Глава 9

Онлайн чтение книги На золотом крыльце сидели
Глава 9

— А где Миша? — спрашивал похмельный отец.

— На работе, — отвечала я, и так оно и было.

Я проверяла — он действительно на работе. То есть жив, здоров, вразнос не пошел. Но, похоже, был близок к тому. Я стояла в гастрономе напротив мастерской и видела в окно, как он шел на работу. Как сказал бы ослик Иа из «Винни-пуха» — это было душераздирающее зрелище. Он был почернелый, дикий и одинокий.

Но куда вдруг повысохли все мои раскаянные слезы, все эти ночные жалобные «Мишка, Мишка...»! — я вдруг наполнилась, как сквозняком, каким-то успокоительным злорадством. Я почувствовала покой отмщения и ушла, чуть не потирая руки, чуть не приговаривая: «Так тебе и надо!»

У него были глаза — как будто голые на морозе, — и я не кинулась на спасение...

Мне, наконец, стало стыдно. Хоть поворачивай назад.

Но тотчас некая сварливая бабенка во мне восстала на свою защиту: «Да?! А чего он?!»

А чего он, действительно? Я, понимаешь ли, беременная, у меня совершенно особые привилегии на правоту. Да. И я имею право на истерику, на подозрение, а ты не виноват — так докажи! Не я тебя, а ты меня должен успокаивать и спасать. И прощать. А как же! — я женщина, и никогда, никогда мы не будем равны: у меня богоданное преимущество на правоту — я продляю твой род, и бороться тебе со мной за свою эмансипацию — не надо. Смирись, приди и сдайся на милость женщины — приди ты, а не я, понял?

Вот такие речи «она» во мне говорила, а мне было за нее немножко стыдно, но, как говорится, не хотелось связываться. Я потупила очи и промолчала в ответ ей, хотя уже точно знала, что нет ничего лучше, как вернуться, прибежать к нему, простить и просить прощения.

Но, говорят, с умом подумаем, а без ума сделаем.

Надо будет — приползет, а не надо, так...

Однако после этого утра я стала на всякий случай напрягаться в сосредоточенной любви — да, чтобы охранить его. В соответствии с Шуриным уверением в материальной силе мысли.

По тому, как я уставала от этого, ясно было, что действительно мои усилия вырабатывают некую материальную энергию.

Я окончательно уверилась в этом, когда заметила: на каждом человеке написано, сколько ему достается любви. Это открылось с такой очевидностью, что я поразилась, как раньше не замечала.

Это новое понимание было дано мне, как прибор особой видимости. Я развлекалась, испытывая его. Вот едет в автобусе чей-то любимый человек: он спокоен, безмятежен — как бы сыт. А вот женщина — она немножко растерянна, и держится настороже. И хоть она и красива, и богата — меня не проведешь! Я вижу! А вот мужик сидит — большой, укормленный. Наверное, приносит домой большую зарплату, и за это домашние хорошо и вовремя его кормят и обстирывают — а не любят. Он этого даже сам не понимает, зато понимаю я.

И тогда я спохватилась вспоминать про маму... Вспомню и мысленно подкреплю ее, поддержу на этом свете живой и здоровой...

И может быть, все мы вырастаем, как на удобрении, на материнской любви, и живы до тех пор, пока не израсходуем запас ее, накопленный в детстве.

Я подумала вдруг о своем ребенке впервые такой мыслью: «А уж не родить ли мне его?» Мысль, конечно, показалась мне безрассудной, и я ее отвергла немедленно, но время от времени она невольно пробивалась через препятствие здравого смысла и пульсировала. «Нельзя останавливать жизнь, есть тайные законы, не разуму их постигать!» И я вспоминала о своем животе, как о чем-то постороннем, отдельном от себя: там ребенок! — с уважением. Мишкин ребенок...

А может, мне все-таки поехать к Мишке — на работу или к дяде Гоше, где он, по всей вероятности, теперь живет, поехать и вернуть его. Не может быть, чтобы все так глупо, абсурдно кончилось! Уже от первого огня обиды остались одни тлеющие угольки, но и они погаснут, если их не раздувать нарочно. Все само прогорит, и настанет пора помириться.

— «Час-другой пролетит, словно птица, и настанет пора подкрепиться», — машинально декламирую я вслед своим мыслям.

Это мы идем со Славиковым по улице — гуляем. Славиков сразу подхватил:

— «Куда идем мы с Пятачком, большой-большой секрет! И не расскажем мы о том, о нет, и нет, и нет!» Любимая книжка моего сына, когда был маленький.

Да, так вот просто пошли после занятий гулять, бродить, болтать, улыбаться... Вышли на улицу как будто не преподавателями, а первокурсниками, у которых еще ничего не определено в отношениях, и оба «на выданье», и неизвестно: может быть, ОН — как раз этот, с кем сейчас вышла после занятий вдвоем погулять.

После банкета в кафе Славиков чувствует некоторые права на меня. И я его почему-то не разубеждаю...

— Рожать детей — это ужасное безрассудство, — говорю я. — Заботы, обуза, а вдруг еще и война. Да и без войны: воздух кончается, вода кончается, мы — последние жители земли. Детям, которых мы рожаем, уже ничего не достанется.

— Ну уж, скажешь — не достанется. Достанется!

«Что и говорить, возражение очень основательное!» — язвительно думаю я.

— А рожаем, чтобы задурить себя: мол, все в порядке, жизнь идет дальше. Биологический оптимизм. Ну и, конечно: держать в руках, облизывать, от одной мысли во внутренностях тепло...

— Откуда ты знаешь, у тебя же нет детей!

— Но есть воображение. ...Да и дети могут быть, — вдруг добавила я очень серьезно.

Славиков неприятно поежился:

— Лиля, мы договорились, никаких серьезных разговоров и проблем! Мы — гуляем! («Да какие уж с тобой могут быть серьезные разговоры!» — подумала я). Гу-ля-ем! «Куда идем мы с Пятачком, большой-большой секрет! И не расскажем мы о том, о нет, и нет, и...»

Навстречу шел Мишка.

Он увидел нас раньше, и когда я его заметила, на лице у него уже читалось полное и грозное проникновение в ситуацию. Уж что-что, а это он умел — проникнуть. Он надвигался неуклонно, напористо, и я внутренне заметалась: сбежать, скрыться, сквозь землю провалиться, — но ведь не провалишься, о тогда я с храбростью труса принялась мысленно отбиваться и даже нападать: да кто он такой? Какое он право имеет танком переть навстречу и взгляда не отворачивать? Кто он такой, чтобы я боялась его?

Но этот боевитый задор не помогал, я чувствовала Мишкино право убить нас здесь обоих, потому что прогулка эта со Славиковым во всей ее невинности подлее, подлее того, что сделал Мишка (если только он сделал...).

И вот он неотвратимо наступает, а мы со Славиковым, как пойманные — покорно ему навстречу, еще даже не зная, что с нами сделают, но бесправные и готовые к любому наказанию. И я под ручку со Славиковым. Хотя рука моя сразу же ослабла, и, чувствую: рука Славикова тоже вмиг раскисла, и он чуть было не опустил ее в локте, — но мы оба удержались на каких-то остатках гордости.

Растет, надвигаясь, ледокол; с упором смотрит на меня — Славикова нет для него.

Не замедляя шага, схватил меня за локоть, грубо, по-хозяйски швырнул, разворачивая назад. И я не вырвалась.

Пройдя несколько шагов, он что-то вдруг перерешил, бросил меня и быстро вернулся за Славиковым. А тот как шел, так и продолжал свой путь, медленно, враскачку, задумчиво, как бы даже не заметив, что меня оторвало этим встречным ураганом.

Мишка нагнал его, развернул к себе за плечо, схватил за грудки, встряхнул, притянул, но тут же с омерзением отшвырнул от себя. Славиков только и успел лихорадочно всполохнуться, чтобы оторвать от себя Мишку, но уже оказался на свободе, и руки трепыхнулись в воздухе впустую, отмахиваясь, а Мишка уже шел назад, ко мне. Я сжалась от страха и стыда, и только опустила глаза, чтобы не видеть Славикова жалким и не предать его.

— Ну и сволочь же ты... — прошептала я.

— Ничего, стерпите... — дрожащим от ярости голосом сказал Мишка.

Мы шли молча, сопя, ненавидя, но постепенно приходило понимание, что это никакая не ненависть, а строптивость, и что мы только из куражу сейчас зло сопим, чтобы фасон выдержать, а на самом деле близость уже случилась, на самом деле мы вместе идем, вдвоем, и сейчас нам лучше всего отправиться домой и яростно, зло, плача, может быть, обнимать друг друга.

А дома-то отец...

А может быть, он куда-нибудь ушел? — переглянулись мы с одной мыслью. И ускорили шаг.

Так и оказалось.

Мы вломились в свою квартиру. Мы и слова не успели сказать друг другу, как очутились в постели. Мы были как сомнамбулы и плохо соображали.

Но тотчас же привел в сознание скрежет ключа в замочной скважине.

Ах ты, черт! Ну конечно же: мы открыли квартиру Мишкиным ключом, а мой-то, который на двоих с отцом, остался в почтовом ящике...

Мишка чертыхнулся, засмеялся и кинулся в ванную, а я натянула на голову одеяло и бормотала проклятия, прикидывая, успел ли Мишка спрятаться в ванной до того, как входная дверь открылась.

Отец заглянул в комнату. Я не посмела высунуться из-под одеяла. Одежда моя и Мишкина, начиная от пальто и ботинок, валялась на полу по всей комнате.

Отец, громко топая и кашляя, ретировался на кухню и затих там, давая нам возможность привести себя в порядок.

Но квартира, вспугнутая им, замерла, не доверяя, как гусеница, задеревеневшая на травинке. Я не выползла из-под одеяла, Мишка сидел в ванной, не имея там чем прикрыться.

Отец чуть подождал, а потом, притворившись полным дураком, бодро крикнул из кухни, что, пожалуй, он сходит за хлебом, а то в хлебнице хоть и есть еще, но только белый, а черного-то совсем нет, а вдруг за ужином захочется и черного, а?

Мне стыдно было даже голос подать, я про себя мученически воскликнула: «Ой, да сходи ты, сходи!»

Хлопнула дверь — так, чтобы ее хорошенько услышали.

Мишка вылез из ванной. Засмеялся разоблаченным, но верным союзником, а мне было так стыдно, что я только бессильно простонала, сжав челюсти, и отвернулась к стене.

Хотелось зажмуриться и вырвать с корнем, как больной зуб, только что пережитую минуту. (Когда я была маленькая — я так и думала: зажмуриться посильнее — и забудешь что-нибудь плохое бесследно, как тряпкой с доски сотрешь.)

— Ну-ну... — сказал Мишка и тихо погладил, поцеловал, прикоснулся, как теплое дуновение. — Ведь мы с тобой муж и жена, что ты, как школьница... — И добавил с разбойной интонацией: — Ну, теперь-то у нас есть верных полчаса!

Через полчаса отец не вернулся, хотя уже и мог бы: постель убрана, мы с Мишкой одетые, хоть и щеки свекольного цвета. Мне хотелось сразу же уйти из дома, чтобы избежать встречи с отцом, и, проболтавшись с Мишкой где-нибудь в кино, вернуться домой поздно ночью, когда все уже быльем порастет, а отец, по обыкновению пьяный и все забывший, будет спать, валяясь на полу.

Но Мишка зашел на кухню выпить воды и встревоженно позвал меня.

На холодильнике лежал мой фломастер и красовалась развязная надпись: «Привет подружке Лиле. Галька».

Все я сразу поняла, не ясно осталось только одно: ведь отец сейчас заходил на кухню. Либо он был уже пьян настолько, что не заметил этой надписи и не стер, либо заметил, но оставил со всей полнотой мстительного вызова: мол, нате вам!

Или у него уже просто распались мозги, как трухлявый гриб — от алкоголя.

Я покраснела, я разгневалась, я, пробормотав какое-то проклятие, побежала в ванную, взяла тряпку, одеколон — давай оттирать надпись.

Я не могла ничего объяснить Мишке — а он ждал объяснений. Наконец спросил:

— Так что это?

— Не знаю, — буркнула я. — Придет — спросим...

Я тогда еще не понимала, почему не хочу говорить Мишке, я это поняла позже и благодаря случаю — но об этом потом, а в ту минуту, еще не зная почему, я соврала.

Впрочем, как Мишке соврешь? Он, конечно, увидел, что я все про эту надпись знаю. И он бы заставил меня открыть этот колодец и доискался бы до дна, и объяснил мне, п о ч е м у  я стыжусь и хочу скрыть — но спас телефон. Он зазвонил. Я посмотрела на Мишку: может быть, он подойдет? Мишка отпасовал мой взгляд: во-первых, занят: думает; во-вторых, он тут давно не живет, звонить ему никто не может...

Руки у меня пахли одеколоном. И трубка пропахнет...

— Ольгин милый, наверное, — равнодушно сказала я и кончиками пальцев взяла трубку — Алло?

Слышу:

— Лиля? — вполголоса, Славиков. — Ты жива, все в порядке? Если да, то скажи: «Здравствуйте».

А я уж и забыла про него, хотя всего час какой-нибудь назад Мишка тряс его посреди улицы.

— Здравствуйте, — послушно повторила я.

— Ну вот, — одобрил Славиков. — А я за тебя испугался. Ну и дикарь же он у тебя, я удивляюсь, зачем тебе все это нужно! Ради чего ты терпишь? Ну, об этом мы еще поговорим. Сейчас скажи мне: «Вы ошиблись номером!» Ну?

— Вы ошиблись номером, — парализованно выговорила я.

— Вот молодец, — похвалил Славиков, тихонько засмеялся и повесил трубку.

Мишка смотрел в пол и молчал. Я забормотала:

— Может быть, мы поужинаем? Вот у меня тут вчерашняя лапша — вбить в нее яйца, сделать запеканку... — и бестолково хваталась то за кастрюлю, то за сковородку.

Нарезала хлеба. Хлеба было полно, и я вспомнила про отца: «И придумал же: за хлебом! Идиот».

Мишка молчал. Я сосредоточенно возилась у плиты. С каждой минутой молчания пропасть все безнадежнее углублялась, и все труднее было ее перешагнуть.

«Ну и пусть», — расстроилась я. И немного позже: «А он ведь и вправду дикарь», — так подумала с неприязнью и неотплаченной обидой.

Это чувство неотплаченной обиды, появившись, тотчас начало расти, как на дрожжах, в возмещение моей вины. Опять та сварливая бабенка во мне уперла руки в боки, сощурила глаза и возмутилась: сам изменил, сам же меня и бросил, ни слова не сказав, а я осталась беременная — кстати, ведь даже не спросит, как у меня дела, какие новости, как я себя чувствую — а туда же распоряжаться, людей посреди улицы расшвыривать — да кто он такой? Ишь!

Мрачное, нехорошее чувство к Мишке заполнило меня и вытеснило все, что было бесспорным час назад. А он молчал и почему-то не вмешивался, как будто оробел перед неизвестным оружием и ждал в сторонке, как оно выстрелит.

Вначале, когда мы только прибежали домой, без слов примиренные, было ясно, что это — возвращение. А теперь вдруг все изменилось — как, когда только успело? — изменилось назад, как будто фигуры вернулись в предыдущую позицию, а все произошедшее здесь сегодня потеряло значение, став просто слабым местным отступлением, ничего не изменившим в положении фронтов.

Я подумала: «Хорошо, что не успела предложить: пойдем к дяде Гоше, заберем твой чемодан».

Конечно же, он сказал, что есть не хочет.

Ну, и я тоже не хочу.

Я прошла в комнату и села в кресло. Я молчала с учтивой миной, как хозяйка, которая ждет, когда же гость сообразит, что уже пора уходить. Наконец мое насмешливое выжидание стало демонстративным, а Мишка все не мог взять власть в свои руки, как будто устал или заболел. Он в каком-то заторможенном состоянии слонялся по комнате и вдруг не к месту пробормотал, что надо бы поставить внутренний запор на дверь.

Я на это рассмеялась с веселой, добродушной даже издевкой:

— Это зачем? Чтобы я топталась под дверью и не могла попасть в дом, когда тебе это надо? — Я, сама не знаю как, взяла циничный такой тон: мол, мы с тобой товарищи, мы друг друга предали, но не в претензии друг к другу и ко всякому последующему предательству сможем отнестись с таким же пониманием, с веселым ироничным пониманием.

Вот этот тон и добил Мишку.

Я будто знала, куда и как бить. Будто нарочно.

Он тяжело оделся в прихожей, настолько подкошенный, что насилу проговорил: «Я пошел», — и голосом не оставил мне никакой возможности что-нибудь изменить. Впрочем, я и не собиралась менять. «Катись колбаской!» — подумала я, отвернувшись с равнодушием раньше, чем он вышел.

Дверь закрылась, я заревела, завыла в несчастье своей гордости.

Ненавидела Мишку.

Славикова ненавидела.

Отца и пововсе.

И себя, конечно.

Отплакавшись, я неприкаянно побрела по пустому дому и обнаружила письмо — в прихожей — от матери, опять распечатанное и прочитанное отцом.

Мать писала, что здоровье плохое, совсем разболелась, а тут еще душу изводит, что бабка Феня лежит у Вити, мучает людей. Вот такую обузу она взвалила на младшенького своего. «И никакой даже радости нет, что наконец-то в тишине да в чистоте живу. А этот клоп присосался к вам, ему-то что: ни бабки Фени теперь, ни работы никакой — живет, наверное, и в ус не дует. Еще и пьет, конечно: деньги все, что были дома, с собой прихватил. Я иной раз доведу себя, все злюсь и места себе не нахожу: взять бы его, как нашкодившего котенка — да носом, носом, вот пусть бы забрал свою бабку Феню да отделился, дом бы продали и купили две маленькие хатенки: в одну я, а в другую он со своей бабкой, — так нет, он ловко устроился, сбежал и поплевывает. Надоел ведь, наверное, вам пьянчуга проклятый, а, Лиля? Гоните-ка вы его в шею!»

Я с ужасом вспомнила про Гальку.

 

Ночевала я одна, в странно растерянном доме.

На улице ударил мороз, я вставала закрыть форточку, замерзнув под одеялом.


Читать далее

Глава 9

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть