Онлайн чтение книги Северный ветер
9

В волостном правлении назначена сходка. Посыльному уже не приходится бегать по домам, напоминать и уговаривать, как еще недавно, в дни свободы. Тогда иной раз собрание приходилось отменять из-за того, что главные его участники ушли в помещичий лес на охоту или поехали за дровами, а то и попросту поленились так рано вставать. А теперь… Стоит только волостному старшине появиться в имении с извещением или через посыльного передать двум-трем случайным прохожим, как в тот же день вся волость узнает. Даже в глухих лесных чащобах, откуда и дыма из труб не видать и собачьего лая не слыхать. Куда газеты и письма попадают лишь раз в две недели, а дорогу, петляющую в кустах ивняка и среди заросших осинником канав, может найти только сведущий человек.

Еле видимые в тумане и дыму хвойные леса, что тянутся до самой Даугавы, чутко вслушиваются. Вороны, летящие по утрам ловить рыбу в прорубях, возвращаясь под вечер, разносят неожиданные вести. Северный ветер с воем забирается под крыши, свистит в ушах и не дает спать по ночам.

Сходка назначена на десять утра. Но уже к девяти в волостном правлении негде повернуться. Комнаты и коридоры битком набиты. А еще толпятся за дверью. Стоят притихшие, напряженные, как перед грозой. Ни смеха, ни улыбки, ни громкого говора. Недосказанный намек, нетерпеливый жест, равнодушное пожимание плечами, безнадежный кивок головой. И тяжкие вздохи. Предчувствие чего-то неотвратимого и кошмарного. Зимнее пасмурное небо и серые сумерки свинцовой тяжестью ложатся на плечи перепуганных людей. Они остерегаются глядеть друг на друга. Боятся вымолвить слово, которое можно превратно истолковать. Страх и недобрые предчувствия гнетут всех. Но каждый думает только о себе. Сотый раз перебирает в уме всю свою жизнь и поведение в эти тревожные дни. Будто хочет среди топкого болота найти твердую почву, на которой можно устоять. Каждый всесторонне взвешивает любое событие, к которому он был причастен, и выискивает для себя объяснения и оправдания. Распаленное воображение находит вину даже там, где иному и в голову бы не пришло искать ее. Трусливая, безвольная мысль в животном страхе мечется во все стороны, подобно зеленой ящерице. Ищет, на кого бы свалить вину, кого бы подставить под удар вместо себя. Но тут же глаза отворачиваются от намеченной было жертвы, будто увидав собственную отвратительную наготу.

Стыд за свое малодушие и животную низость гнетет сильней, чем нависшее серое зимнее небо и грозящие кары. Залезть бы куда-нибудь, спрятаться и лежать, уткнувшись носом в землю, пока минует этот зловещий кошмар… Нет, нельзя! Приходится стоять смирно в ожидании приезда господ.

Сюда согнали всех — от шестнадцати до семидесяти лет. Подростков, которые путаются под ногами у взрослых. Женщин с зябнущими, плачущими грудными детьми на руках. Стариков и старух из богадельни — замшелых, оборванных, вшивых. Разбитые параличом, изъеденные дурными болезнями нищие лежат на ступеньках крыльца, сидят на корточках вдоль стен. Их притащили сюда невесть из каких закоулков и трущоб. Как ветер сметает в кучу гнилые листья, так страх перед смертью привел их сюда.

Непонятная, бессмысленная, животная жажда жизни… Она существует даже там — и чаще всего там, — где существование потеряло всякий смысл и ценность…

Созвали на десять, а люди пришли на час раньше. Уже около двенадцати, а господ все нет как нет. Стоящие на дворе то и дело поглядывают в сторону имения. Те, кто забрался в дом, к теплу, начинают задыхаться от невыносимой духоты и смрадного запаха потных ног и талого снега. Они сидят на грязном полу, вдоль стены, даже не подбирая ног, когда проходящие наступают на них.

Стонут загнанные в угол больные и старики. Орут грудные младенцы, и матери тщетно стараются заткнуть им рот пустой грудью, высохшей от треволнений и вечного страха.

— Воды, — молит бледная, совсем еще молодая женщина, прикорнувшая на корточках в углу с отчаянно ревущим месячным ребенком. Шерстяной платок сполз у нее с головы. Полушубок распахнут, ситцевая кофточка расстегнута. Исхудавшая грудь висит, как тряпка, и посиневшее детское личико отворачивается от нее с отвращением. Даже когда матери удается заткнуть младенцу рот, он продолжает хныкать и синеет еще больше.

Раздобытый на кухне у посыльного ковш с водой передают по рукам через головы людей. На полпути там не остается ни капли, и его возвращают обратно.

— Воды… будьте же вы людьми… — плачет, в углу женщина. Стоящие поближе к ней зашевелились. Некоторые переглядываются. Кое-кто вздыхает. А в конце концов получается так, что все поворачиваются к ней спиной. Каждый считает себя обязанным неотрывно глядеть на дверь канцелярии.

Мимо нее проходят на цыпочках, разговаривая шепотом, чтоб туда не донеслось ни звука. Всем кажется, что там идут какие-то торжественные приготовления.

А там ничего не происходит. Посыльный еще с раннего утра приготовил все, что требовалось.

Длинный стол аккуратно покрыт красной материей. Нигде ни складочки, ни пушинки. Предательские кляксы ловко застелены листами белой бумаги. Зерцало, которое посыльный уберег в чулане за молочными горшками, теперь извлечено оттуда, начищено до блеска и выставлено на середину стола против старого кресла с подлокотниками. По бокам от него на почтительном расстоянии поставлено по одному стулу, а поодаль припасено еще три стула, — два из них принадлежат посыльному. Как знать, сколько их соберется, этих господ.

В канцелярии пока пять человек. Волостной старшина Подниек и оба его помощника, Сермулис и Гоба, писарь Вильде, — его в свое время отстранили и прогнали, но он с неделю назад вернулся, — и Зетыня Подниек в черной шубе и шляпе, повязанной сверху белым платком.

В канцелярии так натоплено, что трудно дышать. Все красные, вспотевшие. Особенно Зетыня в своей шубе тяжко дышит и время от времени варежкой смахивает со лба капли пота.

Подниек в грязных, мокрых бурках проходит по комнате к окну. Хоть он сегодня утром и умывался, но под белым платком на шее видна грязь.

— Не едут что-то, — говорит он упавшим голосом и продолжает смотреть в окно. Ему виден посыльный, который стоит за амбаром на пригорке в дозоре. Подниек глядит на круглые стенные часы. Двенадцатый час!

Зетыня сама взволнована, но еще больше раздражает ее беспокойство мужа.

Дома она все время твердила ему:

— Ты волостной старшина, ты пострадал от бунтовщиков. Теперь твое право, твоя власть. Пусть они ответят за свои проделки, за позор, который нам пришлось претерпеть. Никакой жалости, никакого прощения. Тебя разве кто-нибудь жалел? Они были как собаки. Пусть теперь получают по заслугам…

На словах муж согласен с ней. Однако Зетыня ясно видит, что он все-таки боится. Будто жернов висит у него на шее, а не бляха волостного старшины.

Его гнетут служебные тяготы и неизвестность впереди.

Зетыня поправляет мужу платок на шее и шепчет:

— Ну чего ты дрожишь, как дурак? Постыдился бы. Волостной старшина… Чего тебе бояться?

— Да, да… — лепечет Подниек, кивая головой, стараясь не глядеть ей в глаза.

Сермулис и Гоба молчат. Забившись в угол возле денежного ящика, они стоят, прислонившись к стене, и понуро глядят себе под ноги.

Один писарь Вильде спокоен и самоуверен. Правда, с его румяного, гладкого лица еще не совсем сошли следы тех унижений и насмешек, которые пришлось ему пережить, когда его прогнали с должности. Лысина на макушке стала с тех пор еще пунцовей, а длинные выцветшие, брови будто еще ниже опустились на глаза. Но по-прежнему золотая цепочка от часов тянется от одного кармашка жилета к другому. А когда он вынимает белоснежный носовой платок, утирает им лоб и покрытую испариной лысину, тонкий аромат наполняет комнату.

Вильде рассматривает светлое пятно на стене, где прежде висел портрет царя. Недобрый огонек сверкает в его глазах. Сцепив руки за спиной, он одним плечом прислоняется к стене.

Присесть никто не решается. Это было бы дерзостью… Вот уже первый час, а господ все нет.

Толпа дышит тяжко, как измученное дальней дорогой, вконец загнанное стадо. Самый изнурительный труд так и не истомил бы их, как это напряженное ожидание неизвестности. Дети охрипли от крика. Больные вповалку валяются вдоль стены.

Вдруг толпа во дворе приходит в движение. Коренастый юноша с серо-зеленым вязаным шарфом на шее, в низко надвинутой на глаза шапке расталкивает стоящих плотной стеной и быстро поднимается на крыльцо. Из открытых дверей, из коридора и комнат все тянутся к нему.

Он глубоко переводит дыхание. И над толпой, будто два ястреба, проносится беспокойный взгляд его синих глаз. Неожиданно рука юноши выскальзывает из кармана пальто и поднимается кверху. Черный, тяжелый револьвер тускло поблескивает в ней.

Стоящие поблизости женщины, широко раскрыв глаза, невольно шарахаются в сторону и как бы ищут защиты у мужчин. Но и те пятятся.

Незнакомец начинает говорить, и сразу неестественно яркий румянец заливает его гладкое, удивительно белое лицо.

— К вам тут приедут кровавые псы из имения… — говорит он, и чудится, будто слова его искрами вспыхивают над толпой. — У вас будут выпытывать — кто здесь революционеры, поджигатели имений. Остерегайтесь выдавать! Если кто-нибудь видел и что-то знает, пусть держит язык за зубами! Ни один предатель не избежит кары. — Он угрожающе размахивает револьвером. — Да будет проклят навеки тот, кто предаст своего брата. Мы побеждены, но не уничтожены. Мы — словно трава на лугу. Ее скашивают, а весной она вырастает снова. От имени боевой организации объявляю: смерть каждому, кто предаст борцов за свободу народа. Вдолбите это в голову себе и своим детям. Пусть никто не думает, что ему удастся спрятаться или о нем забудут. Пуля все равно настигнет его — и через пять и через десять лет. Борьба за свободу не прекратится, и не иссякнет месть. Уж лучше пусть среди вас не найдется ни иуд, ни каинов. Запомните это!

Двери канцелярии с шумом распахиваются. На пороге с перекошенным лицом стоит Вильде и вглядывается в толпу. За ним видны Подниек с Зетыней.

— Что тут происходит? Кто это говорит?

Но незнакомец исчез так же внезапно, как и появился.

Никто не спешит ответить писарю. Все притихли, будто оглушены громом.

Зетыня шныряет в толпе, выпытывает, но никто ее не слушает. Вслед ей несутся язвительные смешки и едкие словечки. Толстое рябое лицо Зетыни наливается кровью и становится еще круглее.

Подниек тащит Зетыню обратно в канцелярию. Она яростно шипит, белки глаз злобно поблескивают на темно-багровом лице.

Лишь во втором часу дня наконец прибегает посыльный.

— Едут… едут! — словно о пожаре, кричит он, просунув голову в дверь, и тут же на пороге замирает.

Грузно, степенно выходит на крыльцо писарь Вильде.

— Когда они будут входить — снять шапки. И не соваться вперед, пока не позовут. Спросят — отвечать ясно и толково. Не врать, не утаивать. Выкладывать начисто, кто что знает, видел или слышал. Иначе нагайками шкуру спустят. Поняли?

Первыми подкатывают помещичьи сани. Из них выходят ротмистр фон Гаммер и какой-то офицер помоложе. С видимым любопытством и довольно приветливо молодой разглядывает толпу. А фон Гаммер, насупив брови, глядит себе под ноги в снег и делает вид, что не замечает ни обнаженных голов, ни бледных лиц вокруг. Не обращает он внимания и на писаря Вильде, который, кланяясь, суетится у саней и забегает вперед, чтоб проводить господ в канцелярию.

Толпа раздается, образуя широкий проход. Люди лепятся к стенам, как листья, но не сводят глаз с приехавших. Те, кто послабее, уже едва держатся на ногах.

Подъезжают розвальни. Из них выползает чудаковатый пожилой субъект с бритым лицом и торчащими из-под шапки седовато-рыжими космами, в глубоких калошах, с портфелем. Это писарь — он же переводчик отряда. Следуя за начальством, он с подчеркнутым презрением оглядывает оборванную, пахнущую овчиной толпу. До двери не больше десяти шагов, но он спешит поднять облезлый каракулевый воротник. Всю дорогу уши не мерзли, а теперь, как назло, почему-то мерзнут…

В розвальнях на соломе остается Гайлен. Одежда на нем измятая, перепачканная; лицо немытое, серое. Усталый и безучастный, сидит он, сгорбившись, опираясь на руки. Оглядев толпу, он отворачивается. В глазах окружающих Гайлен не видит враждебности, только страх и обреченность.

Двое драгун соскакивают с лошадей. Фуражки лихо сдвинуты набекрень. Похлопывая нагайками по голенищам, хихикая, идут они следом за начальством, по пути нахально пялят глаза на молодых женщин. Остальные — человек тридцать — остаются на дороге. Видно, им не дали никакого приказа, но по собственному почину они окружают здание волостного правления, гарцуют на конях среди толпы, чуть ли не наезжал на людей, щелкают затворами винтовок, размахивают нагайками.

— О господи… — охают перепуганные женщины и, как овцы, жмутся друг к дружке.

Фон Гаммер, войдя в канцелярию, по-прежнему ни на кого не глядит. Заметив зерцало, он снимает фуражку и кладет ее тут же на конец стола. Ежом торчат его коротко остриженные жесткие волосы. Лысина угрожающе багровеет.

Крепко сжатые губы чуть заметно вздрагивают от сдерживаемого гнева. Весь он будто пропитан ядовитой ненавистью и злобой. Так и кажется: если подойти к нему поближе, в глаза брызнет струя едкой желчи. Он распахивает шубу так, что видны приколотые к кителю ордена, и садится в кресло. Молодой офицер устраивается на одном конце стола, а приехавший с ним переводчик — на другом. От всех волос остался у него только пушистый венчик от уха до уха. Гладкий продолговатый череп будто выщипан чьими-то старательными пальцами догола и разукрашен синими и красными прожилками. Он тоже не глядит по сторонам и достает свои бумаги, не обращая ни малейшего внимания на угодливо пододвигаемые Вильде письменные принадлежности. У него с собой ручка и чернила.

Фон Гаммер обрезает ногти маленьким перламутровым перочинным ножичком. Несколько раз он придирчиво рассматривает светлое пятно на стене. Видимо, ищет предлог, чтоб сорвать свой гнев.

Его тонкие губы разжимаются как бы через силу.

— Где у вас портрет государя императора? Почему я не вижу портрета государя императора?

Четверо крестьян мнутся, вздрагивают, будто они виноваты в этом. Вильде изгибается в три погибели.

— Революционеры сняли и уничтожили, ваше высокородие.

— А? — Красные пятна проступают на синеватых щеках ротмистра. — Революционеры!.. Нет никаких революционеров и никакой революции. Зарубите себе на носу! Бунтовщики, хулиганы… сволочь паршивая! Кто здесь осмеливается говорить о революции? А? Кто здесь волостной старшина?

— Я, ваше высокородие… — шепелявит Подниек заплетающимся языком и делает шаг вперед. — А это мои помощники — Сермулис и Гоба…

— Хорош волостной старшина, нечего сказать…

Фон Гаммер мельком бросает на Подниека презрительный взгляд, потом слегка наклоняется к молодому офицеру:

— Взгляните на этого субъекта, Павел Сергеевич. Не похож ли он на битюга — на самого настоящего русского битюга?

Офицер пожимает плечами. Он с трудом стаскивает белые перчатки и с явным любопытством рассматривает Зетыню. Та не в силах спокойно усидеть под взглядами молодого, интересного мужчины. Она жеманится и выпячивает грудь.

— А как твоя фамилия? Под… как? Подниек? Черт бы побрал вас с вашим собачьим языком. Подниек… Слышали вы что-нибудь подобное, Павел Сергеевич?.. Ну-с, волостной старшина, скажи-ка ты мне, кто тут уничтожил портрет его императорского величества? А?

Крупные капли пота катятся у Подниека по лбу и мимо ушей.

— Не могу знать, ваше высокородие. Чужие люди.

— Молчать! — исступленно орет фон Гаммер, и на висках у него надуваются жилы. — Знаю я вас и ваших чужих. Одна банда. Вешать всех — и дело с концом.

— Витол… Витола же ты знаешь! — шепчет Зетыня мужу через всю комнату.

— А это что за баба? — Фон Гаммер делает вид, что только сейчас заметил ее.

— Жена волостного старшины, — поясняет Вильде, бросая на Зетыню свирепые взгляды. Он понимает, что сделал оплошность, оставив ее тут.

— Не она ли настоящий старшина? — насмешливо спрашивает фон Гаммер. — А что говорит баба?

— Она говорит, что Витол. участвовал в уничтожении портрета государя императора. Вам это уже известно. Он сам сознался. Он у нас сидит в подвале, — на ломаном русском языке объясняет переводчик, ни на кого не глядя, и отмечает что-то на бумаге.

Оба драгуна стоят у дверей, уставившись на Зетыню.

— Волостной старшина! — Ротмистр оборачивается к Подниеку. — Ты почему отдал печати и все прочее этому… как его, мерзавца?..

— Гайлену, ваше высокородие. Я не давал. Они у меня насильно забрали. Вызвали сюда и отняли. Еле самого отпустили.

— Что же ему было делать, господа! — не может сдержаться Зетыня, хотя Подниек делает отчаянные знаки, чтоб она молчала. Ей всегда кажется, что муж не расскажет всего, что нужно. — Они как звери дикие набросились на него. Мартынь Робежниек, Гайлен и Зиле — самые главари.

— А? Что говорит эта баба?

— Говорит, что главарями банд были Мартынь Робежниек, Гайлен и Зиле.

— Пойманы они у нас или нет?

— Гайлена мы привезли с собою. Остальных двух еще нет.

Переводчик концом ручки почесывает пушок за ухом,

— Вы мне скажите, где Мартынь Робежниек и Зиле?

Подниеку хочется пожать плечами, но он соображает, что это будет неприлично, и прижимает руки к груди.

— Ей-богу, господа, я не знаю. Люди говорят, что они скрываются тут же в лесах. Сам я не видел.

— В каких лесах? Кто говорит?

Подниек разводит руками и растерянно озирается на своих помощников. Те все теснее жмутся в угол. Ротмистр, очевидно, догадался, о чем говорят.

— От этого олуха толку не добьешься. Пускай входят те. — Он никак не может подобрать достаточно презрительного прозвища.

Драгуны распахивают дверь.

— Входи! — кричат они. Люди идут поодиночке, нехотя, упираясь, будто их гонят на костер. Лица у всех бледные, в глазах застыл страх. Сквозь раскрытую дверь виден посыльный, который, размахивая руками, что-то объясняет людям, тормошит их.

— Скорее там, черти! — шипит ротмистр. При виде толпы худощавое, тщательно выбритое лицо его багровеет. Из-за стекол пенсне зло сверкают глаза.

Жарко натопленная комната вдруг пропахла овчинами и талым снегом. Молодой офицер достает надушенный носовой платок и долго держит у носа. Драгуны придвигаются к самому столу. Они косятся на крестьян, стоящих полукругом, и в ожидании приказаний начальства переминаются с ноги на ногу, сжимая рукоятки привешенных сбоку нагаек. Им без дела как-то не по себе перед этой толпой.

Фон Гаммер поднимается весь красный, потный. Он с трудом дышит через нос и плотно стиснутые зубы. Орден, поблескивая, покачивается на шее. Костлявые узловатые пальцы судорожно хватают край стола.

— Ну… — выдыхает он. Ему самому неприятно, что голос звучит так сдавленно и глухо. Поэтому он вдруг начинает кричать, размахивая руками и откидывая назад голову. — Собачье отродье! Бунтовщики! Крамольники! Вот я вам покажу, сукины дети паршивые! Перепорю всех до одного. Шкуру сдеру с вас, подлецов. В Сибирь загоню разбойников! Десять лет вы у меня в тюрьме вшей кормить будете… — Внезапно он стихает, морщится и наклоняется к сидящему за столом молодому офицеру: — Ух, вонь какая! Что они — нарочно дегтем вымазались?

Тот смущенно улыбается.

— Ну что вы, Карл Альфредович, в самом деле… Разве можно так? Не пересаливайте, пожалуйста…

Лысый писарь пытается переводить все, что говорит ротмистр. Но латышское произношение у него до странности уродливое, исковерканное. Даже русская брань в его переводе звучит совсем непохоже и не производит впечатления. Он подыскивает нужные слова, сам присочиняет по возможности, сбивается и портит все впечатление от речи начальства.

Ротмистр откашливается и перебивает его:

— Вы мне сейчас укажете всех главарей. Всех, кто на митингах говорил, кто возмущал народ, призывал к разбою и грабежу. Всех, кто участвовал в нападении на войска и полицейских чинов… Кто разоружил жандарма и урядника? Кто участвовал в разгроме и поджоге имения господина фон Зигварта-Кобылинского? Кто осмелился коснуться портрета его императорского величества? — Он вдруг снова багровеет пуще прежнего и барабанит кулаками по столу. — Кто устроил крушение поезда и обстрелял эшелон моих солдат?

У обоих драгун лица тоже наливаются кровью, и, сжимая рукоятки нагаек, они тупо таращат глаза на перепуганную, безмолвную толпу.

Все молчат. Наступает такая тишина, что, пробеги по полу мышь, было бы слышно. Лишь где-то сзади, сидя на руках у матери, вдруг залепетал ребенок и потянулся к красному столу. Напрасно женщина в отчаянии силится унять его.

— Выкладывайте, мерзавцы! Оглохли, что ли? — Ротмистр опять наклоняется к молодому офицеру: — Скажите, Павел Сергеевич, что мне делать с этой сволочью? Они будто сговорились. Вся свора — ни звука. Придется позвать ребят, чтоб их, подлецов, нагайками. Авось развяжутся подлые языки.

— Не пересаливайте, Карл Альфредович. Они, видно, просто перепуганы. Вы скорее добром их возьмете, чем строгостью.

— Ах, что вы, Павел Сергеевич! Не любезничать же мне с ними. В бараний рог согну, шкуру спущу…

Он выбегает из-за стола и тычет пальцем почти в лицо низенькому, сухонькому старичку с красными веками, в мокрых, стоптанных постолах.

— Чего молчишь, старая образина? Почему ничего не отвечаешь? Понимаешь ты меня? Понимаешь?

Часто моргая, старичок пятится от него.

— Nesaprotu, kungs.[19]Не понимаю, барин (латышск.).

— Несапроту! — передразнивает его фон Гаммер. — Теперь язык у тебя не поворачивается, старая дубина. Потому что заговорили драгунская нагайка и пуля. А раньше небось разливался не хуже заправского городского оратора. Я заставлю тебя говорить! Да что там говорить — ты у меня запоешь и еще затанцуешь, старый дьявол… — Он пристукивает каблуками, и шпоры позванивают. — Взять его! В подвал!

Драгун выталкивает старика за дверь. Тот взмахивает руками, будто протестуя. Но беззубый рот не повинуется, и старик не может выдавить ни звука. Кругом слышатся приглушенные вздохи и сдерживаемые рыдания.

Ротмистр поворачивается к какому-то подростку. Тот стоит, весь дрожа, бледный, как выбеленный холст. Но в ясных голубых глазах горит такая неистребимая ненависть, что кажется, он не выдержит и вопьется в ротмистра ногтями и зубами.

— Ты чего это, поросенок вонючий! Чего уставился? А? Руки!.. Руки вон из карманов! — Он топает ногой. Осипов, дай ему!

Драгун уже тут. Извиваясь, как змея, нагайка со свистом рассекает воздух и три раза опускается на плечи мальчика в легкой одежонке. Лицо его становится еще белее. Подбородок конвульсивно дергается, глаза закатываются почти под лоб и все-таки неотрывно глядят на ротмистра.

Какая-то женщина, дико вскрикнув, тут же смолкает. Сама ли она притихла или кто-то зажал ей рот?

— Не орать! — Ротмистр грозит кулаком в ее сторону. — Заткни глотку! А то велю выпороть так, что три недели сесть не сможешь. — Он опять обращается к подростку: — Как ты, паршивец, посмел дотронуться до портрета государя императора? Кто тебя научил стрелять в солдат?

— В солдат я не стрелял и до портрета государя императора не дотрагивался. Ничего я не знаю.

Несмотря на волнение и озноб, паренек отвечает на редкость ясно и звонко. Именно эта ясность и отчетливость больше всего задевают ротмистра, словно строгость его теряет из-за этого известную долю внушительности. Ему хочется прикрикнуть, но он сдерживается.

— А! Ничего не знаешь! Посмотрим…

Он еле заметно кивает головой. Драгун хватает подростка за плечо. Тот яростно вырывается, но солдат тычками в спину подталкивает его к двери. Даже драгуну как будто совестно становится пинать тщедушного маленького бунтаря с таким громким и смелым голосом.

Ротмистр с минуту стоит растерянный, не зная, что ему предпринять дальше. Взглянув на толпу, он тут же отворачивает лицо, чтобы не видеть эти искаженные страхом и полные недоумения лица.

— Приведите того — как его…

— Гайлена… — подсказывает плешивый переводчик. Кончиком ручки он почесывает ухо.

Драгун поспешно выходит и через минуту возвращается. За ним два конвоира с винтовками вводят Гайлена.

Фон Гаммер садится.

— А ты укажи мне всех своих соратников… в борьбе за освобождение народа… — Подмигнув молодому офицеру, ротмистр ухмыляется. — Всех, кто принимал участие в выступлениях против законной власти, беспорядках и грабежах. Кто, например, назначил тебя председателем — как его там — распорядительного комитета?

— Меня не назначали. Я был избран на собрании всей волости.

— Ага — собрание. Тем лучше. Кто же именно выбрал тебя?

— Волостной сход — единогласно. Понятно, волостной старшина и жена его были против.

— А, единогласно. Отлично. А ты разве не знал, что никто, кроме законных властей, не имеет права устраивать выборы или назначать? Разве ты не понимал, что такое самоуправство будет строго караться законом.

— Так называемой законной власти в волости не было. Не было больше ни урядника, ни пристава, ни других полицейских. Волостной старшина неделями не показывался в волостном правлении. Кроме того, он и раньше из-за пьянства и лени потерял всякое доверие у людей. Волостного писаря прогнали за взятки, за барское отношение к безземельным крестьянам и неимущим жителям волости. Не стало никакой власти, которая бы заботилась о порядке. Волости угрожала полная анархия, и поэтому я счел возможным принять должность, от которой все равно не мог отказаться, Я сделал все, чтобы устранить анархию и беспорядки.

Вильде будто поджаривают на раскаленных углях. Его белая, холеная физиономия искажена злобой и гневом. Ему так и хочется перебить говорящего, но он не смеет без разрешения.

А Зетыню не удержать, она ни с чем не хочет считаться. Вскочив со стула, она порывисто делает шаг вперед и кричит:

— Не слушайте, господа, что он там поет. Зубы заговаривать он мастер. Это самый главный зачинщик и революционер — с давних пор. И дочь его самая главная социалистка во всей волости — по всем митингам разъезжает, кружки устраивает. Мартынь Робежниек больше в Гайленах живет, чем в своем доме. Все социалисты и лесные братья находят там приют…[20] Все социалисты и лесные братья находят там приют.  — «Лесными братьями» назывались в Латвии партизаны революции 1905–1907 годов, скрывавшиеся в лесах. В течение всего 1906 года лесные братья расправлялись с помещиками и их приспешниками, жгли имения, нападали даже на полицейские и драгунские части.

— А вот эту бабу и назначить волостным старшиной… — Ротмистр подмигивает молодому офицеру, который крутит на пальце перстень с красным камнем. Потом вновь обращается к Гайлену: — Слышал? Сознаешься или еще упорствовать думаешь? Предупреждаю тебя: чем дольше будешь врать, тем хуже для тебя самого. Расскажешь откровенно, назовешь виновных — авось власти окажут снисхождение.

Гайлен стоит чуть сгорбившись, усталый, к одежде пристали соломинки. Но голову он держит прямо. Во взгляде ни тени страха. Напоминает он человека, который покончил все расчеты с жизнью.

— Мне незачем упорствовать и лгать. Это правда, что я всегда был против несправедливого строя, против остатков средневекового феодализма, которые еще сохранились на этой окраине страны. Против того, что помещики не несут никаких тягот и повинностей, а заставляют крестьян работать на них. Против того, что их егеря со сворой охотничьих собак могут вытаптывать крестьянские поля, а крестьяне и ворону не смеют спугнуть со своей пашни. Я против права помещиков назначать пасторов, держать корчмы и спаивать крестьян. Против того, что только помещики могут строить мельницы и открывать лавки.

— Вы слышите, Павел Сергеевич? Что за народ, а? И вы еще упрекаете меня за излишнюю строгость…

Молодого офицера, очевидно, интересует другое.

— А правду ли говорит он? Действительно ли здесь такие порядки?

— У нас именно такие порядки, господин офицер. Экономическая власть помещиков над латышскими крестьянами безгранична. Да и административная власть по большей части в их руках. К их сословию принадлежат даже самые мелкие административные и судейские чиновники. А те, кто не из их среды, все равно у них на поводу, под их влиянием. Здесь им живется куда привольней и лучше, нежели в каком-нибудь Мекленбурге[21] Мекленбург — область в северо-восточной Германии, ныне в составе ГДР.. Как тут бедному мужику добиться правды и справедливости? И неудивительно, если он восстает против векового угнетения и пытается сбросить ярмо с плеч.

У фон Гаммера что-то застревает в горле. Он давится и, вытаращив глаза, кричит, не глядя на Гайлена:

— Расстрелять такого мало!..

Молодой офицер успокаивающе касается рукава ротмистра. Он не сводит глаз с Гайлена, будто тот ему одному рассказывает.

— Ну, а действительно ли вы, дураки, надеялись своими силами справиться с господами и даже свергнуть существующий строй? Сколько вас тут и что вы можете противопоставить регулярному войску с пулеметами, а если понадобится, и с орудиями?

— Народное восстание, господин офицер, не совершается по точным предварительным расчетам и планам. Оно — как весенние воды, ломает лед, когда наступает срок. Теперь-то, конечно, ясно, что это было безумием и слепотой. Но в этом нас убедили только подвалы замка, нагайки ваши и пули. Двойное безумие потому, что судят нас снова те, на которых мы надеялись найти управу. Вот чем мы озабочены. А о свержении существующего строя вначале никто и не помышлял. Это нам подсказали пришлые люди, по большей части городские. И это, по-моему, тоже безумие. Я всегда был против…

— А что ты делал, чтобы пресечь революционное безумие?

— Все, что было в моих силах. Вы сами видите: что может сделать один человек против всего народа.

Ротмистр кое-как овладел собой и говорит сдержанней:

— Назови местных агитаторов и социалистов. Но, смотри, не врать. У нас и без тебя достаточно сведений. Карлсон, запишите.

— Не трудитесь, господин Карлсон. Я ничего не скажу.

— Что-о? — Фон Гаммер вскакивает и выбегает из-за стола. — Не ска-жешь? Не ска-жешь? Я прикажу дать тебе пятьдесят… дать тебе сто плетей, пока ты у меня не запоешь соловьем.

— Это вы можете. И двести, и триста, и расстрелять вы меня можете. Я ведь в вашей власти. Но я все равно ничего не скажу.

— Слышали, Павел Сергеевич? — Ротмистр беспомощно опускается на стул и так судорожно упирается локтями в стол, что зерцало чуть не падает. Вильде, подскочив, поддерживает его рукой. — И вы еще упрекаете меня в излишней строгости…

— Почему вы так упираетесь? Чистосердечным признанием вы можете значительно смягчить свою участь, — продолжает допрос Павел Сергеевич.

— Что касается меня лично, то я ничего не отрицаю. Но я не хочу, чтоб за мою жизнь другие платили кровью. Моя участь мне ясна. Никакой милости у наших судей я не прошу. Но мне не станет легче, если из-за меня будут пытать и расстреливать других.

— Вы все-таки подумайте…

— Я давно все обдумал.

— Однако почему вы так упорствуете? Отчего вам не рассказать то, что нам все равно известно? Вы весьма облегчили бы свою участь, а мы получили бы более точную картину всего совершившегося.

— Как будто вы пришли сюда, чтоб составить себе какую-то там картину! Вам поручено бросать в тюрьму, сечь, расстреливать, вешать — мстить за пострадавших помещиков. У вас и так достаточно шпионов. Я не предатель, и этого от меня не ждите. Я отвечаю за свои поступки. До других мне нет никакого дела.

Фон Гаммера, очевидно, выводит из себя вежливый, почти любезный тон, каким молодой офицер допрашивает Гайлена. Он нетерпеливо моргает глазами и пожимает плечами. Его задевает спокойствие и уверенность Гайлена. Тем более что все это нарушает тот жесткий метод, каким он решил действовать здесь.

Ротмистр выпрямляется и сжимает кулаки.

— Мне некогда тут с вами канителиться. Зарубите себе на носу, что я сейчас скажу. Во-первых, всякие сходки и сборища, где бы то ни было, запрещаются. Тот, кто узнает о таковых или о намерении устроить таковые, обязан немедленно донести мне или ближайшему посту. Укрыватели будут караться наравне с виновными. Во-вторых, за всякое сопротивление воинским чинам, за попытку к бегству, за порчу телеграфных и телефонных проводов, за всякое нарушение установленного порядка виновные будут немедленно расстреляны. В-третьих, все, у кого имеются вещи, награбленные в имении господина фон Зигварта-Кобылинского, должны возвратить таковые в трехдневный срок. В тот же срок должна быть внесена причитающаяся господину фон Зигварту-Кобылинскому арендная плата всеми, кто, по наущению агитаторов или под угрозой бандитов-социалистов, с преступным умыслом пропустили установленный для этого срок. В-четвертых, в тот же срок должно быть сдано всякое оружие, как холодное, так и огнестрельное, а по истечении этого срока всякий, у кого обнаружат таковое, будет расстрелян на месте. В-пятых, все должны помнить, что навсегда прошло время всяких освобождений и революций, что отныне всем управляет твердая законная власть военного времени, высшим представителем которой на месте являюсь я. Все местные учреждения будут работать под моим личным надзором, и за всякое неповиновение моим или их постановлениям и распоряжениям виновные понесут немедленную и строгую кару.

Лохматый по мере сил переводит, приплетая от себя всяческие бранные и грубые слова. «Свиньи», «собаки», «воры» с особенным смаком слетают с его языка и сыплются на головы слушателей.

— Отныне прямым вашим начальством будет волостной старшина… — Он опять позабыл фамилию. Карлсон прерывает переводимую фразу и угодливо подсказывает: «Подниек» —…Подниек и волостной писарь — а… господин Вильде…

Вильде выпячивает грудь и исподлобья поглядывает на толпу.

— За малейшее неповиновение или возражение им буду пороть, сажать в подвал, отдавать под суд. Как собак прикажу расстрелять всех, кто… всех… — Поперхнувшись, ротмистр весь багровеет, и глаза становятся красными, как у плотвы. Он пытается откашляться и топает ногами, звеня шпорами. От резких движений пенсне слетает с носа и прыгает на шнурке по груди.

— Вон, подлецы, мерзавцы… чертово отродье! Вон!

И люди шарахаются к дверям, валясь друг на друга, как полегшие от бури стебли конопли.

Младенец на руках у матери все время тянется к грозному барину. Его улыбающееся личико и голубые глаза полны живого интереса к каждому движению ротмистра, и когда мать, крадучись вдоль стены, словно зверь мимо угрожающе поднятой дубинки, оказывается напротив ротмистра, малыш всем телом подается в ту сторону, чуть ли не вырываясь из рук матери. Пухлые ручонки тянутся к сверкающе белым с полосками погонам подвижного господина, личико расплывается в улыбке.

— Э-э… — ликует он звонким голоском.

Перепуганная мать свободной рукой прижимает его покрепче к груди, накрывает уголком платка. Но и под ним еще слышен смех и непростительно насмешливое фырканье.

Кулаки фон Гаммера опускаются. Он начинает ловить подпрыгивающее пенсне. Но тут опять беда. Шнурок как-то развязался, и пенсне падает на пол. Одно стеклышко, выскочив из золотой оправы, кружась, катится по мокрому полу.

Подниек и Зетыня, оба помощника волостного старшины и господин Вильде — все как ошалелые бросаются ловить стеклышко…


…Неделями тянется пасмурная, ветреная погода. Низкие свинцовые тучи порой начинают ронять мелкие снежинки. Но тут ветер крепчает, злится, подхватывает сразу то, что еще не успело выпасть из нависших лохмотьев туч, и гонит над лесами и усадьбами куда-то на край неба. Иссиня-черный, набухший горизонт со всех сторон опоясывает землю, словно крепостной вал. Однообразной чередой проходит день за днем. Без солнца, блекло-серые, мрачные дни. По вечерам кажется, что сумерки наваливаются сразу со всех четырех сторон. Тучи сгущаются и нависают над самой землей. Дома с запорошенными соломенными крышами жмутся к пригоркам или ежатся среди оголенных кленов и ясеней. Блеснет на миг красный огонек в окне и погаснет. Ветер со свистом проносится по голым ветвям кленов и ясеней, скрипя раскачивает колодезные журавли. Собаки попрятались в пунях или забрались под копны сена. Нигде не слышно лая.

По ночам земля кажется вымершей. Ни звука, ни души, ни единой звезды на небе. Если случайно и проглянет какая-нибудь сквозь прореху в холодном небосводе — она тут же поспешно прячется, меркнет, как ясный глаз, которому нестерпимо стало глядеть на мертвенную мерзлость земли.

Но иной раз нарушается покой этих студеных, мертвых ночей.

Стоит усадебка, прильнув к пригорку. Укутанные инеем соломенные крыши только изредка можно отличить от снежного покрова земли. Покачиваясь, шумят над ними голые сучья деревьев.

И вдруг из-за глинистого пригорка по узкому проселку приближаются какие-то странные гусеницы — одна, две… целая вереница. Из-за кустов выползают еще три-четыре таких же. И со стороны леса тоже. Звон, лязг, фырканье и приглушенные отрывистые выкрики слышатся в ночной тишине. Людские голоса и конский топот заглушают шелест деревьев и жалобный скрип колодезного журавля.

Сильные, резкие удары сотрясают запертую дверь дома. Раздается зычный оклик. В окошке мелькает свет, и внутри появляется нервно суетящаяся фигура человека в нижнем белье. За ней другая, третья… Раздетые женщины, оторопев, набрасывают на себя первую попавшуюся одежду, мужчины под кроватью ищут сапоги. Дети плачут…

Через минуту в комнату вваливаются вооруженные люди. Угрозы, грубая брань, похабные шутки. Перепуганные мужчины что-то бормочут, женщины плачут и о чем-то умоляют, дети визжат, не поддаваясь никаким уговорам. С грохотом опрокидываются стулья, с треском отваливаются дверцы шкафов. Пришедшие перебирают и разматывают белые и серые куски домотканого холста и сукна, нескромно рассматривают на свет женское белье. Книги с полки падают на пол, и вырванные листы разлетаются по комнате.

Взломаны двери, сорваны засовы с клети, хлева и гумна. Вооруженные люди носятся по двору, заглядывают во все углы. Штыки с хрустом вонзаются в соломенные крыши и щели в стенах. Гремят приклады и шашки, звякают шпоры и пряжки ремней. Мычит скот, напуганный внезапным светом фонарей среди ночи. Залаявшая вблизи собака с визгом кидается прочь. И еще долго с опушки леса доносится ее вой.

На дворе полуодетый мужичок запрягает коня. Вооруженные люди все время выскакивают из комнат, из амбаров и бросают что-то на розвальни. Из дому доносится плач женщин и детей.

От грозных окриков плач на мгновение стихает, но затем раздается еще громче.

Полчаса спустя гусеницы уползают обратно вниз по дороге. В середине — розвальни с низкорослой лохматой лошаденкой. На передке понуро сидит возница в полушубке и постолах. За ним на соломе двое со связанными руками и поникшими головами. С обеих сторон на них грозно уставились дула винтовок с надетыми штыками.

Все двери остались распахнутыми. Хрипло мычат коровы. Собака, вернувшись, с лаем обегает усадьбу, боясь приблизиться к дому. Она принюхивается к следам на дороге. Потом останавливается и, глядя в сторону большака, снова начинает выть.

На столе тускло горит лампочка. На кроватях и на лавках сгорбленные женские фигуры. Какой-то светлый комок шевелится у стены прямо на полу.

Посередине двора едва мерцает брошенный в сугроб закоптевший фонарь. Узкая, бледная полоска света тянется от него до темной пасти раскрытых дверей дома. Освещенная слабым светом фонаря, на пороге появляется полуодетая женщина. Окинув взглядом пустой двор, она хватается руками за голову и бросается во тьму — как пловец в омут. Слышны нечеловеческие, душераздирающие крики. Женщина, извиваясь, катается на снегу и воет — протяжно, надсадно, — совсем как собака там, у дороги…

Занимается серо-зеленый ветреный день. Дороги пусты, словно вымершие. Изредка проедет какой-нибудь подводчик, возвращаясь домой. Лохматая лошадка еле плетется по завьюженной дороге. Возница, сгорбившись, дремлет, зажав меж колен запрятанные в рукавицы руки.

Грубый окрик заставляет его очнуться. Подхватив вожжи, он сворачивает лошадь прямо в канаву. Одной рукой он придерживает накренившиеся сани, а другой сдирает шапку с головы и моргает вытаращенными от страха глазами.

Отряд драгун, гогоча и размахивая нагайками, проезжает мимо. На трех дровнях связанные арестанты — несколько мужчин и две женщины. Они лежат, как поленья, наваленные друг на друга. Один бледен как полотно. У другого кровавый шрам на лбу, у третьего синяки под глазами. Четвертый, скорчившись, онемевшими губами сплевывает кровь на солому и тут же падает в нее лицом…

С шумом и гиканьем скачут драгуны к имению. Мужичок, кое-как выбравшись из канавы, озираясь, гонит лошаденку вовсю. И руки как будто не зябнут, и ветер не лезет за воротник.

Около полудня из лесу на дорогу выезжает небольшая группа. Впереди двое связанных парней с посиневшими, отмороженными руками, заиндевелыми бровями и ледяными сосульками на усах. Утереться они не могут. Сзади, в нескольких шагах от них, по избитому копытами снегу на дороге бредет девушка в ситцевом платке и до колен мокрой от снега юбке. Драгунам уже надоело издеваться над ними. Поеживаясь в своих полушубках, перебрасываясь короткими фразами, угрюмые и усталые, сидят они на конях. Люди, которых они, как скотину, гонят на убой, вызывают у них отвращение.

Арестованных везут на розвальнях или ведут связанными. Вот тащат кого-то, привязанного к седлу, замерзшего, избитого, потерявшего человеческий облик. Все зависит от конвоиров. В трезвом состоянии они при всей своей злобе не совсем забывают, что ведут человека. Когда первая вспышка гнева проходит и рука устает от нагайки, они дают им плестись спокойно. Но пьяные они не унимаются всю дорогу. Без устали сквернословят и хлещут нагайками. Хорошо тому, у кого еще не пропал голос и сердце позволяет хоть потихоньку вскрикивать. Стоны будто ласкают слух блюстителей порядка, и их нагайки опускаются реже, мягче. Того, кто тверд как кремень и шагает со стиснутыми зубами, стегают всю дорогу. Чем упорнее молчит арестованный, тем пуще распаляется гнев конвоиров. Нагайки неумолимо свистят в воздухе. Когда у одного устает рука, он придерживает коня и уступает место другому. Чередуются аккуратно, чтобы каждый мог принять участие в этом развлечении, которое они считают самой важной и необходимой служебной обязанностью. Там, где прошел отряд, позади остаются на взрыхленном снегу темные пятна крови. Крупные, расплывшиеся капли, а то и лужица — от выбитых зубов или от сильного удара по незащищенному телу.

Собаки, принюхиваясь, бегают по дорогам, но как бы стыдятся лизать человеческую кровь. Сядут на пригорке и, подняв обындевевшие морды к хмурому небу, воют протяжно, жутко.

По вечерам, когда плотно сгущается тьма, где-нибудь за лесом вспыхивает зарево. Оно взвивается, разгораясь все ярче. Сквозь просеку видны белые языки пламени и брызжущие во все стороны искры. Небо над головой, весь снежный простор с кучками голых кленов и ясеней и запорошенными соломенными крышами — все утопает в жутком, кроваво-красном, полыхающем зареве.

То тут, то там можно заметить человека, который прислонился к изгороди или косяку дома. Он стоит неподвижно, как пень, устремив кверху безумно расширенные глаза. Вороны, поднявшись над рощей, оторопело, без единого крика, кружатся в воздухе. Только тяжелые, свистящие взмахи их крыльев слышатся в этой могильно-тихой, багровой ночи.


Читать далее

АНДРЕЙ УПИТ. СЕВЕРНЫЙ ВЕТЕР. Роман
Несколько слов о «Северном ветре» и его авторе 13.04.13
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
4 13.04.13
5 13.04.13
6 13.04.13
7 13.04.13
8 13.04.13
9 13.04.13
10 13.04.13
11 13.04.13
12 13.04.13
13 13.04.13
14 13.04.13
15 13.04.13
16 13.04.13
17 13.04.13
18 13.04.13
19 13.04.13
20 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть