаюсь к Зюдхаусу: — Если бы ты не удрал, жалкая собака, об этом не узнал бы ни один человек. Я специально не назвал твоего имени.

Зюдхаус смотрит на меня. Он делает глотательные движения, чтобы не завыть.

Потом все же взвывает:

— Это был не я! Это был не я!

— Ты еще и трус, — говорит Томас.

— Это был не я. Я…

— Цыц! — командует Вольфганг. И спрашивает у меня: — Могу я пнуть его еще разок?

— Нет!

— Единственный, маленький, совсем маленький пинок.

— Дай Оливеру в конце концов продолжить, — говорит Ноа.

Вольфганг успокаивается. Он всегда делает то, что говорит Ноа…

— Каждый из вас получит сейчас от меня бумажку.

— Зачем? — спрашивает Ганси, мой «брат».

— Это выборы. Тайные. Вы можете пойти к скамейкам или за деревья, когда будете писать.

— Что писать?

— Хотите ли вы, чтобы доктор Фрей остался с нами, или хотите, чтобы он ушел. Кто хочет, чтобы он остался, пишет на своей бумажке «да», кто хочет, чтобы ушел, — «нет». У кого нет вообще никакого мнения — не пишет ничего. Потом бумажки нужно положить в одну из картонных коробок. Три сотни бумажек в одну не поместятся, поэтому я принес с собой две.

Голос:

— Что значит выборы? Что МЫ можем еще сказать?

— Триста детей могут сказать многое! — кричит темнокожая Чичита.

— Не в Персии, — замечает маленький принц.

— Но у нас, — возражает Вольфганг.

— Ну, если уже… — рассуждает Ноа.

— Да успокойся ты!

— Я прошу тебя, — говорит Ноа. — У нас даже взрослые ничего не могут сказать!

Зюдхаус вскрикивает.

— Что это было?

— Томас пнул меня!

— Ты бы получил еще больше, если бы мы отловили тебя одного, свинья! — говорит Томас.

— Спорим, что твой дорогой отец написал письмо и моему дорогому отцу. Господа просто обязаны держаться вместе. Ну, начинай же, Оливер!

Я открываю коробки и раздаю бумажки детям, проходящим мимо. И говорю при этом:

— Некоторые из вас смеются. Здесь нечему смеяться. Речь ведь идет о будущем человека. Если хоть один из вас нарисует на бумажке звездочку или просто выбросит ее, то он должен подумать о том, что он бросает в неизвестность и будущее доктора Фрея.

Смех прекращается.

Дети рассыпаются по всей площадке. Многие собираются в группы и дискутируют, и каждый пишет свое «да» или «нет» тайно на бумажках, — так, чтобы никто не мог увидеть.

Томас кричит:

— Я определенно за то, чтобы доктор Фрей остался!

— Тебя никто не спрашивал, как ты проголосовал, — говорю я и опускаю его сложенную бумажку в одну из картонных коробок. Проталкивая свою бумажку, я добавляю: — Не думай, что все закончится этими выборами или тем, что вы выбьете Фридриху пару зубов. Это только начало.

— Начало чего?

— По всей вероятности, длинной и тяжелой истории, — говорит Ноа, сдавая свою бумажку. — Я всегда предостерегал доктора. — Ноа медленно уходит.

Постепенно наполняются обе коробки. И вот последний ребенок сдал свою бумажку. Слава богу, что ветра нет, так что я могу высыпать содержимое коробок прямо на землю.

— Кто поможет подсчитать? — спрашиваю я.

Ганси протискивается вперед.

— Ну пожалуйста, Оливер, — говорит маленький принц, — можно и мне помочь? Я еще ни разу в жизни не был на выборах.

— Конечно, Рашид, — говорю я и специально не замечаю ревностного взгляда Ганси.

Ганси, мой «брат».

Вскоре он заставит замечать себя совсем иным способом, а не только выразительным взглядом. И последствия уже не позволят мне больше не замечать его…

Глава 19

Подсчет длится двадцать минут.

Все дети внимательно наблюдают за тем, что мы делаем. Бумажки со словом «да» складываются в левую коробку, бумажки, в которых дети воздержались от принятия конкретного решения — во вторую.

Разворачиваю одну, на ней маленький ребенок написал: «Все какашки!» На другой я нахожу нарисованный свинячий пятачок, третья — пустая. Это нежелание голосовать. Все три бумажки недействительны.

Через двадцать минут мы заканчиваем сортировку. Для верности пересчитываем еще раз. Многие считают вместе с нами, некоторые — очень громко, и все на своем родном языке.) Потом я могу записать результат.

Заглядываю в свою записную книжку и уверенно говорю:

— Выборы дали следующие результаты: с учетом одиннадцати больных недействительных голосов — одиннадцать; воздержавшихся — тридцать два; проголосовавших «за» — двести пятьдесят шесть.

Услышав это, многие, как сумасшедшие, начинают хлопать и кричать: «Ура!»

Затем снова становится тихо.

— Проголосовавших против — семнадцать.

Свист, крики недовольства и попытки показать свою силу. Несколько ребят вновь хотят наброситься на Зюдхауса, белого как мел.

— Всем успокоиться! Я объявляю: наши выборы показывают, что подавляющее большинство за то, чтобы доктор Фрей остался.

Опять аплодисменты. Ноа не хлопает. Он улыбается своей печальной еврейской улыбкой. И в его глазах я вижу шесть тысячелетий мудрости и беспомощности.

— Второй пункт повестки дня, — говорю я. — Шеф поручил мне это дело — только не думайте, что я стремился к этому, — так как я самый старший из вас, но вовсе не самый умный. — Ироничные аплодисменты. — Я вижу, что вы со мной согласны. Но моего ума хватает на то, чтобы сказать вам: если вы сейчас отлупите Зюдхауса, то только значительно усложните ситуацию. Тогда наши выборы окажутся напрасными, а взрослым вы докажете только то, что тоже используете методы нацистов.

— Как же так? Он первый применил их! — кричит Томас.

— Хочешь быть таким, как он?

Томас сплевывает на землю.

— Да, приятель, но с этой свиньей надо что-то делать, — рассуждает Вольфганг, все еще крепко держа Зюдхауса за руку. — Не можем же мы за то, что он совершил, кормить его шоколадом!

Вперед из толпы выходит маленькая Чичита и говорит своим высоким голоском:

— Кто кричит и дерется, тот всегда не прав. Я голосую за то, чтобы Зюдхаус находился в «тюрьме», пока не прояснится это дело.

— Браво! — кричит кто-то.

Вновь звучат аплодисменты. Я вижу, что Ноа улыбается маленькой бразильянке. Она сияет.

— Кто за то, чтобы Зюдхауса держать в «тюрьме», поднимите руки!

Взмывается лес рук.

— Помогите мне сосчитать, — говорю я Ганси и Рашиду.

Мы считаем дважды.

Двести пятьдесят четыре человека за то, чтобы Зюдхаус был в «тюрьме».

«Тюрьма» — это страшнее самого страшного наказания. Это означает, что начиная с этого дня ни один ученик не будет разговаривать с Зюдхаусом, никто не будет обращать на него внимание, давать списывать, не будет отвечать, когда Зюдхаус заговорит. «Тюрьма» — это значит, что с сегодняшнего дня все дети в столовой будут пересаживаться за другой стол, если Зюдхаус подойдет к ним. С сегодняшнего дня Зюдхаус будет спать один, так как в исключительных случаях шеф разрешил и предусмотрел то, что он называет «школьным самоуправлением». Есть пара комнат, в которых стоит одна-единственная кровать. «Тюрьма» означает, что с сегодняшнего дня Фридрих Зюдхаус будет так одинок среди трехсот детей, как если бы он оказался на Луне.

— Ступай, — говорит Вольфганг и отпускает его руку. Первый ученик уходит. При этом, обернувшись, он произносит:

— Вы еще получите за это, свиньи!

Но это звучит совсем не убедительно. Триста четыре человека смотрят ему вслед до тех пор, пока он не исчезает из поля зрения.

— Пункт третий повестки дня, — говорю я. — Самое главное. Тем, что мы провели выборы и объявили Зюдхаусу бойкот, достигнуто еще не все.

— Почти ничего не достигнуто, — говорит Ноа.

— Многое, — говорю я, — но недостаточно.

— Что мы можем еще сделать?

— Мы должны показать своим родителям, что мы решительно готовы бороться за доктора Фрея…

— Скажи еще, сражаться, — бормочет Ноа. — Тогда мне понадобится одна из картонных коробок из-под ванильного пудинга, который нам давали в среду.

— Конечно, сражаться! — кричит Томас. Он взбешен и атакует Ноа. — Тебе хорошо! Тебе легко быть умным, улыбаться и говорить, что все это не имеет никакого смысла. Твоих родственников отправили на тот свет в газовых камерах. Но мой отец жив! В последнюю войну он уничтожил сотни тысяч людей. Я не хочу стать таким, как он. Да, я хочу сражаться, биться. И ты не должен относиться к этому с улыбкой.

— Томас, — печально говорит Ноа, — ты замечательный парень. Извини за то, что я улыбнулся.

Маленький Рашид, губы которого посинели от холода, спрашивает:

— Как это сделать? Как будут бороться за доктора Фрея?

Маленький Джузеппе, который давно мерзнет, на ужасном англо-немецко-итальянском говоре возражает:

— Я специалист. В Неаполе мой отец…

— Который сидит в тюрьме, — быстро и подло замечает Али.

Вольфганг дотягивается до него рукой и также быстро говорит:

— Не дери горло, малыш. А то я сделаю из тебя компот! — Али умолкает. — Продолжай, Джузеппе, — приветливо улыбается Вольфганг маленькому итальянцу.

— Что случилось с твоим папой?

— Это была мой отчим! Я уже говорила об этом!

— Это не играет никакой роли, — успокаивает его Ноа. — Мы все знаем, что твой отец был посажен не за подлое преступление, а потому, что принимал участие в стихийной забастовке. Здесь нечего стыдиться.

Джузеппе проводит рукой по глазам.

— Спасибо, Ноа. Да, забастовка. Это я хотеть сказать.

— Что?

— Мы должны организовать забастовка. Все те, кто написать «да», организовать забастовка.

Томас начинает смеяться.

Он уже все понял.

До Вольфганга еще не дошло.

— Что за забастовка, Джузеппе?

— Мы не идем в школа, да? Мы не идем в школа до тех пор, пока шеф не сказать: «Доктор Фрей остается!»

— Шеф совсем не хочет выставить доктора Фрея за дверь, — говорит Ноа. — Этого требуют родители. Этой забастовкой мы создадим трудности шефу и ничего не добьемся.

— Мы добьемся все, — кричит Джузеппе.

— Чего добился твой отец? — спрашивает Ноа. — Они запрятали его в тюрьму.

— Да, но только потом — после истории с Нойбаум. Тогда после эта забастовка все рабочие получили на шесть процентов больше… как это по-немецки?

— Зарплата, — говорит Томас.

— Да, зарплата. Все должны держаться вместе, правда?

Маленький принц спрашивает своим нежным голоском:

— А если нас всех посадят, как твоего отца?

— Никогда в жизни!

— Жаль, — говорит Томас.

— Как это жаль? — недоумевает принц.

— Это было бы самым замечательным. Самая большая пропаганда! Двести пятьдесят шесть детей находятся в заключении, потому что хотят оставить в школе преподавателя-антифашиста! Представьте себе это! Лозунги с крупными надписями! Международная пресса! В Германии единственные демократы — дети! Это было бы великолепно! — Томас вздыхает. Потом смеется. — Ведь так и будет! Я знаком в Бонне с двумя английскими корреспондентами. Им-то я напишу уже сегодня.

Говорит совсем маленький мальчик, которого я раньше не видел:

— С забастовкой мне все понятно, мне тоже нравится. Но у меня такие строгие родители. Они будут бить меня до синяков, если шеф вышвырнет из школы тех, кто бастует!

Спрашивает Вольфганг:

— Почему он должен вышвырнуть нас? Он должен быть нам благодарен. Джузеппе, ты великий человек! — Джузеппе радостно улыбается. — И после того, что говорил здесь Оливер, шеф все-таки на стороне доктора Фрея. Некоторые отцы-нацисты оказывают на него давление. Наша забастовка должна его обрадовать! И еще лучше было бы иметь возможность вышвырнуть таких типов, как Зюдхаус, а не нас!

— Зюдхаус уйдет сам, я вам это гарантирую, — обещает Томас.

— Я напишу сейчас обоим журналистам, что здесь происходит. В «Таймс» или в «Дейли миррор». Дружище, возможно, это дело!

— Притормози, — сдерживает его Ноа. — Ты можешь им написать сразу же! В срочном порядке. По-твоему, они обязаны приехать срочно? Но они не должны напечатать ни одной статьи.

— Почему нет?

— Наверное, потому, что нам не нужна никакая статья. Твой отец получил надбавку к зарплате в шесть процентов без публикации статей, правда?

— Си.

— А почему?

— Директор производства стыдился. Ему стало неловко.

— Наверное, некоторым господам отцам тоже станет неловко, — говорит Ноа.

Странно, как он сразу изменился. На его щеках появились чахоточные красные пятна. Он, всегда повелевающий, рассудительный, вовсе не повелевает, а взволнован так же, как и Вольфганг.

Я должен подумать: в Третьем рейхе евреи всегда избегали сопротивления, хотя и знали, что это приведет их в газовую камеру. Ни один из них не расстрелял палача. Ни один не оборонялся — только евреи в варшавском гетто. Сегодня жители Израиля — качки-великаны, а их девушки учатся стрелять. Наступает время, когда самый жалкий червь больше не позволяет наступать на себя, когда кусает самая слабая собака? «Статьи — наше самое сильное оружие!»

— Ты сразу стал оптимистом, — говорю я Ноа.

— Я не имею права сразу стать таким? — вспыльчиво спрашивает он. Сразу после этого он вновь перевоплощается в начальника. — Впрочем, я не столько оптимистичен, сколько реалистичен. Когда совершают что-нибудь подобное, то делать это надо правильно.

Он стоит рядом со мной, и я слышу, как хорошенькая Чичита шепчет ему:

— С твоей стороны было разумно сказать о статье.

— Вопрос чистой логики.

— Нет, ты умный, рассудительный, — шепчет маленькая бразилианка. — Ты и мистер Олдридж — самые разумные здесь люди. Я думаю, ты даже умнее всех.

Ноа смущенно откашливается и смотрит вокруг. Потом улыбается, и на этот раз улыбка у него радостная…

На следующее утро, восьмого декабря, двести шестьдесят один человек не приходят на занятия. Это значит, что пятеро из нерешительных — тоже. Когда учителя в восемь утра пришли в классы, они не поверили своим глазам! У малышей лишь несколько учеников сидят за партами. У учеников постарше отсутствуют почти все. В моем классе, когда входит Хорек-альбинос, встает один Фридрих Зюдхаус. Первый ученик не в состоянии дать объяснение чрезвычайному происшествию. Хорек бежит к шефу. Уже собрались другие учителя. Я стою с доктором Флорианом, так как должен сообщить ему о наших намерениях. Он не сказал ни слова. Только осмотрелся вокруг. Я думаю, что он улыбался, но не хотел, чтобы я видел это.

— Господин директор, в моем классе… — начинает, задыхаясь, Хорек, весь покрытый испариной.

Шеф указывает на записку, приклеенную с внешней стороны двери. Там написано:

«Мы будем бастовать до тех пор, пока не получим уверений в том, что доктор Фрей останется в школе, не будет подвергаться давлению и всякого рода принуждению и сможет преподавать, как и раньше».

Текст составил Ноа. Плакат мы повесили с ним около двух часов ночи. Мы должны были отжать оконную раму, так как входная дверь была заперта. Деньги на новое окно сегодня утром я сразу же принес шефу. Он вернул их мне и сказал:

— Я это оплачу сам. Вы спокойно можете разбить еще пару стекол.

— Достаточно одного, господин директор.

— Это лишь символически. Я благодарю тебя, Оливер.

— Не благодарите меня так рано, кто знает, что еще произойдет дальше.

— Это мне безразлично!

— Безразлично? Позавчера же вы сказали, что потеряли всякое мужество!

— Но с вами я вновь обрел его, — возражает шеф и безмолвно указывает, пожимая плечами, на подпись под плакатом:

«Эту забастовку организовали 261 из 316 учеников интерната профессора Флориана.

Фридхайм-на-Таунусе, 8 декабря 1960 года».

Глава 20

Конечно же, шеф мог выйти на улицу и сделать все, чтобы избежать даже видимости того, что он на нашей стороне. Потому-то этим утром в восемь тридцать он выступает с обращением по громкоговорителю. Он настоятельно просит всех детей немедленно появиться в школе. Дети, которые его слышат, лишь ухмыляются. Шеф говорит, что если через час мы не будем в классах, то нас приведут силой.

— Есть еще кое-что, — заявляет Джузеппе. — Сидячая забастовка.

Через час, когда воспитатели и учителя приходят в дом, где живут маленькие мальчики, все малыши сидят на корточках на полу. Они притворяются вялыми, позволяют поднимать себя и нести. Через несколько метров учителя уже устают, до школы надо идти двадцать минут! Правда, учителя и воспитатели не так уж и усердствуют в этой работе. Они пробуют привести только маленьких, тех, кто постарше, они вообще оставили в покое. Как бы они смогли нести такого верзилу, как, например, Вольфганг?

Из вилл, где проживают маленькие и большие девочки, мы слышим, что дела там идут еще приятнее. Юные дамы протестуют против того, чтобы их хватали мужчины. Красивая Сантаяна сочла необходимым пригрозить шефу, что она вызовет полицию, если кто-то из профессорско-преподавательского состава невзначай дотронется до нее.

Кстати, о полиции. Ее уже вызвал в чрезмерном рвении доктор Хаберле. К счастью, во Фридхайме всего один пост жандармерии. С командой из пяти человек. Один из них всегда свободен. Кто-то должен постоянно находиться в участке. Таким образом, появляются три пожилых господина и пытаются переместить в пространстве двести шестьдесят одного ребенка. Через час они, вспотев, с чертыханиями прекращают это занятие.

Ближе к обеденному времени шеф объявляет, что мы не получим еды ровно столько времени, сколько будем бастовать.

— Все прямо как в Неаполе, — говорит Джузеппе.

У многих детей еще есть продукты. Мы собрали карманные деньги, и несколько человек бегут в деревню и закупают там хлеб, молоко и консервы сразу на несколько дней. Электроплитки и кипятильники имеются на каждой вилле.

Мы приносим тарелку, полную еды, и господину Гертериху, но он отказывается и тихо говорит:

— Я в последний раз предостерегаю вас…

Его никто не слушает.

Ближе к вечеру появляются английские журналисты из Бонна, которым позвонил Томас. Они выходят в секторе «А», просят рассказать суть дела и фотографируют нас. Это приятные парни. Они привезли с собой несколько блоков сигарет.

Ганси сидит на моей кровати и курит.

— Такая забастовка — милое дело, — говорит он. — Нужно почаще устраивать!

— Да, — отвечает Джузеппе, — но не детям, а взрослым.

Глава 21

Уже в первый день забастовки шеф разговаривал по телефону с отцом Зюдхауса и его супругой. О содержании разговора известно лишь то, что группа, поддерживающая Зюдхауса-старшего (генерального прокурора), настаивает на увольнении доктора Фрея. Доктор Фрей до прояснения обстоятельств отправлен в отпуск, уехал во Франкфурт, где поселился в маленькой гостинице.

На второй день забастовки из Франкфурта приехал чиновник из ведомства средних общеобразовательных школ (англичане сфотографировали и его) и заявил, что, если забастовка будет продолжаться, школу закроют, а мы все предстанем перед судом по делам несовершеннолетних. Никто не сказал чиновнику ни слова.

После обеда шеф объявил по громкоговорителю, что постановление ведомства по разрешению министерства культуры и просвещения отменяется. Он вновь призывает нас появиться на занятиях.

— Только не потерять сейчас нерва, — говорит Джузеппе.

На третий день забастовки (я ежедневно звоню Верене, но не могу поехать во Франкфурт, так как никто не знает, что случится здесь в следующие пятнадцать минут) появляется «Мерседес-300» с шофером, который приехал за Фридрихом Зюдхаусом. Он должен был знать о приезде машины, так как все его вещи уже упакованы и он тут же исчезает.

В тот же день Томас получает телеграмму от своего отца, в которой тот требует, чтобы он незамедлительно покинул ряды забастовщиков. В ответ на это Томас идет на почту во Фридхайме и посылает телеграмму на адрес своего отца в главной квартире НАТО: «И не подумаю о том, чтобы прервать забастовку. Каждая попытка забрать меня отсюда кончится тем, что я убегу и полиция должна будет разыскивать меня. Приятного времяпрепровождения. Томас».

На это послание он ответа не получил.

Так как от отца Зюдхауса и его товарищей больше не поступало требований, Ноа говорит:

— Скажи обоим твоим журналистам, что сейчас они могут начинать, Томас!

На пятый день забастовки три крупные лондонские газеты на первой странице поместили фотографии и сообщения о происходящем в нашем интернате. Днем позже эти статьи можно было прочитать в немецких газетах — но не на первой странице.

Приходит много репортеров. Жандармы, учителя и воспитатели пытаются их останавливать, но через лес мы выбегаем навстречу корреспондентам и рассказываем им все, о чем они хотят знать. Как следствие, на шестой день появляется много новых сообщений. Этим вечером шеф вновь обращается по громкоговорителю:

— Я должен сделать вам одно сообщение. Фридрих Зюдхаус и тринадцать других учеников уехали из нашего интерната. Все родители, которые требовали, чтобы доктор Фрей был уволен, сейчас согласны с тем, чтобы он остался и преподавал, как и раньше. Завтра утром всех без исключения жду на занятиях. Ваша забастовка окончена.

В ответ на это в доме, где живут маленькие мальчики, раздается рев одобрения. В своих разноцветных утренних халатах и пижамах они пляшут и прыгают, боксируют и танцуют друг с другом.

И вновь раздается голос шефа. Директор долго откашливается, пока голос его не становится четким, и я замечаю, что говорит он напряженно и чересчур серьезно:

— Я осуждаю поведение всех, кто участвовал в забастовке. Будет проведено дисциплинарное расследование. В остальном желаю всем спокойной ночи.

— Доброй ночи! — хором кричат дети.

На следующее утро первый урок у нас — история.

Худой доктор Фрей, прихрамывая, входит в класс.

— Садитесь!

Все садятся.

— Мы коснемся сегодня событий, перед которыми мы… были прерваны, — говорит доктор Фрей, прогуливаясь, как всегда, по классу. — Мы коснемся так называемого захвата власти Гитлером и роли, которую сыграла при этом тяжелая промышленность Германии… — Его голос становится все неувереннее. Он уже не может продолжать, поворачивается к нам спиной. Повисает длинная пауза. Потом доктор Фрей говорит: — Благодарю вас!

Глава 22

Банкир Манфред Лорд смеется до тех пор, пока не поперхнется и не закашляется. Тогда он перестает смеяться, берет свой бокал и пьет. Вслед за этим проводит рукой по красивым седым волосам.

— Это безумная история, — говорит он. — Не правда ли, любимая?

— Да, Манфред, — отвечает Верена.

— Можно не уставать благодарить вас! Сейчас заграница видит наконец, что у нас здесь, на Западе, стало по-другому, что подрастает новое поколение с иммунитетом против всякой диктатуры. Это позволяет разрешить такие школы и по ту сторону, на востоке, — говорит Манфред Лорд, который так хорошо выглядит и, конечно, состоял в партии, хотя и определенно не совершил ничего особенного. Около двенадцати миллионов партайгеноссе не сделали ничего особенного. Поэтому, собственно говоря, и смогла свершиться эта страшная история, ни один из них и сегодня не смог сказать другому правду.

Вечер четырнадцатого декабря. Господин Лорд любезно вновь пригласил меня.

Вчера, через три часа, после того как я был близок с его женой в «нашем доме», он позвонил в интернат.

— Посидим по-простому. Никакого смокинга. Можете прийти в том, в чем вам удобно.

— Очень приятно, господин Лорд.

— Наверное, это в последний раз перед Рождеством, правда?

— Да. Двадцатого начинаются каникулы.

— Итак, в восемь?

— В восемь. Благодарю вас.

И вот мы сидим перед темными ночными стеклами зимнего сада дорогой виллы господина Лорда на Лисквель-аллее во Франкфурте. Вокруг тропические растения обвивают потолок, свисают с коробов с чудесными орхидеями, катлеями, киприпедиями. В этом зимнем саду действительно уютно, обустроить его стоило, конечно, целое состояние, так как, когда я пришел, Манфред Лорд показывал мне с большой гордостью растения настолько редкие, каких по всему свету вряд ли найдешь дюжину. Он любит и собирает растения.

И старые раритетные книги. У него фантастическая библиотека.

Тоже наверняка стоит целое состояние…

Они с Вереной пьют «Джинджер Але» с виски, я пью только пиво «Туборг» из серебряного бокала. Я не стану напиваться при господине Лорде еще раз.

Мы все одеты в свитеры, Верена — в красный, так как я однажды сказал ей, когда мы встречались в «нашем домике», что мне нравится ее красный свитер.

— Вы стали великолепными парнями, — рассуждает Манфред Лорд и вновь берется за бутылку. — И великолепными девушками. Я считаю это замечательным, правда.

Как только он поворачивается к нам спиной, мы с Вереной смотрим друг на друга. Последнее время мы часто бываем вместе. И настолько близки, насколько только могут быть близки два человека. Когда мы обмениваемся взглядами, возникает ощущение, что мы обнимаем друг друга. Один раз Лорд вышел, и Верена быстро передала мне в руки несколько своих фотографий, которые я быстро положил в карман брюк.

— И этот маленький Джузеппе! Он, конечно, фрукт!

— Да, — говорю я и смотрю на Верену, которая губами изображает поцелуй до тех пор, пока ее муж снова не оборачивается. — Милый парнишка. Но знаете, господин Лорд, нельзя сказать, что эта история закончилась благополучно.

— Что это должно значить?

— В газетах ничего нет об этом. Этого никогда не напечатают. История эта имеет последствия, и это создает проблемы вашему директору. Вчера вечером он говорил со мной об этом. По положению дел он практически банкрот и к каникулам может закрыть свою лавочку, если не произойдет чуда.

— Этого я не понимаю.

— Один из отцов, которые определенно поучаствовали в том, что «засветили» доктора Фрея, и который забрал своего сына из интерната, — известный господин Кристианиа.

— Кристианиа? — Лорд морщит лоб. — Не тот ли Хорст Кристианиа из фирмы «Кристианиа и Вольф» в Гамбурге?

— Да, он.

— Но Хорст же… — Лорд замолкает. Я уверен, он хотел сказать «…мой добрый друг». Но он осторожен: — Что же было с Хорстом?

— Господин Кристианиа… — вообще-то ужасно, что я так спокойно беседую с человеком, жена которого спит со мной, жену которого я люблю; невероятно, как быстро привыкают к подобному —…господин Кристианиа финансировал интернат. Только тогда интернат и был хорошо отстроен. До тех пор виллы лишь арендовались. Три года назад директор купил их. Для этого ему нужны были деньги, много денег.

— Ясно.

— Вчера вечером он сказал мне, что занял слишком много. Но это не катастрофа! При более чем трехстах учениках он мог бы оплатить ссуду в рассрочку. Но за последний год просрочил три векселя. Он каждый раз просил господина Кристианиа отсрочить их оплату или прибавить к погашению последнего векселя, который подлежит оплате в 1964 году. Всякий раз господин Кристианиа делал это без промедления, так как в интернате учился его сын и…

Лорд качает головой. Какое-то время курит трубку. Потом говорит:

— Дальше можете мне не рассказывать, Оливер. Я уже понял. Теперь Кристианиа, конечно, продлит оплату всех векселей, которые необходимо погасить сразу, не правда ли?

— Да, господин Лорд.

Лорд смеется.

— Старый нацист! Сын его больше не учится в интернате. Но надо же понимать и положение других людей? Я всегда говорю так, не правда ли, любимая? — И он похлопывает свою жену по колену. А если он и вправду попытается вникнуть в наши отношения с Вереной? — Ваше пиво становится теплым. Нет, нет, никаких возражений, отдайте! — Он выливает остатки пива из моего бокала и берет новую бутылку из серебряной чаши со льдом. — О! У этого другой вкус! Сколько стоят эти три векселя? Все вместе? — Я думаю. — Сколько необходимо заплатить вашему учителю немедленно?

— Сто тысяч.

— Гм.

— Да, но и весь остаток Кристианиа также хочет получить сразу. Он пытается расторгнуть договор.

— Он может это сделать?

— Говорит, что может.

— Гм.

Манфред Лорд делает глоток, потом поднимается во весь свой рост и прохаживается по зимнему саду туда и обратно между пальмами, кактусами и вьющимися растениями.

— Гм, — говорит он и притягивает к себе темно-фиолетовую в белых пятнах катлею. — Красиво, верно?

Он продолжает свою прогулку и рассматривает другую орхидею. Поворачивается ко мне спиной, но инстинкт подсказывает мне, что не стоит в данный момент смотреть на Верену и делать ей знаки, так как он сразу же обернется…

Это и происходит!

Итак, он ставит ловушку.

А почему бы господину Лорду не делать этого? Каждый устраивает западню. Никто не должен попадать в нее. Я не попал.

— Скажите вашему… как зовут учителя?

— Профессор Флориан.

— Скажите профессору Флориану, что я могу дать ему сто тысяч и что я позвоню Кристианиа по поводу договора. Если с ним не удастся прийти к соглашению, — мы, старики, все же немного закоснелые, — говорит он и обворожительно улыбается, — тогда я возьму на себя ответственность за весь договор. Вашему профессору не надо более мудрить с этими проблемами.

Если бы я не сидел, я упал бы.

Я смотрю на Лорда. Он улыбается. Смотрю на Верену. Она тоже улыбается.

— А почему вы хотите сделать это?

— Что, дорогой Оливер?

— Так… так рисковать!

— Это не риск. Дела в школе идут хорошо. Я не боюсь за свои деньги, еще и заработаю на этом. Кристианиа же лишится хороших процентов с этих векселей.

— Мой муж любит помогать другим, — говорит Верена.

И тут я вспомнил, что Верена уже однажды говорила это. Господин Лорд благодетель. Щедрый и великодушный господин Лорд. Зачем он это делает? Верена знает это, я тоже это знаю: для того чтобы заслужить расположение своей жены. И показать, что он за человек. Чтобы она научилась его любить. То, что она не делает этого, он, конечно, заметил уже давно. Он любит ее. Так же как бедная собака, думаю я, радуясь за шефа, и мне приходят в голову строки из стихотворения Гейне:

«Она была любезна, и он ее любил,

Но он был нелюбезен, и она не любила его».

Это мы читали прямо по-немецки (вновь разрешено читать писателей-евреев). Так и этот Манфред Лорд любезен, и тем не менее Верена не любит его. И все же слава богу! Я говорю — потому что я должен что-то сказать и именно до наступления Нового года:

— Вы спасли его репутацию, господин Лорд!

— Вот как!

— Серьезно. Он будет вне себя от счастья!

— Ему следует завтра после обеда в четыре часа прийти в мое бюро.

Завтра после обеда я встречаюсь с Вереной…

— Так точно, господин Лорд. И я благодарю вас от имени шефа, от имени профессора Флориана.

— Ну, закончим с этим, — говорит хозяин дома, срывает цветок «дамская туфелька», подходит к своей жене, вынимает из ее волос шпильку, с помощью которой прикрепляет орхидею к ее красному свитеру на правой стороне груди. — Самая красивая, которая цветет, — говорит Манфред Лорд и целует ей руку.

У меня более слабые нервы, чем я думал. Я не могу спокойно смотреть на то, как он целует ее руку, касается ее груди, проводит рукой по волосам. Я говорю:

— Половина двенадцатого. Опасаюсь, что должен идти спать, иначе будут неприятности.

— Ах, останьтесь еще, Оливер! Сегодня все так мило. Так непринужденно! По-свойски…

Совсем непринужденно.

— Нет, действительно. На улице гололед. И сильный туман. Ехать придется очень медленно.

— Ну конечно, если вам и в самом деле нужно… — Он подходит ко мне и вновь наполняет серебряный фужер до самых краев. — Последний глоток перед дальней дорогой!

— Спасибо, господин Лорд.

— Сигару?

— Нет, премного благодарен.

— А я вот еще одну… Где же моя зажигалка?

— Разрешите… — Я лезу в карман. Вынимая коробок спичек, едва не вытаскиваю вместе с ним фотографию Верены.

Я вижу, как она кусает губы. Даю господину Манфреду Лорду прикурить. Он хлопает меня по плечу.

— Спасибо. Потом еще благословенный праздник и хороший старт, как скольжение на коньках, в Новый год, мой дорогой! Нам обоим будет не хватать вас, правда, Верена?

— Очень.

— Ах, еще кое-что. Хотите сделать мне приятное?

— Конечно.

— Это касается вашего отца.

— Моего отца?

— Да. Он ведь такой же книжный червь, как и я, верно?

Это правда. Мой отец покупает все. Чем дороже, тем лучше. Ему нравится смотреть на книги, он приобретает книги не для того, чтобы читать. В его доме в Эхтернахе полно первых изданий, фолиантов, старых экземпляров Библии.

— Полгода назад я разыскал для него книгу, о которой он мечтает. Он никогда об этом не спрашивал, но я знаю, он не хотел обременять меня. Теперь я наконец-то раздобыл эту книгу. Это мой рождественский сюрприз. Возьмете с собой книгу для него?

— Охотно, господин Лорд.

Клянусь вам, тогда у меня не было ни малейшего подозрения! Почему я не должен был брать с собой книгу? Но они уже тогда начали чертовски хитро: мой старик, свинья, и достойный уважения, почтенный господин Манфред Лорд…

Глава 23

Почтенный Манфред Лорд звонит. Сразу же после звонка раздается стук в дверь, и на этот раз в черном костюме, но высокомерный, сухопарый, улыбающийся, с ледяными рыбьими глазами, как всегда, входит господин Лео. Господин Лео, слуга виллы наверху, на Таунусе, который получил от меня пять тысяч марок, который крал любовные письма, написанные Верене другими мужчинами, подслушивал и записывал на магнитофон телефонные разговоры. Господин Лео — вымогатель и шантажист.

— Вы звонили, милостивый государь? О, добрый вечер, господин Мансфельд.

— Добрый вечер, господин Лео.

Манфред Лорд говорит звучно, спокойно:

— Не будете ли столь любезны сходить в спальню? На ночном столике лежит тоненькая книга. Принесите мне ее.

— С превеликим удовольствием, господин.

Манфред Лорд широко улыбается:

— Удивляет вас, что он здесь, а не во Фридхайме, да?

— Да нет. Это значит…

— Я разрешил ему спуститься. Точнее говоря: он просил об этом. Там, наверху, ему очень одиноко. Положа руку на сердце, я могу его понять. У садовника хоть есть супруга. Лео же совсем один. И потом, зимой у нас бывает также много гостей. Здесь он может быть полезным. Во Фридхайме он лишь колет дрова да сгребает лопатой снег и ничего более. (Все это невыразительно, ни на что не намекая, ни на кого не глядя.) Моя жена тоже рада, что он здесь. Не правда ли, моя любимая?

— Да, — говорит она и, улыбаясь, смотрит мне прямо в лицо для того, чтобы я мог узнать, как больше не дать запугивать себя. — Он, конечно, большой помощник. Такой отличный слуга.

Стук.

Дверь открывается.

С поклоном входит плут и негодяй.

— Это та книга, господин?

—, Она, большое спасибо. Можете идти спать, Лео.

— Благодарю, господин. Желаю господам приятного сна.

Лорд подходит ко мне. Книга, которую он держит в руке, выглядит старой, ее переплет в пятнах. Определенно, она долгое время лежала в каком-нибудь подвале.

— Это «Дюбук», — говорит Манфред Лорд. — Известная драматическая легенда из истории восточного еврейства. — Он перелистывает титульный лист. — Вообще-то, название здесь не «Дюбук» — это злой дух, который может вселиться в человека, — а «Между двух миров».

— Но это же немецкие буквы, а не еврейские.

— Это перевод на немецкий язык. Смотрите: издательство «Бенджамен Гарц». Первое издание, раритетное, мечта знатоков. Автор вещицы — Ан-Ски. «Дюбук» — одно из произведений, которое чаще всего играют в еврейских театрах. Итак, если вы хотите взять ее с собой…

— Само собой разумеется!

Вечер подошел к концу.

Манфред Лорд берет Верену под руку, пока я надеваю в зале свое пальто. Я все еще надеюсь хотя бы мгновение побыть с Вереной наедине, но Лорд накидывает пальто. Жене он говорит:

— На улице действительно сильный туман и гололед. Ни в коем случае не выходи на холод, любимая! Я провожу Оливера до машины.

— Спокойной ночи, мадам. — Целую руку. Ее пальцы цепляются за мои. — Благодарю вас за чудесный ужин.

Это все. Больше мне ничего не приходит в голову. Сначала он пропускает меня к двери. Его широкая спина закрывает Верену, я больше не вижу ее. Кованые фонари освещают с двух сторон аллею, которая идет к воротам парка.

— Ах, — радуется Манфред Лорд, — Лео уже посыпал дорожку песком, что вы на это скажете? Действительно, не человек — сокровище. Я могу положиться на не него на сто процентов. Всегда! Он уже восемь лет со мной! В огонь за меня пойдет!

Как далеко мы зашли? Что знает господин Лорд? Может быть, Лео…

Мы останавливаемся перед «ягуаром».

Жмем друг другу руки.

— Большой привет семье, Оливер! Всего хорошего!

Я отъезжаю. Он стоит — одна рука в кармане — и кивает. Я тоже киваю в ответ. Что мне еще остается делать?

В эту ночь во Франкфурте очень плотный туман, и шоссе сильно запружено машинами. Еду со скоростью не более тридцати километров, но и при этом машину иногда заносит.

На зловеще пустой, тревожно тихой стоянке автомобилей я останавливаюсь и вынимаю фотографии, которые подарила мне Верена. Всего семь штук, разных размеров, несколько новых, остальные старые. На одной фотографии она совсем юная девочка на бале-маскараде, на другой — в чулках в сеточку, коротких черных брючках, фрачной куртке и цилиндре. Она держит в руках трость и бесконечный мундштук для сигарет во рту, явно подражая Марлен Дитрих.

На одном фотоснимке она совершенно нагая. Должно быть, он сделан совсем недавно: прическа такая же, как у нее сейчас. И модные туфли. Кто ее фотографировал?

Кто сделал этот снимок? Я ненавижу его. Никто не должен знать и видеть, как красива Верена. Я рву все фотографии. Потом поджигаю обрывок за обрывком и жду, пока все они не превратятся в пепел. Пепел топчу. Наконец еду дальше. Туман становится все плотнее. Ветка дерева едва не попадает в машину. Я охотно сохранил бы фотографии, особенно ту, на которой Верена была обнаженной. Но я не имею права рисковать. Я уверен, она подумала, что доставила мне большую радость. Нет, я должен был сжечь снимки. Лео…

Глава 24

Пятнадцатое декабря 1960 года, семнадцать часов.

Четверг. У меня очень много времени. Но без Верены. Она должна быть дома. В четыре часа ее муж пригласил к себе шефа, чтобы дать ему денег на векселя.

(«Я благодарю вас, Оливер. Вы замечательный парень. И этот господин Лорд тоже должен быть замечательным парнем! Вы не знаете, что это для меня значит, ваша помощь». — «Да, господин доктор, есть еще приличные люди в этой стране…»)

Мы провели много часов в «нашем доме». Сейчас Верена одевается. Я с таким удовольствием смотрю на нее, движения ее прекрасны.

Все в ней прекрасно.

Я уже одет, сижу на кровати и курю. Свечи опять догорели. На улице, за закрытыми ставнями, идет снег. Станция АФН передает рождественскую музыку без перерыва.

— Почему Лео здесь?

— Для того чтобы следить за мной, конечно.

— Ты не боишься?

— С тех пор, как мы вместе, нет. — Она пристегивает чулки, надевает юбку. — Смешно, раньше я всегда боялась.

— Лучше все же бояться и сейчас.

— Почему ты говоришь это? — Она застегивает молнию на юбке и берет в руки красный свитер. — Что-то случилось?

— Нет. Но если ты сама говоришь, что он за тобой следит…

— Я жутко осторожна. Меняю такси. Хожу в разные почтовые отделения. Я хитрее его… — Она улыбается. — Этот красный свитер долго не выдержит, если я буду носить его вечно.

— Мы купим новый.

— Тебе понравились мои фотографии?

Я киваю.

— И как?

— Кто снимал тебя обнаженной?

— Зачем тебе это?

— Я хочу это знать.

— Тебе это не нравится? Я сама. С помощью спускового устройства.

— Верена!

— Застегни мне свитер! Я солгала. Это снял Энрико. Теперь ты этот снимок выбросишь?

Я застегиваю свитер.

— Я тоже не хочу лгать. Я его сжег.

— Из ревности?

— Из предосторожности. Я сжег все снимки. Еще вчера ночью. Но я очень хорошо рассмотрел каждый. И, когда закрываю глаза, каждый из них в отдельности стоит передо мной. Особенно один. Тот, на котором ты нагая. Но мы должны быть осторожными, оба! Здесь Лео. Думай об этом.

— Я думаю об этом.

— Верена… — Я сижу сейчас перед ней, она смотрит на меня. — Мы действительно должны быть осторожны… Если что-то произойдет… Если мы потеряем друг друга… тогда… тогда я не смогу дальше жить… — Я подхожу к радиоприемнику и выключаю его. — Извини, я пошлый.

— Ты не пошлый, любимый. Ты прав. Только это печально. Фотографии должны были стать моим рождественским подарком.

— Я его получил, — говорю я и достаю папку-регистратор из своего портфеля. — Сейчас ты получишь свой.

— Что это?

— Наш роман. Все, что я уже напечатал.

— О! — Она бежит ко мне — еще в чулках — и берет из рук папку.

— Ты уже так много написал?

— Я написал намного больше. Здесь лишь то, что я поправил и смог напечатать. Это будет очень большая книга.

— Это тоже очень большая… афера, не так ли?

— Ты хочешь сказать, любовь?

— Нет!

— Правда нет?

— Нет! Нет! Нет! — Она гладит меня по щеке. Потом листает рукопись. — Сто восемьдесят шесть страниц… — Она открывает папку и листает дальше, читает первый лист: «Любовь — только слово».

— Переверни страницу.

Она переворачивает и читает посвящение: «Для В. — с любовью». Она целует меня в щеку.

— Ах, Оливер, я волнуюсь!

— Посвящение мы, конечно, должны вырвать, если книгу когда-нибудь издадут, — говорю я. — Но Эвелин и ты уже всегда со мной.

Она улыбается и, чтобы не обидеть меня, кивает.

— Ты должна читать рукопись втайне и хорошо ее спрятать. Здесь.

— У меня есть еще лучший тайник. Сейф в банке!

— У тебя есть сейф в банке?

— Уже несколько лет. В нем ничего нет. Мой муж ничего об этом не знает. Я положу книгу в сейф. Я так любознательна, Оливер.

— Может быть, это очень плохо.

— Нет!

— Не злись, когда кто-то находится рядом и тебе это не нравится.

— Я тебе это обещаю. — Она гладит кровать. — Да здравствует кровать, — говорит она. Идет по комнате. — Да здравствует радио, да здравствуют свечи. Да здравствуют стол, стул, лампа, да здравствуют все! Вы теперь долго не увидите нас двоих!

— Восьмого января я вновь буду здесь.

— Но мы еще не будем здесь. Мой муж едет с нами в Санкт-Мориц. Он вбил это себе в голову. Что я должна делать? Мы вернемся только пятнадцатого, к концу недели.

— Как я могу связаться с тобой?

— Никак. Я должна буду позвонить тебе.

— Я не живу дома. Остановлюсь в гостинице. Моя мать опять в санатории.

— В каком отеле ты будешь жить?

Я сказал ей, назвал номер телефона. Она все записывает.

— Не бросай записку где попало.

— Нет. Мой муж по праздникам после обеда чаще всего спит.

— Тогда будем вести себя так же, как до сих пор. Я жду твоего звонка от двух до без пятнадцати четыре.

— Да, Оливер. Конечно, может быть так, что однажды не удастся… например, в ночь на Рождество или в канун Нового года.

— Ясно. Да, но рукопись ты не сможешь взять с собой!

— Взять с собой? Завтра после обеда, когда ты улетишь, я приду сюда и прочитаю ее. Всю! Сразу!

Потом мы выключаем электрическую печь, гасим свечи. Верена запирает входную дверь и вешает навесной замок. Идет густой снег. Мы направляемся к моей машине. Улицы пусты. Я могу поцеловать ее.

— Будь здоров, маленький Оливер.

— Я постоянно буду думать о тебе.

— Я хотела бы поцеловать тебя столько раз, сколько снежных хлопьев падает с неба.

— Падайте быстрее, дорогие хлопья, падайте же быстрее, пожалуйста!

Глава 25

Двадцатого декабря после обеда я спускаюсь во Фридхайм, чтобы забрать из гаража свою машину. Можно сказать — бегу, так как я слишком много съел и все было очень вкусно. Теперь надо какое-то время переваривать.

Так, думаю, бывает во всех интернатах мира: перед Рождеством, Пасхой, Троицей, летними каникулами — еда всегда отменная!

Рядом с гаражом есть магазин обуви. «Парижские модели» — написано на вывеске. Лишь однажды я посмотрел туфли: они были шикарными. Вряд ли можно лучше сыскать во всем Франкфурте. Но кто здесь купит такие?

Жду, когда из гаража выкатят машину, и вижу, кто здесь, к примеру, купит что-либо: хромающий доктор Фрей. Он как раз выходит из двери, неся под мышкой два пакета. Как только он видит меня, происходит нечто такое, чего я никогда не смог бы предположить: доктор пытается скрыться. Лицо его густо краснеет, он быстро поворачивается и заталкивает женщину, идущую вслед за ним и, несомненно, делавшую покупки вместе с ним, обратно в магазин. Я не могу узнать ее.

Да, думаю я, ставя печать. Почему доктор Фрей не должен иметь никаких отношений с женщинами? Я желаю ему успеха!

В «Квелленгофе» я вновь надеваю вещи, которые могу быстро снять (таможня, таможня!) и упаковываю свою дорожную сумку. Беру с собой лишь пару белья (костюмы висят в Эхтернахе), несколько книг, умывальные принадлежности и «Дюбук», который господин Лорд посылает моему отцу. Ноа знает это произведение, он и рассказал мне о Шассидиме, благочестивом и набожном еврее из восточной Европы. Хочу просмотреть «Дюбук», когда буду лететь в самолете домой. Кажется, интересная вещица.

Три часа.

Я должен уходить. Самое позднее в четыре Тедди Бенке хочет стартовать, так он написал мне. Итак, я говорю Ноа и Вольфгангу, которые остаются в интернате: «Всего хорошего», иду вниз и говорю Рашиду и Ганси: «До свидания». За черным Али заехали вчера на «роллс-ройсе». Рашид печален, когда я прощаюсь с ним, но держится. Через один-два года тоже будет дома. Но, когда он хочет поговорить о политике Ирана, Ганси, который, как ни странно, настроен миролюбиво, заявляет:

— Забудь о политике, дружище! Мы проведем здесь несколько прекрасных дней. Я думаю, что не будет парня счастливее меня!

— Почему?

— Потому что мне не надо ехать домой! Мой отчим пытался меня забрать, но шеф вышвырнул его! О счастливчик! — говорит маленький калека и ударяет принца по плечу. — У меня есть для тебя сюрприз, Рашид. В интернате остаются несколько девочек. Как стемнеет, мы пойдем к их вилле. Я кое-что покажу тебе. Не спрашивай что, сам увидишь. Это мой рождественский сюрприз. Если несколько занавесок не закрыты…

— Ты настоящая свинья, — говорю я.

— И при этом еще такая юная, — говорит Ганси. — Пока, старик! Лети не спеша.

Когда я несу к машине свою сумку, вижу Джузеппе. Он стоит рядом с «ягуаром» и светится улыбкой.

— Чао, Оливер.

— У тебя радость, да, Джузеппе?

Он показывает мне письмо, очень грязное и помятое — так часто Джузеппе читал его.

— От моей мамма. Писать президент Фанфани, есть большая рождественская амнес… аменис… амнези…

— Амнистия.

— Да. Мамма писать, паппа иметь шанс, что он будет освобожден. Потом он идти рабочий в Германию. Так как в Неаполе нет никакой работы, понимать? Здесь много работы. Паппа заработать много денег. Может приходить меня навещать. Замечательное Рождество, правда, Оливер?

— Да, Джузеппе. Я очень надеюсь, что твой отец выйдет на свободу.

— Определенно.

Мы жмем друг другу руки.

Я еду вниз по крутой дороге во Фридхайм, обгоняя двух взрослых, медленно идущих по снегу и углубленных в беседу людей. Я сразу же узнаю их! Доктор Фрей и мадемуазель Дюваль, наша новая учительница французского языка, которая так несчастлива в Германии. Я проезжаю мимо них, но не здороваюсь, чтобы не помешать. Они очень сосредоточенно беседуют. И только при въезде на главную улицу мне вспомнилось то, что я увидел: на мадемуазель нет больше ее старых, убогих туфель, она обута в новые черные меховые сапожки.

Глава 26

Аэропорт Франкфурта. Паспортный контроль. Новые служащие. Новые лица. Старый театр. Список разыскиваемых лиц. Многозначительные взгляды. Глупая суета.

Нормальные пассажиры в крайнем случае проверяются таможней по прибытии в Германию, но не при вылете. Я не нормальный пассажир. За мной следят, когда приезжаю и когда уезжаю.

Спасибо тебе, папа, большое спасибо!

— Ваш паспорт, пожалуйста!

— Пожалуйста.

— Имя, фамилия?

Улыбаться. Улыбаться. Не показывать своего раздражения. Когда это повторялось с тобой пятьдесят раз, можно пережить и пятьдесят первый!

— Оливер Мансфельд. Но сын, не отец.

Все не имеет никакого смысла. Один служащий листает книгу досмотра, другой загораживает мне дорогу.

За заграждениями, снаружи, на заснеженной взлетно-посадочной полосе я вижу наш «бонанца», по бокам которого мой старик велел намазать довольно большими красными буквами — каждая размером не менее полуметра — слово «МАНСФЕЛЬД». Перед самолетом стоит добрый старый Тедди Бенке. Одет в кожаную куртку, вельветовые брюки и шлем пилота. Выглядит великолепно.

Сейчас, перед Рождеством, очень много дел, за мной выстраивается большая очередь, поэтому все происходит немного быстрее. Но на таможню мне все равно надо. Ну и что? Опять встречу знакомого: маленького толстого баварца, который следил за мной, когда я прибыл в сентябре. Теперь он опять следит за мной. Я даже знаю, как его зовут: Коппенгофер.

Он очень радуется тому, что я запомнил его фамилию. Как же просто сделать человека счастливым!

Я стою в той же кабинке, в которой стоял в сентябре, когда через маленькое окошко впервые в жизни увидел Верену, которая в тот момент целовала Энрико Саббадини. А между тем Энрико получил отставку, и теперь Верену целую я. Время проходит, дети…

Пока господин Коппенгофер осматривает мои умывальные принадлежности и рубашки, у меня есть время подумать о Геральдине. Сегодня утром я позвонил в клинику, пожелал ей всего хорошего. Она едва могла говорить, так была взволнована. А я едва мог говорить от того, что не знал, о чем мне с ней говорить.

Дела у нее идут на поправку. Еще до праздников она переберется в квартиру, которую сняла ее мать. Там она будет находиться все последующее время. Но гипс пока снимать нельзя. Я обязан навестить ее.

— Я уже так радуюсь этому. Ты тоже?

— Да, Геральдина.

— Мне не разрешают еще много разговаривать. Но я хочу только увидеть тебя.

— Да, Геральдина.

— Я люблю тебя. Я люблю тебя. Ничего сейчас не говори, чтобы не пришлось лгать. Ты придешь ко мне? Сразу после Нового года?

— Да, Геральдина.

— Квартира, которую сняла моя мать, находится на Кестеррадштрассе, 37. Запиши.

— Да, Геральдина.

— Хозяйка — фрау Беттнер. Сначала позвони по телефону. Ты все записал? — Она повторяет номер телефона.

— Да, Геральдина.

И дальше в том же духе. Лучше бы я включил магнитофонную запись, вместо того чтобы говорить самому. Цветы я послал. Однако можно Геральдине сейчас много разговаривать или нет — после Нового года я должен зайти к ней. И сказать, что все кончено. Мне очень жаль на самом деле. Но я должен сказать.

Я не могу Верене больше…

Что?

Оказывается, Коппенгофер вновь извиняется, прежде чем просит меня раздеться, и объясняет, что он только выполняет свою работу, а я заявляю, что все прекрасно понимаю. Все как всегда…

Глава 27

«Бонанца» выруливает на взлетную полосу. На Тедди микрофон, он получает указание с пункта управления полетами, дает полный газ и со знанием дела разъясняет, как всегда, все меры предосторожности перед стартом.

Когда я пришел с таможни, он хромал мне навстречу, сияя улыбкой.

— Я так рад вновь видеть вас, господин Оливер!

Какое открытое и благородное у него лицо. Он тащит сумку, которую так основательно проверил господин Коппенгофер, к самолету.

Ну что же, можно подниматься в воздух.

«Хорошо, пункт управления. Это машина 2–111–0. Рапортую: все ясно. Взлетаю», — слышу, как по-английски говорит в микрофон Тедди. Я сижу за ним. Он до отказа нажимает на оба дроссельных рычага. Машина начинает разбег, все быстрее, поднимается в воздух, набирает высоту, и Тедди ведет ее высоко в облака.

Некоторое время Тедди объясняется с пунктом управления полетов, потом летит по компасу к следующей радиостанции. А я задерживаю черную занавеску между ним и собой, чтобы не ослепить его, когда включу в кабине свет, так как в облаках очень темно. Неспокойный полет. Самолет все время проваливается или плывет. Мы разговариваем через занавеску.

— Мне очень жаль, — говорит Тедди, — не имею права лететь выше. Много движения над нами.

— Мне все равно.

— В баре есть коньяк и виски.

— Да, я возьму немного, — говорю я, поднимаюсь с места и открываю бар, который находится в кабине. Здесь стоят бутылки и бокалы, закрепленные железными кольцами. Есть даже емкость с кусочками льда. Такой замечательный все-таки у меня отец, который держит мою мать под плетью дорогой тети Лиззи, который надул ФРГ на двенадцать с половиной миллионов марок. Я делаю глоток, опять сажусь за спиной Тедди и жду, когда он заговорит с новой радиостанцией. Потом сам беру микрофон.

— Тедди…

— Да?

Я не спрашиваю его, хочет ли он тоже немного выпить, он никогда не пьет во время полета. Я спрашиваю:

— Что случилось в Люксембурге?

Его голос я слышу в своих наушниках:

— Я… я не хотел бы об этом говорить, господин Оливер.

— Тетя Лиззи — королева, да?

— Действительно…

— А моя мать опять в санатории. Уже шесть недель! Как долго она будет там на этот раз?

— Врачи позаботились, господин Оливер. Уважаемая госпожа становится все тише, все печальнее. Она так мало говорит.

Браво, тетя Лиззи, желаю счастья, тетя Лиззи, поздравляю, дорогая тетушка! За твое здоровье! За то, чтобы ты когда-нибудь сдохла, медленно, медленно.

Я выпиваю свой бокал, снова наливаю себе спиртное и смотрю на облака, сквозь которые мы летим. Они совсем темные. Время от времени Тедди говорит с наземными станциями.

Моя мать…

Я не хочу сейчас думать о ней, так как мне сразу становится грустно. Я должен что-то сделать. Напиться я не могу и не хочу. Разговаривать с Тедди? Он должен вести самолет по курсу, и ему нужна спокойная обстановка.

Читать!

Я решил посмотреть книгу, которую господин Лорд передал со мной моему отцу. Итак, я вынимаю из дорожной сумки «Дюбук», открываю пожелтевшие страницы.

«Первое действие

Перед подъемом занавеса вдалеке в полнейшей темноте слышится тихое, мистическое пение:

Почему, почему

Падает душа

С самых больших высот

Так низко на землю?

В падении есть возвышение,

Поверженные души вновь возвышаются…

Занавес медленно поднимается.

Мы видим деревянный молитвенный дом с очень старыми, почерневшими от времени стенами. Одно бревно подпирает два кола. Над этим бревном над хорами висит медный светильник. Кафедра для чтения Торы покрыта темным покрывалом…»

Читаю дальше, перелистываю страницы. «Бонанца» летит через облака, беременные снегом, и падает в воздушные ямы вновь и вновь. Я пью свой виски, листаю страницы и слышу голос Тедди:

— Редхэа семь… Редхэа семь… это Два-один-один-один-ноль…

Я читаю:

«Ханан (тихо, но уверенно): Нельзя бороться против грехов, но следует их уменьшать так, как золотых дел мастер в сильном пламени очищает золото, как крестьянин удаляет плохие зерна, так должны очищаться от скверны. Грехи для того, чтобы в них оставалось лишь святое».

— Okay, Redhair seven, okay… following your instructions…[50]О'кей, Редхэа, семь, о'кей… следую вашим указаниям… (англ.).

«Хеннох (изумленно): Святость в грехе — как это сочетается?

Ханан: Все созданное имеет искру Божью.

Хеннох: Но грех творится ведь не от Бога, а от злых сил!

Ханан: А кто сотворил злые силы? Тоже Бог!»

Пролистываю, захватывая по нескольку страниц.

«…другие проявления Господни, если он существует, должны содержать святость».

Стоп!

Ставлю бокал в кольцо-зажим у окна. Очень осторожно провожу пальцами по бумаге. Что-то при пролистывании показалось мне странным. Ни один человек не заметил бы этого, так как господин Коппенгофер весьма основательно тряс ее при досмотре. Но если по странице провести рукой, то нащупываются две маленькие, едва заметные неровности. Сейчас я обнаружил уже три. Это уколы иголкой. Кто-то проколол буквы «е», «о» и «т».

Листаю дальше.

Я уже не читаю больше, теперь я только прощупываю. На некоторых страницах я не нахожу ничего, на некоторых нахожу. Проколотая буква «з», «б». Две проколотые буквы «л».

Я беру карандаш и бумагу и помечаю буквы по порядку. Не все, слишком много проколов.

Е. О. Т. X. Б. Л. Л. А. К. X. В. У. В. X. Б. X. X. X…

«Рабби Азриэль: Что хотят от меня? Я стар и слаб. Телу моему нужен покой. Душа моя жаждет уединения, но ко мне приходят муки и боль всего мира. Каждая мольба, которая передается мне, отзывается болью уколов в моем теле…»

Все новые проколы.

В «о» от «что», в «б» от «слабое», в «т» от «тело», в «л» от «боль», в «т» от «тело».

Все новые проколы.

Очень аккуратные, едва ощутимые.

О. X. Т. Л. Т…

Я пролистываю всю книгу. Всюду проколы.

Мой отец и такой почтенный Манфред Лорд. Закадычные друзья. Придумали что-то милое с книгой «Дюбук». Что-то очень милое для их обычных спекулятивных дел.

К. Л. И. Т. Р. Е. Е. Р. В. П…


Читать далее

Часть пятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть