Онлайн чтение книги Знатный род Рамирес
XI

Когда усталый, растративший прежний пыл Гонсало, наносил последний штрих, завершающий истязание Бастарда, в коридоре зазвонили к завтраку. Наконец-то! Слава богу! Кончилась нескончаемая «Башня»! Четыре месяца, четыре изнурительных месяца воскрешал он темное прошлое своих нецивилизованных предков. Крупными, жирными буквами он написал в конце страницы: «Finis». Потом поставил дату и время; было без двадцати час.

Но и теперь, расставшись с письменным столом, за которым он так много потрудился, Гонсало против ожидания не почувствовал особой радости. Мученичество Бастарда оставило в его душе тяжелый осадок, — как все же груба, как бесчеловечна была жизнь в те давние времена! Ему было бы легче, если бы он твердо знал, что сумел воссоздать во всей исторической правде облик своих доблестных пращуров… Но и здесь уверенности не было… В глубине души он опасался, что в его повести под кое-как прилаженными, сомнительными для науки доспехами еле теплятся призрачные души, лишенные исторической плоти. Он даже не был уверен, что, пока отряд закусывает, пиявки действительно могут облепить человека от бороды до пят и высосать из него всю кровь. Однако, что ни говори, Кастаньейро хвалил первые главы. Читатель любит, чтобы в исторических романах описывались ужасы и рекою лилась кровь; скоро «Анналы» возвестят всей стране о подвигах славного рода Рамиресов, который вооружал вассалов, разрушал замки, грабил земли во славу своих знамен и бросал гордый вызов королям и в совете, и на поле брани. Да, лето прошло не впустую. А в довершение всего — скоро состоятся выборы, и он, Гонсало, вырвется наконец из этого захолустья.

Чтобы не откладывать больше визитов к избирателям и заодно рассеяться немного, он вскоре после завтрака вскочил в седло, невзирая на духоту, — со вчерашнего дня солнце палило, как в августе, хотя была уже середина октября. На повороте дороги толстенький человечек в запыленных белых брюках, под красным зонтиком, тяжело пыхтя, остановил фидалго и поклонился ему чуть не в пояс. Это был Годиньо, писарь муниципального совета. Он отнес срочное сообщение в Бравайс, а теперь направлялся в «Башню» по поручению Жоана Гоувейи…

Гонсало осадил кобылу в тени большого дуба.

— Чем могу служить, друг Годиньо?

Сеньор Жоан Гоувейя велел сообщить его милости, что негодяй Эрнесто, молодчик из Нарсежаса, поправился, ухо у него приросло, рот заживает… И поскольку ему предъявлен иск, его препроводили из больницы в тюрьму…

Гонсало ударил ладонью по седлу:

— Нет! Будьте любезны передать сеньору Жоану Гоувейе, что я не согласен. Парень забылся, но получил по заслугам. Мы квиты.

— Однако, сеньор Гонсало Мендес…

— Ради бога, дорогой мой Годиньо! Я не хочу, не желаю. Потрудитесь объяснить сеньору Гоувейе. Терпеть не могу мести! Мстить не в моем обычае. У нас это не принято… Ни один Рамирес никогда не мстил. То есть… Хм… Я хочу сказать, бывало, конечно, но… В общем, объясните сеньору Жоану Гоувейе. Впрочем, я сам увижусь с ним в клубе. Несчастный изуродован, будет с него. Больше мучить его не надо. Жестокость мне претит!

— Но как же…

— Такова моя воля, Годиньо!

— Я передам сеньору председателю…

— Весьма признателен. Прощайте! Какая жара, а?

— Дышать нечем, сеньор Гонсало Мендес, нечем дышать!

Гонсало поехал дальше. Ему было очень неприятно думать, что несчастный забияка из Нарсежаса, разбитый, с еле зажившим ухом, будет лежать на голых досках в городской тюрьме. Он даже решил съездить в Вилла-Клару и обуздать служебное рвение Жоана Гоувейи; но совсем близко, перед прачечной, стоял домик столяра Фирмино, приходившегося ему кумом. Туда он и направился неторопливой рысцой и спешился у калитки. Оказалось, что кум Фирмино недавно уехал в Арибаду, где сооружал давильню у сеньора Эстевеса. Из кухни выбежала толстая лоснящаяся кума, а за ней двое детишек, замусленных, как две кухонные мочалки. Сеньор Гонсало Мендес нежно расцеловал липкие мордочки.

— Ну, кума, и вкусно же пахнет у вас! Только что пекли хлеб, верно? Куму Фирмино — огромнейший привет. И пусть не забывает, выборы в то воскресенье! Я на него рассчитываю. Мне не голос дорог, а дружба!

Кума расплылась в улыбке, сверкая белыми зубами:

— Ах, сеньор, не сомневайтесь! Мой Фирмино сказал сеньору настоятелю: у нас тут все будут голосовать за вашу милость. Кто добром не захочет — пойдет из-под палки!

Фидалго пожал куме руку, и долго, сияя улыбкой она смотрела со ступенек, как вьется пыль из-под копыт его лошади, словно сам король удостоил ее посещением; а малыши прятались в ее юбках.

В других местах — в Серкейре, в Вентура-да-Шише — его встречали те же приветливые улыбки. «Как можно! Ясное дело — голосуем за фидалго! Если надо, и властям наперекор!» На ферме Мануэла, в Адеге, шумно выпивали работники, перебросив куртки через спинку скамьи; он выпил с ними, побалагурил, искренне наслаждаясь молодым вином и веселым шумом. Самый старый из них — беззубый, уродливый и морщинистый, как чернослив, — от полноты души стукнул кулаком по перилам. «Это, братцы, я вам скажу, такой фидалго — поранит бедный человек ногу, так он ему лошадь отдаст, а сам рядом вышагивает! Да, братцы, это фидалго правильный!» Загремели приветственные клики. Когда Гонсало вскочил в седло, батраки окружили его, точно верные вассалы, готовые по первому знаку голосовать или идти в бой!

У Томаса Педры он застал только бабушку Ану, древнюю старушку, разбитую параличом; она заохала, запричитала — экая беда! Надо же было Томасу уехать в Оливал, когда к ним сам фидалго приехал; все равно как святой угодник посетил!

— Уж вы скажете, бабушка Ана! Грешник я, великий грешник!

Скрючившись на скамеечке, бабушка Ана еще сильнее сморщила поросшее волосками лицо, полузакрытое белой бахромой платка, и ударила ладонью по костлявой коленке:

— Нет уж, нет, сеньор! Коли кто бедняка пожалел — тому место в алтаре!

Фидалго смеялся, целовал немытых ребятишек, пожимал шершавые, похожие на корни руки, прикуривал от тлеющих головешек, запросто беседовал о радостях и бедах. А потом, возвращаясь по пыльной дороге, думал: «Забавно! Они, кажется, и вправду расположены ко мне!»

К четырем он устал, решив, что на сегодня хватит, и поехал домой мимо Святого родника — там было прохладней. Проезжая хутор Сердал, у крутого поворота дороги, он чуть не столкнулся с каким-то всадником. То был доктор Жулио; он тоже объезжал избирателей, в нанковом сюртуке, под зеленым зонтиком, весь в поту. Оба придержали лошадей и сердечно поздоровались.

— Рад встрече, сеньор доктор Жулио…

— Я также, сеньор Гонсало Рамирес… Большая честь…

— Тоже трудитесь?

Доктор Жулио пожал плечами:

— Что поделаешь, сеньор Гонсало Рамирес! Впутали меня, горемыку… А знаете, чем все кончится? Подам голос за вас!

Фидалго рассмеялся. Оба, перегнувшись вбок, весело и уважительно пожали друг другу руки.

— Какая жара, сеньор доктор Жулио!

— Пекло, да и только, сеньор Гонсало Рамирес. До чего надоела эта канитель!

Так всю неделю фидалго посещал избирателей, от важных шишек до мелюзги. А за два дня до выборов, в пятницу, когда немного спала жара, уехал в Оливейру; накануне после длительного пребывания в столице вернулся туда и Андре Кавалейро.

Не успел фидалго выйти из коляски, как Жоакин-привратник сообщил ему, что «у сеньоры доны Грасы гости, сеньоры Лоузада».

— Давно? — нахмурился Гонсало.

— Да уж не меньше получаса сидят, ваша милость. Гонсало тихо пробрался к себе, бормоча: «Ни стыда, ни совести! Не успел Андре приехать, они уже тут как тут!» Когда он помылся и сменил сюртук, в комнату влетел необычно сияющий, пунцовый Барроло в рединготе и цилиндре.

— Ого, каким ты франтом, Барроло!

— Чудеса! — заорал тот, обнимая его с необычным пылом. — Я как раз собирался вызвать тебя телеграммой!

— Зачем?

Барроло запнулся.

— Зачем? Да так, знаешь… Из-за выборов, вот зачем! Ведь завтра выборы! Кавалейро приехал. Я только что от него. Сперва был во дворце у сеньора епископа, а оттуда — к губернатору. Андре блистателен! Усы подстриг, помолодел. Новости привез… великолепные, скажу тебе, новости!

Барроло потирал руки и так сиял, так лучился радостью, что фидалго с любопытством вгляделся в него.

— Постой-ка, Барролиньо! Ты говоришь, что принес мне хорошую весть?

Барроло с грохотом отскочил, словно дверь захлопнул. Он? Хорошую весть? Ничего подобного! Он и не знает ничего. Кроме выборов, конечно. Вся Муртоза проголосует, как один человек!

— Ну, значит, показалось! — пробормотал фидалго. — А Грасинья что?

— Грасинья? Тоже ничего не знает!

— Чего она не знает? Я хочу сказать — что она, как себя чувствует?

— А-а… Ничего, сидит со старухами. Битый час у нее торчат, мерзавки! Опять благотворительный базар, в фонд нового сиротского приюта. Ох, и надоели эти базары… Послушай, Гонсало, ты останешься до воскресенья?

— Нет, завтра уеду.

— Ну как можно!

— Выборы, дорогой мой! В этот день надо быть дома, в своем штабе, так сказать, в самом сердце округа…

— Ах, жаль! — сокрушался Барроло. — Узнал бы все сразу, заодно. Я собираюсь закатить такой обед!..

— Что это я узнал бы?

Барроло опять поперхнулся, щеки его надулись от смеха и запылали огнем. Потом он затараторил:

— Что узнал? Да ничего! Результаты, то да се… Гулянья будут, фейерверк. Я в Муртозе выкачу бочку вина,

Гонсало, широко улыбаясь, взял его за плечи:

— Говори уж прямо, Барролиньо. Выкладывай, У тебя есть какая-то добрая весть.

Но Барроло шумно отнекивался: ничего он не знает, Андре ничего не говорил, и вообще все это чушь!..

— Ну, бог с тобой, — сказал фидалго, не сомневаясь в существовании приятного секрета. — Спустимся лучше вниз. А если эти сороки еще там, пошли к Грасинье лакея: пусть скажет, и как можно громче, что я приехал и прошу ее подняться ко мне. С этими кикиморами церемониться нечего.

Барроло заколебался:

— Сеньор епископ с ними хорош… А он был сейчас так любезен…

Но, выйдя на лестницу, они услышали звуки рояля и голос Грасиньи. Она уже избавилась от визитерш и пела старую патриотическую песню вандейцев, которую они с Гонсало певали вместе в те давние времена, когда оба горели романтической рыцарской преданностью к Бурбонам и Стюартам:

Monsieur de Charrette a dit а ceux d'Ancennes: «Mes amis!»

Monsieur de Charrette a dit… [4]Мосье де Шаррет сказала ансенцам: «Друзья мои!» Мосье де Шаррет сказал… (франц.)

Гонсало осторожно отодвинул портьеру и закончил куплет, поднявши руку, как знамя:

…Mes amis,

Le roi va ramener les fleurs de lys… [5]…Друзья мои, Король соберет лилии… (франц.)

Грасинья вскочила с табурета-вертушки.

— А мы тебя не ждали! Я думала, ты останешься на выборы дома. Как там?

— Все хорошо, слава богу. Только я вот совсем заработался. Кончил повесть, по избирателям ездил.

Барроло, беспокойно крутившийся по гостиной, подбежал к ним, — его по-прежнему распирало:

— Знаешь, Грасинья, твой брат, как приехал, просто сгорает от любопытства. Ему вздумалось, будто у меня для него заготовлена хорошая весть. А я ничего не знаю, кроме выборов, конечно. А, Грасинья? Правда?

Гонсало ласково поднял за подбородок личико сестры.

— Ты ведь знаешь. Скажи мне.

Она слегка покраснела, улыбнулась. Нет, нет, она ничего не знает, только про выборы…

— Ну, скажи!

— Я не знаю… Это все Жозе…

Она улыбнулась — и в этой жалобной, уступчивой улыбке было признание; тогда Барроло не выдержал, его прорвало, и правда вылетела из его уст, как ядро из мортиры. Ну, так и быть! Есть! Есть новость! Поразительная! Андре ее привез, и сам преподнесет, свеженькую, тепленькую…

— Рад бы, да не могу! Слово дал. Грасинья знает, я с ней поделился. Но и она должна молчать, тоже дала слово. Так что жди Андре. Он к чаю будет и сам взорвет бомбу. Да, именно — бомбу!

Гонсало, сгорая от любопытства, небрежно пожал плечами:

— Знаю, знаю! Я получил наследство. Что ж, тебе причитается пятнадцать тостанов.

Пока длился обед и после, за кофе, слушая песни Грасиньи (на этот раз во славу Стюартов), Гонсало с нетерпением ждал Андре. Ему и в голову не приходило, что хоть капля досады или злобы примешается к этой встрече. Гнев, поднявшийся в тот горький вечер у бельведера и зревший в тяжелые дни сомнений, рассосался после трогательной беседы с Грасиньей. В то историческое утро, когда он проучил задиру, Грасинья плакала перед ним так искренне, так простодушно и поклялась держать себя с достоинством. Да и Андре, покинув Оливейру, показал, что не хочет поддаться суетному искушению. Не порывать же с Андре теперь, когда еще не улеглись толки, вызванные их нашумевшим примирением, которое и привело соблазнителя в «Угловой дом»! В конце концов, что пользы от сетований и гнева? Как ни горюй, как ни бейся, того, что случилось в бельведере, не исправить, если вообще что-нибудь случилось. И вот последние остатки вражды к Андре испарились из его покладистой и доброй души, где чувства, особенно горькие, держались так же недолго, как тучки на летнем небе…

Но когда часов в девять в гостиную вступил Кавалейро — неторопливый, великолепный, с подстриженными, но еще круче завитыми усами, в пунцовом пышном галстуке на выпяченной груди, — Гонсало почувствовал такое отвращение ко всей этой напыщенной фальши, что с трудом заставил себя похлопать Андре по спине в ответ на его демонстративно пылкие объятия. И пока сеньор губернатор, уютно развалившись в кресле, пододвинутом Барроло, и играя перчатками, рассказывал о Лиссабоне, о курортной жизни в Каскайс, о веселых прогулках, о партиях в бридж, приемах, короле, Гонсало заново переживал те горькие минуты в саду, когда его сердце стучало у зеленых жалюзи, а из-под этих победоносно закрученных усов вырывались дерзкие мольбы; он молчал, словно камень, и нервно грыз потухшую сигару. Но Грасинья была нарочито спокойна, ни разу волна краски не прихлынула к ее лицу, она не выдавала себя ни жестом, ни словом — разве что держалась чуть суховато. В заключение Андре небрежно упомянул, что после выборов вернется в столицу, «потому что дядюшка и Жозе Эрнесто совсем его не жалеют и свалили на него всю подготовку административной реформы».

Казалось, не ковер, а глубокая пропасть разделяет Андре и Грасинью, и в эту пропасть канул их летний роман — ни следа прежней сжигающей страсти не было на их лицах. Гонсало в глубине души радовался этому; он встал наконец с кресла, где сидел неподвижно, подошел к роялю, прикурил от свечи и спросил, как поживают лиссабонские друзья. По словам Кавалейро, все они ждали с нетерпением его приезда.

— Видел я Кастаньейро. Без ума от твоей повести. Его послушать, так сами Эркулано и Ребело не сумели бы так точно восстановить старину. Говорит, в эпическом реализме ты превзошел «Саламбо». В общем, без ума! Ну, а мы, конечно, ждем не дождемся твоего шедевра!

Фидалго густо покраснел и пробормотал: «Какие пустяки!» Потом подошел к креслу, в котором восседал Андре, и коснулся широкого плеча:

— Да, старина, не хватало нам тебя. На днях проезжал я мимо Коринды и так, понимаешь, затосковал по тебе…

Тут багровый от волнения Барроло, который все это время метался по комнате, поглядывая то на Андре, то на Гонсало и беззвучно посмеиваясь, не выдержал и крикнул:

— Ну, хватит предисловий! Выкладывай свой сюрприз, Андре! Я прямо чуть не лопнул… Но делать нечего, слово есть слово! А больше не могу. Готовь, Гонсалиньо, пятнадцать тостанов.

Это вновь разожгло любопытство Гонсало, но он не подал виду.

— Должно быть, и впрямь новости хорошие! — небрежно бросил он.

Не меняя позы, Кавалейро повел рукою.

— Ах, это в высшей степени естественно, это само собой разумеется! Сеньора дона Граса уже знает, не так ли? Удивляться абсолютно нечему… Иначе и быть не могло!

Гонсало нетерпеливо воскликнул:

— Ну, говори же наконец!

Кавалейро, однако, тянул. Удивляться надо лишь тому, что до сих пор не додумались сделать такую простую, такую естественную вещь… Не так ли, сеньора дона Граса?

Гонсало взорвался:

— А, черт, скажешь ты или нет?!

Кавалейро неспешно поднялся с кресла, оправил манжеты, выпятил грудь и начал глубоким, даже торжественным голосом:

— Моему дяде и Жозе Эрнесто пришла на ум весьма простая мысль, которую они и довели до сведения его величества… Его величество одобрил эту мысль. Одобрил настолько, что она как бы перешла к нему, стала его собственной, и теперь мы вправе считать, что это — мысль его величества. Итак, его величество король полагает, как и мы, что одному из знатнейших, людей королевства — точнее, знатнейшему — приличествует титул, свидетельствующий как о древности рода Рамиресов, так и о высоких личных заслугах нынешнего их отпрыска. И потому, дорогой мой Гонсало, спешу сообщить тебе от имени короля, что в скором времени ты станешь маркизом де Трейшедо.

— Ура! Ура! — заголосил Барроло, яростно хлопая в ладоши. — Гони пятнадцать тостанов, сеньор маркиз де Трейшедо!

Краска прилила к тонкому лицу Гонсало. Он понял: титул — подарок Кавалейро не отпрыску славного рода Рамирес, но покладистому брату Грасиньи… А главное, что-то здесь было не так. Ему, Рамиресу, чей дом десять столетий кряду давал начало династиям, создавал страну, отдал ей на поле брани не меньше тридцати жизней, швыряют в правительственном вестнике пустой титул, словно разбогатевшему лавочнику, оказавшему государству денежную услугу! И, обернувшись к Андре, ожидавшему бурных эмоций, он процедил с полупоклоном:

— О, маркиз де Трейшедо! Как мило, как любезно… — Потом потер руки и прибавил с любезной и удивленной улыбкой: — Но, дорогой мой Андре, по какому праву король жалует мне этот титул?

Кавалейро рывком поднял голову. Он обиделся и удивился:

— По какому праву? Да потому, что он, слава богу, наш король!

Но Гонсало просто, без тени горячности или вызова, ответил в том же чуть шутливом тоне:

— Прости меня, Андрезиньо. Еще не было в помине ни королей португальских, ни даже самой Португалии, когда мы владели Трейшедо. Мне нравится старый обычай, — знатным людям пристало преподносить друг другу богатые дары; только пусть будет первым тот, чей род старше. У короля есть усадьба в предгорьях Бежи — «Ронсан», если не ошибаюсь. Так вот, передай королю, что я имею удовольствие пожаловать ему титул маркиза де Ронсан.

Барроло, ничего не понимая, онемел и даже как-то осунулся; Грасинья же вся зарделась — ее восхитила гордость брата, которая была так созвучна ее собственной и еще прочнее соединила их души. Андре Кавалейро в бешенстве иронически пожал плечами и бросил:

— Что ж, прекрасно! Каждый поступает как ему угодно…

Появился лакей с подносом, уставленным чашками чая.

* * *

В воскресенье были выборы.

Из робости, а может, из суеверия, Гонсало решил провести этот день в одиночестве. Друзья из Вилла-Клары и даже из Оливейры считали, что он сидит у сестры, поближе к губернатору, а он в субботу, под вечер, оседлал коня и сбежал к себе, в Санта-Иренею.

Однако Барроло (все еще не пришедший в себя после «этой выходки, оскорбительной для Кавалейро!.. и, черт возьми, для короля!») взялся переправлять в «Башню» все официальные подсчеты по мере их поступления в канцелярию. И вот как только кончилась месса, между «Угловым домом» и старым монастырем св. Воскресения начали сновать слуги. В столовой обосновалась Грасинья; она любовно переписывала круглыми буквами сообщения Кавалейро и карандашные приписки: «Все идет превосходно», «Победа, победа!», «Кланяюсь всем!». Падре Соейро ей помогал.

По дороге из Вилла-Клары то и дело, с трудом переводя дух, ковылял рассыльный с телеграфа. Бенто поминутно врывался в библиотеку с воплем: «Еще одна телеграмма, сеньор доктор!» Гонсало, отодвинув огромный чайник и полный недокуренных сигар поднос, взволнованно читал телеграмму вслух, и Бенто, оглашая коридор торжествующими кликами, спешил поделиться новостями с Розой.

К восьми часам, когда Гонсало наконец согласился пообедать, он уже знал о своем триумфе. Снова и снова перечитывал он телеграммы; особенно тронул его пылкий восторг избирателей, сделавший простые выборы прекрасными, как любовь. Весь приход Бравайс стройными рядами отправился в церковь во главе с Жозе Каско, с развернутым знаменем, под гром барабанов. Виконт де Рио Мансо въехал во двор церкви Рамилде в своей карете, с внучкой, одетой во все белое, в сопровождении целой вереницы шарабанов, где под зелеными тентами восседали избиратели. Фермы опустели; разряженные женщины и парни с цветком за ухом шли под звуки гитар выбирать своего сеньора, словно на церковный праздник. А у таверны, что напротив церкви, жители Веледы, Сердала и Риозы воздвигли арку из букса и написали алыми буквами на большом полотнище: «Рамиресу нашему слава, он победил по праву!»

К обеду из города вернулся в большом волнении посланный туда батрак и рассказал, что в Вилла-Кларе столпотворение, на улицах играют оркестры, клуб украшен флагами, а на муниципальном совете, над самым входом, висит портрет Гонсало, избранного большинством голосов.

Гонсало поспешно допил кофе. Ему хотелось и славы и почета, но робость мешала отправиться в Вилла-Клару поглядеть на веселье. Он закурил сигару, вышел на балкон подышать воздухом радостной праздничной ночи, посмотреть на огни, послушать славящий его шум. Он открыл застекленную дверь и отступил назад, пораженный, — башня светилась! Стены ее, сквозь черные железные решетки, излучали свет; над старыми зубцами сверкала огненная корона! Бенто и Роза, при помощи работников, приготовили этот дивный сюрприз, и сейчас в темноте, притаившись под балконом, смотрели на дело своих рук, сверкающее в ясном небе. Гонсало услышал торопливые шаги, покашливание Розы и весело крикнул, перегнувшись через перила:

— Бенто! Роза! Есть там кто?

Послышался приглушенный смех. Белая куртка Бенто выступила из темноты.

— Вам что-нибудь нужно, сеньор доктор?

— Нет, ничего мне не нужно. Я хочу вас поблагодарить. Ведь это вы, а? Какая красота! Спасибо тебе, Бенто! Спасибо, Роза! Спасибо, ребята! Издалека, должно быть, просто великолепно!

Но Бенто был недоволен. Чтобы светило как следует, нужны смоляные факелы, а не жалкие плошки. Сеньор доктор не представляет себе, какая тут высота и какая большая наверху площадка.

И вдруг фидалго захотелось самому взобраться наверх, на эту просторную вышку. Он не входил в башню со студенческих лет; внутри было нехорошо: темно, холодно, тихо как в могиле, голые каменные стены, в полу — железные люки, ведущие в подземный каземат. Но сейчас огни звали его, перед ним оживал во всей своей славе замок Ордоньо Мендеса. Ему захотелось не отсюда, с балкона, а оттуда, с башни, вдохнуть фимиам признания, поднимавшийся к нему из ночи. Он накинул пальто, спустился в кухню. Бенто и Жоакин-садовник с готовностью взяли большие фонари и двинулись за ним. Они прошли сад, вошли через кованую дверцу и поднялись по узкой каменной лестнице, отполированной и побитой бесчисленным множеством железных подошв.

Никто уже не помнил, какое место занимала эта башня в сложной системе укреплений замка Санта-Иренеи. По словам падре Соейро, она, без сомнения, не была ни дозорной башней, ни донжоном, где хранились казна, бумаги и драгоценные мешки восточных пряностей. Быть может, в те времена она — без имени, без славы — просто возвышалась на одном из углов стены, глядя на поля и прибрежные рощи. Но именно она пережила своих гордых подруг; она стояла здесь уже при Афонсах; потом, при Ависской династии, была включена в ансамбль красивого дворца и сохранилась позже, когда Висенте Рамирес, вернувшись из кастильского похода, заменил дворец пышным палаццо в итальянском вкусе, окруженным светлыми цветниками уступчатого сада; когда же при короле доне Жозе палаццо этот пал жертвой пожара и началась постройка нынешнего дома, башня осталась одна среди фруктовых деревьев. Единственная и последняя из всех редутов старой твердыни, где звенели мечи и голоса Рамиресова войска, она соединяла собой столетия, и ее несокрушимые камни как бы хранили единство древнего рода. За это и прозвали ее в народе «Башней дона Рамиреса». Еще во власти образов, воскрешенных в его повести, Гонсало со все возрастающим почтением убеждался в том, как велика она, как крепка, как круты ее ступени, а стены так толсты, что в тусклом свете масляных плошек, расставленных Бенто и Розой, проемы узких бойниц кажутся длинными коридорами. Он останавливался на каждом из трех ее этажей, входил под своды гулких залов, выложенных могучими плитами, смотрел на каменные скамьи, на диковинные круглые дырки в полу, на кольца для факелов, ввернутые в темные стены. Наконец он вышел наверх, на просторную площадку. Здесь было светло. Цепочка светильников очерчивала зубцы. Ощутив легчайшее дуновение ветра, Гонсало поднял воротник, и вдруг ему показалось, что здесь, на своей гордой и древней башне, он — властелин всей округи, нет, не округи — королевства. Он медленно пошел вдоль зубцов, к вышке; керосиновая лампа стояла там, на плетеном стуле, перед окошком, несколько нарушая средневековый колорит. В чистом, чуть тронутом облаками небе мерцали редкие звезды. Внизу тонули во тьме густые рощи и мирные поля его владений; лишь иногда, в стороне Бравайса, вспыхивали далекие шутихи. В сторону Финты двигалось светлое, продолговатое пятно — без сомнения, факельное шествие. На колокольне Веледской церкви мигали огоньки иллюминации. Мигали они и подальше, за лесом, на старой арке Кракедского монастыря. Время от времени снизу, с темной земли, доносился глухой бой барабанов. Все это — и факелы, и огни, и приглушенные звуки — было данью десяти приходов своему фидалго; а он, во тьме и тишине, на вышке родовой башни принимал эти знаки преданности и любви. Бенто и Жоакин ушли присмотреть за плошками, медленно гаснущими в толще стен. Гонсало остался один; он докурил сигару и пошел дальше вдоль зубцов. Им овладела мысль, не раз уже мелькавшая в его мозгу за этот суматошный день. Итак, его любят! Его, фидалго, любят во всех деревнях, лежащих под сенью его башни! Теперь он знал — и не радовался и даже не гордился. Он был скорее смущен и полон сомнений. Ах, если б он догадался раньше, если бы только знал! Он ходил бы легко, свободно, гордо подняв голову, расправив плечи, весело полагаясь на эту прочную, верную, всеобщую любовь. А он-то думал, что всем этим людям и дела нет до него; что он для них — не взирая на славное имя — просто примелькавшийся молодой человек, который, вернувшись из Коимбры, живет на ренту да ездит по дорогам верхом. Их равнодушие не удивляло его; он вовсе не ждал, что они отдадут ему свои голоса и выведут на дорогу, где он уже сам, своими силами добьется того, что древние Рамиресы брали по праву знатности и власти. Только поэтому и ухватился он за руку Кавалейро, губернатора, старого друга, чтобы тот порекомендовал его как нужного человека, своего, угодного правительству, лучшего из лучших и помог собрать в это воскресенье хоть горсточку голосов.

В своем нетерпеливом стремлении выбиться из безвестности он забыл о горчайших обидах; на глазах изумленной Оливейры обнимал человека, которого ненавидел все эти годы, которого всенародно позорил на площадях и на газетных страницах; он способствовал воскрешению чувства, чей прах не стоило шевелить, и ввергнул самое дорогое ему существо, свою беззащитную бедную сестру, в позор и униженье… Сколько глупостей, сколько горя — и для чего? Чтобы купить горсточку голосов, которые все десять приходов с радостью отдали бы ему даром, — стоило только попросить…

Ах, все то же, все то же… Неверие в свои силы, трусливая неуверенность в себе… Вся его жизнь, со школьной скамьи, испорчена этим. Еще месяц назад тень опасности — дубинка, смешок у таверны — обращала его в унизительное бегство. Он страдал, он сетовал на собственную слабость — и вдруг, взмахнув хлыстом на повороте дороги, открыл в себе силу! Так и сейчас, он робко шел к людям, цепляясь за сильную руку, — и оказалось, что все любят его! Как много лжи и грязи в его жизни — и все потому, что он не верил в себя!

Бенто не появлялся — он все еще хлопотал над плошками.

Гонсало бросил окурок сигары, засунул руки в карманы пальто, снова остановился у вышки и поднял глаза. Небо прояснилось, стало глубже, и звезды сверкали ярче. Когда на звездное небо смотришь редко, оно поражает ощущением бесконечности. И на мгновение душа фидалго встрепенулась от нового чувства: он изумился вечному, бескрайнему небу, под которым страдает и томится несчастный люд. Где-то вспыхнул последний фейерверк и рассыпался в мирной тьме. Один за другим гасли огни Веледы и Кракеде. Отдаленные звуки музыки сменялись глубокой тишиной спящих полей. Кончался день его славы, недолгий, как эти огни и шутихи. Гонсало стоял у вышки и думал о том, как мало стоит эта долгожданная слава, ради которой он столько раз покривил душой. Депутат! Депутат от Вилла-Клары, новый Саншес Лусена. До чего же это мизерно, до чего мелко!

Все его хлопоты, ради которых он заглушал голос совести, даже не столько безнравственны, сколько смешны. Депутат! Для чего? Чтобы завтракать в отеле «Браганса», подкатывать в карете к боковому входу в Сан-Бенто и в грязных комнатах бывшей обители писать заказы своему портному на депутатских бланках? Зевать от убожества идей и умов? Покинув стадо Викторино, молчать или блеять в точно таком же стаде Сан-Фулженсио? Или, наконец, поподличав перед начальством и его дамой, поулыбавшись кому надо в редакциях газет, продекламировать пламенную речь — и стать министром? А дальше что? Он будет подкатывать к Сан-Бенто по главной аллее, и в присутственные дни нелепо разряженный курьер будет трусить за ним на белой кляче, и чиновники будут угодливо кланяться ему в темных коридорах канцелярии, и каждая оппозиционная газетенка сочтет своим долгом обливать его грязью… Как пусто все это, как бессмысленно! А ведь на той же земле, под теми же звездами бьется пульс настоящей, достойной, полной жизни. В то время как ты, зябко кутаясь в пальто, упиваешься своей жалкой победой, мыслители объясняют мироздание, художники воплощают вечную красоту, святые исцеляют души, врачи — тело, изобретатели приумножают общественное богатство, мечтатели пробуждают народы от вековой спячки. Они, они, а не ты, — настоящие люди, их жизнь полна, они творят, они не знают усталости, благодаря им, а не тебе, человечество становится прекраснее и добрее. Куда тебе до этих гигантов! Как же стать одним из них, что для этого нужно? Гений, дар, огонь небесный? Нет! Надо просто понять, что необходимо людям, и еще — захотеть по-настоящему.

Так Гонсало Рамирес, неподвижно стоя на вышке своей башни, между звездным небом и темной землей, думал и думал о лучшей, высшей доле — пока наконец вся сила древнего рода, таящаяся в старых камнях, не хлынула в его сердце. И он почувствовал, что великие дела ждут его, что он еще вкусит гордую радость полной жизни, познает творчество, прославит заново свой славный род, и родная земля благословит его за то, что он служил ей по мере сил.

В маленькой дверце показался Бенто с фонарем.

— Еще побудете, сеньор доктор?

— Нет. Кончился праздник, Бенто.

В начале декабря в первом номере «Анналов» появилась «Башня рода Рамиресов». Все газеты, включая оппозицию, хвалили наперебой «фундаментальный труд, который (по словам «Вечернего вестника»), блистая познаниями и вкусом, продолжает — в новой, живописной манере — дело Эркулано и Ребело, воссоздавая нравственный и общественный уклад той героической поры». Гонсало весело провел сочельник в «Угловом доме», помогая Грасинье печь пирожки с рыбой по непревзойденному рецепту падре Жозе Висенте. А на святках друзья дали в его честь банкет в главном зале канцелярии, убранном по этому случаю флагами и зеленью. Банкет почтил своим присутствием Кавалейро с орденом Большого креста, а председательствовал барон дас Маржес, провозгласивший тост «за блистательного юношу, который, быть может, в самом ближайшем времени пробудит ото сна нашу страну с энергией и отвагой, свойственными его славному роду!»

В середине января, теплым дождливым вечером, он уехал в Лиссабон; и почти до конца сезона светская хроника, сообщая о раутах, голубях, королевской охоте, отмечала каждый шаг новоявленного денди, так что чете Барроло пришлось подписаться на «Иллюстрированный вестник». В клубе Вилла-Клары Жоан Гоувейя ворчал, пожимая плечами: «Хлыщом стал, видите ли!..» Но в конце апреля нежданная весть потрясла Вилла-Клару; взбудоражила в тихой Оливейре фланеров и посетителей клуба; так поразила Грасинью, что она в тот же день выехала с мужем в Лиссабон; и до того потрясла Розу, что она, громко рыдая, рухнула на каменную скамью:

— Ой, мальчик мой миленький, мальчик дорогой, больше я его не увижу!

Гонсало Мендес Рамирес, никому не сказавшись, почти тайком, взял концессию на большой участок земли в Замбези, заложил родовое имение «Трейшедо» и в начале июня вместе с Бенто отбыл на пакетботе «Португалия» в Африку.



Читать далее

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС
О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ 07.04.13
I 07.04.13
II 07.04.13
III 07.04.13
IV 07.04.13
V 07.04.13
VI 07.04.13
VII 07.04.13
VIII 07.04.13
IX 07.04.13
X 07.04.13
XI 07.04.13
XII 07.04.13
КОММЕНТАРИИ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть