Онлайн чтение книги Знатный род Рамирес
V

Карающая статья в «Портском вестнике» должна была грянуть громом над Оливейрой в среду утром, в день рождения кузины Мендонсы. Хотя Гонсало, защищенный псевдонимом «Ювенал», и не опасался прямой уличной стычки с Кавалейро или с кем-нибудь из его верных и неробких друзей, вроде Марколино из «Независимого оливейранца», — однако предусмотрительно отбыл во вторник в Санта-Иренею. Он ехал верхом; Барроло проводил его до таверны Вендиньи, где они попробовали белого винца, рекомендованного Тито; оттуда, желая освежить в памяти славные места, где произошла (как указывалось в его повести) кровавая встреча Лоуренсо Рамиреса с байонским «Бастардом», фидалго свернул на дорогу, бегущую мимо плодовых садов большой деревни Канта-Педры к Бравайскому тракту.

Он миновал стекольную фабрику, затем высокий придорожный крест, над которым всегда вились голуби, налетающие с фабричной голубятни, и въехал рысцой в местечко Нарсежас. В глаза ему бросился небольшой опрятный домик, увитый виноградом; у окна сидела прехорошенькая смугляночка в синем корсаже и цветной косынке на густых волнистых волосах, аккуратно расчесанных на прямой пробор. Гонсало придержал коня, поклонился и спросил с любезной улыбкой:

— Прошу прощения, милая девушка… Проеду я здесь в Канта-Педру?

— Да, сеньор. После моста возьмите направо, к тополям. И дальше все прямо.

Гонсало, вздохнув, пошутил:

— Я предпочел бы остаться!

Красотка залилась румянцем. Отъезжая, фидалго весь перекосился в седле, чтобы подольше видеть прекрасное смуглое личико, сиявшее между двух вазонов с цветами.

В этот самый миг, сбоку, из зарослей ивняка, вынырнул какой-то малый, на вид деревенский охотник, в куртке и красном берете; за спиной у него висело ружье, следом бежали две легавые собаки. Парень был молодцеватый на вид. Все в нем — и как он размашисто шагал в своих белых сапогах, и как покачивал плечами, выгибая перехваченный шелковым поясом стан, и как поглядывал вокруг, распушив белокурые бакенбарды, — дышало самоуверенностью и вызовом. Он мгновенно подметил улыбку и галантный поклон фидалго и вперил в него красивые, наглые глаза. Потом отвернулся и прошел мимо; он даже не посторонился, чтобы пропустить лошадь на узкой крутой тропе, и чуть не задел ногу фидалго стволом ружья! Мало того, уже пройдя несколько шагов, он сухо, насмешливо кашлянул и еще нахальнее застучал сапогами по дороге.

Гонсало пришпорил коня; он вдруг снова поддался своей злосчастной робости, снова почувствовал знакомую холодную дрожь в спине, которая при малейшей угрозе неизменно понуждала его сжиматься, отступать, бежать. Очутившись внизу, у моста, он замедлил рысь и в бешенстве на свою трусость, оглянулся на утопавший в цветах белый домик. Охотник, опираясь на ружье, стоял под окном, у которого между двух вазонов с гвоздикой сидела, слегка подавшись вперед, смуглая красотка. Парень о чем-то пересмеивался с ней, потом презрительно покосился в сторону фидалго и заносчиво вскинул голову; кисточка на его берете взлетела вверх, точно алый петушиный гребешок.

Гонсало Мендес Рамирес пустил лошадь галопом через лес густолиственных тополей, росших по берегам речки Дас-Донас. Вопреки прежнему намерению, он даже не стал осматривать в Канта-Педре ни долину реки, ни широкие прибрежные луга, ни развалины Рекаданского монастыря, темневшие на косогоре, ни мельницу напротив него, поставленную на почерневшем каменном фундаменте некогда грозной крепости Авеланс. К тому же небо, с утра серо-пепельное, затянулось дымкой, потом стало быстро чернеть над Вилла-Кларой и Кракеде. Ветер беспокойно зашумел в поникшей от зноя листве. Первые тяжелые капли дождя шлепнулись в пыль, когда фидалго выехал на Бравайскую дорогу.

В «Башне» его ждало письмо от Кастаньейро. Патриот жаждал узнать, «создана ли наконец к чести нашей литературы «Башня дона Рамиреса» — верный слепок древней башни, воздвигнутой в более счастливые времена к чести нашего оружия…». В постскриптуме значилось: «Я намерен выпустить огромные анонсы, которые будут расклеены на всех углах всех городов Португалии и оповестят аршинными буквами о рождении «Анналов»! Там будет объявлено, что в первом же номере появится твоя восхитительная повестушка; а потому сообщи, согласен ли ты снабдить ее завлекательным подзаголовком в духе 1830 года, вроде следующего: «Картинки жизни XII века», или «Хроника времен Афонсо II», или «Сцены португальского средневековья». Я решительно стою за подзаголовок: подвалы зданиям, а подзаголовки книгам придают устойчивость и прибавляют высоты. Итак, за дело, дорогой Рамирес! Покажи, на что способно твое могучее воображение…»

Идея расклеить на всех перекрестках Португалии яркие анонсы, рекламирующие повесть и ее автора, пришлась фидалго по вкусу. В тот же вечер, под ровный шум дождя, шелестевшего в листве лимонных деревьев, он снова занялся своей рукописью, которая застряла на первых полнозвучных и мерных строках главы второй.

В этих начальных строках Лоуренсо Мендес Рамирес в сопровождении конных латников и пеших вассалов двигался свежим ранним утром к Монтемору, на подмогу сеньорам инфантам. И вот, выехав в долину Канта-Педры доблестный сын Труктезиндо Рамиреса завидел людей Бастарда: как и говорил Мендо Паес, они с рассвета поджидали здесь войско Рамиресов, чтобы преградить ему путь. В этом месте мрачного повествования о кровопролитиях и смертоубийствах неожиданно, точно роза в трещине крепостной стены, расцветала история любви, изложенная дядей Дуарте с элегическим изяществом.

Лопо де Байон, чья белокожая, рыжекудрая красота, свойственная лишь аристократам чистой готской крови, славилась между Миньо и Доуро и снискала ему прозвище «Огнецвет», горячо полюбил дону Виоланту, младшую дочь Труктезиндо Рамиреса. Он впервые увидел эту царственную красавицу накануне Иванова дня, в замке Ланьозо, куда съехался весь цвет португальского рыцарства на турниры и бои быков. В своей поэмке дяде Дуарте воспевал красоту благородной девицы в восторженных выражениях:

О, влажный пламень этих черных глаз!

О, смоляные, царственные косы!

И она тоже отдала свое сердце блестящему златокудрому рыцарю, который в тот праздничный день дважды заслужил награду за бой с быком, получив из рук благородной сеньоры Ланьозо сразу два вышитых ею пояса, а вечером, на балу, с отменной грацией танцевал «маршатин». К несчастью, Лопо был бастард; мало того, он принадлежал к роду Байонов, которые издавна враждовали с Рамиресами из-за земельных угодий и местнических прав. Раздор между двумя семьями начался уже при графе доне Энрике. Позднее, особенно в период соперничества между доной Тарежей и Афонсо Энрикесом *, вражда эта еще более ожесточилась: именно тогда Мендо Байонский, поддержанный графом Травы, и Рамирес «Тесак», молочный брат инфанта, в присутствии всей курии баронов в Гимараэнсе бросили друг другу в лицо свои железные рукавицы. Труктезиндо Рамирес не изменил этой вековой ненависти. И когда старший в роду Байонов, один из героев Силвеса, прибыл к сочельнику в Санта-Иренейскую крепость просить руки Виоланты для своего племянника Лопо, по прозванию «Огнецвет», и почти смиренно предлагал Рамиресам мир и союз. Труктезиндо гордо отверг его ходатайство. Этот оскорбительный отказ возмутил Байонов. Лопо, хоть и бастард, был любимцем всего их гнезда. Байоны гордились его отвагой и галантными манерами. Отказ глубоко ранил сердце Лопо, но еще глубже уязвил его самолюбие. Жаждая утолить терзавшую его страсть и заодно обесчестить Рамиресов, он задумал похитить дону Виоланту. Дело было весной, уже зазеленела долина Мондего. Юная красавица в сопровождении нескольких родственников и рыцарей своей свиты отправилась в Трейшедо, в Лорванский монастырь, где тетка ее, дона Бранка, была настоятельницей. Этот романтический эпизод дядя Дуарте описывал плавно и томно:

У родника, в тени столетних вязов

Остановились путники…

Тут-то, у обросшего вязами источника, и нагрянул на них Огнецвет. Но едва завязался бой, один из кузенов доны Виоланты, сеньор славной Авелинской крепости, обезоружил Лопо, сумел поставить его на колени и продержал в этом положении несколько мгновений под сверкающим лезвием своего клинка. Потом отпустил живого. Скрежеща зубами, Бастард ускакал вместе с горсткой сородичей, принимавших участие в этом дерзком налете. С того дня ненависть между Байонами и Рамиресами запылала с новой силой. И когда началась война против мятежных инфант, в одном из первых же сражений очутились лицом к лицу в тесной долине Канта-Педры двое заклятых врагов: Лопо де Байон с отрядом в тридцать копий и сотней королевских арбалетчиков — и Лоуренсо Мендес Рамирес с пятнадцатью рыцарями и девятью десятками пеших ратников.

То было в последних числах августа; ранняя осень уже позолотила славные луга Канта-Педры и листву ясеней и тополей, росших по обоим берегам речонки Дас-Донас, которая сонно журчала, пробираясь между камней тонкими струйками. На вершине холма, в направлении Рамилде, среди развалин, ощетинившихся зарослями колючек, чернела громада Круглой башни — все, что осталось от старинной крепости Авеланс, сожженной во время кровопролитных сражений между баронами Салзеды и Ландина. Теперь там жил один лишь стенающий призрак доны Гьомар де Ландин, по прозвищу «Горькая» На другом берегу, на высоком взгорье, господствующем над всей долиной, стоял монастырь Рекадаэнс опоясанный новой каменной стеной. На углу ее высилась мощная, вечной кладки башня, похожая на боевой бастион; отсюда встревоженные монахи могли наблюдать, как сверкает оружие, с утра оглашавшее звоном всю долину. Тревога охватила и окрестные деревни; по гребням холмов тянулись люди с тюками на плечах, скрипели крытые повозки, пылили вереницы стад, спеша укрыться в надежных, святых стенах монастыря.

Увидя отряд конных и пеших воинов, занявший всю долину и уходивший флангом в тень береговых ясеней, Лоуренсо Рамирес придержал коня и велел своим людям остановиться у груды камней, на которой чернел грубо сколоченный деревянный крест. Лазутчик, посланный в разведку, вскоре прискакал назад, прикрываясь кожаным щитом, — его не задела ни стрела, ни камень из пращи, — и закричал:

— Это люди Байонов и короля!

Итак, путь отрезан и силы неравны! Но не таков отважный Лоуренсо, чтобы колебаться: Рамиресы не уклоняются от боя! Да окажись он тут один как перст, с легким охотничьим копьем — все равно он бы не отступил перед войском Бастарда… Но вот уже скачет на стройном гнедом жеребце адаил Байонов, высоко занеся меч над своим пернатым шлемом. Голос его хрипло разносится над равниной:

— Стой! Стой! Ни шагу вперед! Благородный Лопо де Байон по приказу и именем его величества сохранит вам жизнь, если вы повернете вспять без шума и проволочек!

И тогда Лоуренсо Рамирес закричал:

— Сбить его, арбалетчики!

Засвистели стрелы. Рассыпавшись веером, санта-иренейские всадники с копьями наперевес помчались на врага. Сын Труктезиндо привстал на стременах; знаменосец поспешил вынуть из чехла стяг Рамиресов, и алое полотнище вздулось над головой Лоуренсо. Подняв забрало, чтобы все видели его бесстрашные глаза славный рыцарь кидал в лицо Бастарду оскорбления, дышавшие неистовой гордыней:

— Созови еще столько же мокрых куриц, как те, что здесь толпятся, все равно я опрокину тебя и к ночи буду в Монтеморе!

А Бастард, выпрямившись на своем золото-гнедом коне, покрытом золоченой кольчужной сеткой, гремел в ответ, взмахивая закованной в железо рукой:

— Назад! Откуда пришел, туда и воротишься, прощелыга, когда я возьму тебя на щит и из жалости прикажу отнести труп к твоему отцу!

Таковы были возгласы, красиво вплетенные дядей Дуарте в безмятежно-плавные строки поэмы. Несколько усилив их, Гонсало Мендес Рамирес (грудь его ширилась от могучего дыхания предков, веявшего точно ветер из равнины) бросил друг на друга двух свирепых противников. Гром сраженья, кровавая сеча!

— С богом! Ала! Ала!

— Вперед! Бей!

— Круши, Байоны!

— Дави, Рамиресы!

Сквозь тучи пыли и сутолоку боя видно, как мелькают бердыши; со свистом рассекают воздух камни, пущенные из пращей; королевская конница и всадники Санта-Иренеи сшибаются в сумятице и треске ломающихся пик, вонзающихся в тела лезвий; потом расходятся, откатываются назад — на взрытой земле корчатся и дико кричат изувеченные; иные из пеших латников, оглушенные ударами палиц, шатаясь, бредут прочь, под защиту деревьев, где струится прохладный ручей. Но в самой гуще сечи, где всего жарче благородный накал сраженья, над головами вздыбленных коней, надсадно дыша под тяжестью доспехов, бьются рыцари; мечи их вспыхивают на солнце, со звоном врезаясь в навершья щитов, И вот уже с высокого сафьянового седла медленно сползает негнущийся, закованный в броню сеньор и грохается наземь, звеня железом. Однако рыцари и инфансоны * лишь изредка скрещивают копья, пытаясь, точно на турнире, сбросить противника с седла и оставляя вмятины на его панцире. Они уязвляют друг друга обидными возгласами, но главную ярость своих ударов обрушивают на пехоту противника, на толпу смердов; вот где гуляют их мечи, вот где раздолье топорам, под которыми с треском, точно глиняные горшки, раскалываются железные каски…

Рассекая ряды байонской и королевской пехоты, Лоуренсо Рамирес пролагает себе путь вперед, точно добрый косарь среди молодой травы. При каждом скоке его ретивого коня, брызжущего пеной и яростно встряхивающего остроконечным налобником, несутся проклятия и мольбы, хрустит чья-то пронзенная грудь, судорожно вскидываются руки умирающих. Он жаждет скрестить меч с самим Лопо. Но в то утро Бастард, обычно столь отважный и опрометчивый в бою, не трогался с вершины холма, где его охранял целый частокол копий: он помогал своим людям криками, но не силой собственной руки! В напрасных попытках пробиться к нему сквозь живую изгородь Лоуренсо лишь попусту расходовал силы, напрасно изрыгая хриплую брань: «Ублюдок! Басурман!» Сквозь разорванную на его плече кольчугу пузырилась кровавая пена; пущенное меткой рукой копье разбило сочленения левого наколенника, рассекло бедро, и из раны бурно хлынула кровь, пропитывая мягкую прокладку поножи. Но вот в круп его вороного скакуна впилась стрела — жеребец рухнул, забился, лопнули усаженные бляхами подпруги. Лоуренсо одним прыжком высвободился из стремян и очутился в кругу ощетиненных пик и бердышей, готовых вонзиться в него со всех сторон… Бастард, припав к холке коня, кричал с вершины:

— Легче! Легче! Взять его живьем!

Ступая прямо по телам раненых, которые корчились под его железными башмаками, герой рвется вперед, сокрушая тяжкими ударами нацеленные острия копий — и они расступаются, поникают. Но уже победно, торжествующе несутся клики Лопо Байона:

— Живьем! Живьем! Берите его живого!

— Не бывать тому, пока не закрылись мои очи, смерд! — рычит Лоуренсо и кидается на врага с утроенной силой, но тут острый камень рассекает его правую руку, и рука бессильно повисает, волоча на темляке бесполезный меч…

Еще миг — и тяжелые мужицкие руки вцепились в него со всех сторон; кто-то накинул петлю ему на шею, кто-то бьет ратовищем копья по окаменевшим ногам, силясь повалить великана. И вот он рухнул, точно подрубленный дуб, и лежит, опутанный веревками; далеко откатился шлем, отлетело прочь забрало, глаза его упрямо закрыты, волосы слиплись от глины и крови…

Лоуренсо Рамирес в плену! Вот на носилки, кое-как связанные из кольев и буковых веток, положили славного пленника, наскоро ополоснув ему лицо прохладной водой из ручья; вот над ним склонился Бастард, отирая тыльной стороной руки пот, омочивший красивое лицо и золотистую бороду. Он взволнованно бормочет:

— Ах, Лоуренсо, Лоуренсо, горько видеть такое!.. Не лучше ли нам быть друзьями и побратимами!

Вот в каких словах, с помощью дяди Дуарте, Вальтера Скотта и статей из «Панорамы», живописал Гонсало несчастное сражение в долине Канта-Педры. Именно этим вздохом Лопо Байона, в котором еще звучала скорбь невозможной любви, заключил он главу вторую, над которой трудился три долгих дня, — с таким увлечением, что реальный мир вокруг него словно поблек и онемел.

* * *

Вдали, в направлении Бравайса, где в тот день справляли ромарию в честь божьей матери с лампадой, взорвалось огненное колесо. После трехдневного обложного дождя тучи разошлись; омытое, успокоенное небо дышало прохладой на ярко зеленевшие поля. До ужина оставалось не меньше получаса. Фидалго взял шляпу и трость и как был, в рабочей куртке, вышел на дорогу и свернул на узкую тропинку между стеной башни и засеянным полем, где в XII веке высились бастионы Санта-Иренейской крепости.

Шагая по еще мокрой, поросшей травой дороге, Гонсало думал о своих гордых предках. Как живые вставали они, широкоплечие и громкоголосые, на страницах его повести! А ведь столь глубокое понимание им этих древних душ доказывает, что и его душа — той же пробы, высечена из той же золотой самородной глыбы! Расслабленное, тронутое вырождением сердце не могло бы биться в лад с сильными сердцами тех времен! Добряку Барроло или Мануэлу Дуарте не понять и не воссоздать могучих душ Мартина де Фрейтас или Афонсо до Албукерке…* Именно над этим следовало бы задуматься критикам, когда они будут анализировать «Башню дона Рамиреса» — раз уже Кастаньейро обещает, что «Новости» и «Наше завтра» поместят серьезные статьи об этом произведении. Конечно! Этот момент необходимо подать как можно выпуклее (и он сам непременно обратит на это внимание Кастаньейро!): санта-иренейские сеньоры возродились в лице своего праправнука, вновь заявили о себе в наше время, пусть не языком героических подвигов, но все той же высокой концепцией героизма… Ведь, черт подери, невозможно в век проклятого Сан-Фулженсио сравнять с землей поместье Байонов, тем более что оно и так разгромлено шестьсот лет тому назад дедушкой Лионелом Рамиресом; нельзя вторично отобрать у мавров крепость Монфорте, где теперь сидит в губернаторах изнеженный Антониньо Морено!.. Зато он, Гонсало Рамирес, чувствует всей душой силу и историческое величие того порыва, который некогда побуждал его предков разорять поместья соперников и брать приступом сарацинские города. И ныне, пользуясь средствами науки и искусства, он вызывает к новой жизни этих грозных баронов, их одеяния, их сокрушительные удары плашмя и наотмашь, их величавое бахвальство, их неукротимые сердца; значит, в пределах своего времени он тоже настоящий, добротный Рамирес, подлинный наследник благородного духа предков; вся разница в том, что дух этот находит себе выражение не в воинской доблести, а в подвигах мысли, как и следует в наш миролюбивый, созерцательный век. Газетам, без устали твердящим о вырождении португальского дворянства, по справедливости следовало бы указать (и он непременно напомнит об этом Кастаньейро!): «А все-таки есть среди нас один фидалго, и притом из знатнейших, который продолжает новыми путями и способами славные деяния своих родоначальников!»

Предаваясь таким размышлениям и тверже обычного ступая по земле, по которой столько веков ходили ноги его пращуров, Фидалго из Башни дошел до того места, где ограда его усадьбы делает поворот и лишь узкая крутая тропинка бежит между нею и сосновым бором, обрамленным зарослями кустарников. От монументальных въездных ворот, некогда красовавшихся на этом углу родовыми гербами и резьбой по камню, осталось лишь два замшелых гранитных столба. На них навесили дощатые створки, уже потемневшие от дождей, чтобы скот не забредал в усадьбу. По узкой лесной дороге, приближаясь к фидалго, со скрипом двигался воз хвороста запряженный парой волов; на возу сидела миловидная крестьянская девушка.

— Пошли вам бог доброго вечера, сеньор!

— Добрый вечер, моя красавица!

Воз медленно прополз мимо. Вслед за ним на дороге показалась темная долговязая фигура мужчины; он нес на плече дубину, на конце которой болталась связка веревок.

Фидалго из Башни узнал Жозе Каско из Бравайса, Приняв рассеянный вид, фидалго отошел на самый край сосняка, насвистывая и сбивая тросточкой цветы куманики, росшие вдоль придорожной канавы. Но долговязый Жозе Каско из Бравайса замедлил шаг и окликнул фидалго по имени; оно прозвучало громко и резко в вечерней лесной тишине. Сердце Гонсало Мендеса Рамиреса екнуло. Он остановился с деланно приветливой улыбкой:

— А, это вы, Жозе! Что скажете новенького?

Каско тяжело дышал: видно было, как под грязной рабочей рубахой ходили вверх и вниз его ребра. Выпутав из веревок дубинку, он воткнул ее в землю тем концом, на котором сидел железный крюк.

— А то новенького, что я всегда говорил с фидалго по-честному и не след бы вам меня за нос водить!

Гонсало Рамирес медленно, величественно поднял голову — так заносят для удара железную палицу.

— Что такое вы говорите, Каско? Водить за нос? Когда же я водил вас за нос?.. Или вы это про аренду «Башни»? Вот мило! Разве мы с вами подписали контракт? Вы исчезли, я вас ни разу больше не видел…

Каско, опешив, молчал. Потом его побелевшие губы задрожали от гнева, затряслись костистые волосатые руки, сжимавшие дубину.

— Кабы подписали бумагу, так не могли бы пойти на попятный!.. А только у честных людей слово считается не хуже бумаги! Фидалго сам сказал: «Ну вот, значит, решено!» Фидалго дал слово!

Гонсало, бледнея, попытался принять терпеливо-снисходительный тон:

— Послушайте, Жозе Каско. Тут, на дороге, не место для серьезного разговора. Если вы желаете поговорить, прошу ко мне в «Башню». По утрам я всегда дома. Приходите завтра, я ничего не имею против.

Сказал — и, едва переставляя ослабевшие ноги, двинулся вдоль сосняка; по спине его пробегали струйки холодного пота. Но Каско одним прыжком обошел фидалго и снова дерзко заступил ему дорогу, поставив дубинку поперек пути.

— Нет, фидалго мне ответит! Фидалго дал слово. Со мной так не поступают. Фидалго дал мне честное слово!

В поисках защиты Гонсало метнул взгляд направо, налево… Никого, полное безлюдье, лесная глушь. Далеко на дороге, смутно белевшей под вечерним небом, поскрипывал, удаляясь, воз с хворостом. Над головой сонно гудели сосны, между стволами уже сгущались тени и клубился вечерний туман. Цепенея от страха, Гонсало попытался припугнуть Каско судом, извечным жупелом деревенского человека. Мягко, как бы давая дружеский совет, он заговорил, стараясь остановить дрожь в пересохших губах:

— Послушайте, Каско, послушайте, дорогой мой! Криками и скандалами ничего не уладишь. Может выйти лишь неприятность; придет сельский староста, а там суд, тюрьма… У вас же семья на руках, маленькие дети… Послушайте! Если вы находите какой-то повод для неудовольствия, приходите в «Башню»; мы потолкуем мирно, спокойно, и недоразумение выяснится… Но скандалить не надо! Придет полиция, попадете за решетку…

Каско вдруг весь вытянулся вверх, словно черная сосна, возникшая посреди безлюдной дороги; глаза его бешено выкатились, загорелись, налились кровью.

— Так фидалго еще и судом угрожает! Сначала фидалго мошенничает, а потом грозится меня же в тюрьму упечь?! У-у, дьявол!.. Только нет!.. Прежде чем попасть за решетку, я раскрою тебе череп!

Он замахнулся дубиной… но в последнем проблеске разума прохрипел сквозь стиснутые зубы, закинув назад трясущуюся голову:

— Беги прочь, фидалго, а не то мне крышка!.. Беги, а то я порешу тебя, и тогда всем нам каюк!

Гонсало Мендес Рамирес сорвался с места и побежал. Он бросился к воротам, темневшим между двух гранитных столбов, перемахнул через ветхий дощатый забор и пустился во весь дух вдоль виноградных посадок, точно заяц, удирающий от охотника! На границе виноградника и кукурузного поля дикая смоковница широко раскинула ветви над заброшенным каменным амбаром с провалившейся крышей. В этом-то каменном ветвистом укрытии и притаился Фидалго из Башни, тяжело переводя дыхание. На поля опускалась ночь и с нею глубокий покой. Тихо погружались в сон деревья и травы. Ободренный безмолвием, Гонсало вылез из своего тесного убежища и снова побежал нешибкой рысцой, стараясь ступать на носки, чмокая белыми сапожками по намокшей от дождя земле. Так он добежал до главного водоема и снова остановился, обессилев. Ему вдруг показалось, что поодаль, на самой опушке, белеет чья-то фигура. Кто-нибудь из батраков в белой рубашке? Фидалго жалобно закричал:

— Эй, Рикардо! Эй, Мануэл! Кто-нибудь! Есть там кто?..

Но светлое пятно расплылось среди листвы. В канаве что-то шлепнулось в воду, — верно, прыгнула лягушка. Содрогнувшись, Гонсало снова побежал, держа по направлению к плодовому саду, и вдруг очутился перед запертыми воротами. Ворота были старые, давно покосились и ходили ходуном на проржавевших петлях. В исступлении фидалго ткнул в забор плечом, которое от страха стало крепким, как чугунный таран. Две доски треснули, он протиснулся в дыру, разодрав куртку о гвоздь, и наконец свободно вздохнул: он был в плодовом саду, за каменной стеной, под балконами своего дома, мирно дышавшего вечерней прохладой, у подножия родной башни, древней черной башни, которая казалась еще более древней и черной на небе, посветлевшем с той стороны, где восходил молодой месяц…

Сняв шляпу и отирая пот со лба, фидалго вошел в огород, миновал грядки с фасолью. К сердцу его прихлынула едкая горечь: как он не защищен, как заброшен в собственной усадьбе, битком набитой батраками и прислугой! Где были арендаторы, где были поденщики, когда он звал на помощь у водоема? Ни один из пяти слуг не явился на зов, и он, их господин, Гонсало Рамирес, в двух шагах от хлева и гумна, одинок, точно в безлюдной пустыне. Довольно было двух батраков с палицей или мотыгой — и они изловили бы Каско прямо на дороге и вымолотили бы как сноп! Проходя мимо курятника, фидалго услышал звонкий девичий смех и направился прямо к освещенной двери в кухню. Двое батраков-огородников, дочка Крисполы и тетя Роза уютно сидели на каменной скамье под навесом. Потрескивал огонь, в кастрюле, распространяя благоухание, варился бульон.

— А, так у вас собралось приятное общество! Неужели вы не слышали, как я звал?.. На дороге, под соснами, ко мне пристал пьяный негодяй, не разобрал, с кем имеет дело, и набросился с серпом! К счастью, при мне была трость. Кричу, зову… Где там! У нас веселая беседа, мы варим ужин! Безобразие! Если подобное случится еще раз, выгоню всех за ворота! А вздумаете ворчать, палку возьму!

Его высокомерное лицо дышало силой. Дочурка Крисполы испуганно забилась в угол, за квашню. Оба огородника, вскочив со скамьи, согнулись, точно тростинки под сильным ветром. Потрясенная тетя Роза крестилась и причитала: «Вот беда-то! Вот беда-то! Не ждали, не гадали, и вот вам…» Но Гонсало, умиротворенный покорностью огородников, могучих парней, чьи суковатые дубинки стояли тут же, у стены, постепенно затихал.

— Или все в этом несчастном доме оглохли?.. А ворота в сад на запоре. Пришлось высадить их плечом. Разнес все в щепы.

Тогда один из батраков, дюжий рыжеволосый детина с лошадиной челюстью, вообразив, что фидалго ругает их за то, что ворота недостаточно надежны, заскреб со смущенным видом в затылке.

— Прощения просим, сеньор фидалго… После случая с Рельо мы поставили другой засов и навесили новый замок… Ворота крепкие!

— Какой там замок! — гордо крикнул фидалго. — Говорят тебе, я разломал и щеколду и замок… Все в щепы!

Второй батрак, посмелей и похитрей, одобрительно засмеялся:

— Господи твоя воля!.. Значит, силушку приложили!

Его товарищ с убеждением подхватил, щипля щетину на могучем подбородке:

— Да-а, силёнка, надо быть, немалая!.. Это ж так дать. Ворота были крепкие! И новый замок навесили, вот как выгнали Рельо!

Услышав от двух таких богатырей похвалы своей силе, фидалго вновь обрел душевное равновесие; он сразу подобрел, заговорил почти отечески:

— Благодарение богу, взломать ворота я пока в силах. Но не мог же я тащить пьяного нахала через всю деревню к старосте! Неудобно! Потому-то я и звал, кричал… Чтобы вы его схватили и доставили в контору!.. Ну ладно, довольно об этом. Вот что, Роза, налей-ка этим славным ребятам по чарке вина… Надеюсь, в следующий раз они будут проворней.

Он действовал как старинный феодал, как настоящий Рамирес древних времен, справедливый и дальновидный сеньор, который журит своих людей за оплошности, но тут же прощает их, награждая в счет грядущих подвигов… Затем, вскинув трость на плечо, на манер копья, взошел по темной лестнице, ведущей из кухни наверх… Поднявшись к себе, он призвал Бенто и, едва тот появился, чтобы помочь фидалго раздеться на ночь, вновь пересказал свою эпопею, но в более мрачном, устрашающем варианте; впечатлительный старик так и застыл у комода с кувшином горячей воды, начищенными ботинками в руках и множеством полотенец на плече. На сеньора доктора напал Каско!.. Жозе Каско из Бравайса… Не узнав с пьяных глаз фидалго, Каско напал на него с огромным серпом и при этом орал: «Зарежем хрюшку!» И вот он очутился один на один с этим зверем, посреди дороги, с одной лишь тросточкой! Ему удалось вовремя отпрыгнуть в сторону, и серп вонзился в сосну… После этого фидалго сам бросился на пьяного и, орудуя тростью, стал в то же время звать на помощь Мануэла и Рикардо — пусть буян думает, что сеньор тут не один. Затем он оглушил Каско, тот попятился, отступил с ворчанием, пошатываясь…

— Что скажешь? Если бы мне изменило хладнокровие, пьяный дурак, пожалуй, застрелил бы меня!

Бенто, развесивший уши и не замечавший, что вода из кувшина каплет на ковер, удивленно заморгал:

— Да ведь у него был серп?

Гонсало с досады топнул ногой.

— Он напал на меня с серпом. Но впереди него ехал воз, на возу было ружье. Каско охотник, он с ружьем не расстается… Словом, благодарение богу, я цел и невредим, сижу с вами в «Башне», — хорошо, что в подобных случаях меня не покидает присутствие духа!

И он стал торопить Бенто с ужином: после пережитой встряски и борьбы с пьяным нахалом у него прямо-таки ноги подкашиваются… Утомление! Голод!.. И жажда!

— Особенно жажда! Получше охлади вино. Подай молодого и алваральонского, я сделаю смесь.

Бенто, судорожно вздохнув от волнения, налил воду в таз, разложил полотенца; потом заметил с глубокой серьезностью:

— Значит, сеньор доктор, у нас тут какое-то злое поветрие пошло. Точно такой же случай вышел в «Фейтозе» у сеньора Саншеса Лусены.

— Как так, у сеньора Саншеса Лусены?

Бенто рассказал ужасную историю, которую принес в «Башню» кум Крисполы, плотник Руй, как раз работавший в «Фейтозе», — сеньор доктор был тогда в Оливейре. Сеньор Саншес Лусена вышел вечерком прогуляться, к беседке; навстречу ему откуда ни возьмись двое батраков-поденщиков; не то парни были пьяны, не то просто попались такие негодяи, а только они привязались к его превосходительству с дерзостями, насмешками, кривляньем. Сеньор Саншес посоветовал им держать себя поскромней и идти своей дорогой. Вдруг один из них, здоровенный малый, сбрасывает пиджак и замахивается дубиной! К счастью, второй спохватился и успел крикнуть: «Стой, дурак, это же наш депутат!» Тогда бандит испугался и убежал, а его приятель так даже ползал на коленях перед сеньором Саншесом Лусеной… Но несчастный сеньор от испуга слег!

Гонсало слушал внимательно, машинально вытирая руки. Рассказ произвел на него глубокое впечатление.

— Когда это случилось?

— Так я же говорю, когда сеньор доктор уезжал в Оливейру. Не то накануне, не то назавтра после дня рождения сеньоры доны Грасы.

Фидалго бросил полотенце, стал в задумчивости полировать ногти. Потом заметил с легким, неуверенным смешком:

— Стало быть, Саншесу Лусене все-таки пригодилось то, что он депутат от Вилла-Клары!..

Когда он был уже совсем одет и наполнял сигаретами портсигар (он решил провести вечер в Вилла-Кларе и побеседовать с Гоувейей), то еще раз обратился к Бенто, убиравшему белье:

— Значит, когда один разбойник крикнул: «Стой, это наш депутат!» — то второй опомнился и пустился наутек!.. Вот видишь! Выходит, быть депутатом что-нибудь да значит! Депутатов побаиваются! Депутат внушает больше уважения, чем потомок леонских королей!.. Ну ладно, пора ужинать…

За ужином, щедро смешивая «молодое» с «алваральоном», Гонсало не переставал думать о дерзкой выходке Каско. Впервые в истории Санта-Иренеи местный житель, крестьянин из деревни, прикорнувшей под крылышком у могучих сеньоров, которые столько веков держали в руках всю округу, посмел оскорбить фидалго из рода Рамиресов! И притом оскорбить дерзко, замахнуться дубиной — и это под самой стеной исторической башни!.. Отец, помнится, рассказывал, что еще при жизни прадедушки Инасио обитатели здешних мест, от Рамилде до Коринды, бухались на колени прямо на дорогу, когда мимо следовал сеньор из «Башни». Теперь же замахиваются на него серпом. И за что? За то лишь, что он не пожелал пожертвовать своим доходом в пользу наглого мужика… Во время пращура Труктезиндо смерд, покусившийся на сеньора, уже жарился бы, как кабан, на костре под бойницами крепости. Прадед Инасио сгноил бы его в темнице. И Каско тоже не должен уйти от кары! Безнаказанность только придаст ему духу; попадись ему фидалго еще раз на дороге, он, не долго думая, спустит курок. Нет! Конечно, длительного заключения не надо. Бедняга!.. Двое ребятишек, один еще грудной. Но все же следовало бы вызвать полицию, надеть на буяна наручники и доставить под конвоем в мэрию; ему бы очень не мешало посидеть в унылой приемной, из которой виднеются решетки на тюремных окнах, и выслушать выговор Гоувейи, сурового официального Гоувейи, застегнутого на все пуговицы. Надо же хоть окольным путем обезопасить себя!.. Что делать, если ты не депутат, если, несмотря на блестящий ум и громкое имя, ты значишь меньше какого-нибудь Саншеса Лусены, и все величие предков, создавших Португалию, бессильно остановить в воздухе кощунственную дубину…

Допив кофе, он послал Бенто сказать двум молодцам-огородникам, Рикардо и второму, долговязому, чтобы ждали его во дворе с оружием. Дело в том, что в башне еще сохранился оружейный зал — темное подвальное помещение, смежное с архивом, где были свалены в кучу помятые доспехи: кольчуги, мавританский щит, алебарды, палаши, пороховницы, самопалы образца 1820 года; в этой груде пыльного железа были и три новеньких ружья, из которых молодые крестьянские парни на ромарии святого Гонсало палили в честь своего славного патрона.

Сам же он засунул в карман револьвер, извлек из шкафа, стоявшего в коридоре, старую толстую палку со свинцовым набалдашником, захватил свисток и, снарядившись таким образом, отправился в Вилла-Клару, чувствуя в желудке приятную теплоту от смеси «молодого» с «алваральонским». Следом вышагивали оба батрака с охотничьими ружьями на плече. Фидалго решил побеседовать с сеньором председателем муниципального совета. Ночь окутала поля прохладой и мраком. Молодой месяц, пробившись сквозь пелену облаков, катился по вершинам холмов Валверде, точно колесо золотой колесницы. Подбитые гвоздями сапоги батраков мерно стучали по дороге. Гонсало шел на полшага впереди них, попыхивая сигарой и от души наслаждаясь этой прогулкой: по санта-иренейской дороге вновь шествовал Рамирес под охраной вооруженных вассалов!

Однако на окраине города стража стыдливо укрылась в таверне тетки Серены, а фидалго направился к зеленному базару, в табачную Симоэнса: перед тем как идти в клуб играть в карты, Гоувейя обычно заходил сюда купить коробку спичек или просто посидеть, вдумчиво поглядывая на разложенные под стеклом лотерейные таблицы. Но в этот вечер Гоувейи у Симоэнса не оказалось. Тогда фидалго пошел в клуб, где маркер от нечего делать играл сам с собой в нижней бильярдной; тут он узнал от какого-то лысого господина — сидевшего, развалясь, в расстегнутом жилете и жевавшего зубочистку, — что друг Гоувейя прихворнул.

— Пустяки, впрочем, воспаление в гортани… Ваша милость наверняка застанете его дома. Он не выходит на улицу с самого воскресенья.

Но другой господин, который примостился у столика, сплошь заставленного графинами, и помешивал кофе, заявил, что сеньор председатель этим вечером уже выходил на прогулку, укутавшись в шерстяной шарф. Его видели часов около пяти на Аморейре.

Гонсало в раздражении отправился на Калсадинью и вдруг, переходя Фонтанную площадь, увидел Гоувейю: тот стоял в дверях ярко освещенной галантерейной лавки Рамоса и разговаривал с каким-то толстым чернобородым господином в светлом плаще.

Чуть не проткнув Гонсало пальцем, Гоувейя спросил его с места в карьер:

— Слышал?

— Что?

— Ты ничего не знаешь?.. Саншес Лусена…

— Ну?

— Умер.

Фидалго уставился на Гоувейю, потом перевел взгляд на толстого господина; тот, пыхтя от напряжения, натягивал на руку тесную черную перчатку.

— Боже милосердный! Когда же?

— Сегодня утром. Внезапно. Angina pectoris[3]Грудная жаба (лат.)., что-то сердечное. Скончался внезапно, в постели.

Они помолчали, глядя друг на друга, с трудом свыкаясь с новостью, поразившей всю Вилла-Клару. Наконец Гонсало выдавил:

— Только что, в «Башне», я говорил о бедняге! И — увы! — как всегда, без особого почтения.

— А я, — воскликнул Гоувейя, — отправил ему письмо. Длинное, по делу Мануэла Дуарте… Получил его мертвец!

— Хорошо сказано! — фыркнул дородный господин, продолжая воевать со своей перчаткой. — Письмо получил мертвец! Отлично сказано!

Фидалго задумчиво теребил ус.

— Постой!.. Сколько ему было лет?

Гоувейе всегда почему-то казалось, что Саншес — старик лет семидесяти, не меньше. Оказывается, ничего подобного! В декабре ему исполнилось всего шестьдесят. Но здоровье — никуда: изнуренный, разрушенный организм. Уже в преклонных годах он женился на молодой…

— И теперь красавица дона Ана — богатая бездетная вдова двадцати восьми лет, с состоянием в двести тысяч… Возможно, даже больше!

— Недурно, в виде наградных! — снова прохрипел толстяк, которому удалось-таки натянуть перчатку, и теперь он, постанывая и наливаясь от напряжения кровью, силился застегнуть ее.

Этот господин стеснял Гонсало; ему хотелось поделиться с Гоувейей нахлынувшими мыслями о политической вакансии, открывшейся в избирательном округе Вилла-Клары после внезапной смерти депутата. Не удержавшись, он схватил приятеля за пуговицу мундира и оттащил в укромную тень стены.

— Слушай, Гоувейя! Значит, теперь… а? Будут дополнительные выборы!.. Кто займет его место от нашего округа?

Гоувейя совершенно спокойно, нисколько не стесняясь толстого господина (который застегнул наконец перчатку и, закурив сигару, фамильярно направился к ним), коротко обрисовал положение:

— Теперь, друг мой, будет следующее: поскольку дядя Кавалейро — министр юстиции, а Жозе Эрнесто — министр внутренних дел, то депутатом от Вилла-Клары станет тот, на кого укажет Кавалейро. Это абсолютно ясно… Саншес Лусена сохранял кресло в Сан-Бенто по естественному порядку вещей: он был здесь самым старым и самым влиятельным историком. Второго такого человека здесь нет. Прекрасно! На чьей же кандидатуре сможет остановиться кабинет? Что остается за неимением естественной замены? Остается личная рекомендация Кавалейро. Дальше: ты сам знаешь, что Кавалейро великий блюститель традиций. Следовательно, депутатом от Вилла-Клары будет тот, кого он сочтет достойным заменить Саншеса Лусену, кто обладает таким же влиянием среди местных жителей, кто имеет здесь глубокие корни. По другому округу можно было бы выдвинуть какую-нибудь случайную фигуру, найти нужного человека прямо в Лиссабоне. Не то Вилла-Клара! Наш депутат должен быть из здешних, и притом из угодных Кавалейро. Можешь поверить, что сам Кавалейро сейчас ломает голову, на ком бы остановить выбор.

Толстяк заявил с важным видом, вынырнув из облаков сигарного дыма:

— Завтра загляну к нему, узнаю…

Но Гоувейя вдруг умолк и, потирая подбородок, устремил на Гонсало проницательный, поблескивающий взгляд — словно его осенила какая-то счастливая мысль, какое-то озарение. Затем он решительно обратился к толстому господину, поглаживавшему свою черную бороду.

— Так до завтра, почтеннейший сеньор, мы обо всем договорились. Жалобу вашу я передам господину советнику.

Он взял Гонсало под руку и нетерпеливо потащил за собой, не обращая более внимания на толстяка, который церемонно с ними раскланивался. Они зашагали по безмолвной Калсадинье.

— Слушай, Гонсало: вот отличный случай. Стоит тебе захотеть, и через несколько дней ты станешь депутатом от Вилла-Клары!

Фидалго из Башни замер на месте, — словно огненная звезда упала с неба к его ногам на плохо освещенную улицу!

— Слушай внимательно! — продолжал Гоувейя, выпуская руку фидалго, чтобы без помех развивать свою идею. — У тебя нет никаких обязательств по отношению к возрожденцам. Уже год как ты уехал из Коимбры и можешь совершенно свободно избрать свою политическую дорогу, поскольку всерьез ничем себя не связал. Две-три заметки в газетах — это пустяки…

— Но…

— Слушай, не перебивай! Ты хочешь вступить на политическую арену? Хочешь. Так не все ли равно, в качестве историка или возрожденца? И те и другие — добрые христиане, сторонники конституции… Важно начать и пробиться. Перед тобой распахивается запертая доселе дверь. Что может тебя остановить? Личные нелады с Кавалейро? Вздор!

Он взмахнул рукой, словно отметал подобное ребячество.

— Все это чистейший вздор. Между вами нет пролитой крови. По сути дела, вы даже вовсе не враги. Кавалейро — талантливый, приятный человек… Если хочешь знать, во всем нашем уезде нет никого, более родственного тебе по духу, по образованию, по манерам, по образу мыслей… Город наш маленький, все равно рано или поздно вы бы встретились и помирились. Так пусть это случится сейчас, когда примирение открывает тебе дорогу в парламент!.. Повторяю еще раз: депутатом от Вилла-Клары будет тот, кого поставит Кавалейро!

Фидалго из Башни с трудом перевел дух; волнение душило его. Он машинально снял шляпу и стал обмахивать запылавшее лицо; затем после короткого молчания сказал:

— Но ведь Кавалейро, как ты говоришь, весь во власти местных традиций… Ему нужен человек богатый, влиятельный…

Гоувейя даже приостановился и развел руками:

— А ты-то что же? Черт подери! Ты здешний помещик, у тебя «Башня», ты владелец «Трейшедо». Сестра твоя очень богата, куда богаче Лусены. Не буду уж говорить об имени, о происхождении… Помилуй! Рамиресы владеют Санта-Иренеей более двухсот лет,

Фидалго из Башни вскинул голову:

— Двухсот?! Почти тысячу лет!

— Ну вот видишь! Тысяча лет… Вы древнее королевства! Стало быть, ты знатнее короля! Ну, скажи сам, разве это не преимущество перед Лусеной? Не говоря уж об уме… О, черт!..

— Что с тобой?

— Горло!.. Опять запершило в горле. Я все-таки еще не совсем здоров…

И Гоувейя заторопился домой, делать полоскание; доктор Маседо вообще запретил ему гулять по вечерам.

Гонсало пошел проводить друга до дома. Поплотнее укутав шею шерстяным шарфом, Гоувейя подытожил:

— Депутатом от Вилла-Клары, Гонсалиньо, будет тот, кого захочет Кавалейро. А Кавалейро — и это совершенно точно — всем сердцем желает выдвинуть тебя, именно тебя, на политическое поприще. А потому, стоит тебе протянуть Кавалейро руку дружбы, и округ твой. Кавалейро хочет, очень хочет видеть тебя депутатом, Гонсалиньо.

— Так ли это, Жоан Гоувейя? Не знаю…

— Зато я знаю!

И, шагая по безлюдной Калсадинье, Жоан Гоувейя доверительно открыл фидалго, что Кавалейро только ищет предлога, чтобы возобновить дружбу со стариной Гонсало. Не далее как на прошлой неделе Кавалейро говорил буквально следующее: «Среди всего нашего поколения я не знаю ни одного человека с таким несомненным, прекрасным политическим будущим, как Гонсало. У него есть все: великолепные способности, имя, личное обаяние, дар слова… Все! Я по-прежнему искренне привязан к Гонсало и очень, очень желал бы видеть его в парламенте».

— Собственные его слова, дорогой мой!.. Он говорил это дней пять-шесть тому назад в Оливейре, когда мы сидели у него в саду за кофе.

Гонсало впитывал в себя эти речи. Лицо его пылало. С трудом подыскивая слова, как бы обнажая самую сокровенную глубь своей души, он проговорил:

— По правде говоря, я тоже по-прежнему люблю Кавалейро. А что до счетов между нами… Пора их забыть… Все это давно кончилось, ушло в небытие, все это теперь так же несущественно, как распри Горациев и Куриациев…* Ты прав: между нами нет пролитой крови. Да что! Мы вместе росли, жили как братья, одной жизнью… Поверишь ли, Гоувейя? Каждый раз, как я его вижу, у меня даже сердце щемит, так хочется подойти к нему и крикнуть: «Ах, Андре! Тучи давно развеялись, дай обнять тебя!» Право, если я до сих пор этого не сделал, то из одной только застенчивости… Все это одна застенчивость! А я, ей-богу, готов хоть сейчас помириться, от всей души! Только вот как он?.. Ведь, по правде говоря, Гоувейя, я в своих заметках не щадил Кавалейро!

Жоан Гоувейя остановился, вскинув трость на плечо и глядя на фидалго с добродушной усмешкой,

— В твоих заметках? А что, собственно, ты писал в своих заметках? Что сеньор губернатор деспот и донжуан?.. Дорогой мой друг! Всякому только лестно, если политические противники укоряют его тем, что он деспот и донжуан! Ты воображаешь, что обидел его? Да он был просто в восторге!

Фидалго с беспокойством возразил:

— Пожалуй! Но намеки на закрученные усы, на курчавый чубчик…

— Ах, Гонсалиньо! Красивые волнистые волосы и подкрученные усы — не такой уж изъян, чтобы их стыдиться! Напротив!.. Женщинам это нравится. Ты думал, что выставил Кавалейро в смешном свете? Ничуть не бывало! Просто-напросто ты оповестил всех дам и девиц, читающих «Портский вестник», что есть на свете красивый малый, занимающий должность губернатора в Оливейре.

И, остановившись последний раз (на другой стороне улицы, в угловом доме светились открытые окна его квартиры), Гоувейя внушительно поднял палец и заключил свою речь настойчивым советом:

— Гонсало Мендес Рамирес, завтра ты пошлешь к Торто за парой рысаков, сядешь в коляску, примчишься в город, вбежишь, раскрыв объятия, в кабинет к губернатору и крикнешь без лишних слов: «Андре, что было, то прошло, забудем все и обнимемся! К тому же у тебя пустует избирательный округ, так давай сюда и округ!» — и через пять-шесть недель ты, под колокольный звон, станешь сеньором депутатом от Вилла-Клары… Хочешь чаю?

— Нет, спасибо.

— Тогда прощай. Итак, берешь коляску и едешь в Оливейру. Понятно, нужен какой-нибудь предлог,

Фидалго заторопился.

— Предлог есть. То есть… Я хочу сказать, что мне и в самом деле нужно, необходимо было поговорить с Кавалейро или с ответственным секретарем — насчет здешнего арендатора. Собственно, из-за него я и тебя сегодня искал, Гоувейя!

И Фидалго довольно сбивчиво описал свое приключение на дороге, придав ему еще более мрачный колорит. Уже не одну неделю этот злополучный Каско не давал ему прохода, чтобы заполучить в аренду «Башню». Но Гонсало договорился с Перейрой Бразильцем, который предложил намного больше, чем мог выжать из себя Каско. Каско после этого шатался по всем тавернам, неистовствовал, угрожал, а вчера вечером вдруг вышел навстречу фидалго на уединенной лесной тропе и кинулся на него с дубиной! Слава богу, бандита удалось отогнать тростью. Но теперь над покоем и даже жизнью фидалго нависла оскорбительная тень этой дубины. Если будет совершено вторичное покушение, придется пристрелить Каско, как дикого зверя… Так что друг Гоувейя должен не откладывая вызвать этого болвана и хорошенько отчитать его, а может быть, даже подержать несколько часов под замком…

Сеньор председатель муниципального совета слушал его, ощупывая горло, потом отрезал:

— В Оливейру, дорогой мой, прямо в Оливейру! Дела о превентивном заключении решает губернатор.

Для такого бандита выговора маловато!.. Только тюрьма! Пусть посидит денек на хлебе и воде… Мне должны прислать письменное распоряжение. Ты действительно в опасности. Нельзя терять ни минуты!.. Завтра же садись в коляску и скачи к губернатору. Хотя бы в интересах общественного порядка!

И Гонсало, проникшись серьезностью дела, сдался на несокрушимый довод об общественном порядке.

— Хорошо, Жоан Гоувейя, пусть будет так!.. В самом деле, речь идет об общественном спокойствии. Завтра же я еду в Оливейру.

— Отлично, — заключил Гоувейя, дергая за колокольчик. — Кланяйся Кавалейро. Скажу одно; теперь нам остается только организовать образцовые выборы, с фейерверком, приветственными кликами и банкетом у Гаго… Так хочешь чаю? Нет? Значит, спокойной ночи. Да, вот что: через два года, Гонсало Мендес Рамирес, когда ты будешь министром, вспомни наш ночной разговор на Калсадинье в Вилла-Кларе!

Гонсало в задумчивости прошел мимо почтамта, обогнул белые ступени церкви св. Бенто, свернул, ничего не замечая и как бы в беспамятстве, в обсаженную акациями улицу, ведущую на кладбище. Здесь узкая Калсадинья взбегает на самую высокую точку города и вырывается на простор: перед фидалго открылись поля от Валверде до Кракеде, — и он почувствовал, что и его жизнь, тесная и пустая, как эта Калсадинья, вырывается на простор, где бушует ветер, где кипит увлекательная, бурная деятельность. Стоявшая на его пути глухая стена внезапно раскололась, перед ним зияет спасительная трещина! А по ту сторону — все заманчивые радости, все, к чему так тянуло его в Коимбре! Но… но невозможно пролезть в эту щель, не оцарапав свое достоинство, не поранив самолюбия. Как же быть?

Да, разумеется, раскрыв объятия этой скотине Кавалейро, он становится депутатом. Историки без возражений изберут того, на кого кивнет их вожак. Но это неизбежно повлечет за собой вторжение Кавалейро в дом Барроло… Иными словами, он пожертвует душевным покоем Грасиньи ради кресла во дворце Сан-Бенто… Нет! Любя сестру, он не может пойти на это! И он тяжело вздохнул, вперив взор в светлую пустынную улицу.

Однако не следует забывать, что в ближайшие три-четыре года возрожденцы не смогут прийти к власти. Значит, все эти годы ему придется прозябать тут, в провинциальной дыре, посвящать сонные досуги игре в пикет в местном клубе, праздно дымить сигаретой на балконе «Углового дома», похоронить все честолюбивые мечты, влачить душное, застойное существование, обрастать мхом вместе со своей полуразвалившейся, никому не нужной башней! Дьявольщина! Ведь это значит, что он трусливо изменит священному долгу перед собой и своим именем!.. Пробегут два-три года, бывшие товарищи по Коимбре займут государственные должности, встанут во главе банков, пройдут в парламент… один-другой, из тех что посмелей или поуслужливей, получит министерские портфели. И только он, при своих способностях, при столь блестящем историческом прошлом, останется за бортом, всеми забытый, брюзгливый, точно нищий хромец, стоящий у дороги в день праздничного шествия. И чего ради? Из ребяческого страха подпустить усы Кавалейро к беззащитным губам Грасиньи?.. В конце концов подобные опасения просто оскорбительны для сестры. Грязно оскорбительны! Во всей Португалии нет второй женщины, столь чистой в помыслах, столь взыскательной к себе. В ее хрупком теле живет героический дух Рамиресов… Его превосходительство может сколько угодно встряхивать своим неотразимым чубчиком и бросать пламенные взоры — Грасинья будет недоступна, несокрушима, словно бесполая или мраморная. Нет, что до Грасиньи, то он не побоялся бы распахнуть перед Кавалейро все двери «Углового дома» — вплоть до ее будуара! — и оставить Грасинью наедине с искусителем… Да и, наконец, она не девица, не вдова. Слава богу, в доме на Королевской площади есть хозяин, муж — молодой, сильный мужчина. Ему, и только ему, следует решать, кого он пустит в свой дом, ему одному надлежит блюсти чистоту и мир семейного очага! Нет! Все эти глупые опасения за Грасинью, за правдивую, гордую Грасинью, — просто безумие и кощунство. Он может отмести свои страхи с улыбкой. И на безмолвной светлой от луны улице Гонсало Мендес Рамирес одним взмахом руки отмел последние сомнения.

Теперь оставалось только смириться со своим собственным унижением. Уже не один год и в Коимбре, и в Вилла-Кларе, и в Оливейре, устно, в разговорах с друзьями, и письменно, в «Портском вестнике» он шумно издевался над Кавалейро. И вдруг теперь, изящно изогнувшись, будет карабкаться на крыльцо губернаторской канцелярии, лепеча: «Peccavi, mea culpa, mea maxima culpa» *. Он опозорит себя на весь город! «Фидалго из Башни что-то понадобилось, и вот он тут как тут!» Какой триумф для Кавалейро! Единственный человек во всем округе, не желавший склониться, единственный, кто боролся, единственный, кто говорил правду в глаза, — вдруг умолкнет и послушно примкнет к подхалимствующей свите его превосходительства!.. Неприятно. Но, черт подери, интересы родины превыше всего! И таким убедительным показался ему этот довод, что он прокричал вслух на безмолвной улице: «Служи родине!»

Да, родина!.. Сколько полезного еще можно предложить и осуществить! В Коимбре, на пятом курсе, он немало размышлял о народном просвещении: следовало в корне изменить всю систему обучения, поставив его на службу промышленности, подчинив нуждам колониальной политики; отменить латынь, упразднить изящную словесность, воспитать новый народ — хлопотливую нацию ремесленников и исследователей… Недаром все его друзья, распределяя в мечтах министерские портфели, единодушно восклицали: «Народное просвещение возьмет на себя Гонсало!» Силой идей, силой накопленных знаний он должен теперь послужить родной стране, как некогда его славные предки служили ей силой оружия. Ради своей страны и во имя гражданского долга он обязан пожертвовать личным самолюбием…

Да и кто знает? Ведь между ним и Кавалейро живет, хоть и загнанный в темный угол, но все-таки живет целый мир общих воспоминаний, мир давней дружбы; возможно, прошлое оживет при новой встрече, соединит обоих — и уже навсегда — в дружеском объятии, и старые обиды отлетят прочь, как отряхнутая пыль… Впрочем, к чему эти мечтания? Зачем снова пережевывать одно и то же? Дело не в этом, а в том, что завтра ему нужно, необходимо ехать в Оливейру и подать жалобу на Каско. Ради своего труда, ради своего покоя он должен заняться этим делом безотлагательно. Мыслимо ли работать над повестью и даже просто ходить по улице, зная, что где-то рядом, таясь в темных закоулках, бродит убийца? Не может же он, воскресив обычаи предков, колесить по округе с вооруженной охраной! Значит, Каско должен быть укрощен, обезврежен, а для этого надо, в интересах общественного порядка, обратиться к властям. А когда он окажется в кабинете Кавалейро, перед столом Кавалейро — там будет видно!

Приняв это решение, Фидалго из Башни приостановился и огляделся вокруг. Увлеченный жарким потоком мыслей, он не заметил, как дошел до самой ограды городского кладбища, залитого белым, точно саван, сиянием луны. В глубине тополевой аллеи, разрезавшей погост пополам и чуть белевшей в сумрачном полусвете, возвышалось большое распятие: истерзанный, бескровный Христос поник на черном кресте; сейчас он казался особенно горестным и бледным в ночном безмолвии, освещенный мигавшей у его ног лампадкой. Вокруг кипарисы, острые тени кипарисов, белые пятна надгробий, покосившиеся кресты бедных часовен — мертвенный покой над обителью мертвых, а в вышине неподвижная бледная луна. Фидалго почувствовал, что по спине его пробежал озноб, дрожь страха перед Христом, перед могильными плитами, перед покойниками, луной, одиночеством. Он резко повернулся и побежал; вскоре показались первые дома Калсадиньи, и тут уже он полетел, точно камень из пращи. Когда фидалго добрался до Фонтанной площади, на шпиле мэрии кричала сова, навевая уныние на затихшую Вилла-Клару, Вконец расстроенный, Гонсало пошел в таверну Серены и вызвал своих телохранителей, коротавших время с засаленной колодой карт. С ними он вновь прошел через весь город к каретному заведению Торто, чтобы заказать на завтра к девяти часам утра пару мышастых лошадок.

Оконце в двери настороженно приотворилось, и жена Торто, не отодвигая щеколды, нерешительно прохныкала:

— Ох, господи, не знаю, как и быть… На девять его уж подрядили. Фидалго не осерчает, если он подаст лошадей к одиннадцати?

— Я сказал к девяти! — рявкнул Гонсало.

Ему хотелось пораньше проскользнуть в кабинет Кавалейро, чтобы уклониться от любопытства местного бомонда, который после полудня стекался на площадь и праздно толпился под аркадой.

На следующее утро в половине десятого Гонсало только садился бриться перед зеркалом на золоченых подпорках. Всю ночь до самого рассвета он метался по комнате, захваченный круговоротом надежд и опасений. Затем решил воспользоваться случаем и заодно завезти в «Фейтозу» карточку с выражением соболезнования прекрасной вдове доне Ане Лусене. В полдень, проголодавшись, он закусил у Вендиньи, пока лошади отдыхали. Пробило уже половина третьего, когда он прибыл наконец в Оливейру и вылез из коляски у въезда в старинный монастырь Сан-Домингос, где его отец в бытность губернатором пышно разместил свою канцелярию.

В этот час в прохладной тени аркады, обрамляющей одну сторону площади (бывшей Ювелирной, ныне площади Свободы), все праздные господа, «сливки общества», кейфовали, развалясь на плетеных креслах у входа в табачную «Элегант» и в магазин Леона. Гонсало предусмотрительно опустил зеленые шторы коляски. Но едва он успел юркнуть во двор канцелярии губернатора, где со времен святых отцов сохранились монументальные монастырские скамьи, как увидел, что навстречу ему сходит по лестнице кузен Жозе Мендонса — подтянутый офицер с короткими усиками и следами оспы на лице. Увидя Фидалго из Башни, капитан Мендонса крайне удивился:

— Ты, Гонсалиньо? В цилиндре! Черт побери… Что-нибудь случилось?

Фидалго не струсил и прямо сознался, что приехал в Санта-Иренею переговорить с Андре Кавалейро.

— Что, ваш великий человек у себя?

Кузен отшатнулся почти в испуге:

— С Кавалейро?! Ты приехал разговаривать с Кавалейро?! Матерь божия… Да это второе разрушение Трои!

Гонсало, краснея, стал отшучиваться. Нет! Никакой эпической катастрофы не случилось… Если старина Мендонса желает, он расскажет, что побудило его искать беседы с его превосходительством. Крестьянин из Бравайса, некто Каско, разозлившись на отказ отдать ему в аренду «Башню», шатается ночами по Вилла-Кларе и грозится убить фидалго. Фидалго же не решается прибегнуть к «скорому и справедливому суду» по способу предков — и потому смиренно ходатайствует перед верховной властью, чтобы Гоувейе отдали распоряжение держать бравайского разбойника в рамках закона и страха божия.

— Вот и все. Дело пустяковое, но затрагивает общественный порядок… Значит, ваша знаменитость у себя в кабинете? Ну что ж, пока до свидания, Зезиньо. Кузина здорова? Я, само собой, ужинаю в «Угловом доме». Заходи!

Но капитан словно прирос к ступенькам. Неторопливо раскрывая кожаный портсигар, он проговорил:

— Что скажешь о нашей главной новости? Я имею в виду несчастного Саншеса Лусену.

Да, Гонсало уже знает, ему рассказывали в клубе. Сердечный приступ, видимо.

Мендонса зажег сигарету, затянулся.

— Внезапная смерть от аневризмы; он как раз читал «Новости»… Представь, всего три дня, как мы с Марикой ужинали в «Фейтозе». Я играл с доной Аной в четыре руки квартет из «Риголетто». Он чувствовал себя прекрасно, разговаривал, пил коньяк…

Гонсало сокрушенно покачал головой.

— Бедняга… Не так давно я тоже видел его — у Святого родника; приятный, благовоспитанный человек… Значит, теперь дона Ана свободна.

— И депутатская скамья тоже!

— Ну, скамья! — пренебрежительно усмехнулся Фидалго из Башни. — По-моему, вдова гораздо заманчивей. Венера с двухсоттысячным состоянием. Жаль только, что у нее такой противный голос.

Но кузен Мендонса запротестовал с большим жаром:

— Нет, нет! В домашнем кругу она оставляет эту напыщенную манеру… Не думай!.. Я бы сказал даже, что у нее приятный, вполне естественный тембр… Зато, Гонсалиньо, какая фигура! Цвет лица!

— Да, полагаю, в траурном наряде она ослепительна! — заключил Гонсало. — Так до встречи; приходи в «Угловой дом». А я бегу припасть к стопам Кавалейро, чтобы взял меня под свое покровительство!

Он встряхнул руку Мендонсы и взбежал по каменной лестнице. Капитан же свернул в переулок Сан-Домингос, размышляя об этой странной истории про угрозы, ружья и все больше проникаясь сомнением. «Чепуха! Тут замешана политика!» Когда спустя час он вернулся на площадь и увидел, что коляска из «Башни» по-прежнему стоит у подъезда, он устремился под аркаду и поделился новостью с братьями Вилла Велья, которые стояли по обе стороны входа в табачную «Элегант», задумчиво прислонясь к косякам.

— Угадайте, кто сейчас сидит у губернатора? Гонсало Рамирес! С Кавалейро!..

Все общество, разом проснувшись, зашевелилось на потрепанных плетеных креслах, куда их усадили сонливая тишина и безделье летнего вечера. Мендонса, захлебываясь от возбуждения, рассказывал, что с половины третьего Гонсало Мендес Рамирес, «сам, собственной персоной», сидит с Кавалейро в канцелярии: они заперлись и тайно совещаются! Изумление и любопытство граждан было возбуждено в высочайшей степени; все повскакали с мест и высунулись из-под аркады, чтобы получше разглядеть, что делается на круглой монастырской веранде, где как раз и находился, кабинет его превосходительства.

В этот самый миг Жозе Барроло, в белых рейтузах и с белой розой в бутоньерке, выехал верхом из-за угла Торговой улицы. Все бросились к нему: он мог разгадать загадку.

— Эй, Барроло!

— Барролиньо, давай-ка сюда!

— Слезай скорей, есть важное дело.

Барроло, обогнув площадь, подъехал к аркаде; друзья стеснились вокруг его лошади и оглушили его потрясающей новостью. Гонсало и Кавалейро целый час сидят в кабинете и секретничают! Коляска фидалго ждет у подъезда, лошади даже задремали! А в соборе скоро зазвонят к вечерне!

Барроло спешился. Приказав мальчишке выводить коня, он присоединился к толпе приятелей и, заложив хлыст за спину, тоже уставился на каменную веранду над подъездом.

— Представьте, я ничего не знаю! Гонсало не сказал мне ни слова… — удивленно твердил он. — Вообще он уже давно не был в городе. И ничего не говорил! А когда приезжал последний раз — ко дню рождения Грасы, — так даже ругал Кавалейро!

Сошлись на том, что случай «из ряда вон выходящий». И тут под аркадой воцарилось напряженное молчание: на веранде в проемах распахнутых окон появились Кавалейро и Фидалго из Башни… Держа в зубах дымящиеся сигареты, они улыбались и разговаривали.

Большие глаза Кавалейро насмешливо блеснули, скользнув по взбудораженной «молодежи», сбившейся на краю тротуара. Затем его превосходительство снова исчез в глубине канцелярии, за ним и фидалго, предварительно высунувшись из окна, чтобы подать знак кучеру. Под аркадой прокатился шум.

— Видали? Полное примирение!

— Кончилась война Алой и Белой розы! *

— И статейки в «Портском вестнике»!

— Какой неожиданный поворот!

— Увидите, Гонсалиньо станет важной персоной!

— А ну-ка, фидалго, поднажмите еще малость… Гоп-ля!

И вдруг все снова умолкли: Кавалейро и фидалго еще раз появились перед распахнутыми окнами, оживленно беседуя. Кавалейро даже дружески хлопнул Гонсало по плечу, как бы давая знать изумленной публике, что примирение полное и окончательное; потом, непринужденно беседуя, они снова исчезли; так они прогуливались взад и вперед, то появляясь у окон веранды, то скрываясь в темной глубине кабинета. Плечи их соприкасались, дымки сигарет смешивались. Внизу волновалась толпа сограждан, обрастая любопытными. Появился Мело Албоин, потом барон дас Маржес, потом младший судья. Их с заговорщическим видом позвали в кружок под аркадой; все трое нырнули в толпу, выслушали поразительную новость, все трое, точно отуманенные, вперили взор в старую каменную веранду, залитую вечерним солнцем. Толстые стрелки часов на башне мэрии уже приближались к четырем. Оба брата Вилла Велья, как и многие другие, изнемогали от зноя и, отступив в тень аркады, снова развалились на креслах. Младший судья, страдавший желудочной болезнью и имевший привычку обедать в четыре, с трудом оторвался от захватывающего зрелища, но упросил своего соседа Пестану «прийти выпить кофе и рассказать, что было дальше»… Мело Албоин спокойно ушел домой: он жил как раз напротив, на самом углу; спрятавшись за оконной занавеской и выглядывая из-за плеча жены и свояченицы, еще не снявших капотов и папильоток, он принялся рассматривать в бинокль глубины кабинета его превосходительства. Наконец часы медлительно прогудели четыре, Барон Маржес не выдержал: он заявил, что пойдет на «разведку». В этот самый миг Андре Кавалейро снова появился в окне — но уже один. Руки его были засунуты в карманы сюртука. А коляска отъехала от подъезда и миновала площадь. Зеленые шторы были полуспущены, так что любопытные сограждане могли рассмотреть лишь светлые брюки фидалго.

— Поехал в «Угловой дом»!

Там его наконец сможет поймать Барроло! Публика заторопила Барроло, чтобы скорей садился на лошадь, скакал бы домой и выпытал у шурина причины и обстоятельства исторического примирения. Барон дас Маржес даже придержал ему стремя. Барроло в полном смятении поехал рысью на Королевскую площадь.

Но Гонсало Мендес Рамирес проследовал мимо «Углового дома»; он остановился лишь в заведении Вендиньи, где и отобедал. Потом, миновав последние дома Оливейры, он поднял шторы, положил на колени шляпу и блаженно вдохнул всей грудью прозрачный, живительный вечерний воздух. То был самый свежий, самый успокоительно светлый вечер в его жизни. Он возвращался из Оливейры победителем! Он пробил-таки отверстие в стене и проскользнул в трещину! И так удачно, что ни честь его, ни самолюбие не пострадали от зазубренных краев узкой щели! Спасибо Гоувейе! Спасибо за дельный совет, данный вчера вечером на Калсадинье, в Вилла-Кларе!..

Да что говорить: был такой неприятный момент, когда он молча сидел в сухой, официальной позе против массивного стола губернатора. Однако ему удалось найти простой и достойный тон… «Обстоятельства вынуждают меня (так он начал) обратиться к вашему превосходительству как к главе округа по делу, касающемуся поддержания общественного порядка…» Первый шаг к примирению был сделан не им, а Кавалейро. Теребя ус и слегка побледнев, тот сказал: «Сожалею всем сердцем, что Гонсало Мендес Рамирес не предпочел обратиться ко мне как к человеку и старому другу…» Фидалго же весьма сдержанно, с легкой грустью ответил: «Не я, конечно, в этом повинен». У Кавалейро задрожали губы; помолчав, он сказал: «Прошло столько лет, Гонсало! Было бы милосерднее не воскрешать старые обиды; вспомним лучше нашу былую дружбу; во мне, во всяком случае, она все также искренна и глубока». Гонсало не мог не ответить великодушием, добротой на этот взволнованный призыв. «Если Андре еще не забыл нашей старой дружбы, то и я не стану отрицать, что не мог забыть ее». Они обменялись двумя-тремя невнятными словами сожаления о разладе, что вносят порой обстоятельства жизни… Потом как-то незаметно перешли на «ты»… Гонсало рассказал Кавалейро о грубой выходке Каско, Кавалейро пришел в негодование — как друг, но еще более как глава местной власти — и тут же отправил Гоувейе письменное распоряжение об аресте бравайского громилы. Потом они заговорили о смерти Саншеса Лусены, поразившей неожиданностью весь округ. Оба похвалили красоту вдовы, одобрили ее двести тысяч. Кавалейро припомнил, как однажды, приехав в «Фейтозу» и войдя через боковую калитку в сад, застал хозяйку в беседке, увитой розами: приподняв юбку, она поправляла подвязку на чулке. Нога богини! Оба, посмеявшись, наотрез отказались жениться на доне Ане, несмотря на двести тысяч и дивную ножку. Между ними уже полностью установилась былая студенческая непринужденность. С уст их то и дело слетало: «Знаешь, Гонсало…», «Постой, Андре!», «Да, брат!», «Вообрази, старик…».

Андре первый упомянул об опустевшем депутатском кресле. Гонсало, непринужденно откинувшись в кресле и барабаня пальцами по столу, равнодушно откликнулся:

— Да, действительно… Вы оказались в нелегком положении. Все это так внезапно…

И ничего больше! Только эти слова, небрежно брошенные в пространство, под постукивание пальцев о стол. Но Кавалейро сейчас же, без раздумий, поспешно, даже настойчиво стал предлагать ему место в кортесах! Пристально задержав на нем взгляд, как бы желая проникнуть в его мысли, губернатор проговорил вдумчиво и серьезно:

— Если бы ты захотел, Гонсало, все наши затруднения тотчас кончились бы…

Гонсало даже позволил себе воскликнуть с легким удивленным смехом:

— Как, то есть, если бы я захотел?

И Андре, не сводя с него своих блестящих, выразительных глаз, повторил:

— Если бы ты согласился потрудиться для страны, взять на себя обязанности депутата от Вилла-Клары, то все наши затруднения сразу бы кончились, Гонсало!

«Если бы ты согласился…» Эта искренняя, из глубины сердца идущая просьба не могла не тронуть фидалго. Долг взял верх над чувством, и он согласился.

— Если я могу быть полезен тебе… и, конечно, Португалии… что ж, я к вашим услугам.

Итак, щель позади. Он проскользнул через тесную трещину, даже не оцарапав самолюбия и достоинства! После этого друзья долго и непринужденно болтали, прогуливаясь по кабинету между забитым бумагами шкафом и верандой. Андре распахнул окна: в кабинете сильно пахло пролитым накануне керосином. Он собирался в тот же вечер ехать в Лиссабон, чтобы посоветоваться с премьер-министром о замене внезапно умершего Лусены. Он предложит на место покойного депутата своего друга Гонсало как единственного надежного и достойного преемника, человека уважаемого всеми за имя, за таланты, за личные достоинства. Победа на выборах обеспечена. Собственно говоря, заключил, смеясь, Кавалейро, Вилла-Клара, можно сказать, у него в кармане: это его собственность, почти как Коринда. Он мог бы при желании провести тут в депутаты сторожа из мэрии, известного пьяницу и заику. Так что лиссабонские господа должны еще сказать ему спасибо за то, что он ставит на это место молодого человека со славным именем и выдающимся умом… И добавил:

— Насчет выборов не беспокойся. Поезжай в «Башню». Никому ничего не рассказывай, кроме, пожалуй, Гоувейи; сиди дома и спокойненько жди телеграммы из Лиссабона. Когда получишь телеграмму, считай, что ты депутат; можешь объявить об этом зятю, всем друзьям… А в воскресенье приезжай ко мне в Коринду к одиннадцати часам, завтракать.

Они обнялись, вновь и навеки слив в этом объятии так надолго разобщенные души. Андре проводил его до крыльца и, стоя на верхней ступеньке, охваченный волнующими образами прошлого, проговорил с задумчивой улыбкой:

— Что ты поделывал последнее время в твоей милой старой башне?

Узнав про повесть для «Анналов», Кавалейро завистливо вздохнул и вспомнил студенческие годы, отданные фантазии и искусству, когда и сам он любовно отшлифовывал первую песнь героической поэмы «Страж Сеуты», Затем они еще раз обнялись на прощанье — и вот фидалго возвращается домой депутатом от Вилла-Клары.

Все эти поля, эти селения, которыми он любуется через окно коляски, — их будет теперь представлять в кортесах он, Гонсало Мендес Рамирес, И будет представлять достойно, благодарение богу! Его уже осаждали светлые, плодотворные мысли. В таверне Вендиньи, ожидая, пока для него поджарят колбасу с яичницей и два-три куска рыбы, он уже обдумывал возражение на коронную речь: он вынесет суровую, отнюдь не лестную оценку нашего управления Африкой. Став депутатом, он кликнет клич к Португалии. Он разбудит Португалию, направит ее энергию на чудодейственную Африку, — туда, где нас ждет дело великой славы и важности: создать на всем протяжении африканского континента, от океана до океана, новую, еще более прекрасную Португалию!..

Спустилась ночь, а с нею безудержные и туманные мечты… Но вот взмыленные лошади стали у подъезда башни.

На следующий день (во вторник) в десять часов Бенто принес фидалго телеграмму, полученную в Вилла-Кларе рано утром, У Гонсало радостно подпрыгнуло сердце: «Это от Андре!» Оказалось, от Кастаньейро: патриот взывал о повести. Гонсало скомкал телеграмму. Повесть! Разве теперь время сидеть над повестью, когда все его силы и мысли заняты выборами?!

Он даже позавтракать спокойно не мог, отодвигал тарелку, едва к ней прикоснувшись, с трудом преодолевая желание «рассказать все Бенто», Торопливо проглотив кофе, он помчался в Вилла-Клару поделиться новостями с Гоувейей. Несчастный председатель все еще лежал на плетеной кушетке; шея его была обернута шерстяным кашне. До самого вечера Гонсало просидел у него, в узкой комнате, оклеенной светло-зелеными обоями, и восхвалял одаренность Андре, «подлинного государственного деятеля, человека большого размаха, Гоувейя!»; отдавал должное правящей партии историков — «единственному кабинету, способному навести порядок в этом хаосе, Гоувейя!»

Гоувейя неподвижно лежал на спине и лишь изредка сипел, нащупывая, плотно ли закутано шарфом горло.

— А кому надо сказать спасибо, Гонсалиньо? Все мне!

В среду фидалго проснулся поздно, и мысли его, едва прояснившись, жадно устремились в Лиссабон, к Андре Кавалейро: сейчас он завтракает в отеле «Центральный»! (С ранней юности и доныне Андре оставался верен «Центральному».) Весь тот день, куря сигарету за сигаретой, то в тихих комнатах, то в тихом парке, фидалго мысленно следовал за Кавалейро в его хлопотливой деятельности ответственного за округ лица: в Байшу, к Аркадам, в различные министерства… Ужинает он, конечно, со своим дядей Рейсом Гомесом, министром юстиции; с ними, разумеется, и Жозе Эрнесто, министр внутренних дел, университетский товарищ Кавалейро, его постоянный советчик по всем политическим вопросам. Сегодня вечером все решится!

— Завтра в десять утра придет телеграмма от Андре.

Но телеграмма не пришла, и фидалго протомился весь долгий четверг у окна, глядя на пыльную дорогу и ожидая, не появится ли рассыльный с телеграфа, толстый парень, которого легко было узнать издали по клеенчатому околышу фуражки и хромоте. Под вечер, в невыносимой тревоге, Гонсало послал слугу в Вилла-Клару. Возможно, телеграмма валяется на столе «у этой скотины телеграфиста Нунеса». Но и там не было телеграммы. Значит, ясно: в Лиссабоне возникли затруднения. Всю эту бессонную ночь, кипя от негодования, фидалго воображал, как Кавалейро трусливо уступает нажиму кабинета и, раболепствуя, соглашается утвердить в качестве кандидата для Вилла-Клары какого-нибудь дурака с аркады, подонка-писаку из их партии! Утром он набросился на Бенто за то, что тот слишком поздно принес ему газеты и чай. Потом спросил:

— Телеграмма есть? Или письмо?

— Ничего нет.

Ничего нет! Он предан! Ладно же. Никогда, никогда этот подлец не переступит порога «Углового дома»! И вообще, что ему до этой избирательной оперетты? Слава богу, у него есть другие способы доказать, и с блеском, что он сам кое-чего стоит, стоит гораздо больше, чем засаленное кресло в Сан-Бенто! В самом деле, разве не унизительно отдавать свой мозг и свое имя на службу Сан-Фулженсио, пресмыкаться перед этим лысым чучелом! Он решил не откладывая вернуться на снежные вершины искусства и отдать весь день благородному, неподкупному труду над повестью.

После завтрака фидалго заставил себя сесть за стол и стал нервно шелестеть исписанными страницами. Потом вдруг схватил шляпу и помчался в Вилла-Клару, на телеграф. У Нунеса не было ничего для его милости. Он бросился, весь в поту и пыли, в муниципалитет. Но сеньора председателя там не оказалось: уехал в Оливейру!.. Сомнений нет: другая кандидатура одержала верх, над ним зло посмеялись! Фидалго вернулся в «Башню», исполненный решимости расквитаться с Кавалейро за оскорбление, нанесенное его имени, его достоинству! Всю пятницу — душный, пасмурный день — он провел в горьких мыслях о мести. Месть будет публичной и кровавой. Лучше и проще всего рассечь хлыстом усатую физиономию негодяя как-нибудь в воскресенье, при выходе из собора! После ужина (к которому фидалго, терзаемый досадой и унижением, едва притронулся) он надел фрак и вновь отправился в Вилла-Клару. На телеграф он больше не пойдет — совестно Нунеса. Он проведет вечер в клубе за бильярдом, попивая чай в приятной компании, с улыбкой просматривая возрожденческие газеты, — чтобы все запомнили, как он был безразличен, если в городе станет известно о западне, в которую его заманили.

Он вышел во двор; под деревьями было уже совсем темно. Быстро опускался хмурый, холодный вечер. Фидалго открыл ворота… и очутился лицом к лицу с рассыльным, который приковылял, прихрамывая на больную ногу, и сразу закричал, едва переведя дух: «Телеграмма!» Фидалго выхватил листок у него из рук. Затем побежал на кухню, рявкнул на тетю Розу за то, что там темно, и, светя себе спичкой, жадно, в один миг охватил взглядом благословенные слова: «Премьер согласен, все в порядке…» Далее Кавалейро напоминал, что ждет его в Коринде в воскресенье к одиннадцати часам — они вместе позавтракают и поболтают.

Гонсало Мендес Рамирес дал рассыльному пять тостанов за труды и взбежал по лестнице в библиотеку. Там, при более ровном свете керосиновой лампы, он еще раз перечитал упоительную телеграмму: «Премьер согласен, все в порядке…» В порыве благодарности к Кавалейро он решил устроить грандиозный ужин в «Угловом доме», дабы тем скрепить на вечные времена примирение двух семейств. Грасинье он скажет, чтобы ради такого замечательного праздника она вышла в открытом платье и надела свое великолепное бриллиантовое колье — последнюю уцелевшую драгоценность из исторической сокровищницы рода Рамиресов. — Ах, этот Андре! Что за молодчина!

* * *

Часы в ящике черного лака прохрипели девять раз. Только тогда Гонсало заметил, что над башней давно бушует ливень; а он, в упоении победы, увлекшись радужными мечтами, разгуливал по библиотеке и даже не слышал, как дождь стучал по каменной веранде и шуршал в листве лимонных деревьев.

Чтобы успокоиться и достойно занять этот вечер, который придется провести наедине и взаперти, он решил поработать над повестью. Необходимо поскорей закончить «Башню дона Рамиреса», пока не наступило хлопотливое время выборов. В январе, к открытию кортесов, его древнее имя украсится новым ореолом эрудиции и таланта. Итак, фидалго надел фланелевый халат, сел за стол, придвинул поближе стакан вдохновительного чая и медленно перечел начало главы второй, которое не совсем его удовлетворяло.

Действие происходило в Санта-Иренейском замке, в тот августовский день, когда тяжело раненный в долине Канта-Педры Лоуренсо Рамирес оказался пленником байонского Бастарда. Алмокадем пеших ополченцев, сам раненный в руку, сумел доставить печальную весть в Санта-Иренею, и Труктезиндо Рамирес уже знал о несчастливом исходе сраженья. В этом месте своей поэмы дядя Дуарте описывал в расслабленно-меланхолическом тоне горе старого великана: стеная, шагал он по оружейному залу и оплакивал в невыразимой муке своего сына, который был цветом всего рыцарства Риба-Кавадо, а теперь лежит, повергнутый, опутанный вервием, на носилках, во власти у челядинцев Бастарда.

Потоки слез струились по щекам,

От бурных воздыханий лопнул панцирь…

Увлеченный дядей Дуарте в ту же чувствительную колею, Гонсало в первых строках главы описывал убитого горем старика: тяжко поникнув головой, он сидел на скамье; в белой бороде сверкали капли слез, могучие руки бессильно опустились, точно у слабой женщины; на каменном полу, стуча хвостами, перед ним сидели верные борзые и смотрели скорбными, преданными, почти человечьими глазами. Но сейчас это плаксивое отчаяние показалось Гонсало неуместным; оно не вязалось с неукротимым духом дедушки Труктезиндо. Дядя Дуарте, из рода Балза, не был отпрыском фамилии Рамиресов и не мог чувствовать нутром всю несокрушимую силу этой крови. Как и следовало ожидать от хнычущего романтика поколения 1848 года, он затопил потоками слез железный лик воителя, друга и соратника короля Саншо I. Надо было восстановить в духе современного реализма истинный облик санта-иренейского сеньора. А потому, вычеркнув бледное и фальшивое начало главы, Гонсало стал набрасывать этот эпизод в более мужественных тонах, сделав упор на воинственной суете, охватившей Санта-Иренею. Простая и возвышенная верность вассальному долгу не позволяла дедушке Труктезиндо думать о сыне; месть за тяжкое оскорбление он отложил на более подходящее время, а сейчас делал все, чтобы ускорить сборы и идти в Монтемор на выручку инфантам, которые остались без защиты после побоища в Канта-Педре. Грозный сеньор совместно с адаилом отдавал в оружейном зале последние распоряжения, когда его дозорные, прятавшиеся от августовского солнца в нишах барбакана, приметили вдали, за рощами Рибейры, сверканье оружия: конный отряд поднимался к Санта-Иренее. Начальник караула, толстый, вечно озабоченный Ордоньо, тяжело дыша, взобрался на площадку дозорной башни и сразу разглядел стяг Лопо Байона, узнал протяжное пение его мавританского рожка, летевшее над полями. Приставив к губам волосатые руки, Ордоньо отчаянно завопил:

— К оружию! К оружию! На нас идет Бастард! На стену, лучники! Воины, все к подъемным мостам!

Почесывая пером в затылке, Гонсало старался придумать еще парочку подлинных возгласов времен короля Афонсо, как вдруг дверь библиотеки осторожно приотворилась, произведя этот проклятый скрип, всегда выводивший фидалго из себя. В щель просунулся Бенто в одном жилете.

— Не угодно ли сеньору доктору спуститься на минутку в кухню?

— В кухню?..

— Там жена Каско пришла… Плачет-заливается. Мужа у ней сегодня забрали… Прибежала в самый дождь с детишками. Один еще на руках, грудь сосет. Хочет видеть сеньора доктора. Ревмя ревет, в ногах валяется, малого на колени поставила — ну прямо тебе Инес де Кастро! *

— Этого еще не хватало! — пробормотал Гонсало. Как все это некстати! Заплаканная, перепуганная женщина, таща за собой маленьких детей, бежит в «Башню» молить о пощаде! Накануне выборов он является перед взволнованным приходом в роли тирана… Гонсало яростно отшвырнул перо.

— Тьфу ты пропасть! Скажи ей, чтобы не приставала; нечего ей плакать!.. Завтра сеньор Гоувейя прикажет выпустить Каско. Я утром съезжу в Вилла-Клару, сам попрошу. Нечего ей плакать, нечего пугать детей… Пойди скажи ей, Бенто!

Но Бенто не трогался с места.

— Да мы с Розой уже говорили… Не верит. Хочет просить самого сеньора доктора. Под дождем, бедная, бежала. Старший мальчонка, видать, простыл, весь дрожит…

Гонсало, расстроенный вконец, изо всех сил стукнул кулаком по столу, так что разлетелись листки повести.

— Неслыханно! Этот тип чуть не убил меня! Так нет, мало того, теперь на меня же обрушиваются слезы, жалостные сцены, простуженный ребенок! Невозможно жить в этой стране! Продам дом, продам усадьбу, уеду в Мозамбик, в Трансвааль, куда-нибудь, где не пристают!.. Ладно, скажи ей, что я сейчас выйду.

Бенто обрадовался:

— Конечно, что сеньору доктору стоит… Только сказать доброе словечко! Все ж таки утешение для бедной бабенки!

— Сейчас иду, старик, сейчас. Не приставай хоть ты… Не дадут поработать! Второй вечер пропадает!

Он сорвался с места и побежал к себе в комнату, сердито хлопая дверьми. Он хотел положить в карман халата две бумажки по десять тостанов — детям на гостинец. Но, выдвинув ящик, отступил, охваченный стыдом. Что за грубость — совать деньги ребятишкам, отняв у них отца; ведь его на глазах у детей заковали в кандалы и увели в темницу! Фидалго схватил ящик с сушеными абрикосами, знаменитыми абрикосами из монастырского сада святой Брижиды в Оливейре (их прислала накануне Грасинья), и, прикрывая за собой дверь комнаты, уже горько раскаивался в своей необдуманной суровости, так жестоко разрушившей жизнь целой семьи. Проходя по галерее, он увидел шумные потоки воды, низвергающиеся с кровли на мощенный камнем двор, и пришел в еще больший ужас: страшно подумать, что бедная, обезумевшая женщина бежала в темноте по дороге, волоча за собой промокших ребятишек и дождь хлестал им в лицо! Вступая в коридорчик перед кухней, фидалго уже весь дрожал, как виноватый.

Через застекленную дверь было слышно, как Роза и Бенто уговаривают жену Каско, успокаивают плачущую женщину, почти улыбаясь ее преждевременному отчаянию. Но жалобные вскрики, пронзительные рыдания заглушали их голоса, отметали всякое утешение. Гонсало робко отворил дверь и невольно попятился под шквалом оглушительных причитаний, взывавших к нему, к его милосердию. Ползая на коленях по полу, заломив руки, вся в черном — еще более черная и скорбная рядом с красной купальной простыней, сохнувшей у очага, — она разразилась целым потоком воплей и жалоб, как только увидела фидалго.

— Ай, добрый мой сеньор, пожалейте нас! Ай, господи, мужа моего увели… Зашлют его в Африку на каторгу!.. Ай, господи, дети же… дети остались без отца! Ай, сжальтесь над невинными душеньками, сеньор мой хороший, дай вам бог счастья! Знаю я все, он виноватый. Тут и погибель наша! Ох, пожалейте ребятишек! Ох, голубчик мой в кандалах! Ах, добренький мой сеньор, пожалейте нас, бога ради…

Веки фидалго набухли от слез; растерянно прижимая к себе ящик с абрикосами, Гонсало бормотал, едва превозмогая душившее его волнение:

— Голубушка, успокойтесь, его выпустят! Успокойтесь! Я уже распорядился! Его отпустят!

С одной стороны над рыдающей женщиной склонилась Роза, мягко уговаривая:

— Вот видишь, мы же тебе говорили, тетя Мария! Чуть рассветет, его и выпустят.

С другой стороны, нетерпеливо хлопая себя по коленям, надрывался Бенто:

— Эк, глупая баба, да будет тебе шуметь! Сеньор же доктор сказал… Утром отпустят твоего хозяина!

Но она не слушала: головной платок ее съехал набок, косы растрепались, она все рыдала и выкрикивала сквозь рыдания:

— Ох, смерть моя пришла! Ох, не отпустят его на волю! Ох, пожалейте, добрый наш сеньор!..

Тогда Гонсало, которого эта нескончаемая, упрямая жалоба терзала, словно воткнутый в сердце гвоздь, топнул ногой в ночной туфле и закричал:

— Слушайте! Нет, посмотрите мне в глаза! И встаньте, встаньте!.. Посмотрите мне в глаза! Стойте прямо и смотрите мне в глаза!

Вскочив с колен, она выпрямилась, пряча руки за спиной, точно боясь, что на них тоже наденут наручники, и устремила на фидалго полные страха, запавшие черные глаза, обведенные темными кругами, которые поглотили, казалось, все ее лицо.

— Так, отлично! — вскричал Гонсало. — А теперь сами скажите: похож я на лгуна, способен ли я обманывать вас, видя ваше горе?! Успокойтесь, перестаньте причитать! Даю вам честное слово: завтра утром ваш муж будет свободен.

Роза и Бенто торжествующе закричали в один голос;

— Говорят же тебе, экая ты! Раз сеньор доктор обещают… Завтра твой хозяин вернется!

Медленно, уже стихая, она утирала слезы концом черного передника. Потом, вновь охваченная недоверием, впилась широко раскрытыми, сумрачными глазами в лицо Гонсало. Так фидалго не забудет? Завтра утром, пораньше…

Бенто сердито закричал на нее:

— Экая вредная баба! Чего еще! Мало тебе слова сеньора доктора?

Она выпустила из рук конец фартука, понурила голову, устало вздохнула:

— Ай, ну тогда спасибо, пошли вам бог счастья…

Теперь внимание Гонсало обратилось на детей, которых она притащила из Бравайса под проливным дождем.

Малютка-девочка сладко спала на сундуке, где тетя Роза устроила ей постельку из одеял и подушек. Но семилетний мальчик, сидевший, скрючившись, на стуле у очага, надрывно кашлял. Он устал, хотел спать и тяжело, с болезненным стоном переводил дыхание после каждого приступа кашля. Гонсало поставил ящик с абрикосами на сундук, пощупал руку ребенка — горячую ручку, которой тот беспрерывно тер грудь, засовывая ее за ворот грязной рубашонки.

— У него высокая температура!.. Как это вы, право, в такую ночь заставили его бежать сюда из Бравайса!

Она подавленно прошептала, теребя подол фартука, не поднимая осунувшегося лица:

— Ох, он тоже должен просить за отца… На кого они, сиротки, останутся?

— Вы, голубушка, не в своем уме! А теперь что же? Пойдете под дождем обратно в Бравайс? С ними?

Она вздохнула:

— Ай! Пойду, пойду… Дома свекровь старенькая, в параличе…

Фидалго обескураженно опустил руки; своей жестокостью он поставил под удар жизнь двоих детей. Но Роза считала, что грудной девочке ничего не сделается на руках у матери, под теплым одеялом. А вот старший, который кашляет и весь горит в лихорадке…

— Он останется здесь! — решительно заявил фидалго. — Как его зовут? Мануэл? Хорошо, Мануэл останется здесь. Будьте покойны. Сеньора Роза позаботится о нем. Ему нужно дать гоголь-моголь, затем потогонного. Дня через два он будет в Бравайсе, здоровый и веселый… Не беспокойтесь за него!

Женщина снова тяжело вздохнула, раздавленная усталостью. Она и не думала спорить, привыкнув за долгие годы к повиновению, и только прошептала:

— Как прикажете, сеньор… Пусть будет так.

Бенто приотворил дверь, выглянул во двор. Небо очистилось, ночь посветлела. Гонсало заторопил жену Каско: пора было возвращаться в Бравайс.

— Ничего не бойтесь, голубушка. Вас проводит слуга с фонарем… и с зонтиком, чтобы малютка не промокла. Да, вот что: возьмите дождевик. Бенто, беги скорей, принеси мой дождевик. Новый, что я купил в Лиссабоне.

Когда Бенто принес непромокаемый плащ с длинной пелериной и накинул его на плечи женщине, заробевшей от шороха дорогой ткани, по кухне прокатился радостный смех. Слезы кончились вместе с дождем. Можно было подумать, что в «Башне» были гости и теперь отправляются по домам, провожаемые веселой суетой. Роза от удовольствия всплеснула руками.

— Ты прямо как городская дамочка… Вот бы теперь день, народ бы сбежался на тебя полюбоваться!

Жена Каско улыбнулась, устало пошутила:

— Ох, уж и не знаю, на кого я похожа… на огородное пугало!

Гонсало проводил компанию до ворот плодового сада под редкими каплями, еще падавшими с веток, и крикнул им вслед:

— Закутайте получше малютку!

Фонарь батрака канул в мокрую черноту ночи. Вернувшись в кухню и отерев намокшие ночные туфли, Гонсало снова пощупал лоб Мануэлзиньо. Мальчик хрипло дышал, привалившись к спинке стула; глаза его были закрыты.

Жар небольшой… Но ему нужно хорошенько пропотеть. Прежде чем уложить, дайте ему горячего молока, прямо с огня, и подлейте коньяку… По-настоящему надо бы сначала отмыть его мочалкой. Что за грязный народ! Ладно, отложим это на потом, когда он выздоровеет. А теперь, тетя Роза, прикажи подать мне чего-нибудь перекусить, да посолидней, я еще не ужинал. Ну и передряга!

В библиотеке, переменив туфли и немного передохнув, Гонсало написал Гоувейе письмо, в котором настоятельно и с большим чувством просил освободить Каско из-под ареста. Внизу он приписал: «Это первая просьба к тебе от депутата Вилла-Клары (поздравь!); только что получена телеграмма от нашего Андре: «Все в порядке, премьер согласен…» и т. д. Нам необходимо встретиться! А потому окажи мне честь явиться завтра к ужину в «Башню», в сопровождении Тито и с аккомпанементом Видейриньи. Без этих присноблаженных нет ни хорошего аппетита, ни гармонии. Дорогой мой Гоувейя, извести их, пожалуйста, сам об этой пирушке, чтобы зря не загружать почтовое ведомство…»

Фидалго запечатал письмо и лениво потянулся за рукописью. Покусывая перо, он старался придумать несколько возгласов, дышащих ароматом средневековья, для той сцены, в которой начальник караула и дозорные заметили на пологом берегу Рибейры отряд Бастарда по сверканью оружия на щедром августовском солнце. Но мысли его, после письма к Гоувейе, написанного уже от имени «депутата Вилла-Клары», неудержимо уносились прочь от Санта-Иренеи — в Лиссабон, в Лиссабон, где правит Сан-Фулженсио. Дозорная вышка, на которой надрывал глотку запыхавшийся толстяк Ордоньо, все время расплывалась в тумане и на первый план выступал куда более интересный и заманчивый номер в отеле «Браганса», с выходящим на Тэжо балконом… Он почувствовал облегчение, когда Бенто позвал его ужинать. За столом он позволил своему воображению странствовать без помех по Лиссабону, по ярусам Сан-Карлоса *, вдоль бульваров, по старинным особнякам дядюшек и тетушек в Сан-Висенте и на площади Благодати, затем по более современным квартирам веселых, образованных приятелей — и видения эти вызывали на его лице безмолвную, счастливую улыбку. Он возьмет напрокат экипаж сразу на несколько месяцев, а на сессиях в Сан-Бенто будет появляться в жемчужного цвета перчатках и с цветком в бутоньерке. Для удобства он возьмет с собой Бенто; только придется немножко приодеть старика, купить ему новую пару…

Бенто внес на подносе графин с коньяком. Письмо он отдал огороднику Жоакину с наказом бежать с утра пораньше в Вилла-Клару и к шести часам доставить его сеньору председателю муниципального совета, а оттуда идти к тюрьме и не уходить, пока не выпустят Каско.

— Мальчонку мы уложили в зеленом покое. Рядом со мной. У меня сон чуткий, так что… Да он уж спит вовсю.

— Спит спокойно? — отозвался Гонсало, торопливо допивая коньяк. — Пойдем-ка навестить этого юного господина!

Он взял керосиновую лампу и с улыбкой пошел вслед за Бенто в зеленую комнату, стараясь тише ступать по лестнице. В коридоре у двери на вылинявшем зеленом диване лежали аккуратно сложенные Розой лохмотья малыша: рваная курточка, огромного размера штаны с единственной пуговицей… Фидалго вошел в комнату. Кровать черного дерева — огромное парадное ложе — занимала почти всю ширину стены, оклеенной старинными шелковистыми обоями с зеленым рисунком. В изголовье, по обе стороны от витых колонок, висели две картины — портреты усопших предков: на одном был изображен тучный епископ, листающий фолиант; на другом — красивый светлобородый кавалер Мальтийского ордена, с кружевным жабо поверх лат, опирающийся на меч. На высоко взбитых подушках спокойно посапывал Мануэлзиньо; он больше не кашлял, согревшись под толстым одеялом, Лоб у него был прохладный и чуть влажный от испарины.

Гонсало, стараясь не шуметь, заботливо поправил сбившуюся простыню. Затем, не очень полагаясь на дряхлые оконные рамы, проверил, не задувает ли сквозь щели предательский ветерок. Потом велел Бенто принести ночничок и пристроил его на умывальнике, заслонив свет кувшином. Еще раз обвел медленным взглядом комнату, чтобы убедиться, что здесь царят покой, тишина, полумрак, комфорт, и, улыбаясь, вышел на цыпочках, оставив сына Каско под охраной своих благородных предков: епископа, склоненного над богословским трактатом, и мальтийского кавалера, опершегося на свой беспорочный клинок.

* * *

Когда фидалго вернулся из сада, где провел с томиком «Панорамы» жаркие утренние часы, наслаждаясь тенью деревьев и журчаньем ручья, он увидел на столе в библиотеке, среди почты, какое-то странного вида письмо: огромное, на толстой бумаге, разлинованное карандашом и запечатанное облаткой. Вместо подписи под ним стояло пылающее сердце. В мозгу фидалго мгновенно отпечатлелись крупные буквы с щеголеватым росчерком:

«Дрожайший и сеятельнейший сеньор Гонсало Рамирес!

Наш галантный губернатор, неотрозимый сеньор Андре Кавалейро, беспрестанно ездит взад и вперед мимо «Углового дома», бросая нежные взгляды на окна и на благородный герб сеньора Барроло. Трудно предположить, что он изучает архитектуру особняка (в которой нет ничего замечательного); а потому умные люди сразу поняли, что достойный отец города ждет, не выглянете ли вы из окна? Ему все равно из какого: на Королевскую площадь, на улицу Ткачих или из бельведера. Видно, сеньор губернатор хочет возобновить с вашей милостью дружбу, оборвавшуюся так несчастливо. Поэтому вы весьма умно поступили, поспешив лично в кабинет его превосходительства, чтобы помириться и великодушно раскрыть объятия старому другу. Тем самым вы избавили господина губернатора от необходимости терять дорогое время и утомлять глаза, разглядывая особняк почтенного Барроло. Мы рады поздравить вашу милость со столь своевременным поступком, который утолит нетерпение пылкого Кавалейро и тем послужит на благо родного города!»

Вертя бумагу в руках, Гонсало думал: «Эта работа старух Лоузада!»

Он еще раз присмотрелся к почерку, оценил стиль, отметил слова «сеятельнейший», «неотрозимый», «бельвидер» и в гневе разорвал письмо, крикнув на всю гулкую библиотеку:

— Старые ведьмы!

Конечно, письмо от них, от старух Лоузада! И это очень скверно: клевета, исходящая от столь ядовитых сплетниц, уже, без сомнения, проникла в каждую семью, в каждый дом, от тюрьмы до больницы. Весь город коварно веселится и смакует сплетню, обнаружив двусмысленную связь между прогулками Андре вокруг «Углового дома» и визитом фидалго в мэрию, который произвел такой фурор под аркадой. Значит, вся Оливейра во главе со старухами Лоузада считает, что он сам, Гонсало Мендес Рамирес, вывел Кавалейро из канцелярии, привел его на Королевскую площадь и услужливо распахнул дверь особняка, который до этого был недоступен для гнусных домогательств! Выходит, он хладнокровно, бесстыдно способствует любовным похождениям своей сестры! Бессовестные старухи заслужили, чтобы поймать их на площади после мессы, задрать грязные юбки и всыпать по тощим задницам, да так, чтобы кровь брызнула на мостовую!

На беду, все улики предательски сходились против него! Настойчивость Андре, обстреливавшего взглядами окна Грасиньи и гремевшего подковами перед особняком, заметно возросла в это лето, и именно в августе, незадолго до визита Гонсало, о котором весь город толковал, как об исторической загадке. Эх, не вовремя помер этот болван Лусена! На несколько бы месяцев раньше — и даже лукавые старухи Лоузада не уловили бы никакой связи между примирением бывших врагов и любовными атаками Андре, которые тогда еще не начались, или, во всяком случае, не стали предметом гласности… Или на месяца бы четыре позже — и Андре, потеряв надежду проникнуть в особняк, перестал бы ездить по Королевской площади с розой в петлице! Так нет же! Именно теперь, когда Андре усиленно рыщет под дверью Грасиньи, именно теперь приходится раскрыть ему объятия и впустить его в дом Барроло! Клевета опирается на прочную основу, весь город может убедиться, что это так, и сплетня приобретает значение общеизвестной истины! Подлые старухи!!!

Как же быть? Очень просто: ограничить отношения с Кавалейро узкими рамками политики, избегать каких бы то ни было скользких интимностей, которые могли бы сделать его в «Угловом доме» своим человеком, каким он был когда-то в «Башне». Но как этого достичь?! Раз он помирился с Кавалейро, с ним помирится и Барроло — тень и эхо своего шурина… Как внушить Барроло, что дружба с Кавалейро допустима только в политике и должна быть окружена своего рода карантином? «Я снова дружу с Андре, ты, Барроло, тоже, но за свой стол его не сажай и даже не пускай на порог». Что за нелепое, оскорбительное требование? И все равно, в таком маленьком городе, как Оливейра, при простодушии и гостеприимстве Барроло, первая же встреча отбросит прочь этот вздорный запрет, как прогнившую веревку… И вообще, не глупо ли становиться в позу архангела Михаила и охранять с огненной палицей в руке подъезд «Углового дома» от сатаны в образе губернатора? С другой стороны, позволить, чтобы весь город перешептывался у тебя за спиной, поминутно связывая имя Грасиньи с именем Андре и приплетая сюда его, Гонсало, — это было еще ужасней.

Не видя никакого избавления, он беспомощно стукнул кулаком по столу.

— Тьфу, что за отвращение! Сколько пакостников водится в этих злобных провинциальных городишках!

Ну, кому в Лиссабоне пришло бы в голову следить, где губернатор проезжает верхом, и помирился ли с ним какой-то Фидалго из Башни?.. Хватит! Он гордо пойдет своей дорогой, как будто живет в Лиссабоне! Какое ему дело до сплетен и перемигиваний! Он — Гонсало Мендес Рамирес, из рода Рамиресов! Тысячелетнее имя и сеньория! Он выше Оливейры со всеми ее старухами. И, слава богу, не только именем, но и умом! Андре мой друг, он вхож в дом моей сестры — и пусть Оливейра лопнет от злости!

Фидалго не желал, чтобы грязные писания старух Лоузада испортили ему спокойное рабочее утро; с раннего завтрака он готовился сесть за повесть, перечитывал отдельные места из поэмки дяди Дуарте, просматривал статьи в «Панораме» о технике обороны и штурма укрепленных стен в XII веке. Напрягая внимание и память, он сел к столу, обмакнул перо в медную чернильницу, служившую трем поколениям Рамиресов, и стал перечитывать исчерканные страницы. Никогда еще Санта-Иренейская крепость не представала перед ним в таком несокрушимом, таком гордом величии, никогда не возносилась на такую историческую высоту. Она господствовала над Португалией, простертой у ее ног, покрывавшейся городами и нивами под защитой славных воителей!

И в самом деле, как грозно вздымались стены древней твердыни в то жаркое августовское утро, когда стяг Бастарда из рода Байонов мелькнул за прибрежными рощами Рибейры! Уже между зубцами настороженно пригнулись лучники, натянув тетиву. Над башнями и оборонным ходом позади зубцов подымались густые клубы дыма — там кипятили чаны со смолой, чтобы опрокинуть их на байонских ратников, если они попытаются штурмовать стены. Адаил перебегал от зубца к зубцу, в последний раз объясняя план обороны, проверяя, на месте ли связки стрел, кучки метательных снарядов… По всему огромному поселению из-под крылечных навесов выглядывали крестьяне, пекари, скотники; они в страхе крестились, дергали за кончик плаща скачущих мимо конников, чтобы узнать, чье войско идет на наших. Тем временем вражеский отряд переправился через Рибейру по кое-как сбитому деревянному мосту и уже въезжал в тополевый лесок, уже приближался к каменному кресту, что некогда поставил на границе родовых владений Гонсало Рамирес — «Тесак». В тишине жаркого августовского утра зычно трубили рожки Бастарда, выводя протяжный мавританский напев.

И вот, когда Гонсало, охваченный творческим жаром, рылся в «Словаре синонимов», ища слова позвучнее, чтобы передать протяжное пение байонских рогов, он и в самом деле услышал где-то под башней торжественное гудение, звучавшее все громче среди лимонных деревьев. Перо его замерло на бумаге — тут грянуло «Фадо о Рамиресах» и понеслось из сада вверх, к его балкону, увитому цветущей жимолостью, — словно серенада, льющаяся из глубины сердца:

Возвышается надменно

Башня Санта-Иренея…

Видейринья! Фидалго радостно бросился к окну. Внизу, среди ветвей, отчаянно замоталась чья-то шляпа и раздался приветственный возглас:

— Ура депутату от Вилла-Клары! Ура высокородному депутату Гонсало Мендесу Рамиресу!

Гитара торжественно заиграла «Гимн хартии». Приподнимаясь на носки лакированных ботинок, Видейринья кричал:

— Да здравствует славный род Рамиресов!

Из-под неистово мотавшегося цилиндра мелькнуло лицо Гоувейи; забыв про горло, он ревел:

— Да зравствует благородный депутат от Вилла-Клары! Ура!

Гонсало, изнемогая от смеха, вышел на веранду, простер руку:

— Благодарю вас, дорогие сограждане! Благодарю!.. Вы оказали мне большую честь, так красиво посетив меня, — ты, славный глава администрации, ты, вдохновенный фармацевт, и ты, великодушный…

И вдруг умолк. А Тито? Неужели Тито не пришел? О, Жоан Гоувейя, ты не пригласил Тито!

Посадив цилиндр на голову, Гоувейя, щеголявший в тот день еще и алым атласным галстуком, заявил, что Тито — «свинтус».

— Мы условились, что придем все вместе. Он даже обещал захватить дюжину шутих, чтобы взорвать их под звуки гимна. Место сбора — у моста. Но Тито — свинья! Он не явился! Во всяком случае, он знал, отлично знал… Просто он изменник,

— Хорошо. Поднимайтесь сюда! — крикнул Гонсало. — Через две минуты я буду одет, А для аппетита предлагаю по рюмке вермута и небольшую пробежку до сосняка!..

Видейринья, вытянувшись во фрунт и держа гитару торчком, зашагал между грядок, под виноградным навесом. Следом маршировал Жоан Гоувейя, подняв зонтик, как древко знамени. Когда Гонсало вошел в спальню, взывая к Бенто, чтобы он поскорее принес горячей воды, «Фадо о Рамиресах» раскатывалось могучими руладами среди посадок фасоли, под окном, где сохло кухонное полотенце. Исполнялся любимый куплет фидалго — тот, где его знаменитый дед, Руй Рамирес, бороздя на шлюпе воды Омана, замечает в отдалении три английских корабля; в своем алом плаще он стоит на носу корабля и, положив руку на пояс из буйволовой кожи, инкрустированный золотом и самоцветами, предлагает англичанам сдаться:

Подбочась, он зычно крикнул

Неприятельским судам:

«Эй! Сдавайтесь, англичане,

Португальским морякам!»

Торопливо пристегивая подтяжки, Гонсало подхватил хвалебную песнь:

Подбочась, он зычно крикнул

Неприятельским судам…

Он напевал напряженным фальцетом и думал о том, что с такой длинной вереницей предков он смело может презирать и Оливейру, и старух Лоузада. Но тут в коридоре загудел раскатистый бас Тито:

— А где же депутат от Вилла-Клары?.. Уже примеряет новую форму?

Сияя от радости, Гонсало распахнул дверь:

— Входи, Тито! Теперь депутаты не носят мундиров! Но если бы носили, то я, черт побери, надел бы и мундир, и шпагу, и шляпу с кокардой, чтобы почтить таких дорогих гостей!

Тито медленно шел к нему, заложив руки в карманы оливковой вельветовой куртки, сдвинув на затылок широкополую шляпу и обратив к фидалго честное, бородатое лицо, красное от полнокровия и солнца.

— Под формой я подразумеваю не мундир, а ливрею, лакейскую ливрею.

— Еще чего?!

Великан продолжал еще оглушительней:

— А кем же ты теперь стал, если не лакеем на посылках у «лысого чучела» Сан-Фулженсио? Правда, чай подавать ты ему не будешь, но если он прикажет голосовать, ты пойдешь и проголосуешь! Всегда готов к услугам! «Вот что, Рамирес, пойди-ка проголосуй»… И Рамирес — хлоп! — голосует. Лакейское занятие, мой милый, занятие для ливрейного лакея!..

Гонсало нетерпеливо повел плечами.

— Ты лесной житель, дикарь, первобытный человек… Ты ничего не понимаешь в организации общества! Общество не знает незыблемых принципов…

Но Тито невозмутимо продолжал:

— А что же Кавалейро? Уже стал талантливым малым? Уже хорошо управляет округом?

Задетый за живое, сильно покраснев, Гонсало запротестовал. Разве он когда-нибудь отрицал, что Андре хороший правитель и способный человек? Никогда! Он только подшучивал над его самомнением, над нафабренными усами… И вообще, интересы страны иногда требуют, чтобы люди различных вкусов и мнений вступали в союз…

— Я вижу, сеньор Антонио Виллалобос сегодня настроен читать мораль и пребывать в позе Катона. Ты ни за что не дашь людям спокойно поужинать! Так знай: философам-моралистам, которые не желают сидеть с распутниками за пиршественным столом, частенько приходится есть на кухне!

Тито величаво повернулся спиной к фидалго и зашагал к двери.

— Куда ты, Тито?..

— На кухню!

Но, услышав смех Гонсало, Тито в дверях снова повернулся — словно башня поворотилась — и посмотрел другу прямо в глаза,

— Я не шучу, Гонсало! Выборы, примирение, уступки — и вот ты в Лиссабоне к услугам Сан-Фулженсио, и в Оливейре — под ручку с Андре. Все это как-то не вяжется… А впрочем, если тетя Роза сегодня не ударила лицом в грязь, не будем думать о грустных вещах!

Гонсало снова заспорил, сильно жестикулируя, но в коридоре зазвенели гитарные струны, послышался топот печатавшего шаг Гоувейи, и опять грянули хвалебные звуки фадо:

Род Рамиресов великий —

Цвет и слава королевства!


Читать далее

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС
О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ 07.04.13
I 07.04.13
II 07.04.13
III 07.04.13
IV 07.04.13
V 07.04.13
VI 07.04.13
VII 07.04.13
VIII 07.04.13
IX 07.04.13
X 07.04.13
XI 07.04.13
XII 07.04.13
КОММЕНТАРИИ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть