Лида смеется, а в глазах у нее слезы. Или это свет люстры дробится в ее глазах?… Не надо плакать, Лида, у этой истории хороший конец. Ты послушай, я тебе расскажу, что стало с Двойриными подшиванцами, с этими ее жевжиками и обормотами, как она их называла. Ее Додик старше меня всего на два года, а уже доктор физико-математических наук, и профессор, и лауреат, и кто ты только хочешь. Беня по секрету рассказывал нам, что он работает среди тех парней, которые там что-то придумывают с космическими кораблями. Лиза — врач, Ида — портниха, Левка — у нас на факультете радиоэлектроники. Аня — воспитательница в детском саду, в том самом саду, который помещается в Юзиковом доме. Борька остановился на ремесленном, он столяр-краснодеревщик, Миша — токарь-универсал. Изя, Рая, Соня и Берта еще ходят в школу, их похвальными грамотами Двойра оклеила целую стену. Сколько я насчитал? Одиннадцать? Ну, двенадцатая, Зина, теперь живет в Москве, у Додика. Она играет на скрипке, эта сопливая девчонка, и Додик мне прошлым летом говорил, что из нее вполне может что-нибудь получиться. Двенадцать детей, представляешь?! И все живые, и все здоровые, и все здоровенные — в Двойру, а не в Беню. Да это ж ошалеть от счастья можно — вырастить таких детей! Вот мы съездим летом к нам, и ты увидишь Двойру в голубом шерстяном платье и Беню с золотыми зубами. Как обычно, по вечерам он и Данила сидят у нас под окнами на скамеечке, но теперь они толкуют про космос… Немедленно перестань плакать, Лида, иначе и я разревусь, и это уже будет не смешно. И вообще почему ты не ешь? Ешь, пожалуйста, это ведь не осточертевшие нам с тобой макароны, а великолепный ромштекс с хрустящей корочкой, с докрасна поджаренным картофелем соломкой, соленым огурцом сердечком, зеленым горошком и пахучей травинкой — петрушка, что ли? Этот ромштекс не надо воображать, его надо есть, он приготовлен в точности по тому рецепту, который ты уже на память выучила в книге о вкусной и здоровой пище.
— Налей еще по рюмке, — говорю я, — и будем есть. Он потеряет половину своей прелести, этот ромштекс, если остынет.
Но Лида быстрым и резким движением, как мать, разминает сигарету.
— Ты ешь, Саша, а я покурю.
И что это за мода, чтоб такие девчонки курили!
— Давай покурим вместе, — говорю я. — Зажги мне, пожалуйста, спичку. Спасибо.
Давай покурим, Лида, и молча посмотрим в окно. Не на этих пижонов, среди которых сидит Костя и глушит водку рюмку за рюмкой, а в огромное, во всю стену, окно. За ним, несмотря на ночь, взлетают и садятся самолеты, наполненные радостями и тревогами, неотложными делами и неназначенными свиданиями. Взлетают и садятся самолеты, неся на кончиках крыльев хрупкие разноцветные звезды, — вторая половина двадцатого века… Если бы построить их в шеренгу, все двадцать, как солдат на параде, и выкрасить разными красками, для нашего нужно было бы приберечь красную — цвета крови и революции. Революции, без которой Двойрины дети передохли бы с голоду, я, случись со мной такое, просил бы милостыню на паперти, а кривые юзики топтали бы людей хорошо подкованными сапогами.
Видно, схожие мысли толкутся сейчас и в Лидиной голове и рвутся наружу, потому что она вдруг зябко поводит плечами, и задумчивыми, строгими становятся ее глаза.
— Понимаешь, Сашка, — негромко, будто сама себе, говорит Лида, — я где-то вычитала такую штуку. Если представить, что возраст вселенной не пять миллиардов лет, как предполагают ученые, а только трое суток, то земная кора возникла всего тридцать шесть часов назад. Затем еще двадцать четыре часа, целые сутки, она оставалась безжизненной. Не было ни микробов, ни бактерий — одни только болота, вулканы, ледники… Рыбам всего пять часов от роду, динозавры и тираннозавры бродили по земле час назад — огромные туши и крохотные змеиные головы… — Лида закуривает новую сигарету, жадно, глубоко затягивается. — Это еще не все, Сашка, час — это огромный отрезок времени. Человекообразная обезьяна сообразила взять палку и сбить орех всего минуту назад. Для этого ей пришлось стать на задние лапы, так было удобнее бросить палку. А через мгновение эта обезьяна научилась не только сбивать палкой орехи, но и раскраивать ею головы своим ближайшим родственникам — и это был огромный шаг на ее пути превращения в человека. От того человека, сидевшего на корточках в пещере и рвавшего зубами сырое мясо, до этих подонков, — Лида кивает на столик, за которым сидит Костя со своими приятелями, — до этих подонков, которые разрезают жареное мясо ножами и цепляют вилками, меньше шестидесяти секунд. Не миллионы лет, их даже представить нельзя, а когда не можешь представить, все окутывается дымкой абстрактности, а всего каких-нибудь пятьдесят девять и семь десятых секунды. Даже сигарету не успеешь выкурить… Я сидела, думала об этом и боялась оглянуться. Кажется, оглянись — и увидишь не пестрые пиджаки и белые сорочки, а звериные шкуры. Ты только подумай, Сашка, нам всем, всему человечеству, меньше минуты. И сюда, в эту минуту, надо впихнуть все: Аристотеля и крестовые походы, Рембрандта и инквизицию, Пушкина и душегубки, революцию и атомную бомбу, все большие подлости, от которых страдают миллионы, и маленькие, которые отравляют жизнь единицам. Но ведь и эти единицы — человеки!.. Почему во все шестьдесят секунд нашей истории рядом с величием всегда идет подлость, рядом с добротой — жестокость, рядом с мужеством — предательство? Господи, как это страшно: в одно и то же время, на одной и той же земле люди выращивали черные тюльпаны и набивали матрацы женскими волосами… Чем отличается твой кривой Юзик от питекантропов, живших пятьдесят девять и семь десятых секунды назад?… Боюсь, что питекантропы были добрее, человечнее…
— Так что, назад к питекантропам? — говорю я, а за окном сел самолет, огромная алюминиевая птица, и люди, освещенные прожектором, сходят по трапу, оглядываясь, беззвучно переговариваясь, и оркестр позади, в глубине зала, играет что-то резкое, стремительное — грохочут и мечутся по залу изломанные, конвульсивные ритмы. Нельзя безнаказанно переходить в другие измерения, теряешь перспективу. Это самое скверное — потерять перспективу: «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье…»
Лида кусает губы и вздрагивает от возбуждения. Я прижимаюсь к ней плечом.
— Не надо валить все в одну кучу, Лидушка, — как можно мягче говорю я. — Не надо валить в одну кучу Аристотеля и крестовые походы, Рембрандта и инквизицию, Пушкина и душегубки… Все это совершенно разные вещи, это только кажется, что они рядом, на самом деле они в разных плоскостях, на разных параллелях…
— Которые то и дело пересекаются.
— И, тем не менее, люди взяли Пушкина и отвергли душегубки… Да, рядом с добротой на земле существует жестокость, и рядом с честностью — предательство и подлость, но только рядом, а не впереди, потому что во все времена в конце концов побеждали люди! Вычти из этих пятидесяти девяти и семи десятых секунды еще какие-то доли секунды, когда подлость и жестокость на огромном куске земли уже не шагают рядом с человечностью, а начинают все больше и больше отставать, когда на одного кривого Юзика уже приходятся тысячи Данил, и Даш, и Шаповаловых, и ты увидишь, что нам нечего делать в пещерах питекантропов, нечему у них учиться. Просто жизнь стала стремительней, и быстрее сгорают люди, и порой бывает некогда оглядеться вокруг, чтоб не наступить в этой спешке кому-нибудь на ногу, не задеть острым локтем. Но далеко не всякий, кто даже заденет тебя, — подлец, сменивший звериную шкуру на силоновую сорочку. Все-таки одна минута — это чертовски мало для человечества, ему позарез нужно еще несколько секунд.
— Но ведь нас тогда уже не будет, Сашка, — печально говорит Лида. — Это ведь так долго — несколько секунд, если измерять историю одной минутой…
— Мы будем, Лида, — отвечаю я и вспоминаю Костины слова о том, что она беременна, и думаю о ее ребенке, и о его детях, и о детях его детей… — Мы обязательно будем, Лидка, слышишь? И вообще, ну тебя к свиньям, самая подходящая тема для ресторанного разговора!
— Такие темы не выбирают, они приходят сами.
— Я понимаю. Но все-таки давай лучше будем есть, наши ромштексы совсем остыли. Давай есть жареное мясо, поскольку люди за эту минуту научились его здорово жарить, и будем исчислять историю человечества не минутой, а тысячелетиями, так мне лично больше нравится.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления