Слушаю его глуховатый медленный голос, смотрю в его глаза с густой теплой желтинкой под цвет пшеничного колоса и сам вспоминаю те заветные строки: «До конца, до тихого креста пусть душа останется чиста...»
А ведь он тоже пишет стихи, мой собеседник, агроном Александр Мосин. И душа его тоже волнуется в долгие зимние ночи и задает себе самые главные, самые большие вопросы. А то придет на ум детство, маленький домик в деревне Ульянка, тихая речушка с песчаными пологими берегами. И сразу станет ему одиноко, печально. Так печально, будто проводил в последний путь самого близкого человека.
Но ведь так и есть. Так и есть: проводил, навсегда попрощался. Уже двадцать лет на земле нет Ульянки. И там, где жила она, где стояла, живет теперь, поднимается к небу куст черемухи, белый по весне и тревожно ожидающий во все остальное время. И рождаются строчки в заветной тетрадке:
Черемуха милая,
вспомни —
Тонули в твоих мы снегах...
Какая это была деревня! Не было лучше на всей земле.
Но не стало Ульянки. Семья переехала в старинное русское село Шастово. Здесь он и пошел в школу, отсюда уехал в училище механизации, сюда вернулся после его окончания трактористом.
Вот так: в пяти строках — вся юность и вся судьба его. И все мечты и надежды. И все сбылось, свершилось!
Потом он напишет о тех днях:
О, счастье мое —
в ожиданьи
Восходов, закатов, весны...
Потом он напишет... Наверное, это все же немного странно: ведь я рассказываю об агрономе, а не о поэте. Хотя кто-то из строгих читателей может и осудить меня: «Подумаешь — удивил! Пишет стихи! Да кто их не писал!» Я даже вижу лицо этого человека. Его глаза смотрят на меня строго, с укором: «Ты вот расскажи о работе своего агронома. Как он в болотных сапогах мается по весенним полям. И снег на него, и дождь, и ветер.. Как он ругается на заседаниях правления, как отстаивает свою правду, свое дело... Как его не понимают порой. И он с обидой уходит, с тяжелым сердцем. А потом, закрывшись в тесной комнате, энергично вычерчивает что-то на листах бумаги, вчитывается в книги, журналы, примеряя их новости на себя. Уже давно за полночь. А он сидит, мысленно продолжая спор. А утром — опять в поля, где ждут его люди... Вот о чем бы надо писать, а ты — о стихах!»
Ну что мне ответить такому? Работа для Мосина, конечно, важнее стихов. И я постараюсь рассказать о ней, очень совестливой, трудной и беспокойной. Но разорвать, отделить одно от другого нельзя. Поле отзывается только чистой душе, и потому поперед всего я ставлю в хлеборобе совесть.
— Но ведь совесть-то наша — всегда от родителей.
— Конечно, от них, — соглашается со мной Мосин. — И мои мать с отцом завещали мне: «Крестьянское дело, сынок, должно быть потомственным!» Он смотрит на меня, покачивает головой и вдруг улыбается: — Вот видите, какая у меня обидная жизнь для писателей. И мать с отцом — на земле, и я — на земле. Захотел агрономом — и стал агрономом. Не жизнь, а прямая линия. И все у меня было по любви, по согласию. И никаких там споров с собой, трагедий. А вы ведь такое не цените. — Он опять улыбается, а глаза почему-то грустнеют: — Мало пожили мои старики. Не дождались моих главных трудов...
— Они бы вас, конечно, одобрили...
— Может, и одобрили. А может, и поругали бы. Мало, мол, сделал, сынок.
А я смотрю на него и завидую. Как это, наверно, хорошо, когда по любви да согласию, по родительскому благословению: иди — крестьянствуй. И тогда даже в самой трудной жизни душе ничего не страшно. И с сожалением думаю о тех, кто в шестнадцать и даже в двадцать лет все по сторонам поглядывает. Сколько их, вчерашних школьников, совсем забыли одну старую байку: от отцовского дома — тыща дорог, а вот обратно к родному порогу — только одна, да и та порой зарастает. И как потом ни кайся, как ни бей себя в грудь за каким-нибудь чужим постылым столом: «Зачем я бросил свою деревню, зачем поехал куда-то за легким рублем?» — ничего уже не поможет. Молодость истаяла, как ранний снежок на пригорке...
И он точно слышит меня, понимает:
— Жизнь пройдет — ветер дунет. Потом успевай...
И он старался. К школе механизации добавил Куртамышский совхоз-техникум, потом учился у земляков — в колхозе «Родина», где работал агрономом-семеноводом. Это были тяжелые, беспокойные дни. Как трудно всегда заслужить людское признание и уж совсем нелегко — повести их за собой. Но он ни в чем не изменил себе. Ни в чем! И когда работал агрономом колхоза имени Чапаева, и потом, когда его выбрали председателем Медвежьевского сельского Совета.
Он многое успел, многое оставил на память о себе. Фельдшерский пункт, дороги, новые дома, музей боевой и трудовой славы, сады...
Он смотрит в окно и щурит глаза:
— Какая же это деревня — без зелени?
Потом тянется рукой к той заветной тетрадке, листает и начинает читать:
Мне скажут:
— Деревня, деревня...
Что тут для поэзии взять?
А я им в ответ:
— А деревья?
Ковры, что умеем
мы ткать?
Все это —
не песня ли наша?
А главный припев —
о полях...
Он читает дальше, а я чувствую, что снова ему завидую. Какой он счастливый! Ну, конечно, счастливый... И все он знал про себя с самого первого дня. И обо всем он догадывался, потому что о полях всегда тосковала душа. Только туда и звала его, только туда и стремилась. И он пошел на этот зов, поступил в сельхозинститут на заочное отделение. И только вроде бы поступил, а уже и закончил. Годы-то бегут — не успеваешь считать. А особенно, если в работе они...
И вот новая должность, новая жизнь: Александра Ивановича Мосина назначают главным агрономом в колхоз имени Фрунзе в Притобольный район...
Прервем на минуту рассказ и посмотрим по сторонам. И я уверен, у вас займется дыхание. Вокруг села Раскатихи — березовый лес и холмы, холмы до самого горизонта. А между холмами — поля и опять перелески — березовая тишина и просторы. Все эти места — родные мне, до боли родные. Ведь Притоболье — это и моя родина, мой дом, мой порог.
И вот сюда, в село Раскатиху, и приехал новый агроном. А глаза у него никак не привыкнут: кругом луга, разнотравье. А воздух! Нет, об этом надо в стихах. И в те дни он напишет: «Из трав луговых я сплету свой венок...»
Я говорю это и будто снова слышу: «Опять стихи. А где же его работа? Где же планы его и задумки? Где, наконец, результаты его труда?»
Пожалуйста, не торопите. Я ведь пишу о душе его, а душа — это тайна. Вот я и хочу понять, разгадать ее. А тайна эта убегает и убегает... Но вот наконец-то в нашем разговоре замелькали и цифры:
— Скажите, разве шестнадцать центнеров пшеницы с гектара — это урожайность? И сам же себе ответил: — Нет, конечно. Но так было, когда я приехал сюда. И пошел я к нашим старикам: расскажите, мол, как вы жили здесь, как хозяйничали в прежние годы?
— Ну и как они, старики-то? Как встретили?
— Вы говорите, как они меня встретили? — Он смеется, мнет ладонью старую газетку. Вижу — не договаривает что-то. Потом смотрит мне прямо в глаза.
— Старики-то в Раскатихе особенные. Они и садоводы, и полеводы, они и пчелами занимались прежде. Широкий народ. Но особая у них гордость — сады.
— Да, да, — поддерживаю я своего собеседника и сам тоже начинаю вспоминать про этих знаменитых раскатихинских стариков. Я ведь хорошо знаю это село. От моего родного Утятского до Раскатихи не больше пятнадцати километров. Можно и пешком дойти, можно и на автобусе. И я часто бывал здесь — Раскатиха притягивала меня, как магнит. Да и не меня только. И удивительного нет ничего: в селе примерно двести пятьдесят домов и двести садов. Эта цифра не удивит кубанца, но для зауральца в ней много смысла и света. А пришел этот свет от двух старейших колхозников — Сергея Кирилловича Сартакова и Василия Петровича Лапаева. За плечами у обоих — по две войны, и послевоенная нужда в доме, и постоянные мысли о неизбежности перемен в колхозной судьбе и в своей. Перемены наступили, но душа запросила красоты, и нужно было добыть ее своими руками... И тогда к ним на помощь пришел председатель колхоза Григорий Никитич Ксенофонтов — в прошлом учитель, сердечный и прямой человек. Он рассуждал так: «Сады в селе — радость, а с ними и в домах веселее. Как уехать молодой девчонке или парню в город от такой красоты, как забыть, как прожить без нее?! А если всех молодых заразить этой «яблоневой» болезнью, привяжутся они к родному гнезду навсегда». Хорошо рассудил председатель. А потом начал действовать: на очередном заседании правления постановили выписать саженцы из питомника. А потом правление заседало еще и еще — говорили о садах так же высоко, как о хлебе, и в этом была своя мудрость. Первые раскатихинские садоводы оказались в центре внимания, им сразу поверили, как верят самым близким, самым родным людям. А спустя пять лет после заседания правления яблони зацвели и у Сартакова, и у Лапаева, и у председателя колхоза, и у тракториста Михаила Сартакова, и у техника Сергея Поздина, и у многих, у многих. Красота приподнимает нас, освещая все темные углы. Начали с садов, а потом в нерабочее время молодежь построила свой Дворец культуры, каменный, с белыми колоннами, с огромной городской сценой. Нигде в области нет хора стариков, а в Раскатихе организовали. Свадебные песни и величальные, старинные казачьи сказы и припевки вдруг ожили в устах раскатихинских стариков, а за ними встала вся история родного села. И молодые не подкачали — создали свой хор, молодежный. И началось соревнование: кто лучше поет, кто сильнее любит и ценит песню.
Раскатиха стоит на большой дороге. Дымится асфальтом под солнцем, дорога заманчива и чудесна: час езды — и город, с высоких мест виден дым от заводских труб, но своя красота дороже. Плывет по весне Раскатиха в белом дремучем дыму, и восклицает проезжий:
— Что это? Сады?!
Ему отвечают:
— Сады! Председатель постановил...
Вот оно как — председатель постановил!
Интересно, где он сейчас? Ведь прошло уже столько лет после нашей последней встречи.
— Григорий Никитич не переехал?
— Да вы что! — улыбнется Мосин. И в этой улыбке — укор мне и осуждение: как же, мол, до такого додумался... И немного помолчав, сам уже спрашивает меня:
— Я вижу, вы наших ветеранов знаете не хуже меня? Сейчас мы сельский музей создали, так для них — специальный стенд. Заслужили.
— А как же! Самые мудрые они, самые главные.
Да, я давно, очень давно знаю этих мудрых раскатихинских стариков — и бывшего председателя колхоза Григория Никитича Ксенофонтова, и старожилов села Михаила Захаровича Казанцева и Егора Степановича Новоторженцева. Сколько раз выручали и согревали они меня, помогали другим! И вот к ним-то и отправился молодой агроном.
— Я принял их советы с благодарностью и начал с поймы. Но легко сказать — начал. А как залужать ее, если нет семян? Это теперь — никаких проблем, выращиваем сами. А тогда пришлось поколесить по области. И все же в тот год заняли многолетними травами двести шестьдесят один гектар пойменных земель. Потом улучшением лугов занимались ежегодно. Сейчас у нас в пойме более семисот гектаров трав. И вот, можно сказать, победа: год назад впервые в истории колхоза мы запасли на зиму тридцать пять тысяч центнеров сена. А нынче и того больше — свыше сорока тысяч. Все это, конечно, подняло надои...
Он замолкает, вроде все главное уже сказано. И вдруг неожиданно признается:
— А я ведь три зимы подряд работаю в школе. Преподаю старшеклассникам сельхозтруд. И, знаете, это увлекает меня.
— А учеников?
Он громко смеется. В его глазах опять мелькает та густая желтинка, и переливается, и зовет к себе.
— Думаю, что и учеников увлекает. Вот смотрите: мы частенько пишем, что молодежь уходит в города, потому что в деревне, мол, мало дискотек и далеко от театров. А ведь это все — не главное. Молодые уходят потому, что в городе, как им представляется, больше интересной работы. И вот я говорю им: самая лучшая работа в деревне. И доказываю это своими уроками и, простите за громкое слово, своей жизнью... По крайней мере, из моих учеников — почти все в колхозе. Мне даже не перечислить всех. Ну вот хотя бы — Женя Поздин, Саша Тюленёв или Сергей Кучаев... Нет, не буду никого выделять. Одного назовешь, а другого забудешь — вот и обида. А они мне все как сыновья. Не верите?
— Верю, как же не верить... — соглашаюсь с ним, а сам уже вижу, представляю его у классной доски. В руках — кусочек мела или указка. И лоб нахмурен — накопилась усталость. Чтобы немного передохнуть, переключить себя — подходит к окну. Там, за двойными рамами, метет густая поземка. В снежном инее застыли сады. Как далеко еще до весны, до первых теплых дождей... Но кто же он все-таки — агроном или учитель? И я вдруг спрашиваю его в упор:
— Трудно вам в школе?
— Нет... Не трудно! — добавляет он с твердостью в голосе. — Сейчас все надежды на школу. Там — наши кадры. И будущие и настоящие. А недавно мы открыли у себя филиал Шмаковского СПТУ. Так что удостоверения трактористов выдаем прямо на месте. Теперь им незачем уезжать из дома: всё рядом — и работа, и мечты, и надежды. И дедовы могилки тоже. Они нам завещали колхозную работу. И мы продолжим, не подведем... — Помолчал и снова: — А все-таки жаль Ульянки! Была бы она, повез туда своих дочек. И показал бы дедовы пашни, и нашу речку, и наши березы... Как жаль — не увидят. У меня ведь их двое: Наташа и Алена. Младшая даже в двух школах — и в такой, и в музыкальной. Наверно, в деда пошла.
— А может, в отца? — намекаю я на ту заветную тетрадку. И он точно слышит мои мысли.
— Недавно вспомнилось мне опять и написалось: «Я помню: пел под балалайку мой дед, а под гармонь — отец...»
Он читает чуть нараспев, помогая себе руками. И щеки его слегка краснеют, и дрожат в волнении ресницы, и сверкают глаза неземным строгим светом... И я опять думаю: «Кто же он все-таки? Поэт или агроном?.. А может, то и другое вместе?»
А под окном гудят и гудят машины. Везут молоко, хлеб. И вот уже где-то улыбается ребенок, протягивает руки к хлебной горбушке. И пододвигает к себе бумагу поэт, чтобы написать о нашем хлебе, о моем хлебе.
О, счастье мое —
в ожиданьи
Восходов, закатов, весны!
И волнуется сердце, и нервно скользит перо по бумаге. А в окно уже стучит теплый мартовский ветер, и с неба льются сплошные полосы света. Не за горами и сев. Вот пройдет март, а потом и апрель пройдет, а там уж снова вздрогнет воздух от гула машин. И Александр Мосин скажет: «Пора... Поле ждет агронома».
1986
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления