ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Сотворение мира
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Многие товарищи Александра Ставрова, дипломатические курьеры Комиссариата иностранных дел, успели за этот год побывать в Монголии, Афганистане, Персии, Польше. По возвращении из Огнищанки Александр только один раз отвез почту в Финляндию и больше не выезжал из Москвы.

Он жил неподалеку от комиссариата, в роскошной квартире, куда его вселили по ордеру. Хозяин квартиры, пожилой адвокат-армянин, выделил непрошеному жильцу отдельную комнату и старался по возможности не встречаться с ним. В комнате стояли хозяйские вещи: круглый стол на бронзовых ножках, старинное трюмо, забитый книгами трехстворчатый шкаф; вежливый адвокат оставил его незапертым. Ставров втащил в комнату свои перевезенные из Петрограда вещи: железную казарменную койку, связку книг, шинель, буденовку и потертый чемодан.

У Александра было много свободного времени. С утра он уходил в комиссариат, где встречался с товарищами-дипкурьерами, ожидавшими, как и он, распоряжения на выезд. Им была выделена комната с кроватями, на которых обычно спали дежурные. Там Александр оставался до пяти часов, после чего был предоставлен самому себе.

Два раза в неделю почти все сотрудники комиссариата собирались на вечерние занятия. По средам им читал лекции бывший царский дипломат Валуев, внушительный мужчина с ослепительной лысиной. Улыбаясь и мягко грассируя, он рассказывал о зарубежных государственных деятелях, о рангах и полномочиях дипломатических представителей, о верительных и отзывных грамотах, иммунитете, консульствах. Подняв голову, как поющая птица, Валуев любовно и звонко произносил иностранные слова: Foreign office,[2]Иностранное бюро (англ.) . Aussenamt,[3]Внешнее ведомство (нем.) . Envoyé extraordinaire et Ministre plénipotentiaire.[4]Чрезвычайный посланник и полномочный министр (франц.) . Молодые люди в шинелях и в шлемах с любопытством вслушивались в звонкое рокотание валуевского баритона, и им казалось, что они никогда не постигнут всей этой дипломатической премудрости. Оживлялись они по пятницам, когда старый большевик-подпольщик Спорышев проводил с ними политзанятия и говорил о том, что они пережили сами. Тут все было ясно и понятно.

В свободное время Александр бродил по московским улицам. Он приглашал с собой особенно полюбившегося ему сибиряка дипкурьера Ивана Черных, и они вдвоем отправлялись на прогулку.

После прошлогодних декретов правительства о свободной торговле и сдаче в аренду различных предприятий Москва изменилась: на фасадах домов появились тысячи ярких вывесок, одна за другой стали открываться пивные, закусочные, фотографии, кабаре, кондитерские; как грибы после дождя выросли сотни всяких кустарных артелей — портновских, сапожных, гвоздильных, столярных, механических.

Словно из-под земли вылез рожденный нэпом, неповторимый по колориту тип маклера-посредника, человека-ловкача, который все знал, все слышал, все умел. За известное вознаграждение — натурой или валютой — этот веселый, хитрый, хлопотливый человек мог мгновенно достать что угодно: сахарин, мыло, муку, кожу, меха, доллары, кокаин. Он, этот «посредник», подстерегал клиентов на каждом шагу, в любом переулке, во дворе, в подворотне; он спрашивал, предлагал, выпытывал, сводил, сбивал и поднимал дену, на ходу совершал множество сделок.

— Откуда вылезла вся эта нечисть? — недоумевал Черных. — Прошло четыре года революции, я думал, что от этих паразитов и след простыл, а они, гляди ты, как клопы полезли.

— Выходит, по щелям сидели, — хмуро говорил Александр, — дожидались лучших времен. Как только мы вожжи чуток отпустили, они тут как тут…

Сунув руки в карманы шинелей, нахлобучив буденовки, друзья останавливались у витрин, а навстречу им в потоке людей шли и шли хорошо одетые дельцы, которых сразу можно было узнать по добротным пальто, шляпам, по золотым кольцам на подвижных руках, по тому выражению самоуверенных, довольных лиц, которое как будто говорило каждому встречному: «Ну, что? Не обошлись без нас? Признали? То-то!»

— Знаешь, Сашка, а меня злят эти спекулянты, — признавался простодушный Черных. — Я понимаю, новая экономическая политика необходима, а вот встречу такого раскормленного борова и думаю: «Эх, двинул бы я тебе в харю, да нельзя!..»

Александр невесело кивал головой:

— Нельзя, Ваня.

Он проводил взглядом слегка задевшего его толстяка в шубе и котиковой шапке и повернулся к Черных:

— Видал? Плывет и никого не замечает. На ходу барыши подсчитывает…

Особенно поражало друзей вавилонское столпотворение на Сухаревском рынке. Тут с утра до ночи толклись несметные толпы людей. Точно темная морская зыбь, людская масса колыхалась, беспрерывно шевелилась, ручьями растекалась по дальним рыночным рядам. Над человеческим морем стоял неумолчный гомон, ровный гул, среди которого только вблизи можно было различить отдельные голоса. Тут постоянно держался крепкий запах снеди — жареного мяса, лука, солений. Тут можно было найти и купить все, что нужно заполнившим рынок людям, — от перламутровой пуговицы до авиационного мотора, от железного дверного крючка до изысканных косметических средств. Тут имели хождение все денежные знаки мира — от обесцененных советских миллионов до американского доллара. Тут, как большие и малые рыбы в воде, сновали маклеры, спекулянты, проститутки, шпионы, воры. Если человек входил в это шумное, гудящее, движущееся людское море, он мгновенно исчезал, как иголка в огромной скирде соломы.

Ставров и Черных хорошо знали, какой отзвук во всем мире вызвало введение в Советской России нэпа. Оба они читали в комиссариате заграничные газеты, оба следили за бюллетенями и сводками.

Реформистские лидеры, буржуазные сенаторы, соглашатели-меньшевики в один голос кричали о том, что нэп означает «конец большевистского эксперимента», «возврат к капитализму», «бесплодную гальванизацию омертвевшего государственного тела».

Наблюдая за тем, что делается на Сухаревке, видя, как закопошились по всей Москве и в других городах маклеры, торгаши, кустари, деловитые оптовики, Александр с тревогой думал: «Страшная это штука! Такой стихии нельзя доверять ни на один миг, иначе она засосет нас, как зловонная тина».

Встречаясь с товарищами по фронту, Александр видел в их глазах гнетущую тоску и злость.

Воля партии, ее сильная и смелая политика нашли свое выражение в выступлении Ленина на X съезде, в ленинской брошюре «О продовольственном налоге», в которой излагалось значение новой экономической политики. И чем чаще советские люди обращались к словам вождя, тем острее и глубже понимали все, что происходит в Москве и в России, тем яснее видели среди хаоса, голода и разрухи сотворение нового мира.

По вечерам Александр писал письма Марине. Он уже знал, что она уехала из Огнищанки в Пустополье, и советовал ей получше осмотреться, беречь себя, не беспокоиться о Тае, которая живет у Ставровых, как в родной семье. В письмах Александра не было ни слова о любви, но каждый, кто прочитал бы любое из этих писем, понял бы, что так можно писать только любимой женщине.

В последнее время к Александру по вечерам стал заходить Тер-Адамян, хозяин квартиры. Он с достоинством усаживался на единственный стул и начинал разговор:

— Ну, как жизнь, товарищ Ставров?

— Нормально, — хмуро ронял Александр.

— Та-ак…

Хозяин закидывал ногу за ногу, секунду любовался своим лакированным башмаком и хитровато поднимал густую, кустистую бровь:

— Слышали новость?

— Какую? — настораживался Александр. — Я не знаю, что вы имеете в виду.

— Ну как же, — посмеивался Тер-Адамян, — говорят, группа видных коммунистов подала в Коминтерн жалобу на Ленина и на ЦК. Под этой жалобой подписались двадцать два ответственных работника. Это не шутка.

Он поглаживал смуглой ладонью выбритую до синевы щеку и лукаво косил на Александра влажным глазом.

— Говорят, что они заявили в Коминтерне, что, мол, когда советские рабочие бастуют, то красноармейцы выполняют роль штрейкбрехеров. А? Что вы на это скажете? И еще будто напрямик сказали: вам, дескать, иностранцам, показывают только парады и казенные зрелища, а на самом деле русский рабочий класс возмущен политикой Советского правительства…

Александр уже знал о пресловутом «заявлении двадцати двух», оно его возмутило и встревожило; теперь, слыша это от Тер-Адамяна, он злился:

— Мало ли у нас обывателей, которые болтают всякую чушь!

— Какая же это чушь? — усмехался хозяин. — Об этом говорит вся Москва.

Тер-Адамян недавно устроился на должность юрисконсульта в управлении лесной концессии, вращался в самых разнообразных московских кругах, везде вступал в разговоры, прислушивался, читал в своей конторе иностранные газеты и постоянно был в курсе всех дел.

— Вы напрасно думаете, что мы, обыватели, пользуемся только базарными слухами, — мягко улыбаясь, говорил он Александру. — Мы тоже умеем отделить истину от лжи. Если, например, где-нибудь скажут, что большевистская Россия собирается объявить войну Америке или же Индии, мы знаем — это утка. Но уж, извините, если говорят, что сторонники Троцкого не согласны с линией Владимира Ильича Ленина, тут мы уверены: что-то есть!

Адвокат угостил Александра дорогой папиросой, незаметно окинул испытующим взглядом его простодушное, усыпанное веснушками лицо и спросил как будто невзначай:

— Вы ничего не слышали в своем комиссариате о приглашении Ленина на Генуэзскую конференцию?

— Допустим, слышал, — улыбнулся Александр, — об этом кричат все заграничные газеты.

Тер-Адамян поднялся со стула, постоял у дверей, притворно зевнул.

— Понимаете, если товарища Ленина действительно позовут в Геную, на мировой бирже произойдет черт знает что! Это же будет означать включение Советской России в международную экономическую жизнь…

Как видно, юрисконсульт лесной концессии обладал точными сведениями.

Шестого января 1922 года в Каннах открылось заседание Верховного совета союзников, на котором Ллойд Джордж выступил с утверждением, что мир болен «параличом торговли» и «исцелить его можно лишь в том случае, если сырье и рынки России вновь станут доступными для мира». После длительных споров решено было созвать широкую экономическую конференцию в Генуе и пригласить на нее Советскую Россию.

На следующий день из Рима в Москву была направлена телеграмма, приглашавшая Советское правительство принять участие в Генуэзской конференции.

«Итальянское правительство, — говорилось в телеграмме, — в согласии с Великобританским правительством считает, что личное участие в этой конференции Ленина значительно облегчило бы разрешение вопроса об экономическом равновесии Европы».

Восьмого января Советское правительство сообщило Верховному совету союзников, что оно принимает приглашение на конференцию. Что касается поездки в Геную Ленина, то в советской ноте говорилось:

«Даже в том случае, если бы Председатель Совнаркома Ленин, вследствие перегруженности работой, в особенности в связи с голодом, был лишен возможности покинуть Россию, тем не менее состав делегации, равно как и размеры предоставленных ей полномочий придадут ей такой же авторитет, какой она имела бы, если бы в ней участвовал гражданин Ленин».

Как только сведения о приглашении советской делегации в Геную стали достоянием корреспондентов, все газеты мира тотчас же запестрели напечатанными жирным шрифтом строками: «Ленин едет в Геную!», «Ленин принял приглашение!», «Ленин приглашен в Геную!», «Ленин будет заседать рядом с Ллойд Джорджем!», «Ленин лично не поедет!», «Ленин незаменим в России!».

Реакционная печать не скрывала своего негодования и злословила по адресу Ллойд Джорджа, который решил пригласить Ленина в Геную, объясняя это необходимостью восстановить экономическое равновесие в Европе.

«Нам не приходило в голову, — иронизировал корреспондент „Таймс“, — что восстановление экономического равновесия Европы является специальностью Ленина. Мы вспоминаем, что не так давно королевское и другие правительства — и не только они — считали, что главной специальностью Ленина является не столько восстановление, сколько разрушение капиталистического равновесия».

Оберегая жизнь Ленина, советские люди присылали просьбы не ездить в Геную. Со всех концов страны в Москву стекались эти просьбы, письма, резолюции многочисленных митингов с требованием не включать Ленина в состав делегации. «Мы не можем доверить жизнь Ленина буржуазной охране, — писали тысячи людей. — Если капиталистам так хочется, чтобы товарищ Ленин лично принял участие в конференции, пусть перенесут таковую в Москву».

Двадцать седьмого января в Москве открылась Чрезвычайная сессия ВЦИК, на которой депутаты избрали состав делегации во главе с Лениным. Народный комиссар иностранных дел Чичерин был избран заместителем председателя «со всеми правами председателя на тот случай, если обстоятельства исключат возможность поездки товарища Ленина на конференцию».

Через четыре дня Александр Ставров был вызван в отдел связи комиссариата. Руководитель отдела, пожилой коммунист-фронтовик Снегирев, еще не успевший снять военную гимнастерку, пристально посмотрел на Александра и усмехнулся:

— Неказистый у тебя вид, товарищ Ставров.

— Как? — смутился Александр. — Я не понимаю.

— А что ж тут понимать? До сих пор не можешь расстаться с гимнастеркой, с сапогами. Тебе не надоело?

Заметив на лице Александра улыбку и, видимо, вспомнив, что он сам, руководитель отдела, сидит в такой же гимнастерке, Снегирев махнул рукой:

— Ладно. Надо тебе, Ставров, немного приодеться.

Он снова засмеялся:

— Ты когда-нибудь носил галстук, шляпу, ну и прочие там штуки в этом роде?

— Нет, не носил, — признался Александр.

— Ну так вот, — торжественно сказал Снегирев, — ты, Ставров, поедешь с товарищем Чичериным в Геную! Понятно?

— Как? Один? — испугался Александр.

— Почему один? Разве на такую конференцию посылают одного дипкурьера? Мы отберем группу. Надо только приодеться, основательно подготовиться.

Он черкнул карандашом в блокноте, оторвал листок и подал Александру:

— На вот, иди к товарищу Семенцову, он тебе все устроит. Потом я вызову всю вашу группу для беседы…

В комнате дипкурьеров началось волнение. Снегирев вызывал их одного за другим и отсылал с записками к Семенцову, который тотчас же направлял каждого в мастерскую, где уже были оформлены заказы на костюмы и пальто.

Всю группу отобранных для поездки в Италию дипкурьеров разбили на пары. Александр очень жалел, что в помощники к нему Снегирев назначил не Ивана Черных, как они оба того хотели, а Сергея Балашова, красивого русокудрого комсомольца, сына известного профессора-революционера, погибшего в ссылке. Балашов держал себя несколько особняком, ни с кем близко не сходился, с товарищами разговаривал надменно, и его за это не любили.

Услышав, что его назначили в пару к Ставрову, Балашов подошел к Александру и сказал:

— Ну что ж, если надо, поедем вместе…

Однажды вечером Снегирев созвал отобранных дипкурьеров и заговорил строго:

— Вы знаете, что народ, боясь за жизнь Владимира Ильича, высказался против его поездки в Геную. Но, оставаясь в Москве, Ленин должен быть в курсе всех событий на конференции. Все секретные донесения товарища Чичерина Ленину будете доставлять вы… Все указания Ленина нашей делегации также будете отвозить в Геную вы… Каждый из вас понимает, что это значит. Вам будут вверены документы огромной государственной важности… За границей, — продолжал он, — найдется много охотников похитить, отбить или хотя бы прочитать нашу дипломатическую почту. Они уже готовятся к этому. Вы должны оберегать почту как зеницу ока, не должны оставлять ее без охраны ни на одну секунду, а в случае необходимости до последней капли крови защищать ее силой оружия…

Он говорил долго, так же строго, как и начал. А потом шагнул вперед и закончил совсем тихо:

— Вот что, ребята. Почти все вы знаете, что такое война, бывали на фронте. Так вот, запомните: не было в вашей жизни задачи более сложной и тонкой, чем эта. Надо ее решать по-большевистски. Ясно?

Дипкурьеры ответили:

— Ясно, товарищ Снегирев. Выполним…

Перед отъездом Александру Ставрову посчастливилось. Ему вручили пригласительный билет на открытие XI партийного съезда, и он слышал доклад Ленина.

Съезд начался двадцать седьмого марта. Уже накануне Александр волновался. Он никогда не видел Ленина и готов был отдать все за то, чтобы хоть издали посмотреть на любимого вождя, человека, о котором говорил сейчас весь мир.

Когда Александр, подтянутый и взволнованный, прошел в огромный зал заседаний, он увидел, что у всех делегатов съезда не сходит с лица то же выражение радостного волнения. Зал был битком набит. Тут собрались коммунисты со всех концов страны — молодые и пожилые рабочие, крестьяне, празднично приодевшиеся для этого дня, фронтовики в аккуратно подпоясанных гимнастерках, закаленные в трудной борьбе люди — цвет партии, созданной и воспитанной Лениным.

— Говорят, Ильич будет открывать, — сияя глазами, сказал Александру молодой рабочий в косоворотке.

— Вы точно знаете? — спросил Александр.

— Точно, мне сегодня в Цека сказали.

И вот раздался внезапный, как степной вихрь, грохот аплодисментов. Люди вскочили с мест, застучали стульями, закричали в восторге. К столу президиума шел Ленин.

Александр сидел далеко, но сумел подробно рассмотреть его. Невысокая крепкая фигура. Ленин немного склонил голову вперед и к левому плечу; он точно пробирался сквозь какое-то видимое только ему препятствие. Когда он встал за столом и нетерпеливо взмахнул рукой, пытаясь прекратить овацию, Александр ясно увидел резко очерченное ленинское лицо — рыжеватые усы, подстриженную бородку и неотразимые, пристальные, с характерным прищуром глаза.

— Товарищи! — сказал Ленин. — По поручению Центрального Комитета партии объявляю Одиннадцатый съезд Эр-Ка-Пэ открытым.

Охваченные единым порывом, люди снова поднялись с мест, снова по залу прогрохотали громовые раскаты аплодисментов. Ленин коротко сказал о трудностях минувшего года, напомнил о росте мирового коммунистического движения и выразил уверенность в том, что большевики, сохраняя единство партии, победят все трудности.

После того как были выбраны президиум съезда, секретариат и мандатная комиссия, Ленин начал свой доклад. Его слушали шестьсот восемьдесят семь делегатов и гости-коммунисты, слушали прибывшие приветствовать съезд зарубежные коммунисты. Ленин рассказал о предстоящей Генуэзской конференции, высмеял заграничную газетную трескотню и уверенно заявил, что через Геную или помимо Генуи, но торговые сношения между Советской республикой и капиталистическим миром неизбежно будут развиваться. Потом Ленин перешел к новой экономической политике.

— Задача нэпа, основная, решающая, все остальное себе подчиняющая, — сказал Ленин, — это установление смычки между той новой экономикой, которую мы начали строить — очень плохо, очень неумело, но все же начали строить на основе совершенно новой, социалистической экономики, нового производства, нового распределения, — и крестьянской экономикой, которой живут миллионы и миллионы крестьян…

… Наша цель, — продолжал он, — восстановить смычку, доказать крестьянину делами, что мы начинаем с того, что ему понятно, знакомо и сейчас доступно при всей его нищете, а не с чего-то отдаленного, фантастического, с точки зрения крестьянина, — доказать, что мы ему умеем помочь, что коммунисты в момент тяжелого положения разоренного, обнищалого, мучительно голодающего мелкого крестьянина ему сейчас помогают на деле.

— Слыхал? — задыхаясь, спросил Александра его сосед, степенный партизан-украинец с сивыми усами. — Правильно он говорит. Здорово. Хлебец продавать, детей приодеть. А мужик не дурак, он все чисто разберет…

— Правильно, правильно, — отмахнулся Ставров, не сводя глаз с Ленина, боясь пропустить хотя бы одно слово.

— Мы год отступали, — сказал Ленин. — Мы должны теперь сказать от имени партии: достаточно! Та цель, которая отступлением преследовалась, достигнута. Этот период кончается или кончился. Теперь цель выдвигается другая — перегруппировка сил…

Он заговорил о необходимости научиться управлять государством, рассказал, как мыслится партией перегруппировка сил, призвал к тому, чтобы коммунисты учились руководить торговлей, заниматься повседневными хозяйственными делами.

Последнее Ленин подчеркнул особенно резко.

— Сейчас народ и все трудящиеся массы видят основное для себя только в том, чтобы практически помочь отчаянной нужде и голоду и показать, что действительно происходит улучшение, которое крестьянину нужно, которое ему привычно. Крестьянин знает рынок и знает торговлю. Прямого коммунистического распределения мы ввести не могли. Для этого не хватало фабрик и оборудования для них. Тогда мы должны дать через торговлю, но дать это не хуже, чем это давал капиталист, иначе такого управления народ вынести не может. В этом весь гвоздь положения…

Когда вместе с другими делегатами Александр Ставров вышел из зала заседаний, над Москвой синел свежий мартовский вечер. Уличные фонари неярко освещали облепленные инеем и сверкающие ледяными сосульками деревья. Небо над огромным городом было сине-розовое, оно трепетало отсветами огней, и в его туманной глубине, где-то над крышами высоких домов, звонко каркая, носились вороны, чуявшие приближение весны.

Все в Москве оставалось таким же, как было утром: на тротуарах с метлами и железными ломиками в руках работали одетые в валенки и полушубки дворники; так же проносились в извозчичьих пролетках деловитые нэпманы; так же клянчили, бегая у магазинных витрин, беспризорники. Все как будто оставалось прежним. Но Александру показалось, что после того, как он услышал Ленина, все в городе стало иным. Каждой частицей своего сознания он вдруг почувствовал, что в самом недалеком будущем все это исчезнет — и голодная раскрашенная проститутка на перекрестке, и сытый нэпман в мягкой касторовой шляпе, и крикливые вывески частных магазинов.

Александр и сам не знал, откуда у него появилось это щемяще радостное, неизведанное чувство, чувство, которое охватывает пассажира на перроне, когда вот-вот должен подойти сверкающий курьерский поезд дальнего следования.

Сдвинув буденовку на затылок, Александр шел, улыбался встречным, и ему казалось, что он сейчас услышит призывный паровозный гудок, сядет в вагон и содрогающийся от быстрого движения поезд помчит его, товарищей, Марину в смутно-прекрасный мир.

Он знал, что этот мир еще не создан, еще не существует, но после доклада Ленина он уже навсегда поверил в то, что люди создадут иной мир. Теперь он понимал и верил, как никогда раньше, что в темных, жестоких недрах старого мира, подобно весеннему прорастанию живого семени, совершается неимоверно трудное, невиданное на земле рождение: рождается новый, счастливый век человечества.

2

Над давно не паханными полями, над лиловыми, заснеженными по ложбинам перелесками низко плывут косматые, как нечесаная овечья шерсть, облака. Ночами и рано поутру в затверделых выбоинах полевых дорог белеет ломкий ледок, а днем, когда с юга потянет ветер, земля мякнет, темнеет от влаги, невидимо впитывает струйки талой воды. На покатых буграх, по гребням извилистых балок все больше обнажается бурый суглинок, и только в лесу, накрытый желтой опавшей листвой, еще держится тяжелый снег.

В один из таких ростепельных дней, как раз на Герасима-грачевника, в Огнищанке остановился на привал кавалерийский полк. Три недели этот полк шел от польской границы. В полковом обозе уже давно не оставалось фуража, и сотни коней подбились, спали с тела, а потом один за другим стали околевать на дороге. Командир полка, неразговорчивый, угрюмый латыш с наголо обритой головой, решил оставить несколько десятков коней огнищанским мужикам.

Не слезая с тачанки, он откинул забрызганный грязью плащ, поманил пальцем стоявшего возле хаты деда Силыча и сказал, дожевывая ржаной сухарь:

— Дед! Мы оставим тут тридцать коней. Скажи людям, чтоб развели их по домам.

— Это как же? — не понял Силыч. — Насовсем или же временно?

Командир полка, скрипнув ремнями, махнул рукой:

— Да, дед, насовсем. Все равно подохнут.

Пока толстые кашевары раздавали красноармейцам ячменную кашу, два обозника выпрягли из телег разномастных коней и, размахивая руками, загнали их в рауховский парк. Кони были мореные, с набитыми до крови холками, от худобы у них остро выпирали ребра, а подогнутые, с распухшими коленями передние ноги дрожали.

Услышав, что командир позволил любому, кто хочет, забирать коней, Андрей и Рома кинулись в парк, с помощью оголтело лаявшей Кузи отогнали от табуна двух крайних меринов и, ухватив их за стриженые челки, повели в конюшню. Андрей вел каракового монгольского конька с большой головой и широкой, растертой хомутом грудью. Ромке достался рыжий поджарый дончак с жидкой гривкой и вислым задом, на котором выступали обтянутые иссеченной кожей мослы.

Кони покорно шли за ребятами, хлопали полуоторванными подковами, спотыкались на каждом шагу. Кузя бежала сбоку, принюхивалась, недоверчиво ворчала и с удивлением посматривала на хозяев.

У конюшни ребята напоролись на отца.

— Куда вы? — спросил Дмитрий Данилович.

— Командир, тот, который в тачанке сидит, подарил нам, — неуверенно пробормотал Андрей.

Рома счел нужным добавить:

— Они загнали в парк коней и сказали: «Пусть берет кто хочет».

Дмитрий Данилович пошел к воротам, поговорил с командиром полка и вскоре вернулся.

— Ну что ж, — сказал он, — пусть остаются.

Через час полк ушел, а огнищане сбежались к парку и разобрали коней. Три мерина лежали под деревьями, не смогли подняться, а к ночи издохли. Дед Силыч молча снял с них исполосованные кнутами шкуры.

Рослого гнедого жеребца облюбовал себе Антон Терпужный. Он подошел к парку позже других, бегло осмотрел лошадей и, не говоря ни слова, подошел к жеребцу, лежавшему в отдалении, ударом сапога поднял его на ноги. Но с Антоном столкнулся Николай Комлев. Он тронул Терпужного за руку, приблизил к нему злое лицо и бросил сквозь зубы:

— Отпусти коня, дядя Антон.

— Это ж почему? — набычился Терпужный.

— Потому что у тебя дома добрая пара коней, а у меня ни одного нет. Понятно?

— Ну дак что? — не отпуская конскую гриву, прогудел Терпужный. — Какое мое дело? Я до этого жеребчика подошел первый, значит, он мой. Чего ты встреваешь?

Вокруг них стали собираться мужики. Терпужный выдавил некое подобие усмешки, повернулся к ним:

— Видали вы хлюста? Я веду коня, а он на тебе, перебежал дорогу и за грудки хватает!

— Ты зубы не скаль, — тихо, но настойчиво сказал Комлев. — Я покудова миром тебя прошу: брось коня и вали до дому.

К Терпужному подошел чернобородый дядя Лука. Он положил руку на шею гнедого, слегка толкнул его.

— В самом деле, Антон, отдай человеку коняку. У тебя ж пара кобылиц стоит, и обе жеребые, а у Николая ветер шумит в конюшне. Это ж не по правде выходит.

— Ты, Сибирный, не лезь, — озлился Терпужный. — Вона фершал взял пару коней, ему, значится, можно, а мне нельзя? Это по правде получается?

— У фершала семь душ семьи, а хозяйства никакого, — вмешался дед Силыч, — чего же ты, голуба моя, до фершала равняешься? Ты лучше слушай, чего тебе люди доказывают. Передай коня Кольке и не шебурши.

Озираясь, как затравленный волк, Терпужный размахнулся, изо всей силы ударил кулаком по конскому храпу. Жеребец вскинул голову, попятился, закряхтел от боли. А Терпужный сунул руки в карманы и пошел прочь, загребая сапогами влажные, затоптанные в грязный снег листья.

— Сволочь! — пробормотал Комлев.

Командир полка, как видно, поздно, уже на марше, известил о лошадях председателя Длугача, и тот прибежал в парк, записал каждого, кто взял лошадь, предупредил:

— Ежели только узнаю, что кто-нибудь зарезал или же дуром покалечил коня, так и знайте — отдам под суд ревтрибунала безо всякой пощады. У нас надвигается посевная, а тягловой силы черт-ма. Значит, надо держать курс на этих дарованных нам коней, ими обрабатывать поля.

— А чем же их кормить до посевной? — робко спросил кто-то.

— Можно загнать в лес, нехай пока питаются палым листом, — сказал Длугач, — а там, как зазеленеют травы, другой разговор пойдет.

— От такого питания, как палый лист, конь не только, тоис, плуга, а самого себя не потянет, — проворчал Павел Терпужный.

Но другого выхода не было. У огнищан давно истощились последние запасы сена и соломы, давно был прирезан голодный скот. Только и оставалось, что увести разбитых полковых коней в лес, кормить прошлогодними листьями и этим поддержать до первой травы.

Дмитрий Данилович Ставров разрешил Андрею и Роме ходить в лес вместе с Силычем. Старику тоже удалось добыть худющего булано-пегого меринка, и счастливый дед пообещал ребятам разыскать лучшие места для кормежки.

— Ничего, голубы, — сказал он, — мы этих конячат выходим. Перво-наперво, им надо поскидать подковы, подлечить холки, почистить, как полагается, а самое главнейшее — кормить хоша бы листом и поить вовремя.

Андрей и Рома не отходили от коней ни на шаг. Прикусив губы, они следили за тем, как дед Силыч большими клещами сорвал с побитых конских копыт истертые подковы, как осторожно намазал дегтем вспухшие, кровоточащие, потерявшие шерсть холки, как бережно и ласково стал чистить меринов куском рваной мешковины.

— Копыта у них потрескались — видно, по мощеным дорогам ходили, — озабоченно сказал Силыч. — Надо бы коровьим маслицем копыта смягчить, ну да где же ты ныне масло найдешь? Смажем покудова дегтем да аккуратночко обобьем долотцом…

Вертясь вокруг каракового мерина, робко оглаживая его ладонью, Андрей нащупал привязанную к подрезанному конскому хвосту фанерную бирку, на которой расплывшимися фиолетовыми чернилами было написано «Бой» и стоял номер — 369.

— Это, значит, такое его прозвание, кличка то есть, — объяснил Силыч. — Ты его, Андрюха, так и зови. Войсковые кони завсегда до своего имени-прозвания привычны.

— А у моего тоже есть досточка, и написано «Жан»! — с восторгом сообщил Рома.

— Ну дак что ж, раз написано, значит, Жан и есть, — снисходительно кивнул дед.

Ему, должно быть, очень хотелось узнать кличку своего чубарого, но он для солидности помедлил, а потом не выдержал и сказал ребятам:

— Давайте до моего сходим, поглядим, какая у него фамилия.

Они пошли в низкую дедову конюшенку, ощупали пышный хвост понуро стоявшего мерина, но, кроме привязанного к пасме белых волос обрывка шпагата, ничего не нашли.

— Смотри ты, какая оказия получается, — сокрушенно развел руками Силыч, — гдей-то, видать, угораздило его потерять бирку. Ну, не беда. Мы ему покрасивше фамилию дадим, чтоб не обидно было…

На рассвете дед побудил ставровских ребят, и они, позевывая и ежась от холода, пошли в конюшню. При их приближении оба мерина тихонько заржали. Силыч надел на них сшитые ночью недоуздки, ласково чмокая, вывел коней во двор, вложил в руки ребят веревочные поводья.

— Ведите, да помаленьку. На дороге склизко, а я их расковал, как бы ишо не попадали.

Дед забежал домой, вывел своего чубарого и пошел с Андреем и Ромкой к лесу. Кони шагали осторожно, часто останавливались и подолгу стояли, тяжело дыша и опустив головы.

— Загнанные конячата, — огорченно сказал Силыч, — и на передок покалечены. Это от запала. Тут уже ничего нельзя поделать, ноги им сгубили…

Когда пришли в лес, совсем рассвело. В лесу не было ветра, остро пахло влажной дубовой корой. На первой же поляне Кузя подняла тощего русака, и он, желтея сбитой на лежке шерстью, высоко вскидывая зад, понесся по ложбинке в кусты и пропал в белесом тумане. Над густыми зарослями молодого дубняка взлетели и потянули в низину первые грачи.

Силыч снял с коней недоуздки, свистнул, махнул рукой:

— Нехай идут! Ежели бы они на коней были похожи, их надо бы спутать, а эти, бедняги, никуда от нас не денутся. Им небось и ходить трудно.

Он повернулся к ребятам:

— Замерзли? А мы сейчас костерок разожгем, погреемся. Ну-ка, собирайте сушняк!

Через полчаса на поляне жарко горел костер. Сухо потрескивали сучья, пахучий дымок белым столбом поднимался к небу. Андрей и Рома согрелись, отодвинулись от костра.

Кони походили, пофыркали, стали нехотя подбирать палые листья, шевеля их мягкой подвижной губой.

— Так-то, голубы мои, — глядя на огонь, сказал дед Силыч, — каждая живая тварь все чисто понимает, только сказать не может. Вот возьмите, к примеру, эти конячата или же ваша Кузя. Встрелись они на вашей дорожке, ласку от вас получили и от разу вроде породнились с вами. Ить у них все устроено аккурат так же, как и у вас: и печенка работает, и сердце стукает, и кровь течет по жилам. Ежели у них боль какая, они стонут и даже плачут, ежели радость — смеяться можут, это по ихним глазам видать. Так же они и деток родят, все равно как и люди, так же трудную свою службу справляют, а когда смерть приходит, помирают, однако, как и мы…

— А мой Жан приведет лошат? — спросил Ромка, заглядывая деду в глаза.

— Дурачок ты, Роман, — засмеялся Силыч. — Ить твой Жан мерин, жеребец холощеный, а для рождения лошат матка требуется, кобылица…

Лежа на отцовской стеганке, Андрей вдыхал запах коры, дымка, солоноватого конского пота, вслушивался в то, что говорил дед Силыч, и сам не мог понять: отчего все кругом так хорошо, почему хочется валяться на прожженной, пропахшей гарью телогрейке, хочется смотреть, как в сизом, совсем близком небе, свиваясь в темные клочья, набухают влагой, медленно плывут куда-то по-весеннему низкие облака? Он лежал, шевелил хворостиной обгорелые сучья в костре, переворачивался на живот и украдкой, чтоб не видели дед и Ромка, жадно принюхивался, как пахнет сырая, еще не отмякшая, белеющая множеством корешков земля.

— А ты, Андрюха, чего землю носом роешь? — усмехнулся дед Силыч. — Земля, она, голуба моя, тоже живая. Правда, правда! Она ить и воду пьет, и родит, и спать на зиму ложится, а весной обратно просыпается…

Кроме деда и ставровских ребят в лес водили коней многие огнищане — Николай Комлев, дядя Лука, Павел Терпужный, Кондрат Лубяной. Они часто сходились где-нибудь на поляне, сгребали кучи листьев, расстилали армяки и полушубки и, усевшись поудобнее, заводили разговор о разных делах: о недавней войне, о земле, о трудном времени.

А время действительно подходило трудное. Чем теплее пригревало мартовское солнце, чем ближе к весне подходили дни, тем беспощаднее и острее давал себя знать голод.

На огнищанском кладбище каждую неделю кого-нибудь хоронили. Из Пустополья приезжал одряхлевший, желтый, как свеча, поп Никанор. После прошлогоднего ранения у него плохо двигалась правая рука. Он судорожно махал погасшим кадилом, угрюмо читал молитвы и уезжал, не сказав никому ни слова.

Зато отец Ипполит никогда не пропускал случая поговорить с людьми. Стоя над гробом, он вдруг поворачивался к толпе и ронял как бы невзначай:

— Вот… сбывается все, что сказано в писании… Забыли небось? А ведь в писании писано: «И стал я на песке морском и увидел выходящего из моря зверя. И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно, и дана была ему власть». Слышите? И дальше сказано, что зверь имеет рог и начертание на правой руке…

Ипполит горестно смотрел на посинелое лицо мертвеца, вслушивался в бабий вой и говорил, картинно подняв руку:

— Разве не сбылось это все? Вышел на нас зверь, и рог у него на суконной шапке, а начертание на рукаве — багряная звезда. Вы сами видите, богохулен этот зверь, и власть ему дана, и губит он голодом всех христиан…

Бабы плакали, целовали отцу Ипполиту пахнущую душистым мылом руку и расходились по домам, уныло опустив закутанные платками головы.

— Правильно поп говорит, все пропадем, — всхлипывали они.

В ночь под благовещенье, двадцать пятого марта, в Огнищанке произошел случай, который чуть не стоил жизни председателю сельсовета Длугачу. Виною всему была старая Шабриха, жена многодетного бедняка Евтихия Ивановича Шаброва.

Евтихий Шабров жил в низкой, длинной, как сарай, избенке. Старший сын Шабровых, Петр, только недавно вернулся из армии, спутался с гулящей соседской девкой Даркой и ушел с нею в деревню Калинкино. Средние дочки-подростки, Лизавета и Васка, помогали по хозяйству, а четверо малых детей невылазно сидели на печи.

В доме хозяйничала Шабриха, изнуренная трудной жизнью, злая баба. Высокая, сгорбленная, с тонкими, как палки, ногами, она целый день возилась то в избе, то в подворье, сердито покрикивала на безответного мужа, смертным боем избивала детей и никогда ни с кем из огнищан не говорила ни слова. Если ей случалось встретить кого-нибудь на улице, она закрывала платком бескровные, плотно сжатые губы и отворачивалась.

Огнищанские старухи в один голос говорили, что Шабриха ведьмует, что она все может — накликать на человека порчу, отнять у коровы молоко, сглазить младенца.

Эта самая Шабриха, когда у нее в один день померли двое меньших мальчиков, затеяла страшную историю. Вечером под благовещенье она ходила по дворам, вызывала к воротам старух и бормотала угрюмо:

— Надо обпахать деревню… Запречь в плуг беременную бабу и на ней обпахать. Иначе подохнем… Я знаю… Мне видение было…

Старухи плакали, шушукались, всплескивали руками, бегали по избам, что-то готовили.

В эту ночь почти все мужики ушли в лес с конями. Снег уже стаял, и земля лежала черная от влаги, вязкая и холодная. С вечера над прудом взошла красная луна, но потом из-за леса подул ветер, и по звездному небу загуляли темные обрывки туч.

Дед Силыч с Андрюшей Ставровым пасли своих меринов на ближнем краю леса. Ромка на этот раз остался дома. Андрей, прижавшись к Силычу, сладко спал под теплым дедовым армяком. Неподалеку в гущине монотонно пофыркивали кони.

Вдруг Андрею показалось, что где-то очень далеко зазвучал и растаял слабый, дребезжащий звук. Он толкнул локтем Силыча:

— Деда! Что это?

Силыч зевнул, скинул с себя армяк, прислушался. В деревне кто-то яростно бил по жести. Сквозь голые ветви дубков видно стало, как возле Огнищанки, на выгоне, замельтешили огни.

— Что за нечистый дух? — протер глаза Силыч. — Чего там стряслось? Может, пожар? А тут, как на грех, все мужики далеко ушли. Чего ж нам делать, Андрюха?

Он вскочил, растерянно затянул ремешок на штанах.

— Давай-ка побежим, поглядим, чего там деется. Кони никуда не уйдут, а мы мигом назад.

Сунув тяжелый армяк под кусты, они побежали в деревню. За ними кинулась встревоженная собака.

Добежав до кладбища, дед Силыч и Андрей остановились как вкопанные.

Мимо кладбища, освещенная конопляными факелами, с вилами и косами медленно двигалась толпа огнищанских баб. В середине глухо гудевшей толпы, просунув голову в хомут, наклонясь вперед и волоча за собой плуг, шла голая Матрена Кущина, жена уехавшего в лес Петра. Волосы ее растрепались, закрыли лицо, одна рука сжимала ременную постромку, а другая, бессильно опущенная, моталась, как неживая. Матрена была беременна, на шестом месяце, ее выпуклый живот жутко розовел, из-под хомута выпирали тугие, тяжелые груди. Четыре худые женщины, припряженные с боков, по две с каждой стороны, помогали Матрене тащить плуг. Одна, в разорванной кофте, простоволосая, придерживала плуг за чепигу и пригоршнями бросала в борозду зерно. Остальные бежали вприпрыжку, колотили кулаками в тазы, в ведра, в облупленные чугуны, размахивали зажженной конопляной куделью, хлопали кнутами.

Сзади всех, семеня босыми ногами по темной нити борозды, шла старая Шабриха. Задрав голову, обратив к небу залитые слезами глаза, она сипло, натужно подвывала:

— На крутой горе высоко-ой кипят котлы кипучие… В тоих котлах кипучи-их… горит огнем негасимым… всяк живот поднебесный…

Шабриха спотыкалась, тонкими руками ловила воздух, в груди у нее клокотало, хрипело, а из открытого рта вырывался всхлипывающий вой:

— Вокруг котлов кипучи-их стоят старцы старые… Поют старцы старые… про живот, про смерть, про весь род человечий…

Женщины с плугом медленно прошли мимо кладбища, и следом за ними по затоптанным бурьянам потянулась еле заметная в темноте кривая борозда.

— Чего это они? Побесились? — испуганно зашептал дед Силыч.

Андрей окаменел возле кладбищенского плетня. Перед его глазами, освещенная огнями, все еще стояла страшная, пугающе-прекрасная фигура запряженной в плуг Матрены. Впервые в жизни он так близко увидел голую женщину, ее живот, плечи, ноги. Он слышал истошные крики, хлопанье кнутов, нудное дребезжанье ведер, и ему захотелось кинуться в воющую толпу, припасть к Матрене, снять с ее шеи тяжелый хомут и, плача от гнева, бежать с ней куда-нибудь в лес, подальше от этих криков и грохота.

Когда женщины повернули от кладбища к деревне, к ним подбежал полураздетый Илья Длугач. Он остановился, поднял руки и закричал:

— Стойте! Куда ж это вы? Очумели? Стойте, вам говорят!

Он кинулся на толпу, попытался остановить передних, отшвырнул кого-то в сторону. Вдруг среди стуков, сопения и возни раздался пронзительный женский вой:

— А-ааа! Вот он самый, зверь рогатый! Бе-ей его!

Среди пляшущих огней мелькнули косы, вилы, топоры.

Длугач метнулся назад, сбил кого-то с ног и, преследуемый ревущей, осатанелой толпой женщин, побежал в деревню.

К утру все стихло. Вокруг Огнищанки, от пруда до рауховского парка, через старые огороды и лощинки, по скату холма, опоясывая избы замкнутым кругом, чернела неглубокая борозда.

— Ноне через эту борозду до нас не пройдет ни смерть, ни мор, ни голод, — облегченно вздохнула старая Шабриха.

На заре из леса вернулся с лошадьми Петр Кущин. Ему рассказали обо всем, что произошло ночью, и он смертным боем избил Матрену. Илья Длугач попробовал поговорить с женщинами, но они, завидев его, надвигали на глаза платки и отворачивались.

3

В просторном бревенчатом бараке тускло светит подвешенный к потолку керосиновый фонарь. На стенах барака вытертые до блеска пилы, в углу свалены грудой тяжелые топоры, ломы, лопаты. На широких деревянных нарах тощие, залежанные матрацы, а под матрацами русские и австрийские винтовки, немецкие карабины, казачьи клинки, брезентовые подсумки с патронами.

Вокруг барака, на крутых склонах гор, чернеет непроходимый лес, а в заваленной снегом лесной чащобе вырыты низкие, дымные землянки. В землянках вповалку спят, ворочаются наморенные казаки.

В офицерском бараке тоже дымно и темно. Но тут от стены до стены протянулся стол, в углу стоит самодельный жестяной умывальник, рядом вешалка, на которой висят шинели, плащи, стеганки, а слева сложенная из дикого камня печка.

Сидевший у печки человек в защитном френче зевнул, подошел к нарам:

— Не спишь, Максим?

— Какой там, к черту, сон! — глухо отозвался с головой накрытый шинелью Максим Селищев. — В боку лемит — сил нет. Должно быть, простыл я давеча. Надо бы спирта с перцем хлебнуть, да где его возьмешь?

Он откинул с худого смуглого лица полу шинели.

— А ты, Гурий, чего не ложишься?

Высокий Гурий Крайнов почесал густо заросшую светлыми волосами грудь, стиснул большие губы, зашагал по бараку.

— Не спится мне, Максим. Осточертело все, тошно глядеть на этот дурацкий лес, на каторжную работу, на всю нашу вшивую казару.[5]Казара — пренебрежительное прозвище донских казаков. На кой мне ляд братушки болгары и их лесные промыслы? На Лемносе и то веселее было, там хоть подобие армии оставалось — форма, поверки, звания. А тут казаки превратились в батраков-лесорубов.

— Мы ведь сохранили оружие, — сказал Максим, зевая.

— А что толку? — отмахнулся Крайнов. — Ходишь по просеке и оглядываешься, как бы тебе какой-нибудь казачок не всадил пулю в спину, как есаулу Самсонову… Нет, братец мой, благодарю покорно! Пройти всю германскую и гражданскую, а потом сковырнуться от пули нашего раздорского или кочетовского[6]Раздорская, Кочетовская — казачьи станицы на нижнем Дону. обормота не очень заманчиво. Будь они прокляты!

— Что ж ты думаешь делать? — равнодушно спросил Максим.

Крайнов скинул с плеч засаленные от пота подтяжки, присел на нары, наклонился к Максиму:

— Думка у меня такая: послать к чертовой матери эти болгарские леса и мотнуться в Сербию. В пограничной страже служат кавалеристы нашего генерала Барбовича, они любого пропустят за бутылку ракии.[7]Ракия — болгарская водка.

— Ну а в Сербии что ты будешь делать?

— В Сербии, братец мой, дело найдется, — оживился Крайнов. — Там поселился наш верховный, он, говорят, что-то готовит. Во всяком случае, у него можно получить стоящую работу.

Максим вздохнул:

— Ложись спать, Крайнов, завтра рано вставать…

Он повернулся на бок, прикрыл голову шинелью, долго слушал, как по бараку шагает есаул Крайнов, и невеселые, тягучие, как смола, мысли стали одолевать его. «Пусть делает что хочет, — подумал он о Крайнове, — все равно один конец. Видно, наши косточки тут погниют…»

После трехмесячного пребывания на острове Лемнос, где на сыпучих песках и на красной глине покатых холмов осталось много казачьих могил, сложенных из дикого камня, бывший хорунжий Гундоровского полка Максим Селищев вместе со всеми донцами попал в Болгарию. Болгарское правительство согласилось принять эмигрантов-белогвардейцев с одним условием — чтобы они разоружились, распустили войсковые соединения и жили на положении «свободных беженцев». Эти условия были приняты, но белогвардейские части припрятали винтовки и пулеметы и под видом «рабочих команд» сохранили роты, эскадроны и даже полки. Правительство смотрело на все это сквозь пальцы, полагая, что «белые руснаки» помогут ему в борьбе против коммунистов.

В Великом Тырнове разместился штаб генерала Кутепова. Сам генерал снял в тырновском предместье маленькую дачу, но в городе, на стене дома № 701 по улице Девятнадцатого февраля, приказал в назидание солдатам и казакам прибить вывеску на французском языке: «Tribunal militair du 1-er corps de l’armée Russe».[8]Военный суд 1-го корпуса Русской армии. Этот «tribunal militair» приговаривал к расстрелу любого «добровольца», осмелившегося покинуть официально не существовавшую армию.

В Севлиеве расположился со своим Дроздовским полком двадцатисемилетний генерал Туркул, недавний юнкер, человек сатанинской отваги, жестокости и наглости. Он держал с собой «безрукого черта», генерала Манштейна, который помогал ему устраивать в Севлиеве дикие оргии.

Полуголодные солдаты и казаки разбредались по Болгарии в поисках куска хлеба. Они работали на угольных шахтах Перника, строили шоссе в Татар-Пазарджике, рубили лес в Балканских горах близ селений Гебеш и Джефер, обрабатывали свекловичные плантации в Дольней Ореховице. Они мотались по нищенским болгарским околиям, одетые в мундиры и френчи всех армий мира, озлобленные, пьяные, плачущие горькими слезами странников-попрошаек.

И все же донской атаман генерал-лейтенант Африкан Богаевский держал казаков в узде, вылавливал и расстреливал бегунов, под видом рабочих артелей посылал на лесные промыслы целые эскадроны. Он разослал по полкам секретный приказ, в котором писал:

«Невзирая на все невзгоды и тяжелые испытания, русская армия, в состав которой неразрывно входит Донской корпус, сохранила свои кадры. Когда Россия призовет к исполнению святого долга, в ее стальные ряды вольются все, кому дороги честь и свобода родины, все, которые с оружием в руках готовы идти на ее защиту. Поэтому приказываю немедленно произвести регистрацию всех военнослужащих и списки их направить мне».

Африкан Богаевский, сидя в комфортабельной квартире, болтал о родине, свободе, чести, то есть произносил самые высокие по смыслу слова, но те, к которым он с ними обращался, перестали верить атаману, потому что главным для них было добыть пищу, постирать белье и вернуться к покинутым в России семьям.

— Нехай господин атаман сам воюет, — хмуро говорили казаки, — а мы нынче и без него обойдемся…

— Он нам хлеба не даст…

— И детишков наших не воспитает.

— Пущай он повесится на осине вместе с атаманшей…

Так думали казаки-станичники, так думал и хорунжий Максим Селищев. Каждое утро он делал одно и то же: поднимал в землянках недовольных казаков, вместе с ними выпивал кружку заправленного свекольным соком кипятку, съедал черствый огрызок кукурузной лепешки и уводил взвод в лес, на делянку. Максим не отказывался от работы, как другие офицеры-гундоровцы. Он сам брал пилу, звал своего напарника, старого усть-медведицкого казака Никиту Шитова, и до вечера пилил с ним толстые, неподатливые ели и сосны.

Вокруг неумолчно стучали топоры, вжикали пилы. На затоптанный снег падали сырые, пахнущие смолой опилки. На полянах дымились костры, в них потрескивала, сгорала зеленая хвоя. Максим закрывал глаза, всей грудью вдыхал горьковатый смолистый запах и вспоминал о рождественской елке, о детстве, о далекой придонской станице, милой и отныне недоступной.

— Ну что, Шитов, — спрашивал он молчаливого урядника, — не скучаешь по станице?

Шитов вытирал ладонью пот, гладил рукой рыжеватую с проседью бороду и вздыхал, как запаленный конь.

— Как же, Максим Мартыныч, не скучать? — угрюмо говорил он. — Известное дело, скучаю. Ить она у меня одна, Усть-Медведицкая станица. Там ить баба осталась, дочка, там родители схоронены…

— Ничего, Арефьич, — ронял Максим, — ты-то, может, и увидишь когда-нибудь свою станицу, а вот я — никогда.

— Это отчего?

— Ну как же… Ты простой казак, тебя красные простят, а я офицер, хорунжий. Куда мне? Сразу скажут: «Золотопогонная сволочь, контра, палач…»

— Да ить ты, Мартыныч, ни в каких карателях не состоял, — резонно замечал Шитов, — чего ж тебя палачом именовать? Обратно же, и казаки поручительство за тебя дадут. Ты ить ни разу никого не ударил, не обидел, работаешь с простым народом…

Максим посматривал на суровое, каменное лицо старика, спрашивал с дрожью в голосе:

— А что, Шитов, казаки наши небось собираются до дому, только про это, должно быть, и думают?

— Так точно, Максим Мартыныч, — признавался Шитов, — казаки думку имеют вернуться. Есть, известно, такие, которые боятся красных, а мы про Дон день и ночь гадаем. Нам без земли и без родни невозможно…

Так думали казаки. Они писали домой письма, месяцами ждали ответа, тихо и упорно говорили о возвращении.

Иначе вели себя офицеры. Вечером, после работы, собираясь в бараке, они заводили бесконечный разговор о близком походе на Россию. Особенно горячился при этом одностаничник Селищева командир третьей сотни Гурий Крайнов. Грубоватый, резкий, он бегал по бараку, кричал притихшим товарищам:

— Вы трусы, холопы! Вам бы только бабу под бок, канарейку и гитару. Смотреть на вас тошно! Красные нахлестали вам морды, и вы заскулили, стали погоны сбрасывать, на работу пошли, как самые завалящие батраки…

— Ты там полегче на поворотах, — увещевал Крайнова лысоватый сотник Юганов. — Не забывай, что перед тобой офицеры, а не шпана!

Крайнов багровел.

— Офицеры! Дерьмо вы, а не офицеры! В лес попрятались, рабочими стали. Вот генерал Покровский собирал охотников для десанта в Совдепию — хоть один из вас пошел? Ни один. Я не мог идти, потому что меня тиф корежил, а вы почему в кусты полезли?

— А ты иди сейчас, — усмехался Максим. — Покровский еще не начал свою операцию. Он все к моторной яхте приценивается и команду набирает. У тебя время еще есть.

Крайнов сердито махал рукой:

— Нет, братцы, теперь я иное задумал. Ну его к черту, Покровского, у него масштабы не те. Допустим, высадится он в Одессе или Новороссийске, перережет десяток большевиков и умотает сюда, в Болгарию. Какой из этого толк?

Он яростно швырял на нары френч и оглядывался на дверь.

— Тут другое намечается. Я получил письмо из Сербии. Молодой сербский король Александр не случайно пригрел в Белграде эмигрантов. Он ведь родственник нашего покойного Николая, воспитывался в Петербурге.

— Ну и что?

— Теперь Александр мечтает о русском троне. — Крайнов понижал голос до шепота: — Он сговаривается с Врангелем о походе. Мне писал один друг по фронту: вали, говорит, Гурий, к нам, мы с Врангелем не пропадем…

Офицеры посмеивались, недоверчиво покачивали головами, говорили о генералах, о России, о водке и женщинах, но никто не выражал желания отправиться с Крайновым в Сербию.

— Твой Врангель балда! — вспылил однажды Максим, — Уж если он просадил Крым, имея огромную армию, то с кучкой пьяных бездельников и подавно ничего не сделает. Все это пустая болтовня…

К полночи в бараке становилось тихо. В печке потрескивали дрова, под потолком, в сизом облаке табачного дыма, тускло светился фонарь. Стоял крепкий, как спирт, запах мужского пота, влажных портянок, немытого тела. Максим долго ворочался, думая о Марине, о станице, вспоминал обидные слова Крайнова. «Нет, — думал он, — старый Шитов прав, надо собираться домой, хватит! А Крайнов? Что ж, Крайнов по-своему тоже прав. У него ненависть к большевикам, у меня ее нет. Зачем мне Врангель? Пусть Крайнов идет к Врангелю, а мне пора домой, в станицу…»

Он думал так, и вместе с тем страх леденил его грудь, черной кошкой скреб сердце, шептал на ухо: «Иди, иди! А чекисты свяжут тебя, увезут в поле и шлепнут, как бешеную собаку. Если тебе этого хочется — иди…»

Лежавший рядом с Максимом Крайнов тоже мучился бессонницей. Но он думал не о России, не о жене, которую оставил в далекой Кочетовской, не о друзьях. Его беспокоило другое: как пробраться в Сербию, увидеть Врангеля и сразу попасть в привычную с детства обстановку полковой жизни? Есаул Крайнов искренне верил в свое высокое назначение и считал, что никто другой не сумеет помочь Врангелю начать большую игру, в которой снова будут боевой азарт, свобода, вино — все, к чему привык и что больше всего на свете любил молодой есаул.

С мыслью о Врангеле Крайнов засыпал…


Барон Врангель действительно готовился, но совсем не к тому, о чем мечтал в лесном бараке незнакомый ему есаул.

Потеряв армию, Врангель поселился в Топчидере, дачном пригороде Белграда, где приобрел похожую на дворец виллу. Генерал мог не стеснять себя — в руках у него оказались неисчерпаемые средства.

Еще в 1917 году в кубанский город Ейск была эвакуирована петроградская ссудо-сберегательная касса. Сокровища этой кассы — золото, серебро, хрусталь, картины — по приказанию Деникина увезли из Ейска в югославский порт Катарро. Тут ценности поступили в распоряжение бежавшего в Сербию барона Петра Николаевича Врангеля. Барон решил распродать все эти ценности — от золотых иконных риз до серебра Петроградского монетного двора.

Маклерами были барон Тизенгаузен и князь Долгоруков. Они быстро нашли покупателей. Англичане купили семьдесят ящиков серебра по пятнадцать пудов каждый, а богатые американцы решили приобрести основные ценности. Но, боясь огласки, предупредили Врангеля:

— Все драгоценные изделия надо обратить в лом, чтобы не осталось никаких следов.

— Хорошо, — сказал барон, — мы все превратим в лом.

Для этой секретной «работы» Врангель пригласил сорок строго проверенных офицеров, и они трудились два месяца — ломали золотые часы, сплющивали топорами кофейники, портсигары, вазы, подносы, гнули клещами ножи и ложки, вынимали из иконных риз изумруды и рубины, разбивали молотами похоронные венки. Американский пароход увез из Катарро в Нью-Йорк семьсот ящиков. Барон Врангель получил за это пятьдесят миллионов франков и начал исподволь осуществлять свой тайный план.

Топчидерская дача Врангеля стала центром секретной деятельности русских белогвардейцев. Тут проводили ежедневные совещания ближайшие помощники «верховного главнокомандующего» — ведающие врангелевской контрразведкой генералы Климович и Глобачев, полковники из контрразведки Рязанов, Тарасевич, Кашкин. Сюда приезжали Кутепов, Богаевский, Улагай, Покровский, Туркул.

На этой скрытой от людских взоров даче была организована террористическая группа «Белая рука», перед которой Врангель поставил цель уничтожать деятелей Советского государства. Генерал Улагай создал тут «отряд 69» — банду отпетых авантюристов — для «наиболее важных операций», то есть для убийств, диверсий, поджогов, провокаций.

Сюда, на топчидерскую дачу, протянулись нити из Парижа, Лондона, Берлина, Нью-Йорка, Харбина. Здесь знали всё: чем закончился съезд монархистов в Рейхенгалле и с какой лекцией выступил профессор Милюков, приглашенный для антибольшевистских докладов в Америку; чем занимается в мюнхенском имении майора Кохенгаузена донской генерал Краснов и за что китайцы посадили в тюрьму сибирского атамана Бориса Анненкова; здесь были в курсе сложной, скрытой возни на всех политических задворках Европы, Азии и Америки.

Время от времени «верховный главнокомандующий» назначал приемы. В большой зал топчидерской дачи съезжались бывшие сенаторы, генералы, фрейлины, царские дипломаты. Престарелый митрополит Антоний у раскладного алтаря служил панихиду по убиенному российскому самодержцу и всем членам царского дома, павшим от руки «крамольников».

Перед панихидой стройный ротмистр-адъютант распахивал тяжелую внутреннюю дверь и возглашал, мягко грассируя:

— Его высокопревосходительство!

Барон Врангель входил в зал в белой черкеске с золотыми газырями, с малиновыми отворотами на рукавах, высокий, молчаливый, недоступный. Чуть позванивая шпорами, он становился впереди и задумчиво опускал голову с сияющим пробором. Лицо у него было длинное, строгое, с беспощадными темными глазами и резким, оттененным усами ртом.

— Бог мой, какой рыцарь! — шептали дамы, посматривая на статную фигуру «верховного».

— Он поведет нас и победит…

— Он спасет бедную, заблудшую Россию…

Истово воздевая руки, молился митрополит Антоний, изящно кланялись и крестились дамы, шептали молитвы одетые в мундиры и фраки старики, и всем им казалось, что благоухающий духами человек в белой черкеске только скажет слово — и сразу вернется доброе старое время: повалятся на колени покорные русские мужики, молча поплетутся в тюрьмы революционные рабочие, исчезнет Ленин…

На банкете Врангель поднимал наполненный шампанским хрустальный бокал с императорским вензелем и говорил резким голосом:

— Верьте, господа! Верьте в то, что распятая большевиками Россия будет снята с креста. Так будет, господа, ибо светлое знамя белого движения держат чистые руки…

А после банкета, когда расходились по домам подвыпившие гости, Врангель уединялся в кабинете и диктовал почтительно изогнувшемуся генералу Климовичу:

— Пишите, генерал: «Ввиду того, что советские представители приглашены на конференцию в Геную… у нас появилась возможность… ликвидировать видных большевистских деятелей — Чичерина, Воровского, Литвинова, Красина и других… Соответственно с прилагаемым списком…»

Врангель поднимал к глазам руку, сгибал пальцы и, рассматривая остро подрезанные ногти, продолжал тихо:

— Наша рука… должна стать карающей десницей… Поименованных в списке большевистских эмиссаров мы уничтожим любым способом: взрывом поезда, который будет следовать в Геную через Германию… или надлежащими действиями отдельных лиц, вооруженных револьверами с разрывными пулями…

Однажды вечером генерал Климович доложил Врангелю, что прибывший из Болгарии есаул Гундоровского казачьего полка Гурий Крайнов просит принять его по весьма важному делу.

— Я с ним беседовал, — сказал Климович. — Этот человек может принести немалую пользу. Он готов на все и желает только получить личное одобрение вашего высокопревосходительства.

— Хорошо, — кивнул Врангель, — попросите его.

Не вставая из-за стола, барон протянул вошедшему Крайнову руку, зорко взглянул в изможденное лицо есаула и сказал, значительно растягивая каждое слово:

— Мне доложили о вас. Я ценю ваше желание послужить делу спасения родины. Мы предоставим вам возможность совершить святой подвиг.

Он повернулся к стоявшему у стола генералу Климовичу:

— Выпишите есаулу три тысячи динаров, прилично оденьте его и познакомьте с этим…

— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! — щелкнул каблуками генерал Климович.

В этот же вечер Крайнова вежливо проводили в отдельный флигель, скрытый в глубине сада. Там его встретил высокий человек с лошадиным лицом и водянистыми, безжизненными глазами. С трудом ворочая длинной челюстью, поглаживая зализанные остатки белесых волос, человек сказал Крайнову деревянным голосом:

— Мы поедем вместе с вами. Меня зовут Морис Морисович Конради. Заходите, пожалуйста.

4

В то время мыкался, скитался по земле бедствующий народ. Тысячи немцев, чехов, австрийцев, китайцев, болгар, эстонцев бежали за океан, в Америку, а там их томили в карантинных тюрьмах на острове Элис-Айленд, прозванном «Островом слез»… Тысячи эмигрантов — итальянцы, японцы, французы, ирландцы, сербы — умирали от дизентерии в Бразилии, Канаде, Аргентине. Тощие, как скелеты, покорные судьбе, тысячами гибли голодные индусы. Мексиканцы, негры, поляки откочевывали в Оклахому, Техас, Миссури, жили в товарных вагонах, умирали под мостами от тифа. Американцы-батраки бродили по картофельным полям Вайоминга и Монтаны, ползали в воде на плантациях Хеммонтона, питались гнилой требухой, спали в ящиках на берегу озера Мичиган.

Многие люди верили в то, что всемогущий бог в незапамятные времена сотворил мир. Они чтили священные книги, в которых было написано, что бог создал мужчину и женщину и сказал им: «Наполните землю и господствуйте над ней, и обладайте рыбами морскими, и зверями, и птицами небесными, и злаком, порождающим семя, и деревом плодоносящим».

Однако люди не обладали ничем — ни землей, ни рыбами, ни злаками. Всеми богатствами владели немногие, те, у которых были деньги и власть. Для того чтобы удержать в своих руках земные блага, эти немногие сталкивали народы, затевали войны, убивали, калечили, грабили, истязали людей.

Устами своих священников, философов, учителей они внушали людям, что существующий строй установлен господом богом, и сотни миллионов разрозненных, забитых, голодных, бесправных людей долго и тщетно искали выход.

Выход был найден в России. Русская революция зажгла для человечества первую путеводную звезду.

Мировая буржуазия хотела убить революцию «крестовым походом» четырнадцати держав, вооруженными до зубов белыми армиями, бесчисленными бандами, террором. Это не удалось. В кровавых сражениях свободные народы России отстояли свою страну. Тогда буржуазия окружила молодую республику «санитарным кордоном», попыталась удушить ее голодом. Но и это не сломило силу и волю сбросившего ярмо народа. В нечеловеческих страданиях и нищете советский народ начал творить на своей разоренной земле новый мир. Капиталисты предприняли третью, не менее губительную попытку: пользуясь голодом и разрухой, они решили навязать Советской России колониальный режим, опутать ее бывшими царскими долгами, концессиями, арендами, кабальными договорами, сбить с социалистического пути, «переродить», вновь повернуть на путь буржуазного развития.

Для этого советская делегация была приглашена на Генуэзскую конференцию.

Двадцать седьмого марта московские рабочие и красноармейцы вышли на вокзал проводить советских делегатов. Делегация должна была следовать по заранее установленному маршруту: Рига — Берлин — Генуя.

Стоял ясный, холодный вечер. Мостовые и тротуары сверкали скользкой наледью. На розовом небе бледно светились звезды. С хрустом давя тонкий ледок, по улицам проносились редкие автомобили.

Александр Ставров, одетый в просторное драповое пальто и шляпу, приехал на вокзал раньше срока. Он поставил небольшой саквояж в купе и вышел на перрон.

По перрону в одиночку и группами прогуливались рабочие, молодые красноармейцы. По всем направлениям рыскали дотошные продавцы пирожков, булок, баранок.

Красноармеец с забинтованной рукой, заметив стоявшего у вагона Александра, подошел к нему и спросил грубовато:

— Ты, товарищ, делегат или же из публики?

— Я не делегат, но еду с делегацией, — неохотно сказал Александр.

— А кто ж ты будешь?

Чувствуя себя стесненно в непривычной одежде и досадливо поглядывая на красноармейца, Александр объяснил:

— Я дипкурьер.

— Понятно, — кивнул красноармеец.

Он подошел ближе, провел здоровой рукой по начищенной до блеска медной ручке вагона и тронул Александра за рукав:

— Так вот что я тебе скажу, товарищ. Вы там, это самое, ворон не ловите. Я эту буржуйскую сволочь знаю. Гляжу вот на вас и думаю: едут ребята к черту в пасть, как бы чего не случилось.

Голос его потеплел, и он, заглядывая в лицо Ставрову, стал с ним прощаться, как, наверно, прощался с друзьями перед близким боем:

— Ну ладно, товаришок, ладно. Езжай. Ни пуха ни пера! Мы и отсюдова будем подпирать вас всем народом, чтобы вы там покрепче себя чувствовали…

К вагону в окружении засуетившихся людей прошла группа делегатов в черных пальто и мягких касторовых шляпах: смуглый, с нервным, подвижным лицом Чичерин, худощавый, с кудрявой белокурой бородой и чистыми, ясными глазами Воровский, слегка сутуловатый Красин, грузный, тяжело шагающий Литвинов.

Александр видел, как окруженный рабочими Воровский, поблескивая золотыми очками и мягко улыбаясь, говорил что-то, от чего люди тоже улыбались и одобрительно кивали головами. Александр подошел ближе, и до него сквозь гомон и шум донеслись слова Воровского:

— Мы это знаем, товарищи. Без этого нам было бы очень трудно. Спасибо. Вашу поддержку мы будем чувствовать каждую минуту…

Сняв шляпу и помахивая ею, Воровский вошел в вагон. Провожающие тоже замахали кепками, треухами, руками, выкрикивали напутственные слова, перебивая друг друга и теснясь у подножек вагона.

Раздался пронзительный свисток паровоза. Александр вскочил на подножку. Старый рабочий в фуфайке, чисто выбритый, строгий, поддерживая стоявшего в тамбуре Воровского за полу пальто, заговорил быстро и возбужденно:

— Вы им там напомните всё: и колчаковские расстрелы, и голод, и то, как японцы грабили Сибирь, а англичане да американцы — Мурманск. Нечего с ними разводить церемонии. Так прямо и доложите: мы вам, дескать, такой счет предъявим за все наши муки, что у вас капиталов не хватит расплатиться… У меня у самого сына в Одессе греки повесили, а жена и дочка с голоду померли… Разве за это можно расплатиться?

Лязгнули буфера. Мерно подрагивая на стыках, поезд медленно тронулся, а старый рабочий все еще шагал рядом с ним, держал Воровского за пальто, и Воровский, грустно и ласково улыбаясь, слушал его…

Сергей Балашов позвал Александра в купе:

— Иди, Ставров, там проверяют документы.

Балашов умел носить штатский костюм: пиджак на нем сидел превосходно, галстук был подвязан безукоризненно, брюки не теряли ровно отглаженную складку. Зато на Ваню Черных жалко было смотреть: стесненный своим костюмом, он неподвижно сидел в углу купе, боясь вытянуть руку, шевельнуться, привстать, чтобы, не дай бог, не измять брюк или не замарать белый воротничок крахмальной сорочки.

— Скинь ты воротничок к черту, Ванюшка, — засмеялся Александр, — до Риги далеко, разве ты выдержишь?

— Ох, не говори! — вздохнул Черных, ворочая белобрысой стриженой головой. — Это же наказание какое-то. На кой ляд мне сдалась эта окаянная крахмалка? Что я, с Керзоном за ручку здороваться буду или Ллойд Джордж меня на чай позовет?

— Как знать, может, и позовет, — серьезно сказал Балашов.

Черных осторожно снял с себя пиджак, брюки, сорочку, прыгнул на верхнюю полку и улегся, наслаждаясь ощущением свободы. Балашов сел у столика с книгой в руках. Александр выкурил папиросу, походил по вагону, потом тоже прилег и уснул.

Утром поезд долго стоял на какой-то крупной станции, дожидаясь смены паровоза. На станции не оказалось угля, и потому сменный паровоз опоздал на три с лишним часа. Александр проснулся, умылся заледеневшей водой и прошел в соседний спальный вагон.

Поезд медленно полз среди засыпанных снегом лесов. У окна, откинув зеленую шелковую штору и прижав ее плечом, стоял Воровский. Он задумчиво смотрел на мелькающие за окном белые деревья, глаза у него были устало прищурены, а на высоком лбу лежала резко очерченная морщина.

Александр поздоровался. Воровский кивнул, движением головы указал на окно:

— Март месяц, а смотрите — зима.

— В этом году зима продержится долго, — почтительно отодвигаясь, сказал Александр, — так говорят старики.

Воровский провел рукой по седеющим волосам.

— А я, признаться, больше всего люблю весну… Веселое время… С детства люблю весну, такую, знаете, чтоб вода шумела, чтоб зеленели деревья и небо чтоб было синее-синее…

Он вздохнул застенчиво и радостно.

— Хорошо!

Обдавая заснеженный лес черным облаком дыма, поезд полз все дальше на запад…

В Риге и Берлине советская делегация задержалась на несколько дней. Выполняя указания Ленина, народный комиссар иностранных дел Чичерин принял участие в короткой конференции Прибалтийских государств, а затем должен был вступить в переговоры с германским правительством по вопросу о предстоящей Генуэзской конференции.

Представители Финляндии уклонились от встречи в Риге, заявив, что «лед на Финском заливе непрочен», а делегаты Польши, Латвии и Эстонии два дня маневрировали, спорили по каждому пункту переговоров, но все же Чичерину удалось уговорить — после длительных диспутов они признали желательным «согласование действий» на Генуэзской конференции.

В субботу первого апреля поезд с советскими делегатами прибыл в Берлин. Чичерин попытался сразу же встретиться с официальными лицами, но те, очевидно, не торопились; они явно выжидали чего-то.

Утром в воскресенье Ставров с Балашовым и Ваней Черных бродили по Берлину. Посмотрели музей искусств на Александерплац, кайзеровский дворец, тяжеловесный памятник Вильгельму I; они прошли к Бранденбургским воротам и, задрав головы, долго разглядывали высоченный обелиск Победы, на вершине которого сияла золоченая статуя женщины с венком в руках.

Проходя Кёпеникерштрассе, Александр почувствовал голод и предложил Балашову и Черных где-нибудь позавтракать. Они быстро отыскали закусочную и расположились за угловым столом. Это было одно из многочисленных заведений Ашингера — низковатый, но чистый, прохладный зал с деревянными столами и высокой стойкой, за которой молча посасывал трубку неторопливый немец в белом колпаке.

В зале держался устойчивый запах пива и табака. Справа у окна чинно восседала чопорная семья: пожилой, похожий на чиновника мужчина в роговых очках, высокая женщина с большими руками и двое детей — мальчик и девочка. Когда на их столе появилась тарелка с двумя окутанными паром сосисками, мужчина в очках, аккуратно оттянув рукава пиджака, взял нож, вилку, прищурил глаз, точно прицелился, и стал сосредоточенно делить сосиски. Себе он положил самый большой кусок, жене — поменьше, а покорно ожидавшим детям — совсем маленькие кусочки.

— Danke, Vater,[9]Благодарю, отец (нем.) . — в один голос сказали вежливые мальчик и девочка.

Семья начала завтрак. Мужчина придвинул к себе кружку с пивом, жене — поменьше, а детям — третью, маленькую кружку.

— Стесненно живут! — сказал Ваня Черных. — У нас в Сибири котята больше едят.

— Ваши сибирские котята не платят репарационных налогов, — заметил Балашов. — У них же налоги на все: на сосиски, на театры, на табак.

Ваня пожал плечами:

— Невеселая жизнь! Значит, придется им с Чичериным договор подписывать, иначе куда они подадутся?

Канцлер Вирт и министр иностранных дел Ратенау приняли Чичерина в понедельник. Они пригласили советских делегатов на официальный завтрак, были очень любезны, сочувственно говорили о бедственном положении России и Германии, но от переговоров пока воздержались, видимо надеясь на то, что в Генуе «ситуация прояснится».

Прощаясь, Чичерин сказал Ратенау:

— Вы напрасно надеетесь на так называемую гуманность Ллойд Джорджа или Пуанкаре. Оба они весьма деловые люди.

Все же на встрече в Берлине советские и германские представители договорились, что в Генуе «обе делегации будут поддерживать тесный контакт».

В ночь на четвертое апреля советская делегация выехала из Берлина в Геную.

Чем дальше на юг шел поезд, тем ярче бросались в глаза первые признаки весны. Уже перед Мюнхеном исчезли последние пятна снега. В небе сияло теплое солнце. На влажных ветвях деревьев неясно зазеленели почки. На каждый паровозный гудок в лесистых холмах откликалось, откатываясь и утихая, звонкое эхо.

На широком перроне мюнхенского вокзала вагоны, в которых ехала советская делегация, окружила гогочущая орава фашиствующих молодчиков. Не обращая ни малейшего внимания на невозмутимых шуцманов, подвыпившие парни в ярких кашне и шляпах выкрикивали ругательства, плевали на стекла закрытых окон.

В этой толпе вместе со своим кузеном Конрадом Риге оказался и Юрген Раух. Он стоял, широко раздвинув ноги, сунув руки в карманы, и под свист и улюлюканье товарищей скандировал по-русски:

— Красно-пу-за-я сво-лочь! Бан-ди-ты!

Генуя встретила русских нестерпимо синим, сияющим морем, жарким солнцем, лилово-зелеными гребнями гор, острым запахом пряных цветов и гниющих водорослей. Зажатый крутыми склонами Лигурийских Апеннин, город с его мрачной готикой высоких дворцов, узкими, кривыми переулками, покрытыми мхом крепостными стенами словно приник к заливу. Он вонзился в морские просторы острыми белыми молами, маяками, карантинами.

В Генуе с тревогой ждали приезда советских делегатов. Это были первые посланцы «загадочной и страшной страны», которая задалась целью разрушить старый мир и звала за собой всех трудящихся. Прибывшие в Геную «послы Ленина» вызывали у итальянских правителей острое любопытство, ненависть и страх.

Боясь того, что «ленинские делегаты» заразят генуэзских рабочих большевизмом, итальянский премьер Факта увеличил военный гарнизон Генуи на 25 тысяч карабинеров, королевских гвардейцев, гусар и драгун. Для того чтобы пресечь всякую возможность общения генуэзцев с опасными большевиками, советскую делегацию разместили отдельно от всех, далеко от города, в приморском курорте Санта-Маргарета.

— Мы выбрали для вас самое очаровательное место Италии, — сказал Чичерину господин Факта, прижимая руку к сердцу.

В течение нескольких дней Генуя превратилась в центр мира. Сюда съехались представители тридцати четырех стран. Они прибыли с бесчисленными переводчиками, секретарями, корреспондентами, военными и гражданскими разведчиками, сыщиками, наблюдателями. За ними потянулись сотни дельцов, заокеанских и европейских владельцев нефтяных промыслов, коммерсантов, маклеров. Никем не приглашенные, сюда из разных городов мира притащились алчущие реванша белогвардейские политики, бывшие русские фабриканты, помещики. Точно на богатый курорт, слетелись стаи модных красавиц, проституток. В мрачных и глухих закоулках поселились готовые ко всему террористы.

У беломраморных фасадов Palazzo Ducale, Palazzo Rosso, на широкой площади собора San Lorenzo, вокруг бронзовых памятников Колумбу и Мадзини шумела, кружила бесчисленная толпа людей, ожидавших важных событий.

Генуя, вся Италия, весь мир ждали: что скажут, как поведут себя «послы Ленина», которых предусмотрительно поселили в Санта-Маргарета? Ведь их позвали сюда для того, чтобы обуздать, связать, поставить на колени…

5

Десятого апреля 1922 года, в три часа пополудни, в большом зале генуэзского дворца Сан-Джорджо итальянский премьер Факта открыл пленум конференции. После него, шаркая подагрическими ногами, медленно поднялся на трибуну главный инициатор и устроитель конференции Ллойд Джордж.

Сутулый, широкоплечий, с белой как снег головой и розовыми, до блеска выбритыми щеками, он постоял, щуря умные светло-голубые глаза, потом заговорил веско:

— Европа, истощенная яростной борьбой, страшными убытками и потерей крови, еще и сейчас несет колоссальное бремя недавней войны. Законная торговля, коммерческая деятельность и промышленность везде и повсюду находятся в состоянии упадка и дезорганизации. На Западе безработица, на Востоке голод и чума…

Он посмотрел в сторону советских делегатов и продолжал, нажимая на слова:

— Страдают народы всех рас, страдают все классы.

Заметив мелькнувшую на лице Чичерина улыбку, Ллойд Джордж добавил:

— Одни страдают больше, другие меньше, но так или иначе страдают все. Европа нуждается в отдыхе, тишине и спокойствии. Иными словами, ей нужен мир…

Ллойд Джордж красиво, внушительно говорил об экономической разрухе, о голоде, о страдании многих народов, о мире, и по тому, как внушительно и красиво он говорил обо всем этом, видно было, что старый умный человек озабочен тем, чтобы тонкая и сложная игра, которую он начал, закончилась выгодно для него и его партнеров.

После Ллойд Джорджа, бесцветно и тускло жонглируя общими фразами о мире и единении, выступили французский министр иностранных дел Луи Барту, представитель Японии виконт Исии и делегат Бельгии Тенис. Затем взял слово германский канцлер Вирт. Похожий на пастора, Вирт говорил о непосильной тяжести наложенных на побежденную Германию репараций, причем говорил так долго, что Балашов тихонько толкнул под бок Александра Ставрова, сидевшего с ним на верхней галерее:

— Слышишь? Как видно, канцлер Вирт решил перенести всю тяжесть германских репараций на своих слушателей.

Наконец председатель Факта с любезной улыбкой на лице объявил на английском языке:

— The chief-delegate of Soviet Russia mister George Chicherin.[10]Глава делегации Советской России господин Георгий Чичерин (англ) .

По огромному залу словно волна морского прибоя пробежала. Зашелестели бумаги, задвигались стулья, и вдруг мгновенно воцарилась гробовая тишина.

На трибуну всходил посол самой загадочной для правителей Европы страны мира.

Множество перекрестных взглядов остановилось на Чичерине. Он был внешне спокоен, но по выражению напряженности на его подвижном лице все почувствовали, что советский делегат взволнован.

Чичерин поднял оттененную белой манжетой сухую смуглую руку. Вероятно, в эту минуту он вспомнил напутствие Ленина: «Не произносите страшных слов, не пугайте их. Самое главное — прорвать кольцо вокруг нас и вернуться хотя бы с одним торговым договором…»

— Оставаясь на точке зрения принципов коммунизма, — сказал Чичерин, — российская делегация признает, что в нынешнюю историческую эпоху, делающую возможным параллельное существование старого и нарождающегося нового социального строя, экономическое сотрудничество между государствами, представляющими эти две системы собственности, является повелительно необходимым для всеобщего экономического восстановления… — И, повысив голос, он бросил в притихший зал: — Идя навстречу потребностям мирового хозяйства, Советская Россия готова предоставить богатейшие концессии — лесные, каменноугольные и рудные. Имеет она возможность сдать в концессию и большие пространства сельскохозяйственных угодий.

— Вы слышали? — встрепенулись корреспонденты.

— Это интересно!

— О нефти он не упомянул?

— Кажется, нет…

И вдруг делегат большевистской страны, которую все обвиняли в разрушительных тенденциях, в подготовке «вооруженного нападения на цивилизованные страны», заявил на широкой международной конференции:

— Российская делегация намерена предложить вам всеобщее сокращение вооружений и поддержать всякое предложение, имеющее целью облегчить бремя милитаризма, при условии сокращения армий всех государств и дополнения правил войны полным запрещением ее наиболее варварских форм: ядовитых газов, воздушной вооруженной борьбы и других, в особенности же применения средств разрушения, направленных против мирного населения…

Это заявление Чичерина было встречено молчанием. Поднялся только Луи Барту — тот самый, который только что произносил красивые слова о мире.

— Вопрос о разоружении не стоит в порядке дня, — раздраженно сказал он. — И если русская делегация предложит рассматривать этот вопрос, она встретит со стороны французской делегации не только сдержанность, не только протест, но точный и категорический, окончательный и решительный отказ.

Журналисты на корреспондентских скамьях оживились. По выражению лиц Барту понял, что его заявление было бестактным, излишне откровенным и раздражающим. Ллойд Джордж попытался шутками и остротами рассеять неприятное впечатление от речи своего коллеги, по никакие остроты не смогли затемнить главного — Франция резко выступала против предложения советского делегата сократить вооружение.

На следующий день началась работа комиссий и подкомиссий. Советским делегатам был предъявлен заранее составленный доклад лондонских и парижских экспертов о путях «восстановления России и Европы». Требования экспертов сводились к тому, чтобы Советская Россия уплатила не только все царские долги, но и долги сбежавшего из страны Керенского, чтобы все национализированные предприятия были возвращены их владельцам, чтобы Советское правительство отменило монополию внешней торговли и создало для иностранцев привилегированное положение. На этих условиях англичане и французы согласны были предоставить России заем и вести с ней торговлю.

— Далекий прицел, — сказал Чичерин, прочитав объемистый доклад. — Они явно хотят установить у нас колониальный режим.

— Это, если хотите, ничем не прикрытая экономическая интервенция, — возмутился Литвинов, — то есть прямое продолжение разгромленной нами военной интервенции, по только в новых, более тонких и опасных формах.

Перелистывая толстые папки, Воровский постучал пальцами по столу:

— Доклад экспертов не является официальным документом. Они, очевидно, считают его базой для обсуждения. Но это равносильно ультиматуму.

Перед вечером к Литвинову были вызваны дипкурьеры Черных и Фролов. Они получили пакеты с донесениями Ленину и ночью выехали в Москву.

Конференция продолжала работу, но весь механизм ее напоминал плохо настроенный орган: как обычно, заседали комиссии и подкомиссии, комитеты и подкомитеты, писались протоколы, отправлялись сотни шифрограмм, устраивались пресс-конференции, но все это вертелось на холостом ходу, так как советская делегация потребовала времени для детального ознакомления с пресловутым докладом экспертов.

Между тем Ллойд Джордж с ворчливым добродушием уговаривал Чичерина:

— По-моему, у вас нет никаких причин для беспокойства. Сейчас все мы признали, что внутреннее устройство России есть дело самих русских и никого не касается. Во время Французской революции для такого признания потребовалось двадцать два года. Вы добились его на четвертом году. Так ведь?

— Подобное признание, — улыбаясь, ответил Чичерин, — исключает только одну форму вмешательства — военную интервенцию, которая, кстати, исключена нами помимо желания ее недавних инициаторов. Однако есть другие, не менее острые формы вмешательства.

Щеки Ллойд Джорджа зарумянились.

— Допустим. Но ведь в данном случае я имею в виду пожелания экспертов — мы не ставим цели изменять избранный Россией социальный строй.

— Об этом в докладе, конечно, ничего не говорится, — ответил Чичерин, — но это напрашивается как неизбежный вывод.

На вилле «Альбертис», где со своими секретарями разместился Ллойд Джордж, почти каждый день устраивались официальные завтраки, обеды, ужины. Веселые лакеи-итальянцы, размахивая фалдами фраков, сияя белоснежными пластронами, разносили вина, засахаренные фрукты, макароны с сыром. Тут, на вилле «Альбертис», Ллойд Джордж пытался поодиночке уговорить неподатливых делегатов. Он был в курсе всего, держал все нити политики в своих руках. Он упрашивал, угрожал, произносил то пышные, то сентиментальные речи.

Однажды в минуту откровенности он прямо сказал несговорчивому Луи Барту:

— Я не допущу развала конференции. Когда я вернусь в Англию, два миллиона безработных тотчас же спросят меня, что я для них сделал.

— Согласен, — сердито возразил Барту. — Но англичане имели в России гораздо меньше предприятий, чем мы. А вот я если вернусь в Париж с пустыми руками, то тысячи держателей русских ценностей спросят меня, что я для них сделал…

По всему было видно — конференция заходила в тупик. Делегаты малых стран тщетно искали встреч с сильными мира, забрасывали их секретарей униженными просьбами, выпрашивали подачки. Американский наблюдатель мистер Чайлд аккуратно высиживал на всех заседаниях, следя, как коршун, за тем, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не перехватил у русских бакинскую нефть и не лишил «Стандард ойл» возможных солидных доходов. Истеричные меньшевики-эмигранты, клевеща на Советскую Россию, писали Ллойд Джорджу бесконечные меморандумы. Демонстративно одетые в черкески и папахи, грузинские и азербайджанские беглецы во главе с Ноем Жордания бегали по виллам, ловили министров в коридорах и запальчиво требовали «полного отделения Кавказа». Террористы в темных закоулках сосредоточенно тянули коньяк, дожидаясь условного сигнала.

Вся эта пестрая орава хлопотливых, юрких, злобных политиканов носилась в автомобилях, в колясках, сговаривалась в кулуарах конференции, шантажировала, клеветала.

Хуже других чувствовала себя германская делегация. Молчаливый, холодный Ратенау жалел о том, что не договорился с советской делегацией в Берлине. В глубине души он еще надеялся на то, что секретный план его соотечественника генерала Гофмана будет встречен благоприятно, но с каждым днем надежда эта таяла.

— На фантастическом плане Гофмана надо поставить крест, — заявил Ратенау в разговоре с Виртом. — Англичане и французы не захотят ввязываться в новую войну против Советов. Нам следует искать другие пути, чтобы не оказаться в полной изоляции. Если мы не найдем этих путей, Германия погибнет…

— Что ж, подписывать договор с Чичериным? — угрюмо спросил Вирт.

Ратенау безнадежно махнул рукой:

— Я боюсь этого договора как огня.

Как и все делегаты, немцы нетерпеливо ждали: что ответит Чичерин на те дерзкие, непомерные требования, которые были предъявлены России в докладе экспертов? Каждый понимал, что от ответа советского делегата зависит судьба конференции.

Наконец ответ был оглашен. Если союзники предъявили Советской России счет на восемнадцать миллиардов рублей (причем всякими махинациями превысили действительную сумму царских долгов ровно на одну треть), то Советское правительство огласило свои контрпретензии, потребовав уплату за все разрушения и убытки, причиненные России интервентами.

— Какая же сумма вас удовлетворит? — нетерпеливо воскликнул Ллойд Джордж.

— При самых скромных подсчетах, округляя цифры, мы требуем уплатить нам тридцать миллиардов золотых рублей, — спокойно ответил Чичерин.

— Вами названа поражающая сумма! — возмутился Ллойд Джордж. — И я полагаю, что с такими предложениями вам незачем было ехать в Геную…

На вилле «Альбертис» снова начались узкие совещания, на которые не были допущены представители прессы.

Германская делегация была совершенно подавлена. Итальянские журналисты сообщили Вирту и Ратенау, что, по всем данным, Россия пришла к соглашению с Англией и Францией, а Германия осталась в полном одиночестве.

Бледный как смерть Вальтер Ратенау сказал Вирту:

— Если все это верно, мы погибли…

Германские делегаты Вирт, Ратенау, Мальцан, Симонс, Гауе весь вечер совещались в гостинице и в полночь, растерянные, разошлись по своим комнатам.

В два часа ночи лакей разбудил советника Мальцана:

— С вами желает говорить по телефону джентльмен с очень странной фамилией.

— Кто же? — уныло спросил Мальцан.

— Он назвал фамилию: Тши-тше-рин.

— Чичерин?!

Мальцан вскочил с кровати, накинул черный халат и кинулся к телефону.

Подняв трубку, он услышал голос Чичерина и, волнуясь, не сразу понял его слова:

— Господин Мальцан? Если вам ничто не помешает и у вас будет желание, приглашаю вас посетить меня в воскресенье… Думаю, что мы сумеем обсудить возможности соглашения между Германией и Россией.

Решив, что Чичерин потерпел на вилле «Альбертис» неудачу, Мальцан взял себя в руки и ответил безразлично-вежливым голосом:

— Благодарю, господин Чичерин, но… дело в том, что в воскресенье день святой пасхи… Я, как религиозный человек, должен пойти на богослужение.

— Смотрите, — засмеялся Чичерин, — в погоне за царством небесным вы, господин Мальцан, можете утерять блага земные. Дело в том, что до известного времени у вас еще есть возможность получить для вашей страны право наибольшего благоприятствования в России.

— В таком случае, — меняя тон, проговорил Мальцан, — ради блага отечества я пожертвую своими религиозными обязанностями и в воскресенье буду у вас…

Мальцан взволнованно взбежал наверх и постучался в комнату Ратенау. Министр не спал. Желтый, с темными тенями под глазами, он расхаживал по комнате в полосатой пижаме. Открыв дверь Мальцану, Ратенау спросил с безразличием отчаяния:

— Вы, вероятно, принесли мне смертный приговор?

— Нет! — воскликнул Мальцан. — Я принес вам известие совершенно противоположного характера. Только что мне звонил Чичерин!

Задыхаясь от волнения, Мальцан передал свой разговор с Чичериным.

Краска медленно приливала к мертвенно-бледным щекам Ратенау. Глаза его заблестели. Он глубоко вздохнул и воскликнул:

— Сейчас я поеду к Ллойд Джорджу! Я расскажу ему все и, несомненно, приду с ним к соглашению.

— Погодите! Надо предупредить канцлера.

— Да, да! — крикнул Ратенау. — Немедленно пригласите канцлера и членов делегации.

Через несколько минут в комнату вошли сонный Вирт с узором от наволочки на щеке, Симонс, Гауе. Все они, как и Ратенау, были в пижамах и в туфлях на босу ногу. Началось совещание, которое досужие мемуаристы позже окрестили «пижамным совещанием».

Германские делегаты вели сложную игру. Они встретились с Чичериным и тотчас же сообщили об этом свидании Ллойд Джорджу. Но хитрый Ллойд Джордж на этот раз перехитрил самого себя, — слабо веря немцам, он не придал никакого значения их информации и подумал: «Нет, этим они меня не возьмут…»

Видя, что Ллойд Джордж не собирается изменять свою линию, понимая, что германская делегация танцует на острие бритвы, Вирт и Ратенау решили подписать договор с Чичериным. Другого выхода у них не оставалось. Повергнутая на колени Версальским договором, прижатая к стене грабительскими репарациями, Германия стояла на краю пропасти.

Шестнадцатого апреля Чичерин пригласил немцев в ближний приморский городок Рапалло для подписания договора.

Когда Ратенау спускался вниз, чтобы ехать в Рапалло, его догнал на лестнице молодой секретарь и сказал, с трудом переводя дыхание:

— Господин министр! Только что звонил Ллойд Джордж…

— Что ему нужно? — сдавленным голосом спросил Ратенау.

— Он, господин министр, сказал так: «Я желал бы возможно скорее увидеть Ратенау. Удобно было бы ему-то есть вам, господин министр, — прийти сегодня на чашку чая или завтра утром к завтраку?»

Сложная игра не прекращалась.

Ратенау в глубоком раздумье постоял на лестнице, потом махнул рукой и ответил ничего не понявшему секретарю:

— Поздно, молодой человек. Вино налито, надо его пить…

В теплый весенний день в отеле, из окон которого было видно ясное, густой синевы море, советским дипломатам, выполнявшим указания Ленина, удалось пробить первую брешь в железном кольце врагов — они подписали договор с Германией. По этому договору Советская Россия и Германия взаимно отказывались от возмещения всех расходов и убытков, причиненных войной. Они немедленно устанавливали дипломатические отношения и соглашались применять принцип наибольшего благоприятствования в торговых и хозяйственных отношениях. Германия при этом отказывалась от своего требования возвратить национализированную промышленность в России бывшим германским собственникам…

Рапалльский договор потряс всех участников Генуэзской конференции. Никто из союзников не ожидал такого резкого поворота событий. Генуя стала похожа на потревоженный муравейник.

«В Генуе наступило глубокое остолбенение», — телеграфировал обозреватель «Ревю де Монд» месье Пинон.

«Рапалло — это чудовищный пинок конференции», — резюмировала «Таймс».

«Большевики союзников надули!» — кричал американец Стид.

«Что поразило всех — это почти дерзкая смелость, с какой большевистскими дипломатами было проведено это дело», — признавался англичанин Сэксон Миллз.

Мировая печать была полна самых фантастических, крикливых и тревожных сообщений о Рапалло.

Один из ближайших сотрудников Ллойд Джорджа, мистер Грегори, заявил прямо:

— Из-за Рапалло нами в самом начале генуэзских переговоров были потеряны все шансы на единый фронт против большевизма…

Ратенау, боясь шума, который может произвести опубликование Рапалльского договора, попытался смягчить впечатление, произведенное этим договором на Ллойдж Джорджа, и стал просить Чичерина аннулировать договор, но тот спокойно и твердо возразил:

— Договор подписан, и вряд ли есть смысл вести вокруг этого излишние дискуссии. Я советую вам, господа, не нервничать и не ставить себя и Германию в неловкое положение…

Под давлением Барту и Ллойд Джорджа восемнадцатого апреля немцам была направлена нота протеста, в которой Вирт и Ратенау обвинялись в том, что они «тайно, за спиной своих коллег, заключили договор с Россией».

В этот же вечер Александр Ставров был вызван к Воровскому.

— Вот вам пакет, — сказал Воровский, протягивая Ставрову белый, прошитый и покрытый печатями конверт, — вы сегодня повезете его в Москву и лично вручите товарищу Ленину.

Он поднял затуманенные усталостью глаза:

— Вам все понятно? Лично товарищу Ленину.

— Так точно, — по-военному ответил Александр.

Ночью дипкурьеры Александр Ставров и Сергей Балашов выехали в Москву.

6

Проводник вагона, в котором ехали дипкурьеры, мускулистый смуглый генуэзец с веселыми, лукавыми глазами, сказал Балашову, немилосердно коверкая французские слова:

— Камраде! В селении Санта-Маргарета, где поселили русских, каждый вечер шляются какие-то бродяги. Я тоже живу в Санта-Маргарета и видел этих типов своими глазами. Слоняются вокруг отеля, все что-то высматривают и не вынимают лап из карманов.

— Но ведь там охрана? — поднял брови Балашов.

Веселый проводник подморгнул темным, как маслина, глазом:

— О, конечно! Ваших охраняют и карабинеры, и отряд королевских гвардейцев. Еще бы! Только я сам видел, как две подозрительные личности шушукались с синьором Стурцо, командиром карабинеров.

Прикрыв за собой дверь, проводник присел на диван и сказал, понижая голос:

— Камраде, меня зовут Пьетро Сипни, я коммунист и знаю, что говорю. Рабочие и матросы Генуи не допустят, чтобы какая-то рвань стреляла в посланцев Ленина или поставила адскую машину в отеле «Санта-Маргарета». Уж этого-то мы не позволим, можете мне поверить!

Глядя на Балашова и Ставрова влюбленными глазами, застенчиво и почтительно притрагиваясь смуглой ладонью к их рукам, Пьетро сообщил им с гордостью:

— Вы, конечно, не знаете, что наши пикеты днем и ночью дежурят вокруг отеля «Санта-Маргарета». Нас много, камраде. Матросы военной гавани Дарсена-реале незаметно охраняют вас при выходе из дворца Сан-Джорджо. Шоферы такси, посадив в машины девушек-цветочниц, сопровождают вас из города в отель. Мы, железнодорожники, несем охрану ночью. Этого не знает никто: ни король, ни его гвардейцы, ни вы сами…

Веселый Пьетро долго тряс руки советским дипкурьерам, пожелал им доброй ночи и счастливого пути, а на прощание сказал:

— Вы спите спокойно, на границе я передам о вас нашим товарищам, они так же будут охранять вас в дороге…

Дипкурьеры горячо поблагодарили славного парня, но спать не легли. Рядом с ними на полке лежала драгоценная почта, за которую они отвечали своей жизнью, — опечатанная кожаная сумка, а в ней письмо Ленину.

Всю ночь Александр и Сергей Балашов не смыкали глаз. Окно купе было наглухо закрыто. Наверху, на потолке, неярко светила лампочка; под полом монотонно и глухо постукивали тяжелые колеса. За окном одна за другой проплывали станции, обозначая себя лучами света, мелькавшими в узких просветах коричневой оконной шторы.

— Знаешь, Сергей, — раздумчиво сказал Александр, — вот прожили мы в Италии три недели, а мне кажется, что я не был дома давно-давно. И жил я как во сне: все здесь не такое, как у нас, все представляется таким, будто я вычитал это в какой-то старой книжке.

Привалившись плечом к стенке вагона, покачиваясь от толчков, Александр вспоминал Огнищанку, брата Дмитрия, Марину.

День прошел спокойно. В десятом часу Александр разрешил Балашову (Балашов ехал с ним как помощник) поспать не раздеваясь. Балашов слегка распустил галстук, сунул под подушку браунинг и мгновенно уснул. Поезд шел по узкой равнине, зеленеющей стрелками молодой травы. Бело-розовые на вершинах, бурые и лиловые внизу, сияли Альпы.

Посматривая на сумку, лежащую рядом с ним, Александр думал о Генуе, о Чичерине, о Воровском. Он повторял себе слова Воровского: «Пакет передайте лично товарищу Ленину» — и пытался представить, как он, дипкурьер Ставров, войдет в кабинет Ленина, как будет рапортовать о прибытии из Италии и что при этом скажет Ленин.

«Только бы довезти пакет, только бы ничего не случилось в дороге», — с тревогой думал Александр.

Когда стемнело, он разбудил Балашова, задернул шторой окно. Они открыли коробку консервов и неохотно поели.

— Ты бы прилег, — сказал Балашов, — а то вид у тебя никудышный. Того и гляди, с ног свалишься.

Александр упрямо мотнул головой:

— Нет, посижу. Дома отосплюсь, когда сдам пакет…

Заметив на лице Балашова выражение досады, он добавил мягко:

— Ты не обижайся, Сережа. Я тебе доверяю, а только, понимаешь, не могу я заснуть. Вдруг что-нибудь случится? Лучше я посижу, хотя бы до нашей границы.

— Не сходи с ума! — вспылил Балашов. — Что я, маленький мальчик? До границы еще двое суток, не меньше. Разве ты выдержишь?

— Выдержу, — проворчал Александр.

После полуночи кто-то едва слышно постучал в дверь купе. Балашов, поглядывая на Александра и загородив собой вход, слегка приоткрыл дверь. В коридоре стоял проводник-немец, сменивший на границе веселого генуэзца Пьетро.

Посвечивая фонарем, немец пробормотал:

— Геноссен!

Он не знал, как объяснить русским, что произошло, тыкал рукой по направлению к входной двери вагона, поднимал два пальца вверх, потом опасливо кивал на никелированные задвижки купе.

— Немец говорит, что два каких-то человека следят за нашим купе, — бросил через плечо Балашов. — Он просит, чтобы мы заперли двери и никуда не выходили.

— Ja, ja,[11]Да, да (нем.) . — обрадованно кивнул проводник.

— Это, наверное, те самые, что выслеживали нас в Санта-Маргарета, — сказал Александр. — Надо держать ухо востро!

Ставров был прав. В полутемном тамбуре соседнего вагона, одетые в щегольские серые пальто, стояли есаул Гурий Крайнов и его новый друг Морис Конради. На протяжении ночи они несколько раз подходили к запертой двери купе советских дипкурьеров, прислушивались, курили сигары. Но всякий раз, как Крайнов и Конради входили в вагон, хмурый проводник-немец просил их выйти и занять места, обозначенные на билетах. И они, перешептываясь и усмехаясь, выходили.

В Мюнхене проводник вызвал Александра из купе. Рядом с проводником в коридоре стоял пожилой, сурового вида немец — машинист. На его крупном носу поблескивали стальные очки, под носом, жесткие, прокуренные, лохматились седые усы. Увидев Александра, машинист скупо улыбнулся и, с трудом подбирая слова, заговорил по-русски:

— Товарищ! Я есть старый рабочий, и я знаю, как плохо живут русские дети, у которых нет хлеба. Я хочу передавать им мой маленький подарок. Прошу вас, пожалуйста, взять это… Больше я передавать не могу… у меня ничего нет…

Он расстегнул черную фланелевую куртку, достал из внутреннего кармана массивные серебряные часы с толстой цепочкой и с вырезанной на крышке надписью.

— Вот, — сказал машинист, подняв часы на ладони. — Это мне давали за двадцать пять лет моей работы. Тут написано мое имя — Якоб Ольбрих. Так меня зовут. Прошу вас передавать эти часы русским детям.

Заметив, что Александр колеблется, машинист багрово покраснел и смущенно и торопливо открыл обе крышки часов.

— Прошу посмотреть. Тут ничего плохого нет. Это честный подарок.

Александр, встретив взгляд машиниста, взял часы и крепко пожал руку старика.

— Спасибо, товарищ Ольбрих, — сказал он, — я передам ваш подарок.

— Я прошу еще, — помедлив, проговорил машинист, — передавать от немецких рабочих привет товарищу Ленину…

Оба старика чопорно поклонились Александру и вышли из вагона.

До Москвы дипкурьеров никто не беспокоил, но Александр так и не успел выспаться. Уже переехав границу, он попытался лечь и уснуть, но, закрыв глаза, тотчас же вскакивал и смотрел, цела ли сумка. Как Балашов ни успокаивал его, он отмахивался и бормотал:

— Ладно, Сережа, ладно. Вот вручу пакет, тогда уж отосплюсь за все дни.

На московском вокзале их встретил приехавший из наркомата Снегирев. Как ни старался он казаться невозмутимым, широкая улыбка выдавала его радость. Он обнял Александра, потом Балашова, похлопал их по плечам и закричал:

— Молодцы, ребята! Поехали!

Старенький, раздерганный «бенц» с пробитыми стеклами, немилосердно гремя оборванными подкрылками и посапывая поршнями, помчал их в Кремль.

— Отправляйся прямо к Владимиру Ильичу, Ставров, — сказал Снегирев. — Мы с Балашовым подождем тебя в приемной.

Оформление пропусков, длинный путь к вымощенному камнем кремлевскому двору, короткие ответы Снегирева на вопросы сидящих за столами людей — все это показалось Александру сном.

— Счастливый ты, — со вздохом тронул его за рукав Балашов.

— Ладно! — сочувственно посмотрел на него Снегирев. — Идите вместе, а я вас подожду.

Лицо Балашова расцвело румянцем. Он легонько ударил Александра по плечу:

— Слышишь, Саша? Вместе пойдем!

В небольшой, скромно обставленной приемной пожилой секретарь сказал негромко:

— Придется подождать немного. У Владимира Ильича товарищ Дзержинский.

— А вы доложите, — посоветовал Снегирев, — пакет от товарища Чичерина, и очень срочный. Приказано вручить тотчас же.

Через минуту секретарь вышел из кабинета.

— Прошу…

Взяв пакет и от волнения не видя идущего рядом Балашова, Александр открыл дверь.

Ленин сидел в отодвинутом от письменного стола кресле, положив ногу на ногу и охватив руками колено. Рядом с ним, у окна, в защитной гимнастерке, подпоясанной ремнем, стоял Дзержинский. Они обернулись на стук двери и замолчали, выжидая.

— Товарищ Ленин! Дипкурьеры Александр Ставров и Сергей Балашов, — громко отрапортовал Александр, и ему показалось, что он не слышит своего голоса.

— Здравствуйте, товарищи, — приветливо сказал Ленин.

— Разрешите вручить дипломатический пакет, переданный для вас лично народным комиссаром иностранных дел товарищем Чичериным.

— Слышите? — засмеялся Дзержинский. — Фронтовая выучка сразу видна.

Он подошел ближе и опросил у Александра:

— На каком фронте были, товарищ?

— На царицынском, товарищ Дзержинский, потом на северном и на польском, — смущенно и радостно ответил Александр.

Ленин вскрыл пакет, посмотрел на Дзержинского, усмехнулся:

— То самое, чего мы с вами ожидали. С благословения американцев союзники ведут к тому, чтобы свернуть конференцию или хотя бы перенести ее на дальний срок.

— Это естественно, — сказал Дзержинский. — Им надо время, чтобы перетасовать карты. Рапалло спутал им всю игру.

— Разрешите, товарищ Ленин? — ужасаясь своей смелости, проговорил Александр.

— Что скажете? — опросил Ленин.

Александр вынул из кармана часы.

— Когда мы стояли в Мюнхене, немец машинист Якоб Ольбрих просил передать вам привет, а эти часы — на хлеб голодным детям…

Дзержинский взял часы, поднес их к глазам.

— «За двадцатипятилетнюю службу», — задумчиво обронил он. — Старый рабочий.

— Спасибо, товарищи, — сказал Ленин, поднимаясь с кресла. — Идите отдыхать. У вас впереди очень много работы. Завтра вы поедете обратно в Геную…


Читать далее

Виталий Закруткин. Сотворение мира. Книга первая
ГЛАВА ПЕРВАЯ 08.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 08.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 08.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 08.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 08.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 08.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 08.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 08.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 08.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть