Глава 10

Онлайн чтение книги На золотом крыльце сидели
Глава 10

Думала, утром на кафедре будет стыдно взглянуть на Славикова — а оказалось, ничего. Даже более того: вчерашнее нас как будто объединило против нашего унизителя.

Славиков посмотрел на меня с состраданием: мол, бедная, сколько тебе приходится терпеть от того изверга! И мне самой, послушно его взгляду, стало жалко себя. Я села за стол, опустив голову, всем своим видом призывая его подойти, утешить меня, пожалеть. Он понял, чутко вытянул шею и поднялся из-за стола. Проходя мимо меня, дотронулся до плеча, стиснул: мол, крепись, не пропадем. Я благодарно коснулась щекой его руки. Потом подняла глаза, и мы улыбнулись друг другу: товарищество униженных и оскорбленных.

Расписание занятий в этот день было такое, что больше мы не увиделись: у меня на одну пару больше и в другом корпусе. И хотя заранее не договаривались, меня обидно задело, что Левка не дождался, ушел в такой трудный для меня день.

Почему-то я рассчитывала на другое.

И вот прихожу домой — никого. И впредь никого ждать не приходится. Отец, сумасшедший старый кобель, где-то пьет с моей бедной подружкой, а Мишка... Мишка больше не вернется.

Ну и радоваться надо! — уговариваю я себя. — Сделаю аборт, буду жить себе одна припеваючи.

В комнате, конечно, беспорядок. Запутались нитки какие-то в ковре, по углам, где не хожено, пухлая пыль — все подробно высвечено издевательским закатным солнцем. И моя оброненная длинная волосина на ворсе ковра дыбится горбом, как шагающая гусеница, и сияет, пронзенная светом насквозь.

Остригусь, — придумала я.

Вынула шпильки, выпустила на грудь свою экзотическую косу, этот уникальный анахронизм, постояла перед зеркалом и твердо решила: остригусь. В знак прощания. В знак траура, может быть.

Я поискала в себе глубокого, трагического чувства, какое полагалось к одиночеству, и не нашла. Только лениво шевелились скучные, муторные волны уныния.

Мне стало страшно: я гибну. Я старею, и чувства мои износились и распались, как у стариков. Бабка Феня из всей своей жизни затвердила лишь две-три истории и без конца их рассказывала, умиляясь и топя глаза в морщинках. Всю остальную жизнь она за трудами пропустила и не запомнила — как и не было ее.

Неужели и мне теперь бесчувственно жить вслед заботам, которые тащат куда-то в слепую тьму, однообразно повторяясь: зима — лето, зима — лето... И жить лень, и умирать неприятно.

И не будет больше никогда свежего, острого — детского: цветы в палисаднике, и я, маленькая и толстая, сижу в них, срываю нежный лепесток — и он дрожит, дрожит — не то сам живой, не то от жары, не то от света, который просачивается сквозь его нежную кожицу на ладонь цветною тенью... Или стоять на огороде и босыми ногами слышать прохладную утоптанную дорожку среди цветущих картофельных кустов, и вдыхать пчелиный воздух, загустевший от цветения... Вспомнишь — и сладкой слюной возобновляется на языке тот привкус неизвестного будущего, который один и делает детство счастливым, как будто детективный роман только раскрыт, и все еще впереди, в захватывающем «потом».

А теперь что — теперь убийца уже известен.

Мне хотелось, как ненаевшейся, припомнить еще что-нибудь из детства — горячее, пахучее, как оладушек, — и не нашлось чего. Значит, так оно и есть: становлюсь понемногу бабкой Феней. Пропустила жизнь, как нерадивый ученик уроки.

Я судорожно хватила воздуха и заспешила наверстывать жизнь — ничего, ничего, вот сейчас вымою пол, наряжусь и пойду по городу. И начну все заново, и догоню то, что прозевала. И встречу какого-нибудь, например, замечательного мужчину, полюблю его насмерть (думаю так, а самой смешно: после Мишки — мужчина? — все они славиковы, огородная мелочь, десятками выпалывать...) — и все-таки: полюблю насмерть — и как будто написали для меня новый детектив, испекли новый пирог, еще неразрезанный — и начинка мне еще неизвестна.

Я помыла пол, я прошлась лезгинкой по комнате, я оделась и вышла из дома. Вот и могу пойти, куда захочу. И никто не спросит отчета. И могу вернуться хоть к утру.

Ну, вышла... А куда, собственно, пойти?

Плохо зимой в городе. Со злобным звуком оскальзывают сапоги на буграх сдавленного снега.

В кино? В кино.

Билетов не было.

Я дошла до концертного зала. Там толпились интеллигенты у входа, спрашивали лишние билеты. Я тоже постояла минут пять, ничего ни у кого не спрашивая. Нет, я не надеялась на лишний билетик, так просто стояла, потому что трудно было уйти сразу.

Из первого попавшегося автомата позвонила Шуре: мол, не прийти ли тебе сейчас ко мне в гости, я квартиру вымыла (бодрым таким завлекающим голосом) и торт сейчас куплю.

Шура огорчилась: не получится сейчас прийти, потому что у них с мамой сейчас тоже как раз гости, хотя Билл с удовольствием бы прогулялся, он еще не выгуляный сегодня вечером, и «не собираешься ли ты, случайно, сегодня побегать?»

— Не знаю еще, — сказала я, — может быть.

Хотела было плюнуть на приличия и жалко попроситься к Шуре домой, к ее маме и к ее гостям, каким-нибудь добрым старушкам, но остановилась: нарушу старушкам все чаепитие.

Как специально. Все против меня. Как будто бог ветхозаветный, посылавший на неправый народ войны, засухи, мор и голод, чтобы, значит, народ одумался, — ополчился теперь против меня. Мол, неправа ты, Лиля, одумайся.

И все-таки я зашла в гастроном и купила торт. Притащилась с ним домой. Не выкладывая на тарелку, вырезала из круга сектор и безвкусно съела, запивая холодным молоком. Бр-р... мерзость какая. Я поглядела и увидела со стороны: стоит на столе в коробке торт со щербиной вырезанного куска, крошки рассыпаны по столу, и грязный стакан из-под холодного молока с налипшими на стенки комочками белых сгустков.

И тогда я кинулась к телефону с последним отчаяньем и набрала номер Льва Славикова. Думала, скажу сейчас: приезжай — и все. Приезжай хоть ты.

И будь что будет.

Ну, разумеется, если трубку возьмет не жена. ...А хоть бы и жена — скажу: мне Славикова! Потребую.

Трубку снял он.

— Здравствуй! — моляще произнесла я, уверенная, что больше ничего не понадобится говорить. «Ну вот, — было в этом  з д р а в с т в у й, — ты хотел — и вот пожалуйста. Я, наконец, звоню. Я, наконец, жду тебя. Ты счастлив?» И он, все это услышав, закричит: «Я сейчас, сию минуту!», бросит трубку и помчится хватать такси.

Но ничего такого не вышло. Он нейтральным (для жены) голосом ответил: «Здравствуй» и ждал дальнейших сообщений. Растерявшись, я пролепетала:

— Что ты делаешь? Телевизор, наверное, смотришь?

Подумав, он ответил:

— Да.

Видимо, никакой телевизор он не смотрел, но посчитал, что так ответить дешевле всего. Я сказала:

— Я, собственно, просто так... Нашло. До свидания.

— До свидания, — ровно и вежливо ответил он.

Ну, после этого я себя выключила, чтобы не зашкалило от всяких там мыслей. Выключила, взяла книгу — выбрала рассказы Чехова: они занимали, но никогда не трогали меня, это сейчас и требовалось — и устроила себе комфорт: легла на диван, насыпав в блюдце кедровых орехов. И читала, лежа на животе и щелкая орехи. Книга прислонена к спинке дивана под уютным кругом света, тут же пустое блюдце сплевывать скорлупу. Замечательно!

Вскоре позвонила Шура, заботливо спросила:

— Ну, как ты? Может, прийти? Гостей мы уже проводили.

Я растрогалась, но теперь мне уже было хорошо, не смертельно.

— Приходи, — говорю, — торт будем есть.

— Нет, голос у тебя уже отогретый, я тогда поведу Билла гулять.

— Слушай, а не кажется тебе, что Славиков толстеет?

— Славиков? Да он  у ж е  толстый! — убежденно сказала Шура.

«Ну вот и приговорили», — подумала я, и даже жалко стало бедного Леву.

— Ну, как Билл? — спрашиваю.

— Передает тебе привет! — ответила Шура.

— Скажи ему, что завтра побежим! — пообещала я.

— Скажу! — нежно ответила Шура.

«Глупости-то какие, — растроганно усмехнулась я про себя. — Какие глупости».

Этот дымчатый дог Билл, избалованный красавец цвета сажи, разведенной в молоке, — что с ним творилось, когда я прибегала в тренировочной форме! Он бесился от восторга в ожидании пробежки и не знал, как ему выразить любовь и благодарность. Это страшно подкупало. Я просто плавилась от Билловой любви, она вполовину могла заменить человеческую, такую неверную, непрочную, ненадежную...

Захлопнула я Чехова, убрала орехи и стала натягивать спортивный костюм.

А ну вас всех, думаю, пойду к Биллу, перехвачу его на прогулке — и мы с ним пустимся бежать по улицам, заражаясь друг от друга восторгом, силой и счастьем. Собачьим счастьем.

У самого моего дома на остановке трамвай перегородил мне путь через рельсы. Он только что подошел, сцепленный из двух вагонов, и я остановилась: набраться воздуха и подождать свободной дороги. На остановке никого не было. Открылись двери, из первого вагона с трудом выбралась пьяная старуха. За ней следом выкарабкивался ее пьяный замызганный дед. Я опять подумала об отце: неужели прибился к Гальке? Да нет, не может быть, уехал домой...

Старуха, отойдя, поджидала деда. Я с интересом смотрела. Приятно смотреть со стороны на разрушение. На смерть — из безопасности.

Старик выполз из двери и остановился отдохнуть, привалившись спиной к трамваю. Больше никто не вышел. Двери закрылись, и трамвай тихонько тронулся с места. Пьяный дед скользил спиной по его движущемуся гладкому боку. Сейчас доскользит до сцепки и провалится в щель между вагонами — и следующим вагоном его перережет. Пьяная бабка бессмысленно глядит на предназначенного к перерезанию деда. Я стою в трех шагах и не двигаюсь. На остановке темно: в городе экономия электроэнергии, и трамвайщица, наверное, не видит. Дед пьяный и не понимает. Я успевала еще прыгнуть и отодрать его от скользящего бока вагона, но я оцепенела и жду, как будет деда перерезать.

Трамвай остановился.

Старуха, качаясь, подошла к деду и оттащила его от вагона, равнодушно ругаясь жуткими словами.

Трамвай ушел.

Я перешагнула было рельсы, чтобы бежать к Биллу, но вдруг поняла, почему я скрыла от Мишки источник надписи на холодильнике. А поняв, к Биллу бежать было уже нельзя.

Я вернулась домой.

«Требования, которые нам предъявляет трудная работа любви, превышают наши возможности, и мы, как новички, еще не можем их исполнить».

Мишка ушел, потому что я новичок. Он устал со мной без толку возиться.

Деда бы сейчас перерезало... А Гальку тогда, в школе, в восьмом классе, подружку, тоже на моих глазах переехало, и мне повезло близко насладиться зрелищем...

Я читала какой-то американский рассказ про фотографа, который мечтал заработать на сенсационном снимке. Он установил свою камеру на крыше небоскреба и изо дня в день дежурил там, поджидая самоубийцу, который бросится вниз, — чтобы заснять его в падении. Он дождался, ему повезло. Он получил и деньги, и бездну удовольствия.

Галька жила по соседству, она прибегала ко мне списывать уроки, а вечером мы ходили в кино. В восьмом классе она перестала заходить за мной, а однажды я увидела, как она прошмыгнула перед самым сеансом в дверь кинопроекторной, на которой было написано: «Посторонним вход воспрещен». На другой день я приперла ее к стенке. Детское сердце не выносит тяжести тайны, оно ищет доверенного или, на худой конец, разоблачителя. И Галька с облегчением, с хвастливой гордостью  п о с в я щ е н н о й  и с замирающим счастливым ужасом выдала мне свою смертную тайну.

У меня захватило дух, но не от зависти, которую Галька как бы заранее предполагала, а от сладкого свидетельства чужой гибели. Сама я находилась в полной безопасности и безответственности — ведь гибель получалась не трагическая, а добровольная... Ведь на мое жуткое «Ой! Ты с ума сошла!» она только рассмеялась, унесла взгляд поверх моей головы куда-то в тайную даль и в глазах имела непобедимое знание.

Можно было загородить ей дорогу, со слезами не пускать ее больше в эту дверь, куда посторонним вход воспрещен, а я наоборот норовила припоздать к сеансу, чтобы подсмотреть, как приоткроет дверь этот приезжий киномеханик с чубом набекрень, с опьяняющим, утомительным взглядом зеленых глаз, и Галька прошмыгнет туда...

И ее лукаво-горделивый шепот: «Он мне дверь откроет через минутку после начала сеанса, я туда проскользну и запру за собой. И никто-то нас не видит и не слышит, аппарат стрекочет, и сами-то мы друг друга не видим и не слышим, и поэтому вроде бы как ничего и нет. ...Он мне на прощанье и шепнет на ухо: «Приходи еще». А чего, вроде бы, шептать: хоть кричи, никто не услышит. А вот именно шепнуть!..»

И еще одно: Галька не знала, как его зовут, и мы обе чувствовали, что именно так и  н а д о!

Я выжидала: грянет гром — не над моей головой. Я хотела скандала, я хотела трагедии, и чтобы мне незаметным зрителем следить из темноты зала. Гром грянул, Галька ходила опухшая и заплаканная, деревня шумела: скандал! школьница! Киномеханик смотался из деревни в неизвестном направлении, но Галька его все равно не выдала. Ее отправили в город к родне, мать со страху месяца два не выпускала меня из дому, а потом все забыли, и я быстренько забыла и продолжала жить свою аккуратную безопасную жизнь.

И надо же было судьбе или кому там еще выпихнуть на меня эту Гальку теперь — с ее глумливой надписью на холодильнике, с их вопиющей связью с моим отцом — эту горемычную Гальку, — и я действительно не могла сознаться Мишке — потому что даже я, новичок, чувствовала, всегда подспудно чувствовала, что я виновата в Галькиной гибели, и мне бы лучше никогда в жизни ее больше не встречать.

Но Мишка все равно понял. Он вот что понял: что я новичок.


Читать далее

Глава 10

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть