Онлайн чтение книги … отдаёшь навсегда
61

Все наши соседи бедствовали в первые послевоенные годы, кроме кривого Юзика, того самого Юзика, который позарился в феврале сорок второго на Лейбины тряпки, вынесенные из гетто. Когда вернулись наши, бил кузнец Данила Юзика за эти тряпки смертным боем в тупичке за продуктовым магазином и, наверно, прибил бы, как собаку, если бы Ганна не сообразила кликнуть Лейбу. Повис Лейба у Данилы на руке, заплакал:

— Данилка, сынок ты мой, кинь его. Тебя ж за эту гниду в тюрьму Посадят. Кинь его, пожалей мою старость…

И Данила отпустил Юзика, только наказал, чтоб сей же час все до последней нитки было тут. А Юзик уже давно то барахло на толкучке продал, и принес он Лейбе взамен костюм новый бостоновый, и офицерский немецкий френч, И сапоги.

Но Лейба плюнул ему под ноги, взял Данилу за руку, как малого ребенка, и повел домой.

Так вот, этот Юзик сам целыми днями отирался на базаре. Он скупал у жулья по дешевке хлебные и продуктовые карточки, облигации и жил как сыр в масле. Но ему никто не завидовал. С ним не здоровались, не разговаривали, ни одна соседка не забегала к нему одолжить соли или коробку спичек, ни один сосед не выкурил с ним цигарку.

В конце концов он получил свое, кривой Юзик, его укокошили те самые бандюги, которые сбывали ему карточки и ворованное барахло, и теперь его огромный дом с двумя застекленными верандами отдали под детский сад. Но зачем это я про него вспомнил, я же вовсе не о нем хочу рассказать Лиде, а о Двойре, о Двойре и ее муже Бене, и обо всем их семействе.

Как ни плохо жили мы, но такой нужды, в какой билась Двойрина семья, никто не знал, даже вдовы вроде моей матери.

Беня Кац был маленьким, тощим и болезненным, с хроническим насморком и красными трахомными глазами. «И на чем только штаны держатся», — качали головами бабы. Его даже в армию не взяли по состоянию здоровья — какое там было состояние… Рядом со своей женой Двойрой, грузной, краснощекой, саженного роста, с кулаками, как кувалды, и животом, как корыто, он казался мальчиком, уже пожилым седеньким мальчиком с набрякшими веками, длинным унылым носом и серыми морщинистыми щеками. Наверно, чтобы не казаться мальчиком, Беня всегда шел на шаг-два сзади Двойры, всем своим видом усиленно давая понять, что она не имеет к нему никакого отношения. А Двойра терпеть не могла, когда он слишком уж отставал, и время от времени так оглушительно рявкала на него, что бедный Беня приседал от страха.

К неописуемому удовольствию всей нашей улицы, Двойра каждый год исправно рожала Бене то одного ребеночка, а то сразу двоих, и, наверно, никто, кроме их самих да еще работников собеса (Двойра получала на свою ораву пособие), точно не знал, сколько все-таки у них детей.

— И откуда в тебе, Беня, такая сила? — подвыпив, допытывался у Каца бездетный Данила и озадаченно чесал затылок черной негнущейся пятерней. — Поглядеть на тебя — ну чисто блоха, а детей строгаешь ловчей, чем я коней кую. Не, браток, ты мне все-таки скажи: откуда в тебе такая сила, да? — И Данила гулко смеялся, широко открывая рот.

— Не ведаю, — скромно отвечал Беня и пожимал острыми, костлявыми плечами. — Чтоб я так жил, Данилка, не ведаю. Это все она, ведьма… — Беня торопливо оглядывался, не стоит ли за спиной Двойра, и, удостоверившись, что не стоит, повышал голос: — Это она, ведьма, виноватая. Я таки ей сам говорю: Двойра, что ты делаешь, остановись, побойся бога и Советской власти, уже этих девать некуда! Да разве ж ее остановишь?! Это ж не баба, а форменный, к примеру тебе сказать, инкубатор.

— Дела-а, — хохотал кузнец, а потом серьезно и сочувственно спрашивал: — И сколько их теперь у тебя, детишков?

— Сколько? — Беня переминался с ноги на ногу, подтягивая штаны. — А вот давай посчитаем.

Они удобно усаживались на лавочке под нашими окнами, и Беня начинал считать, прикрыв глаза, будто вспоминая всех друг за дружкой, а Данила внимательно слушал и медленно загибал толстые пальцы со сплющенными ногтями, и на лице его был написан неподдельный интерес.

— Значит, так. Додик — это раз, Боря — два, Ида — три, Миша — четыре. Это довоенные. Нет, Миша уже военный, это Левка довоенный. Потом Аня, Лиза и Изя, а тут уже и война, славу богу, кончилась. А после войны пошли одни девчонки: Рая, и Соня, и Ида. — Была уже Ида, — останавливает Беню Данила, — довоенная она еще.

— А-а, — Беня открывает глаза и с удивлением смотрит на Данилу — запомнил!.. — Ну, тогда Берта. Берты не было, а, Данилка?

— Кажись, не было. Значитца, Берта.

— Одиннадцать детишков! — рычит от радости кузнец.

— Что-то мне сдается, что их уже не одиннадцать, — вздыхает Беня и трет рукой щетину на подбородке. — Что-то мне сдается, что их уже больше.

— Больше?! — Данила подскакивает с неожиданной для такого кряжистого мужчины легкостью и хватается за голову. — Неужто она снова… того, а, Беня?

— Что-то мне сдается, что того, — жалобно произносит Беня, и Данила плюхается на лавочку так, что его приятель подскакивает на втором конце. — Хоть бы хлопчик получился. Надоели мне уже эти девочки, где я на них приданого напасусь.

— И как вы только, Беня, живете таким семейством? — говорит Данила и скручивает цигарку. — Как вы только помещаетесь?

— А что помещаться? Хата большая — дети маленькие. Старшие вытирают сопли младшим, младшие колышут совсем маленьких, так мы себе и живем.

— Так и живете… — Кузнец весь окутывается ядовитым дымом. Беня отодвигается: он не курит. — Слушай, Беня, мне из деревни мужики сала привезли, идем, я тебе кусок отрежу.

— Ну, то отрежь, — вяло соглашается Беня. — Двойра похлебку заправит, тоже хорошо.

По слабости здоровья Беня служил ночным сторожем, зарплата у него была грошовая, жили они на собесовскую пенсию за детей да на соседскую помощь. Двойре несколько раз предлагали отдать пару ребятишек в детский дом, но она даже слушать не хотела.

— Чтоб мои детки при живой матке в детдоме росли?! Хиба когда мне на глаза земельки насыплють! У матки и бульбина сладка и кусок хлеба с постным маслом. Про что это вы мне говорите?! Детдом… Да вы только поглядите, люди добрые, какие они у меня здоровяки на этой бульбе растут! Чтоб не сглазить, как боровики! Если б еще девочкам по платьицам, а хлопчикам по штанам и по ботинкам, то вы таких деток у самого Ротшильда не нашли бы! Нет, сколько будет, сама всех на ноги поставлю, сама куска не съем — им отдам. В войну тяжелей было — всех сохранила, а теперь что… Теперь только жить!

Облепленная такой кучей детей, Двойра нигде не работала — попробуй накормить, обстирать, облатать, уследить за одиннадцатью, когда все мал, мала меньше. Наработаешься — ноги держать не будут. Но Двойра все-таки попробовала пуститься «в коммерцию». Оставляла, как Беня говорил, младших на старших, а сама бежала на базар — перепродать десяток пачек сахарина, синьки, пару кусков мыла, чтоб как-то заработать на булку хлеба. Несколько дней она бегала так и возвращалась довольная, а потом ее сцапал милиционер, «конфисковал» весь «товар» и даже хотел отвести в милицию. Еле выкрутилась…

Через некоторое время Двойра опять отправилась на базар, на этот раз с вполне легальным товаром — толченой картошкой: позарез не хватало семье той булки хлеба, на которую ей удавалось подработать.

— Сварила это я ведро бульбы, потолкла толкачиком, жареным луком с салом, что Данила дал, заправила — хиба вы видели на базаре такую кашу? — рассказывала Двойра вечером моей матери. Хворобу вы там видели, а не кашу. Они ж, паразиты, воду не отцеживают, чтоб больше получилось, реденькую делают… А я сделала — уга! Это ж люди за свои деньги покушать придут, разве можно их всяким паскудством кормить! Замотала ведро, чтоб бульба не остыла, и поперла на базар. И что вы себе думаете, хороший товар — он за версту виден! Как насыпались на меня покупатели, то я чуть гроши успела ховать, чтоб я так здорова была и вы тоже. Полведра продала, даже не заметила. А под носом у меня какие-то байстрюки крутятся. Ну, точно как мой Додик. Только такие, скажу я вам, грязные, оборванные, сразу видно, что беспризорники. Облизываются на мою кашу, сукины дети, как будто у меня дома своих голодных ртов мало. «Нет, — думаю, — мои дороженькие, ничем вы у меня не поживитесь. Вот продам я свою кашу и — до хаты, а то там уже малые, наверно, криком заходятся…» Думаю так, а сама, старая дура, спрашиваю:

— Кушать хотите?

Как будто про это надо спрашивать?! Как будто по их глазам не видно, что они кушать хотят! А они молчат. Хоть бы слово сказали — молчат. Только глазенками на меня зырк-зырк, обормоты несчастные! Так и рвут мою душу на куски, чтоб им ни дна ни покрышки.

Ну, наложила я им по тарелке каши. Сожрали. И тарелки вылизали. Еще по ложке кинула. Слопали. Известно, какой с нее наедок, с бульбы без хлеба. Если б у меня хлеб был, хоть бы по кусочку… Еще по ложке добавила. Трескают, аж за ушами пищит. А я смотрю на них и слезами подплываю. Бедные вы мои деточки, что ж эта война проклятая наделала! Чтоб тому Гитлеру рак в печенки и в селезенки раньше, чем он на свет родился! Сколько ж сироток из-за этого изверга на земле осталось…

Двойра вытирает покрасневшие глаза краем передника и шумно вздыхает.

— Нет, вы, наверно, думаете, что они нажрались и кинулись мне руки-ноги целовать! — Она уже добродушно улыбается, и в этом стремительном переходе от слез к улыбке — вся Двойра, такая нескладно-огромная, неудачливая, измордованная детьми, вечной нестачей, когда каждый кусок надо делить еще на тринадцать кусочков, но все-таки не растерявшая безмерной доброты своей, и стойкости, и высокой человечности. — Так они и кинутся тебе целовать руки-ноги, держи карман шире. Они тут же привели еще какого-то подщиванца и сказали, что он тоже хочет кушать. Нет, вы подумайте — он тоже!.. Как будто я сам господь бог и могу накормить ведром каши всех голодных детей на свете! Ну, то наскребла я еще ему тарелку, ну его к чертовой матери с тем базаром вместе, одно только расстройство. Мне той бульбы хватило бы на три дня похлебку варить, а вместо этого я должна теперь ломать себе голову, чем накормить свою плойму.

И вот Беня с Двойрой выиграли по облигации сто тысяч, не сто рублей, а сто тысяч, и я рассказываю Лиде, как все это было, и она смеется, а глаза у нее подозрительно влажные, но к нашему столику, вихляя бедрами, направляется тот, с черными усиками, и я возвращаюсь с нашей тихой, заросшей лебедой улицы, где все знали, что у соседей варится на обед, и знали, варится ли вообще что-нибудь, в ресторан, тонко звенящий хрусталем, под яркую люстру — целое облако сизого папиросного дыма мягко рассеивает свет. Как далеко отсюда до моей улицы, до моего детства…


Читать далее

М.Н.Герчик. «…Отдаешь навсегда»
1 14.07.14
2 14.07.14
3 14.07.14
4 14.07.14
5 14.07.14
6 14.07.14
7 14.07.14
8 14.07.14
9 14.07.14
10 14.07.14
11 14.07.14
12 14.07.14
13 14.07.14
14 14.07.14
15 14.07.14
16 14.07.14
17 14.07.14
18 14.07.14
19 14.07.14
20 14.07.14
21 14.07.14
22 14.07.14
23 14.07.14
24 14.07.14
25 14.07.14
26 14.07.14
27 14.07.14
28 14.07.14
29 14.07.14
30 14.07.14
31 14.07.14
32 14.07.14
33 14.07.14
34 14.07.14
35 14.07.14
36 14.07.14
37 14.07.14
38 14.07.14
39 14.07.14
40 14.07.14
41 14.07.14
42 14.07.14
43 14.07.14
44 14.07.14
45 14.07.14
47 14.07.14
48 14.07.14
49 14.07.14
50 14.07.14
51 14.07.14
52 14.07.14
53 14.07.14
54 14.07.14
55 14.07.14
56 14.07.14
57 14.07.14
58 14.07.14
59 14.07.14
60 14.07.14
61 14.07.14
62 14.07.14
63 14.07.14
64 14.07.14
65 14.07.14
66 14.07.14
67 14.07.14
68 14.07.14
69 14.07.14
70 14.07.14
71 14.07.14
72 14.07.14
73 14.07.14
74 14.07.14
75 14.07.14
76 14.07.14
77 14.07.14
78 14.07.14
79 14.07.14
80 14.07.14
81 14.07.14
82 14.07.14
83 14.07.14
84 14.07.14
85 14.07.14
86 14.07.14
87 14.07.14
88 14.07.14
89 14.07.14
90 14.07.14
91 14.07.14
92 14.07.14
93 14.07.14
94 14.07.14

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть