Онлайн чтение книги Северный ветер
4

Старый Робежниек кормит скотину. Принес на коромысле воды из колодца, притащил охапку соломы из-под навеса. Мерку овса из клети, пойло свиньям из кухни. Но все у него сегодня как-то не ладится. Колодезный журавль обледенел, и груз на конце будто стал тяжелее. Крыша в пуне дырявая — солома намокла и слежалась — никак не выдернешь. Пойло замешено кое-как, голодные свиньи лезут на загородку и визжат, будто их режут.

— Тише, черти! — сердито кричит Робежниек и замахивается коромыслом. Не попал! Свиньи отскакивают и визжат пуще прежнего.

Старая Цериниете выносит корм дочкиной корове, у дверей хлева старуха останавливается и кричит, размахивая руками:

— Чего колотишь, как шальной?! Лучше корми их как следует. Дубиной все равно не насытишь.

— Корыта полны у чертей этаких. Да разве они жрут? Прыгают на загородку, того гляди — самого съедят.

Он замахивается снова. Одной попало. Визжат, черти, еще пуще, зато у самого как будто отлегло немного от сердца.

— Дома-то опять никого нет? — спрашивает Цериниете, заглядывая в хлев.

От ярости Робежниек даже ничего сказать сразу не может. Потом его прорывает, будто вышибли затычку из бочки.

— Дома… Разве они когда-нибудь бывают дома! На что им теперь дом! Пусть хозяин работает. Им бы по сходкам да по митингам шляться. Бунты устраивать. Имения жечь…

Он подхватывает ведра и спешит к выходу. Свиньи, свесив рыла через загородку, отчаянно визжат ему вслед. Цериниете сторонится, уступая Робежниеку дорогу, но старик задерживается у порога. Вытирая передником подойник, Цериниете говорит спокойно, не обращая внимания на раздраженного хозяина:

— Мои тоже — с самого утра. И сам и сама… И чего это они бегают?

— Чего бегают? — Робежниек смотрит на нее в упор, глаза его сердито сверкают под длинными седыми ресницами. Потом он резко выпрямляется, и коромысло съезжает с плеча. — Небось добегаются. Добегаются.

— Вчера сицилистов тех хоронили. Батюшки, народу сколько! Музыканты! А флаги черные… И ни одной песни святой — только такие, только такие…

— На кладбище?

— И по дороге и на кладбище. Ни пастора, никого. Ни единого словечка божьего. Просто так. И твои сыновья самые говоруны…

Робежниек начинает часто моргать слезящимися глазами. Затем порывисто наклоняется, хватает коромысло и кидается через двор к дому.

— Твои сыновья самые что ни есть заводилы и смутьяны! — кричит ему вслед Цериниете. С явным злорадством глядит она, как Робежниек в сердцах захлопывает за собой дверь.

В комнате старик быстро успокаивается. За последний год он сильно изменился. Не так внешне, как характером. Непостижимо, каким образом научился он не только не слушать, но и действительно не слышать, когда ему говорят что-нибудь неприятное. А если и услышит, то тут же отмахнется, позабудет. Главное — о сыновьях ничего знать не желает. Вначале, словно боясь оскверниться, он нарочно избегал их, делал вид, что у него нет ничего общего с сыновьями. Но теперь он уже не испытывает ни особой досады, ни злобы, а просто считает, что ему зря напоминают о сыновьях. Оба они для него чужие. Один — безбожник спокон веку и путается с социалистами. Другой, женившись, вошел в богатую семью, и к нему теперь не подступишься. У него нет больше сыновей! Робежниек свыкся с этой мыслью, сроднился с ней.

За последний год Робежниек постарел лет на десять. Болеть он особенно не болеет — только глаза слезятся и все больше слепнут. Все вокруг становится ему безразличным: божье слово, и грех, и благочестие. Охотно говорит он теперь о смерти, но ничего так не боится, как ее. Терпеть не может ни одного живого существа вокруг — ни коровы, ни собаки, ни кошки. Его заботит только собственная жизнь и здоровье.

Вот сейчас он разгорячился, а это вредно для сердца. Робежниек шарит по затянутой паутиной полке. Достает какой-то порошок, высыпает себе в рот и запивает водой из стакана. Прислушивается, подействовало ли. Подействовало… Вся полка у него заставлена пузырьками, завалена пучками разных трав. Здоровье и болезнь — все от господа. Оно так… А все же через день гоняет Цериниете в аптеку за микстурами и порошками.

Выждав, пока порошок осядет, куда ему положено, Робежниек снимает с плиты горячий накрытый горшок. Наливает из него в кружку, дует и, морщась, пьет. Выпивает три кружки, потом долго протирает глаза. Мерзкая горечь остается во рту от настоя всевозможных кореньев и трав. Отыскав кусочек сахару, кладет в рот и посасывает.

Потом спохватывается, что пора ехать. Сопя, сплевывает горькую слюну и натягивает заскорузлый полушубок. Вполголоса чертыхаясь, впрягает он в сани лохматую лошаденку, колотит ее по спине дугой и пинает ногой в брюхо. Воз наложен еще с утра. Три снопа ржаной соломы, мерка ржи, мерка ячменя, два штофа бобов. Подать пастору…

Лошаденка тащится раскорякой, будто ползет. Задние ноги с лета не подкованы. Копыта отросли, ломаются, как у коровы. И передние подковы совсем стерлись. На обледенелой дороге скользко. О каждый бугорок спотыкается. Бормоча ругательства, Робежниек узловатым кнутовищем стегает лошаденку по опухшим суставам. Хлещет по крупу, по оглоблям, но та все равно не бежит.

Обогнув общественный амбар, Робежниек с перепугу останавливается. Волостное правление окружено огромной толпой. Сквозь окна видать, что внутри полно. А те, кто остался на улице, вытягивают шеи, поднимаются на цыпочки, чтобы поглядеть, что там делается. Цепляясь друг за дружку, люди пытаются протиснуться в дверь, но откатываются обратно, топчут низенькую сирень и, опрокинув зеленую ограду, загораживают дорогу. Порой шум снаружи на минуту стихает, тогда из дома доносится громкий говор и споры. А когда толпа вновь приходит в возбуждение, люди в окнах кажутся странно неподвижными и безмолвными. Те, кто поближе к дверям и окнам, все время пробиваются вперед, а стоящие позади вдруг замечают несуразного ездока. Слышатся смех и возгласы. Подростки потешаются над тощей лохматой лошаденкой. Взрослых же интересует поклажа, и они ощупывают солому и мешочки.

— Что-то папаши Робежниека не видать на сходках! — подтрунивает кто-то.

— Заворачивай, заворачивай, пусть послушает! — настаивает другой.

Несколько рук хватают лошадь Робежниека под уздцы и отодвигают сани в сторону. Старик сидит, втянув голову в воротник полушубка, будто опасаясь удара. Потом соображает, что над ним просто смеются и ему ничто не угрожает. Что верно, то верно — митингов этих он отродясь не видывал. Пугливо, исподлобья рассматривает толпу, силясь хоть что-нибудь понять во всей этой кутерьме. Но взгляд рассеянно блуждает, а в ушах стоит неясный, сплошной гул.

Люди на крыльце вдруг зашевелились, отпрянули от входа, ноги сами подались назад, уступая кому-то дорогу. Даже те, которые находились в доме, обернулись и глядят в окно, прильнув к стеклам.

В дверях появляется Зетыня Подниек, раскрасневшаяся, со сверкающими глазами, возбужденная и решительная. Следом за ней идет Подниек — в расстегнутой шубе, с развязавшимся шарфом, тоже разгневанный, но и напуганный. Зетыня, словно настороженный конь, вскидывает голову то в одну, то в другую сторону и что-то кричит. Видно только, как она раскрывает рот, но слов не слыхать. При их появлении галдеж усиливается. Их пропускают, но со всех сторон провожают враждебными криками. Кто-то в толпе размахивает кулаками. Все инстинктивно подаются в сторону вслед за ними.


Зетыня сердито отвязывает коня, плечом отодвигает повозку и с силой натягивает вожжи. Подниек так взволнован, что все время застегивает пуговицы на шубе и никак не может попасть в петли. Зетыня помогает ему сесть в повозку. Затем чуть приподнимается, бросает злобный взгляд в толпу, словно камень в разъяренную стаю волков. Конь рвется вперед, и в толпе поднимается такой гам, что ничего уже не разобрать. Брань летит им вслед — мальчишки свистят и улюлюкают. Выбравшись из толпы, Зетыня с такой силой дергает за вожжи, что конь становится на дыбы. Она оборачивается. Лицо ее стало темно-красным. Даже белки глаз налились кровью. Рот кривится не то от подступивших к горлу слез, не то от желания крепко выругаться. Не может произнести ни звука, только поднимает кулак и изо всех сил ударяет по кожаному фартуку. Перепуганный конь подхватывает и несется вскачь. Толпа гикает и хохочет.

Тем временем старый Робежниек поворачивает и свою лошадь — сначала потихоньку, осторожно. Потом начинает сердито дергать и стегать ее сучковатым можжевеловым кнутовищем. Спрятав голову в воротник, будто все еще ожидая нападения, он отъезжает в сторону. И, только перебравшись на другую сторону оврага, с облегчением сплевывает.

В пасторской усадьбе все окна заперты. Пастора нет. Робежниек слышал об этом, но какое ему дело. Он выполняет свой долг. Остановив лошадь возле занесенной снегом клети, подходит к кучерскому домику и начинает покашливать.

На крыльцо выходит кучер в вязаной фуфайке и жилете, в войлочных сапогах; он чего-то ждет. Лицо его и осанка будто сохраняют какую-то долю важности и самомнения удравшего пастора. Робежниек, здороваясь, касается рукой шапки.

— Доброе утро, Робежниек! — любезно отвечает кучер. — Что скажете? — Увидев поклажу в санях, он сразу смекает, в чем дело. — Ага, вы с этим… Хорошо, хорошо. Каждый должен выполнять свои обязанности. Подъезжайте сюда.

На крыльцо выходит и жена кучера. Оба они вносят в дом поклажу Робежниека и возвращают ему пустые мешочки.

— Берите и солому, — говорит Робежниек.

— Солома нам не нужна, — отвечает кучер.

— Правда, правда, — поддакивает его жена. — Этого добра у нас хватает.

Робежниеку ничего не остается, как везти солому обратно.

Он решил не возвращаться по той же дороге. Лучше сделать круг верст в десять, чем еще раз попасть в толчею. Выбравшись на большак, старик недолго раздумывает, затем сворачивает в сторону. Доедет до усадьбы Тылты, оттуда лесом доберется к дому.

Подул ветер. Начинает идти снег. Робежниек поднимает воротник и поворачивается спиной к ветру.

Постепенно вьюга усиливается, и снег валит уже большими хлопьями. Вихрь навивает вокруг кустов белые пряди. Дальние рощи порою исчезают, словно за пушистым покрывалом. Пусть валит снег. Скоро рождество, а зимнего пути еще нет и в помине. После праздников нужно возить дрова — еще летом куплены. Дома один хворост остался. Шипит, а гореть не хочет без сухой растопки. Лиена каждый день ворчит и тайком таскает колья из поваленной ветром изгороди… Растеряха проклятущая!

Старик задумывается о хозяйстве и о своих болезнях. Опять в левом боку колет. Всю прошлую ночь кололо и опять колет. Уже две недели, как пьет отвар из сушеных березовых листьев и белого мха, но не помогает. Придется испробовать средство, которое ему как-то раз посоветовали. Прошлогодние еловые побеги и можжевеловые ягоды… Вернулась ли Лиена? Вскипел ли на плите чайник? Вряд ли! Его вновь охватывает тревога и злоба при воспоминании о всех сборищах, суетне и безбожных речах.

— Сто-оп, старик!

Четверо молодых людей окружают сани.

— Куда путь держишь, папаша?.. Подвези нас.

Робежниек боится этих чужих людей. Боится и сердится, — у него предчувствие, что добром это не кончится.

— Смилуйтесь, господа. Небось сами видите, какая у меня лошаденка.

— Ничего не поделаешь, папаша… — Они уже собираются садиться.

— Ну, что вы… Лошадь у меня совсем не подкована. Порожняком — и то трудно. Вон в усадьбе Тылты… Пара вороных, не удержишь. И повозки…

— Ничего не поделаешь. Да вы не бойтесь. Тут недалеко. До дзильнской корчмы и обратно. Мы заплатим.

Обещание заплатить смягчает немного старика. Все же как-то боязно. Едва притулившись на передке, он сердито стегает лошаденку.

Временами пытается прислушаться к разговору этих людей. Но говорят они мало и так, что старик все равно ничего не понимает. Тогда он перестает обращать на них внимание, только понукает лошадь и загадывает: далеко ли еще…

Недобрые это люди, решает он. Наверно, из тех… социалистов. Но страх и нетерпение постепенно проходят. Будь что будет… Скорее бы только добраться и назад.

Едут они, как Робежниеку кажется, очень далеко, в Озолиеши. Эту волость он знает почти так же, как и свою… Сворачивает на какой-то проселок, потом в лес. Ага — к леснику…

Шагах в пятидесяти от дома лесника, за ельником, ему велят остановиться. Один остается с ним, трое уходят. По дороге они что-то вытаскивают из внутренних карманов и суют в наружные. Оружие… Робежниека кидает в дрожь. Еще стрелять начнут, окаянные… Пробует заговорить с оставшимся, но тот не отвечает, тревожно поглядывая в сторону лесной сторожки.

Оттуда доносятся шум и голоса. Потом все стихает, и отчетливо скрипят шаги по снегу.

Возвращаются. Ведут одного. Робежниек глядит и не верит глазам. Управляющий имением Озолиеши, эстонец Бренсон.[11] Управляющий имением Озолиеши, эстонец Бренсон. О прототипе Бренсона — Рексоне — А. Упит рассказывает в своем автобиографическом очерке «Моя жизнь и творчество» (см. т. 1). А говорили, что он удрал с баронами. Однако это он. Настоящий великан, в широченной шубе и глубоких калошах. Только он как-то неестественно сгорбился и обмяк. Руки засунуты в рукава, барашковая шапка надвинута на глаза. Робежниек в нерешительности: то ли снять шапку, то ли нет.

Бренсон всматривается в возницу. Узнает.

— А, Робежниек, это ты приехал за мной?

— Да, барин. — Он думает, что бы ему еще сказать.

— Не рассуждать! Садись! — кричит на него человек с белым полным лицом. Робежниек вздрагивает.

Управляющего сажают в сани спиной к лошади. Когда Робежниек, дергая вожжи, немного подается назад, он упирается в широкую спину Бренсона. Двое садятся по бокам, а двое шагают рядом с санями, слева и справа.

Робежниек знает прямой путь к дзильнской корчме. Снега еще мало. Но земля подмерзла, и можно кое-как доехать по лугам и низинам. Подвигаются медленно.

Когда проезжают барский луг, Бренсон опять пытается заговорить. Робежниек вслушивается. Говорит он по-латышски правильно, с чуть заметным эстонским или немецким акцентом. Но голос кажется совсем незнакомым.

— Куда же это, господа, вы меня везете? — Он как будто пытается шутить.

— Туда, куда всех господ везут, — резко отвечает круглолицый.

— Не понимаю, — немного погодя снова начинает управляющий. — Почему? Что я плохого сделал?

Молчание. Круглолицый с надсадой сплевывает.

— Спроси лучше, что ты хорошего сделал. Изверг ты, кровосос и угнетатель первостатейный. Батраков, рабочих, арендаторов — даже жалкую старушку и пастушка ты хуже черта изводил работой.

— Должность у меня такая, — пожимает плечами управляющий.

— Настоящий человек с других шкуру драть не станет. Он еще смеет оправдываться тем, что ему приказывали. Идиот…

— Для них каждый управляющий будет плох, — не унимается Бренсон. — Настоящего виновника не найдут, а управляющий за все отвечай. Почему вы баронов упустили?

— Нечего нам с тобой объясняться. Мы не судьи. Свое ты получишь сполна от тех, кто тебя лучше знает.

— Кровопийца! — вырывается у одного из сидящих в санях, и он пинком отбрасывает в сторону огромную калошу Бренсона…

С лугов они сворачивают на ухабистый проселок. Мимо какой-то, по-видимому покинутой, усадьбы, через кладбище подымаются на пригорок. Сквозь снежную пелену порой уже виднеется липовая роща Карлинской мызы. Напрямик до дзильнской корчмы остается не более двух верст.

Робежниек устал от неудобной позы и поневоле опирается на спину управляющего. Чувствует, как тот опять начинает беспокойно ерзать. Бренсон вновь заводит разговор. Голос еще более изменившийся, глухой, как из пустой бочки.

— Какой вам толк от меня? Если дело разберут, как я надеюсь, беспристрастно, меня все равно отпустят. Ведь у меня никогда не было дурных намерений против народа.

Четверо провожатых дружно хохочут.

— Конечно же! Ты с самыми лучшими намерениями скрывался в лесу и прятался у лесника на чердаке. Почему ты не уехал со своими баронами?

— Вы же знаете, что меня в то время не было в имении. Я бы уехал с ними, это ясно. Ведь я знаю, что народ меня недолюбливает. В такие времена обиды за любую несправедливость вымещают на том, кто попадается под руку… Я вам вот что скажу, господа… Отпустите меня. Я не прошу так… Я заплачу…

Конвоиры многозначительно переглядываются. И сразу же воцаряется напряженное молчание.

— Сколько? — простодушно спрашивает круглолицый.

Бренсон испытующе оглядывает каждого по очереди. Борода его странно подергивается. В черных глазах вспыхивает то сомнение, то надежда.

— Вас четверо… — произносит он вслух и, заметив какую-то настороженность на лицах конвоиров, осекается. Видно, как ему нелегко говорить. — Если каждому по пятьсот… Две тысячи… Это я могу…

Круглолицый нервно шарит по карманам. Движения его настолько неестественны и судорожны, что даже на лицах товарищей заметна тревога.

— Только две… тысячи… Сколько же пудов жиру в тебе будет? И ты его так дешево ценишь?.. — Он собирается выхватить что-то из кармана, но товарищ удерживает его за руку. Как бы опомнившись, круглолицый успокаивается, потом вынимает черный револьвер и помахивает им перед лицом управляющего. — А теперь — заткни глотку! И ни слова — или я угомоню тебя навсегда. Мерзавец…

Робежниек чувствует, как управляющий теперь все грузнее наваливается на него.

Вот и дзильнская корчма. Они заворачивают за угол… и сразу попадают в бушующую толпу.

Вероятно, люди здесь не из одной волости, а по крайней мере из трех или четырех. Многие пришли издалека. Заиндевевшие, усталые, они, видимо, немало времени провели в дороге. Почти у каждого ружье. Все так заинтересованы происходящим у крыльца, что не обращают никакого внимания на подъехавших. Возле корчмы стоят пять подвод. Те, кого привезли на первых четырех, уже слезли и тесной кучкой сгрудились у самых ступенек, под вооруженной охраной. В дверях стоит Мартынь Робежниек. За ним повсюду виднеются дула винтовок. Он держит речь.

— Все вы заслуживаете смерти… — кричит он. В его охрипшем голосе столько жесткой суровости и злобы, как никогда. — Сколько загубленных жизней на вашей совести — и не сочтешь. Вы сами это лучше знаете. Но народ не кровожаден. Око за око, зуб за зуб — это ваша мораль. А мы собрались здесь во имя новой, лучшей морали. Мы используем нашу власть и силу лишь против тех, с кем иначе не справишься. И мы не станем тратить пули на свиней и собак. Вы свободны, но не забывайте одного условия. Чтобы вас сегодня же не было в этих краях. И ни звука о том, что вы видели и слышали. Будто вы были слепы и глухи! Не забывайте! Такой случай больше никогда не повторится. И не обманитесь! Ни бог, ни черт не спасут вас от пули мстителя! Отпустите их, товарищи! Пусть идут на все четыре стороны.

Конвоиры отступают. Арестованные один за другим начинают протискиваться сквозь толпу, сперва боязливо, будто не доверяя и опасаясь, потом все смелее и торопливей.

Впереди идет бледный молодой человек в полушубке с бобровым воротником. На голове шляпа с пером, на ногах желтые ботинки и чулки до колен. Весь он какой-то измятый, понурый, с грязным лицом, будто выбравшийся из болота щенок.

— Бароненок из озолского имения… — говорит кто-то.

В толпе поднимается шум. Большинство, видимо, недовольно освобождением задержанных. Некоторые громко протестуют, другие угрожающе щелкают затворами.

За бароненком идет пожилой человек — пастор из Айзпурве. Даже в роковой момент он сохраняет надменную осанку и силится изобразить на лице всепонимание и всепрощение. Дальше какой-то корчмарь, торговавший припрятанной водкой. За ним еще один, и еще… Всего человек десять.

— Может, они и Саркиса освободят? — недоумевает кто-то.

Отпущенные уже позабыты. Взгляды всех обращены на пятую подводу. В ней полулежит только один пленник. Сквозь густую цепь охраны можно разглядеть разорванную шинель урядника и огромные сапоги в заплатах. Гневный ропот проносится по толпе. Все инстинктивно тянутся поближе к подводе. Слышны негодующие возгласы:

— Мы не допустим!.. Кто помогал приставу расправляться с заключенными… Как пес, лакал он нашу кровь… Товарищи, не отпускайте его! Эти городские только и знают выпускать всех пойманных нами… Куда девались те, которых мы в Кокнесе арестовали?.. Федеративный комитет!.. К чертям все эти комитеты!.. Мы лучше знаем своих палачей!

Постепенно гул утихает. Подвода с урядником отъезжает. На мгновение перед толпой проплывает искаженное лицо урядника с красным шрамом на лбу. Потом конвойные плотно окружают его. Десятка два парней, словно не веря себе, бегут за подводой и присоединяются к охране.

Наконец-то старый Робежниек может возвратиться домой. Никто его не задерживает. Немного проехав, оглядывается и сплевывает. В рукавице шелестит только что заработанная трехрублевка. Рассматривает ее и еще раз сплевывает.


Бренсона вводят в корчму.

— Тут вас уже коллега дожидается, — смеется круглолицый. — Вдвоем будет веселее.

Мейер равнодушно поднимает глаза от своей миски со щами. Тут же в углу обуваются двое дружинников — портной Лапинь и сын пасторского испольщика Вимба. За дверью сторожит старик Зарен. Окно снаружи закрыто ставнями с железной перекладиной. Дверь же не прикрыта, и в щель проникает дневной свет.

Управляющие здороваются. Мейер пододвигает Бренсону свою миску и ложку.

— Ешь, — наверное, проголодался.

Бренсон тяжко вздыхает.

— И давно ты уже здесь?

Печальными глазами Мейер уставился в угол, потом, наклонившись, шепчет:

— Третий день.

— И еще ничего не говорят? За что ж тебя держат?

Мейер пожимает плечами. Видимо, он уже привык или приучил себя подавлять страх и тревогу.

А Бренсон не может успокоиться. Присаживается к одному краю стола, потом к другому. Недоверчиво поглядывает на дружинников, которые все еще возятся в углу. Он долго смотрит на Зарена, чьи ноги и зажатое между колен ружье виднеются за прикрытой дверью. Из соседней комнаты доносятся незнакомые голоса и шаги. Бренсон долго прислушивается, но в конце концов и это ему надоедает. Тут все надоедает. Единственный выход — позабыть о том, что осталось на свободе, о прошлом и будущем. Забыть и забыться…

Он снимает шубу, расстилает ее на скамье у стены и ложится. Подперев голову рукой, напряженно смотрит на дружинников. Те не обращают на арестованных ни малейшего внимания. Говорят о каких-то поездках, облавах. Постороннему ничего не понять.

Бренсон упорно прислушивается. Вот они надели сапоги, натягивают полушубки и о чем-то перешептываются. Лапинь подходит к столу и отламывает кусок хлеба. Вимба тем временем откупоривает бутылку водки. Оба по очереди прикладываются и закусывают хлебом.

— Эта похуже, — говорит Лапинь, покачивая головой. — То ли я плохо поел, то ли у меня во рту горько.

— Пей, не рассуждай! — смеется Вимба. — Скоро никакой не будет. Эта да еще одна — вот и все. Жаль, я тогда еще парочку не прихватил.

— Дурак был. По правде говоря, все мы дурака сваляли. Такое добро выливать! Разве она даровая? И ее, разумеется, на народные денежки делали.

— Ну и что же? Значит, пусть бы все перепились, дебоширили? И так скандал какой поднялся. Иные прямо в огонь лезли. Чуть не передрались… — Мысль его перескакивает на другое. — Ох, и горели же эти монопольки! Я возле трех побывал: нашей, озолской…

— Я не пьяница, — перебивает его Лапинь. Хмель, видно, уже разбирает его. — Раньше, бывало, по целым неделям не дотрагивался. Но все-таки скажу: крестьянину иногда выпить нужно. Хотя бы для согрева. Городские все умничают. А знаешь, будь я тут каким-нибудь главным, не давал бы я этим городским такой воли.

— Послушайте, господа! — раздается вдруг глухой шепот Бренсона. — Не найдется ли у вас лишнего глотка?

Молчание.

— Ишь чего захотел! — откликается наконец Лапинь, крепче прижимая к себе бутылку. — Довольно ты попользовался, когда мы болотную воду пили.

— Ваша правда, — угодливо соглашается Бренсон. — Но на моем месте и вы бы поняли, как не терпится глотнуть.

Вимба локтем толкает товарища.

— Ну, дай уж, дай. Пусть и управляющий приложится. В аду ему Авраам не поднесет глотку промочить.

Лапинь протягивает недопитую бутылку.

— Спасибо, спасибо, господа, — еще не дотрагиваясь, благодарит Бренсон. — А не найдется ли у вас хоть одной целенькой? Нас двое, а ночи здесь небось долгие.

Пошарив в кармане, он достает синенькую.

— Ишь дьявол! — отшатывается портной. Но шелест новенькой кредитки действует. Товарищи недолго советуются.

— Отдай им, — настаивает Вимба. — Пусть уж погуляют управляющие перед смертью.

Лапинь вытаскивает из кармана непочатую бутылку. Спохватившись, плотнее прикрывает дверь.

— Ежели с каждого по пятерке, тогда пойдет.

Ни слова не говоря, Бренсон достает вторую пятерку. Бутылку он прячет в карман шубы.

— Спасибо! Эту мы вечером раскупорим.

Управляющие остаются одни. Мейер склонился над пустой миской, подперев голову руками.

— Ты выпивать собираешься? Думаешь, легче станет? Ерунда, брат. Я уже пробовал. На минутку действует. Потом еще хуже.

Бренсон не отвечает. Большими осторожными шагами расхаживает возле дверей. Прислушивается и с каким-то особенным интересом разглядывает ноги Зарена и приклад его ружья.

Мелькающая перед глазами фигура Бренсона с ее однообразными движениями раздражает Мейера, нагоняет сон. Здесь он уже привык относиться ко всему тупо и равнодушно. Растянувшись на своей жесткой постели, Мейер глядит на закопченный дочерна потолок, прорезанный острым, как сабля, лучом от двери до противоположной стены. Глядит упорно, пока не засыпает.

Не видит он, как полоска света постепенно становится голубоватой, потом фиолетовой и наконец серой. Очертания ее мало-помалу тускнеют, расплываются, и на потолке остается только светлое пятно. Вечереет. Зарен, отгоняя сон, кашляет и отплевывается.

Отдышавшись, он зажигает лампу и снова садится на свое место. В соседней комнате стало тихо. Изредка кто-нибудь, приоткрыв дверь, заглянет, но тут же уходит. Уж такой сегодня день — у всех уйма дел. Наконец наступает полная тишина. Бренсон смотрит на часы. Шесть. Самое тихое время. Те, кто ушел, вернутся поздно. У Бренсона свой расчет.

Проходя мимо двери, он будто нечаянно приоткрывает ее пошире. Еще раз подойдя к двери, окликает:

— Зарен!

— Чего? — орет Зарен с таким бешенством, что другой на месте Бренсона больше бы и не заикнулся.

— Ты не можешь мне сказать, за что меня тут держат?

Теперь бы Зарену впору расхохотаться. Но, пожалуй, лет двадцать уже прошло с тех пор, как он отвык смеяться. Зарен только презрительно кривит губы.

— А сам не знаешь?

— Откуда мне знать… Вы ближе к начальству. Вам больше известно.

— Ну, скоро и ты узнаешь. — Зарен начинает выколачивать трубку о приклад ружья.

Бренсон не унимается.

— Зарен, нет ли у тебя ножа?

— Выдумал тоже! Нож ему дай.

— Да мне только раскупорить, — он подходит к дверям и протягивает бутылку.

— Куда прешь! — сердито отталкивает его Зарен. — Не смей порог переступать! По той комнате можешь разгуливать — или как там тебе нравится. Но ежели переступишь порог: трах!.. Так нам приказано.

— Ого, значит, у вас строго. Я и не знал.

Однако уж очень заманчиво откупорить бутылку. Стоит ли отказываться. Зарен входит и прикрывает за собой дверь. Зажав винтовку между ног, он ловко соскабливает с горлышка сургуч.

— Ты стой там, у стола, — грозно напоминает он, когда управляющий делает попытку приблизиться. Потом ловко хлопает ладонью по донышку бутылки. Пробка вылетает и за ней тоненькой струйкой всего несколько капель.

— Спасибо, Зарен! — Бренсон садится на скамейку и отпивает. Вытягивает ноги и упирается спиной в стол. Поза для выпивки самая удобная. — Здорово согревает. А ведь раньше я в ней никакого вкуса не находил.

— Конечно, у вас небось вдоволь было всяких вин да коньяков. Ну, а белая… Она для мужиков.

— Твоя правда, Зарен. Кто бы мог подумать, что времена так переменятся. Ай, ай!

Управляющий прячет бутылку. Кто-то входит в соседнюю комнату, прохаживается, заглядывает в дверь и снова удаляется. Все в порядке. Управляющий устраивается еще удобнее и опять отпивает.

Зарен возится со своим ружьем.

— Ну как? Хлебни разок.

Бутылка заманчиво поблескивает при свете лампы. Зарен еще колеблется, но соблазн слишком велик. Жадно хватает он бутылку и пьет. Подбегает к двери, выглядывает.

— Еще увидят… — как бы извиняясь, шепчет он. И затем, прямо на удивление, сразу становится податливее и любезней.

Бренсон придвигается ближе. Прикладывается к горлышку, но, сколько отпивает, в темноте не видно. После первого глотка Зарену уже не удержаться. Он пьет, как только Бренсон ему предлагает. Бутылка хотя и в руках управляющего, а пьет один Зарен.

Мейер спит. Изредка поворачивается, открывает глаза и в полудреме видит, как Бренсон с Зареном выпивают и тихо беседуют. Ему все это безразлично. Сон теперь единственное утешение. Все остальное — суета сует.

Вдруг просыпается он от того, что Бренсон дергает его за руку и что-то шепчет. Мейер не понимает, да и нет у него ни малейшего желания слушать и понимать. Все теперь суета…

Немного погодя неизвестно отчего он вновь открывает глаза и сердится.

В первое мгновение Мейер замечает только, что Бренсона в комнате уже нет. «Увезли», — мелькает мысль, и горячая дрожь пробегает по спине. Нет ни Бренсона, ни его шубы, ни глубоких калош. На столе пустая бутылка. И Зарен сидит у дверей, загораживая вытянутыми ногами выход. Всмотревшись внимательно, нетрудно заметить, что голова Зарена безвольно раскачивается, ружье само по себе торчит между колен, а руки повисли вдоль тела. Мейер, еще сам не понимая почему, быстро натягивает сапоги.

Нарочно грохает каблуком об пол. Сторож не просыпается. И вдруг Мейер ясно соображает, что произошло. Его охватывает страх, такой страх, какого не бывало у него даже в самые критические минуты жизни. Сделав несколько шагов, он заглядывает в приоткрытую дверь — Бренсона там нет. И никого нет. Мейер тихонько открывает дверь шире и переступает порог. Зарен во сне убирает ноги, будто уступая дорогу.

У Мейера нет еще никакого определенного плана. Абсолютно никакого. У него на уме только Бренсон. Подходит он к одному окну, к другому, глядит на дорогу. Идет снег, все бело. Нигде ни души. В прихожей темно и, кажется, тоже никого нет. Не спеша выходит на крыльцо. Снег падает крупными хлопьями. Вокруг ни души.

Обогнув корчму, Мейер выходит на дорогу, ведущую к Карлинской мызе. Но вдруг спохватывается. Куда, зачем? Шуба осталась в корчме, а он разгуливает в легком пиджаке. Бежать… Об этом он за все три дня даже ни разу не подумал!

Кажется, только сейчас Мейер начинает соображать, что он очутился на свободе. Странное волнение охватывает его. Сразу испарились сонливость и безразличие. Инстинкт самосохранения овладел им. Мозг работает лихорадочно. В одно мгновение он успевает все взвесить и решить.

Пройдя шагов двадцать по дороге к мызе, он сворачивает в поле. Позади остаются следы. Но снег идет густо, не переставая, и быстро заносит их. Мейер сторонится дорог — даже самых глухих проселков. На пригорке дует резкий ветер, но Мейеру и в одном пиджаке не холодно. Ему тепло, даже жарко. Время от времени он вздрагивает, неожиданно заметив посреди поля что-нибудь темное. Издали обходит редкие придорожные кусты. В такие мгновения его охватывает озноб и лоб покрывается испариной.

Сделав большой круг, он с противоположной стороны подходит к школе. Никто не говорил ему, однако он уверен, что дочь с зятем именно тут. Сегодня он многое постиг.

Долго стучится в квартиру учителя. Постучит и прислушивается. В душу закрадывается сомнение. Но тут слух улавливает какой-то шорох. Идут. В замочную скважину пробивается свет. Шепот. Потом слышен изменившийся до неузнаваемости голос Яна.

Мейеру приходится несколько раз назвать себя, пока его впускают. Ян и Мария стоят в передней, бледные, с расширенными зрачками. В них больше страха и недоумения, чем радости от встречи. Свеча в руке Яна дрожит. Мария кутается в теплую шаль и с усилием сжимает зубы, чтобы самой не слышать, как они стучат.

Оглядев Мейера со всех сторон и потоптавшись в передней, они наконец ведут его в комнаты. Никто не спрашивает, как он освободился и добрался сюда. Конечно, одежда и весь его вид достаточно красноречиво говорят о том, как он вырвался на волю. Все-таки их равнодушие к его судьбе глубоко задевает Мейера. Недовольный, он, как был весь в снегу, усаживается в купленное им самим когда-то мягкое кресло, и грязные лужицы растекаются по добела выскобленному полу.

— Почему… Почему ты так поздно?.. — наконец выдавливает из себя Ян.

Вопрос настолько глуп, что Мейер, несмотря на все свои несчастья, не в силах сдержать улыбки. Нет нужды отвечать.

— Лучше подумайте, куда меня поместить, — раздраженно говорит он.

Мария все еще дрожит и кутается в шаль, хотя в комнате натоплено.

— Значит, ты хочешь у нас… Но как же мама одна… Она ведь и так измучилась.

— Ты воображаешь, что у мамы меня надолго оставили бы в покое?

— А у нас? Думаешь, не станут искать? Завтра, а может быть, даже этой ночью придут.

— У нас… Мы, конечно, рады — об этом и говорить нечего! Но где мы тебя спрячем? У нас, поверь, нет ни одного укромного угла.

— Глупости говоришь! — сердито перебивает ее Ян. Все время он прислушивается к чему-то. — Да разве они не найдут и в самом укромном месте? С будущей недели начнутся занятия. От учеников ничего не скроешь. У нас ведь так: если мне сегодня принесут котенка, завтра об этом будет знать вся волость.

— Может быть, мы его в хлеву устроим или в старой баньке за оврагом… Там нелегко найти. Но теперь холода — ты будешь мерзнуть, — жалостливо лепечет Мария.

— Кроме того… — Голос Яна звучит настойчивей. — Кроме того — я сам революционер. Я всегда был на стороне народа…

Он решает выказать свою непреклонность до конца. Но не успевает. Мейер грубо обрывает его:

— Ты не революционер и не контрреволюционер. Ты рифмоплет, ни то ни се. На стороне народа! Да ты всегда дрожал за свою шкуру. Только за нее. Все твои словеса ерунда. Трус ты и притворщик. У любой крестьянской бабы больше смелости, чем у тебя.

С каждым словом Мейер все больше распаляется. В неудержимом гневе мечется по комнате, со злостью размазывает грязные следы на полу.

— Я тебя из навоза вытащил. Кем бы ты был без меня? Что здесь твое? Книжная полка, которой ты так гордишься? Кресло, на котором вы мне присесть и отдохнуть не даете? Рубашка на тебе и та на мои деньги куплена. Вот какой благодарности дождался я от вас. Мерзавцы… — Он идет к двери.

Ян теряется. Оставить его он боится. И отпустить так тоже непристойно, бесчеловечно. В голове у него все перепуталось, он никак не сообразит, что ж ему делать. Нет, так отпускать нельзя. Нельзя!

Он нагоняет тестя и хватает его за рукав.

— Оставайся, погрейся… Подумаем вместе, как поступить. Мария, вели согреть чай!

Мейер брезгливо отдергивает руку.

— Пейте свой чай сами…

Он с такой силой захлопывает дверь, что весь дом содрогается.

Зимняя стужа вновь принимает его в свои неласковые объятия. Мороз пробирает до костей, и его сильно знобит.

Перед ним открытое поле, ветер вздымает снежные вихри. Ни дороги, ни канавы, ни куста — ничего не видать. Кругом черная, непроглядная ночь. Куда деваться?.. Мейер застегивает легкий пиджачок, поднимает воротник, засовывает руки в карманы и грузными шагами уходит в ночь. Волость он знает как свои пять пальцев и не заблудится. Идет в Личи, к старому Робежниеку.


Читать далее

АНДРЕЙ УПИТ. СЕВЕРНЫЙ ВЕТЕР. Роман
Несколько слов о «Северном ветре» и его авторе 13.04.13
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
4 13.04.13
5 13.04.13
6 13.04.13
7 13.04.13
8 13.04.13
9 13.04.13
10 13.04.13
11 13.04.13
12 13.04.13
13 13.04.13
14 13.04.13
15 13.04.13
16 13.04.13
17 13.04.13
18 13.04.13
19 13.04.13
20 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть