Глава 4

Онлайн чтение книги На золотом крыльце сидели
Глава 4

И вот я пришла домой. Пусто в доме. Мишки в это время и не должно быть, но мне чудится особенная пустота, сиротская.

Я прислушалась, воздух попробовала нюхом — не учую ли измену. И, конечно же, учуяла ее во всем: в пасмурной тишине, и в пыли на подоконнике, и в стоящей в раковине немытой молочной бутылке, наполненной белесой водой.

Я крадусь по дому и вчуиваюсь. Во что оделся, обулся, уходя? — заглянула в шкаф — нет, ушел в чем обычно. Сколько денег взял? — выдвинула ящик — да разве определишь, сколько взял, если не знаешь, сколько было. Раззява, утром надо было посчитать, уходя! Знать бы, где упасть, соломки б подстелил. И все же я пересчитываю: тридцать семь рублей с копейками. Может, взял, а может, и нет. На ресторан...

Ну и что, если на ресторан, — урезониваю себя, — что такого особенного? Ведь и я вчера была в ресторане. ...Да в том-то и дело, что есть особенное, есть, и Мишка, когда я вчера вернулась, тоже прекрасно понимал, что  е с т ь. А я бы на его месте? Да и мне бы на его месте стало нестерпимо: приходит твоя кровная жена из ресторана и с простодушием ПТУ-шных девочек в пору их любви к танцам наивно недоумевает: «А что? Были в гостях... Спустились в ресторан поужинать...»

Я вспоминаю свой вчерашний лепет и плююсь, и чертыхаюсь, и морщусь от отвращения.

А он, пожалуй, еще и довообразил себе... он ведь сумасшедший.

Я упала на диван.

Вытереть бы пыль с подоконника, вымыть молочную бутылку...

Не могу.

Тут у двери робко тенькнул звонок.

Я вскочила и жадно прислушалась — звонок был незнакомый, чужой — чего мне ждать от него? О н а  пришла? Нет, она бы позвонила властно, требовательно — царица. Почтальонка с прощальной телеграммой от Мишки? Что за глупое предположение, Мишка не трус, он придет сам и скажет в глаза...

Звонок не повторялся, и я поспешила к двери, а то еще уйдут, а я и так изнемогаю тут от неизвестности!

За дверью стоял отец...

Это было уж совсем неожиданно.

Я сперва растерялась, а потом спохватилась и изобразила радость. Правда, не уверена, что мне это удалось.

В руке у отца была кирзовая хозяйственная сумка. Посеревшая, древняя сумка, я узнала ее до последней черточки — она жила у нас с незапамятных времен: за хлебом с ней ходили.

Вид у отца был виноватый, но он тоже, как полагается приехавшему гостю, крякнул и затоптался в знак воодушевления.

Мы неуверенно постояли друг против друга — никто не решался первый, но и пренебречь никто не осмелился, — все-таки обнялись, скомканно, и я спрятала лицо у него за плечом, подальше от поцелуя. Мне чуть не наклоняться пришлось — такой он стал маленький.

Он поставил на пол свою кирзовую сумку, снял полушубок, оглянулся на вешалку, но решил, видимо, не срамить достойную одежду своим полушубком — свернул и укромно положил его на пол, в уголок.

— Ну что ты, вот еще! — пристыдила я, подняла полушубок с пола, повесила.

— Та, ладно... — Он махнул рукой, отвернулся в каком-то мучительном приступе застенчивости, не зная, куда деваться.

Мне тоже было неуютно. Он явился живым укором. Я уже года два не ездила к родителям — с тех пор, как у меня Мишка.

Я никогда не любила дом. Мне жаль было тратить любовь на родных. Ведь любовь, в конечном счете, — это собственная плоть, которую отрываешь от себя и даешь на съедение другому. Любовь — энергия, а энергия, по известной формуле физики, взаимопревращаема в массу. Я экономила — видимо, у меня было очень мало любви. Мне казалось, и все такие же, как я, только притворяются любящими детьми, братьями и сестрами.

Теперь-то я понимаю: я что-то вроде калеки. К счастью, не все такие, холодные и скупые, иначе мир бы давно заморозило. Есть Шура, Витька есть — мой брат...

Не пропадем.

Ну, а у меня любви па родных не хватало, особенно с тех пор, как появился Мишка и занял все свободные валентности моей скудной энергии. Я перестала совсем ездить к родителям. Вроде бы как некогда стало. А в последние годы в доме лежала умирающая, парализованная бабка Феня — и дух был тяжелый.

Мать иногда приезжала ко мне на недельку — отдохнуть от каторги и даже в одежде своей привозила этот устоявшийся, прокисший запах дома. Изводила меня жалобами и злостью: на никудышного отца, на Витьку, который навязал ей эту бабку Феню, на золовок, несчастных отцовых сестер, что ходили к ней побираться.

А отец не приезжал ни разу.

Он прошел, потирая руки с холода, прямо в валенках: привык в деревне к чистому снегу. На полу отпечатались шерстистые следы черной городской копоти. Я схватила тряпку и поскорее вытирать, пока сырые. Он всполошился, тут же, где стоял, снял свои пимы и на цыпочках понес их в прихожую, чтобы уже не наследить.

Я притворно поморщилась.

— Да ладно, пап, ладно.

Он кашлянул, указал на свою кирзовую сумку — нерешительно, как бы стесняясь того, что там:

— Я там... привез вам... Вытащи.

Я заглянула в сумку и все поняла.

Не мать собирала его в дорогу. Закрался, видно, сам в кладовку, отрубил кусок рулета, взял две закрученные спиралью колбасы — все это наспех, воровски; не завернув, упрятал в сумку, пока мать не видит. И кусок сала. Тоже не завернутый. Тайком, значит, уезжал, убегом.

Я молча вынула, упаковала в полиэтиленовые мешки, обстоятельно упихала в морозилку, давая себе время сообразить.

Села, вздохнула, набралась храбрости — подняла глаза:

— Сбежал, да? — И быстро, получив ответ в его жалком взгляде, отвернулась, чтобы скрыть досаду. Сочувствие на лице мне все равно не удастся установить, так что лучше всего отвернуться. Я с детства знала, что в артистки мне бесполезно даже мечтать.

Разумеется, я приючу отца, какой разговор!

...У нас с Мишкой однокомнатная квартира. Это ведь тоже надо учитывать, всего лишь однокомнатная.

Итак, отец ушел от матери. Развод, так сказать. Этого давно можно было ждать. И я теперь, как дочь, обязана не только дать кров своему отцу, но и вмешиваться в эту возню: что-то там выяснять, звонить, писать, может, даже ездить, мирить их... Вот забота! А кто помирит меня с Мишкой? Кто мои узлы будет распутывать?

Я ни о чем не стала расспрашивать — могла и сама представить, до подробностей. Насмотрелась в свое время, наслушалась — что там могло быть нового?

— Мама думает, наверное, что ты к сестрам ушел?

Отец пожимает плечами: не знает, что она думает.

— Ушел... Толком и сам не думал, куда идти. ...Вот, приехал. — Виновато мнется.

Я опять грешным делом вспоминаю, что здесь же, в нашем городе, живет, кроме меня, наш старший, Анатолий. У него все же трехкомнатная квартира... Есть где разместиться. Не то, что у нас тут.

И мне, конечно, стало стыдно за эту мысль, я даже старалась ее перед собой загладить: потчевала отца обедом, пододвигала тарелку поближе, старалась улыбнуться, наливала в стакан молоко.

Он, отхлебнув этого городского молока, скривился и сказал, что уж лучше чаю — и я кипятила в кружке кипятильником — чтоб скорей — и гордилась собой: вот, и мне удается доброта, и я услуживаю отцу, не скупясь на заботу.

Пора уж было Мишке прийти.

Его рабочий день давно кончился.

Я села за швейную машину и принялась шить простыни — давно уж лежал кусок полотна, неразрезанный — все мешали более нужные или более приятные дела. Теперь нет ни нужных, ни приятных дел, в самый раз шить: и переговариваться можно, и в глаза не приходится смотреть.

О чем-то мы даже беседовали — про новости деревенские: кто умер, кто женился — только я убей никого не помнила, одни имена. Думала я в это время о другом: интересно, номер одиночный или на двоих? Хорошо бы на двоих и чтобы соседка оказалась дома. Ах, где там, станет эта журналисточка — теперь уж и вовсе: столичная! — селиться не в отдельном номере! ...Ну хорошо, пусть бы тогда так: он пришел — а ее нет дома, шастает по старым знакомым — все-таки полный город знакомых, вся богема, давно ли перебралась в Москву, еще все старые дружбы действительны.

...Да что там успокаивать себя! Пришел — и она дома. И он помнит, что вчера в ресторане этой самой гостиницы я ужинала и, может, даже танцевала (он думает, танцевала) со Славиковым.

— А из сестер кто-нибудь знает, где ты? — спрашиваю я посреди отчаянных мыслей.

Вздох:

— Нет. Да чё... Узнают.

— Как же они теперь без тебя? — колко усмехаюсь я. — Пропадут.

Он вздохнул и не ответил. На больное место наступила.

У него теперь куда ни наступи — все больное место. Кругом виноват. Всю жизнь виноват. Я перебираю его «послужной список»: побирушки-сестры — раз. Парализованная бабка Феня в доме (это ведь его мать) — два. И сам: неудачник, пьяница и бабник. Я мельком взглянула: примерить к нему это прежнее — бабник. Увы, оно уже совсем не годилось: отец сильно постарел.

А попробуй тут не стать бабником на его месте! Из одной жалости станешь. Частушку тогда пели: «Девочки, война прошла, девочки, победа. Девочки, кого любить, осталося два деда!» А он-то еще в середине войны вернулся, по ранению. Гармонист, Борька...

А пятеро его сестер овдовели. Чуть что — к нему: сенокос, поправить что в хозяйстве, построить. И Борька из вины не вылезал: бабник, пьет, врет, на гармошке играет — а тут еще эти его бедные (и быстро нажившие вкус к бедности) сестры то и дело к матери:

— Нюр, ты мне сала, хоть прошлогоднего какого, кусок заверни, уж свое все вышло.

— Вот терпеть не могу, чтоб меня Нюрой звали! — скажет в сердцах мать и идет в кладовку за куском сала — прямо от себя его отрывает, а того и жди, следующая золовка подоспеет за другим куском, а то и курочку им, гусочку к Новому году, и всякий раз, упрятывая подачку в сумку, каждая тяжко вздохнет и напомнит: «Ох и счастливая ты, Нюра, с мужиком осталась. Мужик в доме, хоть какой ни на есть — это и достаток, и хозяйство, и все что хошь». Мать промолчит, сжав губы, а потом, проводив гостью, швырнет оберемок дров к печке, не наклоняясь, и, снимая фуфайку, злится: «Курочку ей! Гусочку! А мои ребятишки и сами могли бы эту курочку слопать, без ихней помощи!»

У золовок уж девки повырастали — все в матерей, слезливые да никудышные. «Нюр, у тебя если от Лили что, одежонка какая, останется, — так ты не рви на половички: моей Наташке теперь уж впору будет: так дошла, так дошла!..» Мать оскалится, засмеется: «Да твоей Наташке еще доходить да доходить надо, чтобы в Лилино платье влезть!»

Я встала из-за швейной машинки, отвернула от себя часы — чтоб не лезли в глаза. Все сроки уже прошли.

— Ты сразу ко мне, к Анатолию еще не заезжал? — спросила я как можно невиннее и тут же покраснела.

— Нет, не заезжал. Успею еще.

Сделал вид, что не заметил моего двойного умысла. Ему сейчас не до обид: уйти некуда.

К Анатолию он не хочет, я знаю.

Тут послышалось наконец: ключ в двери.

Вот и пожалуйста, один этот ключ чего стоит: ведь обычно Мишка звонит, чтобы я вышла встретить.

Я встала: броситься в прихожую, увидеть его насильно, когда он этого не хочет, — застигнуть. Но тут же и струсила много знать. Остановилась в неуверенности, потом снова села и замерла за машинкой, не шелохнусь, а отец поглядывает на меня в замешательстве: не знает, то ли выйти ему в прихожую навстречу хозяину, то ли ждать, когда он сам войдет. А я не выручаю его.

Слышно было, как раздевался, как причесывал волосы; и все что-то медлил, медлил. Совсем как я вчера... Отец уже встал, чтобы быть к его появлению наготове, стоял, переминаясь и одергивая свой пиджак, и в конце концов двинулся к двери — и тут Мишка вошел.

И  я  у в и д е л а.

Я думаю, отец пришелся ему как нельзя кстати: есть за кого спрятаться.

— Борис Ермолаевич! Вот это сюрприз! Надеюсь, не по несчастью?!

Отец смято помотал головой:

— Нет, не по несчастью... — и глаза аж разбежались в стороны от желания спрятаться, исчезнуть.

Мишка тряс его руку, улыбался:

— А я смотрю — шуба на вешалке, ну кому бы, думаю, быть? Всех Лилиных знакомых перебрал. Шуба и валенки!

Тут же ко мне (но не в глаза, не в глаза, а в переносицу куда-то!):

— А ты почему за машинкой? Стол почему не накрыт? А выпить у нас есть?

— Да мы поели недавно, — отмахивался отец.

Я впилась и не могу оторвать взгляда, молчу и чувствую — краснею, и вот уж надулась кровью, как насытившийся клоп, и тогда только отвела глаза, потому что смотреть на Мишку стало стыдно. Так на улице, встретив калеку, стыдишься смотреть и отводишь глаза.

Отец не ожидал от Мишки такого горячего приема, воспрянул, оживился — разрешили дышать поровну с другими, а он уж отвык. Заскреб затылок, хотел что-нибудь веселое сказать — оправдать подаренное равенство, — да ничего не подворачивалось.

А Мишка, с мороза красный, шмыгал носом, отогреваясь, и приподнято вел беседу.

— Ну, надолго к нам?

На меня не смотрел.

— Да вот... — отец неопределенно развел руками и опять вспомнил себя виноватым.

На нем были стеганые штаны. Мешковатые такие, деревенские.

— Погостите, погостите! — бодро заключил Мишка и деятельно шагнул в кухню — заняться приготовлениями: открыть, может, банку консервов, еще там чего-нибудь — лишь бы укрыться.

А растерянность просвечивала насквозь.

Я еще ниже опустила голову от позора за него.

Мишка вскоре выдохся, возбуждение встречи погасло и больше не давало ему укрытия. Наступило молчание.

Отец, жалея теперь о своей потуге дышать поровну, помрачнел и с вызовом сообщил — как бы в отместку за то, что не оправдал надежд:

— Значит, так: с матерью мы разошлись...

И взглянул на Мишку: как ему эта новость, не испугает ли.

А Мишка настолько успел уйти в себя, что на новость эту машинально кивнул, как если бы ему сказали, что погода стоит холодная. Не услышал попросту — это с ним бывает: западает, как испорченная клавиша.

— Она сказала, что не будет больше тянуть нас всех: и меня, и бабку Феню, и сестер... — продолжал отец.

Меня поразило: он сказал «бабка Феня». Значит, он уже не помнил ее своей матерью, а только бабкой Феней — как все.

Мишка очнулся, вынырнул. Стал слушать.

— ...Что у нее вши с горя завелись, — перечислял отец, делая паузы, чтобы накопить сил. — Что она не управляется и руки опускаются... Топчется, топчется, а работы не уменьшается... Что не хочет больше на меня глядеть... — тут голос дрогнул, и отец, махнув рукой, замолчал.

Молчали. Без аппетита жевали. Каждый о своем, у каждого хватало.

— Это правильно, — рассеянно подтвердил Мишка. — Вши — от горя. По Шопенгауэру — они материализуются из ничего.

— По кому? По Шпагауэру? — заинтересовался отец, чутьем бедного родственника угадав, что хозяевам не в масть его жалобы и что лучше всего подхватить предложенную Мишкой постороннюю тему.

— Был такой философ, Шопенгауэр, — пояснил Мишка.

Мишка, этот человек, который всегда был мастером спорта по заострению ситуаций, а с пиковых моментов, только в них и мог обретаться, как саламандра в огне, — и он теперь голову под крыло и прятаться за Шопенгауэра? Да что же это делается?

Отец старательно поддерживает разговор:

— А, да что философ, это вы у любого мужика деревенского спросите, он вам скажет, что вши берутся из ничего. Вот случай был с одной городской: она на базаре увидела — мужик продает гребешки — ну, вшей вычесывать, густые — и спросила, зачем такие нужны. Мужик ей объяснил, да и посоветовал взять. Она фырк: зачем, дескать, мне — гордо так. А мужик ей вдогонку кричит: «А зря не взяла, завтра пожалеешь!» Ну, назавтра по ней вши-то и поползли.

Мишка молчал.

— Накидал, когда рядом стояла, — пробормотала я.

— Может, и накидал, — смирно согласился отец, и тема погибла. А жаль, удобная была тема, могли бы на ней еще какое-то время продержаться.

Отец потемнел, вздохнул:

— Уйти-то я ушел, а бабка ведь как лежала, так и лежит... Да, неладно получается, — и отложил ложку.

Никто ему на это ничего не сказал, никто не утешил, пришлось ему своими силами приободриться и поменять настроение:

— Но ничего! Я думаю, она ее пристроит: отправит к кому-нибудь. В дом инвалидов или еще куда.

Мишка ел нехотя. Видно, что не голодный. Спустились, наверное, в ресторан — в тот самый, мой вчерашний, с пунцовым нутром. И правильно сделали. Спустились в ресторан и поужинали. Интересно: до или после? Наверное, до. А может, после. Сейчас спрошу в лоб: ты уже ел? — и никуда не денется, придется ответить. Не станет же врать — гордый.

— В дом инвалидов не так просто попасть, — сказал Мишка, рассеянно возя ложкой в супе. — Но... вы погодите. Перемелется... Погостите у нас, а там что-нибудь да изменится...

Он вздохнул, а у меня на этих словах пустота внутри образовалась, как если падать в лифте — «что-нибудь да изменится», — я как-то сразу задохнулась: уйдет...

— Если что, подыщем вам дворницкую должность, а при этой должности, кажется, и квартиру дают.

Мне понадобилось сейчас же немедленно заглянуть ему в глаза — но окликнуть его по имени не повернулся язык — так, наверное, какие-нибудь древние жрецы в нечистые дни избегали называть имя бога. Я кашлянула, но Мишка не поднял глаз, хотя я уверена: понял.

Тут зазвонил телефон. Пришлось мне встать.

Это Ольгу спрашивал ее милый. Я нехотя стукнула условным стуком по батарее и пошла открыть дверь. Наверху затопало, хлопнуло, и шлепанцы задробили по ступенькам лестницы. Я оставила дверь открытой и быстро вернулась на кухню: мне надо было караулить Мишку.

Ольга влетела, бросилась к вожделенной трубке — в пальцах закуренная сигарета, а на щеках уже готовый румянец — это пока бежала на стук, успела вспыхнуть!

Еще эти Ольгины звонки!.. Так некстати, по что делать, мы соседи.

Я разливаю по стаканам чай. Мишка зарылся в себя, как крот, и не появляется наружу. Ольга бодро вопит: «А что я тебе говорила! Слушаться надо старую мудрую женщину!»

Отец поднял брови и слегка опешил, засмотревшись на нее.

И я оглянулась вслед за ним: Ольга въелась в трубку, сигарета дымится на отлете руки. Острижена чуть не наголо, но ей идет — возносится на длинной шее такая аккуратненькая маковка с красивым чутким затылком. И мужская рубашка навыпуск с поднятым воротником — чтобы подчеркивать эту шею с ладной маковкой наверху. А ей лет уж под сорок.

— Хорошо! — кричит она в трубку и смеется. — Договорились!

Опять, наверное, в ресторан обедать договорились. «А ты сама рассуди, Лиля, если бы мы жили вместе и каждый день жрали за кухонным столом нашу общую картошку — черта ли было ему приглашать меня в ресторан, а? Конечно, есть в моей жизни и некоторые минусы: иду домой — и окна мои никогда не светятся... Но все-таки, все-таки: брак — это скучная надежность, без радости. Согласись. А у нас — неумолкаемый праздник, а?»

И гордится своей мудростью. «Нет, бросить семью — ну что ты! Семья есть семья. Пусть она у него будет, и пусть будет наш неумолкаемый праздник!»

Я уставилась в свой чай, я строю горькие планы: вот и у меня теперь будет неумолкаемый праздник. И я буду ходить в ресторан со Славиковым.

Как будто стою у открытого люка самолета — и мне прыгать вниз. И никакой другой возможности у меня впереди нет.

— Хорошо! — радуется Ольга в трубку. — Ну, пока!

И оборачивается, разгоряченная, румяная. И натыкается на унылое молчание у нас за столом.

— Ой, у вас гости! ...Здравствуйте! — кланяется она отцу. И не может сдержаться, сообщает мне: — На выставку Гордина завтра идем в Дом искусств. Слышала про выставку?

Значит, не ресторан, а выставка. Ну что ж, разнообразно красивая жизнь...

— Слышала, — буркнула я и с унынием подумала, куда положить отца спать. А думать тут было нечего: на кухне раскладушка все равно не помещается. Значит, не поговорить сегодня с Мишкой. Может, и к лучшему.

— Садитесь с нами ужинать! — сказал отец и испуганно взглянул на нас, на хозяев.

— Ой, что вы, спасибо, я не ужинаю! — замахала Ольга руками.

Я вяло поднялась проводить ее. Ольга глазами спросила в коридоре: кто это?

— Отец, — удрученно шепнула я.

— Надолго? — встревожилась Ольга.

— Похоже, да.

— Ну, старуха! С «радостью» тебя, — трагически посочувствовала Ольга.

Я покорно вздохнула, опечалив глаза. Ольгино сочувствие было приятно и облегчало мою совесть: значит, я не такое уж чудовищное исключение из рода человеческого и, может, даже лучше других: все-таки я не выгоняю отца из дома.

Я заперла за Ольгой дверь.

Мишка мыл посуду.

Я постелила отцу и попросила его помыть ноги. Он послушался. Чтобы дать ему лечь, я вышла из комнаты. Но на кухню, к Мишке, не отважилась: там было тихо...

Маясь в коридоре, я машинально сняла трубку и набрала самый наезженный номер — Шурин. Не знаю, зачем. Долго не брали трубку, и я уже хотела положить, но раздался, наконец, торопливый ответ — мужской:

— Алло! Алло! ...Уйди, Билл, уйди на место! ...Повторите ваш звонок, вас не слышно!

На «повторите» я окончательно узнала голос Ректора по характерной картавинке и положила трубку. Мне было стыдно, как будто я что-то подсмотрела или подслушала.

«Бедная Шура», — только и подумала я. Поздней ночью я спросила шепотом:

— Ну, был?

— Где? — спросил он.

Ах, как это было на него непохоже. Я промолчала, чтобы пристыдить его за это «где».

— Был, — сказал он. Вздохнул.

У меня тоскливо забилось сердце.

— ...Все нормально, — пробормотал он. — Ты не думай, все нормально.

Голос растерянный.

Научился у Шуры, — с раздражением подумала я. — Та, мироносица, тоже в опасных положениях знай твердит: «Все хорошо, все нормально...»

— «А что ж пустяк? Пустое дело: кобыла ваша околела. А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо», — презрительно прошептала я.

— Все нормально, — повторил он, как попугай. — Ты не беспокойся. Я тебе потом все расскажу. Не сейчас.

Отец виновато вздохнул на своей раскладушке...

За стеной, в квартире соседнего подъезда, рыдала женщина и сквозь слезы укоряла кого-то. Мужского голоса не было слышно.

Господи! — подумала я вообще.


Читать далее

Глава 4

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть