Когда- то вся наша улица, да что там улица, можно сказать, весь город знал ее имя, но потом пришли немцы, и она спуталась с лейтенантом из комендатуры, и у нее не стало имени, — одна лишь кличка, как у шелудивой собаки: немецкая подстилка.
Он был совсем мальчишка, этот лейтенант, белобрысый, с острым кадыком и белесыми поросячьими бровками; он и в подметки не годился Степану Калюге, ее мужу; но Степан был где-то там, на войне, а может, его уже и вовсе не было в живых, Степана; может, такой вот щенок уже давно прошил его очередью из автомата; а этот был здесь, и она спуталась с ним. И вся наша улица презирала и ненавидела ее даже сильнее, чем самого лейтенанта: чужак, захватчик, фашист, от него никто ничего не ждал, кроме подлости, а она родилась и выросла на этой улице и когда-то улица любила ее и гордилась ею, — разве есть на земле что-нибудь постыдней предательства…
Если бы она оказалась просто потаскухой, одной из тех размалеванных потаскух в пестрых, с глубокими вырезами, платьях, с высокими, на немецкий манер, прическами в колбасках-локонах, с визгливыми голосами и голодными вороватыми взглядами… если бы она оказалась одной из потаскух, которые появились на центральной улице города, Социалистической, едва ее переименовали в «Гитлерштрассе», всем на это, как говорил кузнец Данила, было бы наплевать и растоптать: какого только дерьма не повылазило в войну из затхлых клоповников. Но она не таскалась с офицерьем по ресторанам и не отбеливала каштановые волосы перекисью водорода, чтобы походить на Лорелею. Не меняла каждый день кавалеров и не вставляла в разговор исковерканные немецкие слова. Она просто жила со своим лейтенантом, словно он, а не Степан был ей законный муж, — разошлась с одним, вышла за другого, экая невидаль… Словно этот другой не был заклятым врагом всей нашей улице, всему нашему городу, всей нашей стране, хоть и не допрашивал сам, не пытал, не расстреливал, а только переводил — где и когда он умудрился так здорово выучить русский язык…
Жили они ровно и тихо, не задевая соседей. По вечерам лейтенант возвращался домой и у него были устало опущены узкие плечи, словно он весь день простоял у столярного верстака или у кузнечного горна, и она встречала его у калитки, и целовала на виду у всех, и брала из рук черный кожаный портфель. Потом он долго плескался под умывальником во дворе, повизгивая от удовольствия, и она стояла рядом с чистым рушником, а ее старуха-мать раздувала на крыльце самовар, желтый, блестящий, с вмятиной на боку: лейтенант очень любил чаевничать, сидя на крыльце в нижней рубашке и мягких домашних шлепанцах; он прихлебывал из стакана чай маленькими глотками, точь-в-точь, как это когда-то делал Степан Калюга, и крутил патефон, который стоял рядышком, на табуретке, — по пять раз подряд одну и ту же пластинку — «Катюшу». Когда-то ее тоже звали Катюшей, еще до того, как она стала немецкой подстилкой, и она прижималась к этому лейтенанту, и робко смотрела на него снизу вверх, готовая по первому его знаку сорваться и побежать хоть на край света, и кузнец Данила, который жил напротив них, плевался и выходил закрывать ставни, хотя солнце еще и не думало заходить, а достать керосина было трудней, чем хлеба.
Я хорошо помню ее, довоенную, статную, с гордо откинутой маленькой головкой, которую оттягивали две тяжеленные, в руку толщиной, косищи, расплетенные на концах; помню круглую коричневую родинку в уголке над верхней губой; неторопливую плавность движений, звучный, певучий голос. Даже самые злые и завидущие бабы с нашей улицы, те самые, что успевали за день родным сестрам сто раз косточки перемыть, называли ее красавицей, — куда уж дальше.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления