Теперь, читатель, мы подойдем к комнате напротив. Надпись на двери, сделанная изящным почерком с наклоном вправо, гласит: «Мадемуазель Ирен, выш и в альщица » . Осмелимся же заглянуть внутрь. Сейчас около семи часов вечера. День еще не угас, но солнце скоро скроется: за клубящимся туманом оно кажется алым диском. Комнату озаряют красноватые отблески, и красноватым же стал пейзаж за широко раскрытыми окнами. Сперва в пурпур окрасился цветочный бордюр (весь подоконник Ирен заставлен цветами, так что даже не видно пыльной Грушевой улицы), а потом верхушки деревьев парка, чудеснейшего из всех парков Парижа – кладбища Пер-Лашез, с его пестрыми лужайками и тенистыми аллеями.
Нет-нет, слово «парк» здесь некстати. Можно ли назвать просто парком целый океан зелени, что виднелся из окна Ирен, океан, волны которого, переливаясь всеми оттенками зеленого, какие только можно себе представить, негромко шумели внизу, навевая чувство покоя и умиротворения? Кресты и памятники были скрыты этой пышной зеленью, и над ней возвышалось всего лишь одно надгробие довольно-таки странного вида. Иностранцы всегда спешат к нему, гадая, что за небожитель под ним покоится, и застывают в недоумении, прочитав, что тут спит вечным сном всего-навсего торговец свечами.
Впрочем, башня, что нынче производит такое впечатление на англичан, привыкших судить о славе умершего по высоте воздвигнутого ему памятника, в те времена еще только строилась. Ее основание, похожее на гранитную табуретку, пряталось тогда за деревьями и кустами, и вы никогда бы не догадались о его существовании, если бы заранее не знали о нем. Короче говоря, это сооружение – трогательное свидетельство самовлюбленности горожан – выглядело тогда вполне благопристойно.
Итак, кладбище напоминало скорее не парк, а лес или в крайнем случае парк в английском стиле. Аббат Делиль черпал бы тут вдохновение полными пригоршнями, ведь он так любил одичавшие сады, гроты, одинокие могилы и сельские пейзажи с какой-нибудь речушкой и деревянным, мостиком.
Белые портики семейных склепов весело выглядывали из-за густых зарослей, и Ирен, смотревшей на них с улыбкой из своего убранного цветами окна, казалось, что выстроили их здесь просто для красоты. И недавно поставленное надгробие – скромное, но не лишенное изящества, чудесно гармонировало со всем вокруг. От него веяло строгостью и покоем, словно от ясных, хотя и написанных суховатым языком произведений Руссо. Кругом росли чудесные цветы, зеленела трава, и узорные тени акаций и плакучих ив ложились на могильную плиту – умерший, должно быть, страстно любил при жизни природу. Белый мрамор украшен изящным коринфским орнаментом; золотыми буквами написано имя, возможно, величайшего из поэтов. Издалека прочесть его представляется невозможным, но перед закатом иногда наступает минута, когда золото вспыхивает ярким пламенем в последних лучах солнца, и тогда удается разобрать отдельные слова надгробной надписи.
Но продолжим наше описание. Слева не видно ничего, кроме выступа стены с одиноким окном. Мы хорошо знаем это окно, поскольку уже побывали в жилище Эшалота. Другое его окно, как вы помните, выходит на кладбище. Выступ скрывает от взгляда унылые берега Шароны и Монтрей.
За кладбищем начинались дома пригорода Сен-Манде, а дальше – насколько хватал глаз – тянулся Булонский лес.
Справа виднелись кварталы, спускающиеся к набережной Сены. Вдалеке на фоне неба четко вырисовывались Вандомская колонна, зеленеющие купы деревьев Зоологического сада, Пантеон и – уже на самом горизонте – темный корабль собора Парижской Богоматери.
Тот, кто впервые сворачивал с улицы Отходящих в лабиринты грязных переулков, пробираясь к особняку Гейо, и представить себе не мог, что взору его откроется такое великолепие. Но красота пейзажа, переливающегося в жарком золоте заката, ничто в сравнении с прелестью девушки, сидящей в этот час у окна за работой. Под ее проворными пальцами на растянутом на пяльцах бархате возникает пестрый причудливый герб. Точеную фигурку облегает простенькая ткань платьица. Вышивальщица так хороша, что своей красотой способна затмить самые яркие звезды парижского небосклона.
Быть может, читатель, ты отдаешь предпочтение красоте, которая сразу бросается в глаза, как цветные витрины магазинов новинок, а может быть, той, чье обаяние раскрывается перед вдумчивым наблюдателем постепенно, как прелестная старинная книга, каждая последующая страница которой сулит все новые чарующие тайны. Впрочем, красота Ирен Карпантье была одновременно и блистательной, и таинственной. Но больше всего пленяла в девушке не идеальная правильность черт, не чистота пропорций, не безмятежная ясность взгляда, а некие неуловимые грация и изящество, так что каждый, кто был привлечен к ней ее красотой, старался разгадать эту таящуюся в Ирен загадку.
Волосы у нее были роскошные, именно роскошные, другого слова и не подберешь – светлые, легкие и густые, тончайшего золотистого оттенка, рыжевато-пепельные, отливающие перламутровым блеском.
Она была высока, выше среднего роста, тонка и казалась бы хрупкой, если бы не изумительной формы грудь, разрушавшая это впечатление. Ее легкие движения пленяли изысканностью и изяществом. Беленькие пальчики мелькали так стремительно и грациозно, словно девушка не работала, а играла.
Даже при красноватом закатном освещении лицо Ирен было бледным, но и бледность удивительно шла ей, смягчая ее слегка заостренные черты и оттеняя дивные черные глаза, в которых светились ум, веселье и доброта. Нежно-розовые лепестки ее губ едва приоткрывались в улыбке, и казалось, улыбка эта озаряет все вокруг.
Я не люблю, когда о женщине говорят: «В ней чувствуется порода» – как будто речь идет о лошади. К тому же я не раз встречал великосветских красавиц, сильно уступавших в благородстве и скромности своим горничным.
Но что все же имеют в виду, говоря о породе? Порой по длинной унылой улице Сен-Жерменского предместья проедет высокий рессорный экипаж; в его окошке мелькнет прелестная головка, на которую достаточно бросить один-единственный взгляд, чтобы получить ответ на заданный вопрос. Но вот беда: десятки других экипажей провезут по той же самой улице девушек столь же старинных фамилий, но с внешностью, ничем не примечательной. Так, может быть, все дело в красоте?
Ирен была дочерью простой работницы и каменщика. Утонченность и изящество всего ее облика дались ей не столько воспитанием, сколько самой природой. Ведь Ирен принадлежала к наидревнейшему роду и происходила от самой праматери Евы. Ее лучезарная красота оживляла все, к чему бы она ни прикоснулась. Уверяю вас, что и в наше время есть феи, и им присущ дар пробуждать к жизни людей и даже вещи.
«Утонченность», «грациозность», «лучезарная красота» – Боже, какие громкие слова! Вы, вероятно, решили, что Ирен – создание бесплотное и неприступно-холодное. Да нет же! Ее чистота й простота под стать опрятному и скромному убранству ее комнаты. Ей нет еще и двадцати, и если она не погружена в мечты (а помечтать она ой как любит), то веселится, радостно смеется и поет, как резвый, шаловливый ребенок.
Со своим вышиванием Ирен всегда садилась к распахнутому окну. Нынче вечером в рабочей шкатулке – этой палитре рукодельницы – среди шерсти и шелка всех оттенков лежало распечатанное письмо с синей маркой какой-то из провинций. Когда взгляд Ирен падал на это письмо, по лицу ее пробегала тень и улыбка становилась печальной.
– Бедный папа, – время от времени шептала она, – его преследуют кошмары. Он точно похоронен заживо. Ему все чудятся наемные убийцы, подстерегающие его за каждым углом...
Судя по адресу на конверте, почерк у отца Ирен был для простого каменщика что-то уж слишком хорош.
Ирен сидела спиной к Вандомской колонне, а лицом – к холму Монтрей, вернее – к выступу стены дома. То окно, что находилось прямо перед ней, было прикрыто жалюзи. Большие глаза девушки напряженно вглядывались в них, словно стараясь разглядеть, что же происходит в глубине комнаты. С такой же тревогой изредка посматривала она, и на темную зелень кладбища, на деревья, колеблемые ветром. Обыкновенно этот уголок Грушевой улицы был пуст и безмолвен. Ирен ни разу не видела, чтобы кто-то пришел навестить могилу с плитой белого мрамора. Тем не менее именно на ее золотую надпись смотрела она с нетерпением – так обычно смотрят на циферблат, желая, чтобы еле ползущие стрелки приблизили заветный час.
– Вот вспыхнут золотые буквы, – бормотала девушка, – и он появится...
Кто он? Вряд ли луч солнца.
Наконец надпись зажглась красноватыми искрами, и щеки девушки тут же порозовели.
– Странно, – продолжала она размышлять вслух, – третий день в один и тот же час мне слышаться чьи-то голоса и шаги, хотя место здесь безлюдное. Впрочем, что мне до этого?
Ирен отложила вышивание. Рука привычно потянулась к конверту, достала письмо... Снова и снова пробегала она глазами частые четкие строки.
– Ренье, – проговорила она, встретив это имя в письме, и невольно взглянула на едва видневшиеся вдали дома Сен-Манде, позолоченные закатом. Она прикрыла глаза, и на ее длинных ресницах заблестели слезы.
– Ренье! – повторила девушка, по-прежнему не замечая, что говорит сама с собой вслух, – а ведь когда он уехал в Рим, дни и месяцы тянулись для меня так долго! Единственным утешением были его письма. Он писал их моему отцу, но говорил в них только обо мне. Неужели люди настолько глухи, что не способны различить истинный голос своего сердца?
Она дочитала фразу: ... «ты теперь никогда-никогда не упоминаешь его имени».
– И вот он вернулся. Это был самый счастливый день в моей жизни. Вернулся таким прекрасным, таким взрослым. И с такой молчаливой нежностью он смотрел на меня! Чтобы чаще встречаться с ним, я решила учиться живописи. Мы прозанимались все каникулы, и как трогательно он радовался моим успехам! Хвалил, даже если мне что-нибудь не удавалось. Отец все повторял: «Он слишком сильно любит тебя, слишком сильно...»
Ирен тяжело вздохнула и продолжила чтение: «Или т ы, р азлюбила его? Скажи, что с ним? Неужели он мог бросит ь т ебя в беде?» Девушка поникала головой.
– Мог! – воскликнула она, против желания снова бросая взгляд на дом в Сен-Манде. – Да, я видела это собственными глазами, я сама в этом убедилась. Знай мой отец, что тут произошло, он не упрекал бы меня, нет, не упрекал... Собственными глазами. Но всегда ли можно верить собственным глазам?
На столике, слева от окна, были разложены ее рисовальные принадлежности – кисти, фарфоровые чашечки для разведения акварельных красок, стопка картона...
Ирен встала, взяла со стола одну из папок с эскизами и нашла в ней портрет «патрона» Эшалота, шевалье Мора. Портрет поражал сходством, но художник, явно желая польстить своей модели, изобразил шевалье гораздо моложе и красивее, чем он был в действительности. Девушка рассматривала рисунок с какой-то горькой усмешкой.
– Он – моя жизнь! – прошептала она. – Ему я доверила мою самую сокровенную тайну. А ведь папа строго наказал мне – прямо-таки умолял – никому не говорить, что он жив. И если бы я узнала секрет моего отца, который точит и разъедает его, подобно смертельному яду, я тоже наверняка открыла бы его Жюлиану. Но разве и он не поделился со мной самым сокровенным? Мне, единственной в мире, известно его настоящее имя, его планы и чаяния.
Ирен умолкла, все еще глядя на портрет.
– Может быть, с моей стороны это вовсе и не любовь, может, я просто тешу свое тщеславие? – прошептала она, совсем тихо.
Но честный взгляд ясных ангельских глаз сразу бы убедил стороннего наблюдателя в том, что подобные подозрения чуткой совести девушки ничем не подкреплены.
Ирен опять взялась за вышивание. В задумчивости она положила рисунок рядом с конвертом.
– Нет, тщеславие мне чуждо, – сказала она наконец. – Но я никак не могу разобраться в своих чувствах. Когда-то я боготворила мать Марию Благодатную, ибо ее глаза так похожи на глаза Ренье, а теперь привязанность к ней внушила мне нежность к ее брату Жюлиану. Ренье! Жюлиан! Такие похожие и в то же время такие разные! И все-таки порой мне кажется, что на портрете изображен не Жюлиан, а Ренье.
Говоря так, она машинально перебирала разноцветные шелковые нитки. Ей под руку попался коричневый моток; она долго мяла его, наматывала шелк на пальцы, вконец запутала его и вдруг поняла, что если получившуюся бахрому с одной стороны обрезать, выйдет что-то вроде шиньона – вот таким же образом в театре делают накладные косы и фальшивые бороды. Ирен взялась за ножницы, и вот у изображенного на портрете мужчины появились борода и усы. Девушка было обрадовалась своей ребяческой проделке, но внезапно улыбка ее угасла, брови нахмурились, и взгляд снова устремился вдаль.
– Не может быть... – прошептала она. – Я, кажется, начинаю понимать... Но нет, это невозможно!
Ее размышления прервал негромкий шум внизу – на кладбище зашуршали листья. Она выглянула в окно и увидела даму, одетую роскошно и с необычайным изяществом. Лицо дамы скрывала густая кружевная вуаль, но и сквозь вуаль угадывалось, что она замечательно красива. Направлялась она к одинокой могиле.
– Госпожа графиня! – пролепетала Ирен вне себя от изумления.
Она тотчас же присела и затаилась, пригнув свою белокурую головку к цветочному бордюру.
Проходя мимо особняка, госпожа графиня (а дама и в самом деле была графиней) как бы невзначай взглянула на окно со спущенными жалюзи, и бедная Ирен уловила в этом стремительном взгляде столько проницательности и любопытства, что побледнела.
– Так значит, они с Жюлианом знакомы... Ни разу более не обернувшись, графиня приблизилась к белой мраморной плите и опустилась перед ней на колени. Погрузившись в молитву, она не заметила, как жалюзи бесшумно поднялись и в окне показался стройный высокий мужчина, еще не старый, с красивым очень бледным лицом, обрамленным шелковистыми, черными как смоль кудрями. Встретившись глазами с Ирен, он улыбнулся ей ласково и многозначительно, но стоило дрожавшей от волнения девушке отвернуться, чтобы еще раз посмотреть на коленопреклоненную графиню, как улыбка бледного мужчины мгновенно переменилась и стала какой-то странной, насмешливой и зловещей.
В этот миг золотые буквы на белом мраморе вспыхнули еще ярче. Надпись гласила:
«Здесь покоится полковник Боццо-Корона, благодетель всех бедных.
Молите Господа, дабы упокоил Он его душу».
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления