Онлайн чтение книги Знатный род Рамирес
IV

Особняк четы Барроло в Оливейре (получивший уже в начале века наименование «Угловой дом») горделиво возносил свой аристократический фасад о двенадцати балконах над Королевской площадью; он занимал весь квартал между тихим Казарменным переулком и старинной, крутой, плохо вымощенной улицей Ткачих, стиснутой между садом «Углового дома» и забором древнего монастыря св. Моники. Случаю было угодно, чтобы в тот самый момент, когда коляска Гонсало, запряженная парой лошадок от Торто, въезжала на Королевскую площадь, навстречу ей, из улицы Ткачих, выехал всадник на вороном длинногривом коне, горделиво бившем копытами по каменным плитам; это был не кто иной, как губернатор округа Андре Кавалейро, в белом жилете и соломенной шляпе. Фидалго успел заметить, как он вскинул черные, обрамленные густыми ресницами глаза на ближайший балкон «Углового дома». Гонсало в ярости подскочил на сиденье и, глухо зарычав, стукнул себя кулаком по колену. Каков негодяй!

Вылезая из экипажа у подъезда особняка (низкого подъезда, как бы придавленного огромным гербом рода Са*), фидалго был в таком негодовании, что не заметил радостных излияний швейцара, старика Жоакина. Он даже забыл в коляске привезенные для Грасиньи подарки: зонтик в футляре и корзину цветов из «Башни», укутанную в папиросную бумагу. Услышав стук колес по мостовой, Жозе Барроло выбежал навстречу гостю. Не успел фидалго влететь в гостиную, как швырнул на кресло дорожный плащ и разразился гневной тирадой:

— Ну, знаешь ли! В ваш городишко нельзя носа сунуть, чтобы в ту же минуту не наткнуться на эту скотину Кавалейро! И, конечно, на площади, перед самым домом! Непременно! Фатально! Неужели этот усатый вор не может найти другого места, где гарцевать на своем одре?

Жозе Барроло, толстый молодой человек с вьющейся рыжеватой шевелюрой и светлым пушком на круглых, румяных, точно яблочки, щеках, простодушно удивился:

— На одре? Да что ты, брат? У него изумительный конь! Недавно куплен у Маржеса.

— Ну и что? Значит, скверный осел ездит верхом на хорошем коне. Обоим место в конюшне. Или на выпасе.

Барроло в немом изумлении разинул румяный рот, засияв белыми зубами. Потом перегнулся пополам и закатился восторженным хохотом, захлебываясь, топая ногами, багровея от смеха.

— Вот здорово! Нет, это надо рассказать в клубе… Скверный осел на хорошем коне! Обоих на конюшню… Ты, брат, сегодня в ударе! Нет, это просто… Обоих пастись, мордой в землю… губернатора и его лошадь… Здорово!

Он крутился по комнате, от восхищения хлопая себя по толстым ляжкам. Гонсало, умиротворенный этой шумной овацией своему остроумию, успокоился.

— Ладно. Дай же я обниму твой остов… вернее, лярд. Ну, что у вас нового? Где Грасинья?.. О, здравствуй, фиалочка!

Она вошла, вбежала легким девичьим шагом — чудесные неубранные волосы рассыпались по кружевному пеньюару — и бросилась к брату. Тот обнял ее, звонко расцеловал в обе щеки; потом, отступив на шаг, заметил, что она похорошела, расцвела…

— Ты явно прибавила в весе… Даже как будто выросла… Может быть, у меня будет племянник?.. Нет?.. Пока нет?

Грасинья улыбнулась и покраснела; ее зеленые глаза, как всегда, от смущения мерцали влажно и застенчиво.

— Да она не хочет, не хочет, и все! — кричал Барроло, покачиваясь на каблуках: обе руки его были засунуты в карманы, отчего пиджак плотно обтянул круглый зад. — За мной дело не станет!.. Но она никак не может решиться!

Фидалго из Башни пожурил сестру:

— Как хочешь, малыш нам необходим. Я вряд ли женюсь, это не по мне; значит, угаснут сразу два рода — Барроло и Рамиресы. Положим, без Барроло еще можно обойтись, но без Рамиресов нет Португалии. Так что, сеньора дона Граса Рамирес, в интересах нации поспешите подарить нам первенца! Толстенького первенца, которого мы назовем Труктезиндо.

Барроло ахнул:

— Что?! Труктезиньо? Ну нет! Ради этого я трудиться не стану!

Грасинья прервала нескромные шутки и стала расспрашивать о «Башне»: как там Бенто, как кухарка Роза, что с садом, живы ли павлины… Оживленно переговариваясь, они перешли в смежный зал, украшенный высокими индийскими поставцами и позолоченными креслами с синей дамаскиновой обивкой. Все три окна этой большой комнаты выходили на Королевскую площадь. Барроло закурил сигару и попросил рассказать, что такое вышло у шурина с Рельо и в чем состоял их нашумевший конфликт. У него тоже недавно была стычка с арендатором «Рибейриньи»: болван вздумал вырубать сосновый бор. Но история с Рельо — это что-то из ряда вон выходящее…

Гонсало, удобно усевшись в углу синего канапе и расстегивая для удобства свой сюртук светлого шевиота, небрежно возразил:

— О, вовсе нет. Все было очень просто. Рельо уже с полгода пил запоем. Однажды ночью он начал горланить, угрожал Розе, схватил ружье… Пришлось мне самому спуститься, и через минуту в «Башне» не стало ни Рельо, ни его пожитков…

— Но ведь, говорят, вызывали старосту с двумя полицейскими?

Гонсало нетерпеливо пожал плечами.

— Старосту? Конечно, вызвали — после, чтобы оформить дело. Буян к тому времени уже убрался прочь, и порядком напуганный, можешь поверить. В результате «Башню» взял в аренду Перейра из Риозы.

Он рассказал об этой прекрасной сделке, заключенной за обедом, на веранде, между двумя бокалами молодого вина. Барроло был восхищен высокой арендной платой, похвалил Перейру. Хорошо бы Гонсало откопать где-нибудь второго такого хозяина и отдать ему «Трейшедо» — прекрасное, но запущенное имение.

Грасинья сидела на краешке канапе, вся окутанная своими прекрасными волосами, от которых пахло розмарином, — она только что мыла голову, — и любовалась братом.

— А как твой желудок? Ночные пирушки с Тито продолжаются по-прежнему?

— Тито свинья! — вскричал Гонсало. — На днях мы условились, что он придет ужинать в «Башню»; Роза зажарила на вертеле такого козленка — объедение!.. И что же? Он не явился! Предпочел какую-то оргию с фейерверком. На этой неделе он должен приехать в Оливейру… Да, кстати! Оказывается, Тито в большой дружбе с Саншесом Лусеной! Вы об этом когда-нибудь слыхали?

И он рассказал с забавными преувеличениями, как встретил советника у Святого родника, какой противной показалась ему красавица дона Ана и как нечаянно обнаружилось, что Тито — постоянный посетитель «Фейтозы».

Барроло припомнил, что однажды вечером, незадолго до Иванова дня, он видел Тито у подъезда «Фейтозы»: тот прогуливал на поводке белую болоночку…

— Только ты меня извини, братец, я не понимаю твоего отвращения к доне Ане… Черт подери! Великолепнейшая женщина! Какие бедра! Глазищи — ух! А бюст…

— Замолчи, развратник! — вскричал Гонсало. — Как ты смеешь в присутствии своей жены, живого воплощения всех прелестей, восхвалять этот кусок мяса!

Грасинья только смеялась, ни капельки не ревнуя; напротив, она вполне разделяла восхищение Жозе. И в самом деле, дона Ана так красива, так привлекательна!..

— Да, — согласился Гонсало, — красива, как бывает красива хорошая кобыла… Но как вспомню этот тягучий, сдавленный голос… Одна лорнетка чего стоит!.. А уж манеры… «Кавальейро может курить», «Кавальейро ошибается»!.. Нет, друзья мои, это ужасно!

Барроло стоял перед диваном, засунув руки в карманы куртки и покачиваясь на каблуках.

— Зелен виноград, сеньор дон Гонсало, зелен виноград!

Фидалго пронзил зятя свирепым взглядом:

— Я бы не соблазнился, если бы даже она стояла передо мной на коленях в одной сорочке и держала на подносе двести тысяч Саншесова золота!

Покраснев, как пион, Грасинья как бы с негодованием стукнула брата по плечу; тот кинулся к ней, инсценируя раскаяние:

— Дай-ка щечку, я поцелую тебя еще раз, чтобы очиститься от скверны! Ей-богу, при одном упоминании вашей доны Аны на ум приходят неприличные сцены… Ты спрашивала насчет желудка… Что ж, по-прежнему нехорошо! Уже несколько дней нестерпимо тянет под ложечкой — после того самого козленка, которого мы истребили вдвоем с пьяницей Мануэлом Дуарте. У тебя нет минеральной водички «Видаго»?.. Есть? Барролиньо, голубчик, будь ангелом, прикажи подать бутылку, да похолодней. И кстати спроси, вынули ли из коляски корзину и картонную коробку. Пусть отнесут в мою комнату. Только не развертывай, это сюрприз… Подожди! Попроси также, чтобы мне принесли горячей воды. Я должен переодеться… Пылища!

И когда Барроло, раскачиваясь из стороны в сторону и насвистывая, отправился исполнять поручение, Гонсало обратился к сестре, потирая руки:

— Вы оба чудесно выглядите! И живете как будто дружно? Право же, ты расцвела, окрепла. Я даже подумал, не ждать ли мне племянника. А Барроло сбросил вес; он уже не так неповоротлив, как прежде.

— Да, Жозе много гуляет, ездит верхом; перестал спать после обеда…

— А что прочие родичи? Как тетя Дрминда? Здоров ли выводок кузины Мендонсы? A что поделывает наш святой старец, падре Соейро?

— Он недавно перенес приступ ревматизма; ничего страшного… Теперь он уже здоров и все время пропадает в епископском дворце, в библиотеке… Кажется, он задумал написать книгу о наших епископах.

— Да, знаю, историю оливейранской епархии… А я тоже работаю, Грасинья! Пишу роман.

— Да?

— Небольшой роман, вернее, повесть, для «Анналов истории и литературы». Это журнал моего приятеля, Кастаньейро. В основе повести — эпизод из наших семейных хроник про некое деяние прапрапрадеда Труктезиндо.

— Как интересно! А что он совершил?

— Массу злодейств. Но красочных… А главное — Санта-Иренейская крепость в двенадцатом веке, во всем ее великолепии! Словом, я воссоздаю облик древней Португалии, и в частности древних Рамиресов. Тебе понравится… Никаких любовных мотивов, сплошные войны… Лишь мельком упоминается одна из наших прапрабабок, некая дона Менда… Я даже не уверен, что такая существовала на свете. Занятно, правда?.. Понимаешь, я намерен попробовать себя в политике, а для этого надо сначала напомнить о себе, завоевать известность…

Грасинья, улыбаясь, с обожанием смотрела на брата,

— Значит, ты нашел свою дорогу!.. А тетя Арминда все твердит, что ты должен посвятить себя дипломатии. Как раз на днях: «Наш Гонсалиньо, при его манерах, с его именем, прямо-таки создан быть послом в какой-нибудь хорошей стране!..»

Гонсало задумчиво поднялся с канапе, застегнул свой светлый сюртук.

— Знаешь, мне недавно пришла мысль… Возможно, она навеяна одним английским романом — очень интересным, советую тебе прочесть — о древних залежах драгоценных камней в Офире. Называется «Копи царя Соломона»*, Так я думаю, не поехать ли мне в Африку?

— О, Гонсало, что ты? В Африку?

Слуга принес на подносе две откупоренные бутылки «Видаго». Гонсало поспешно, пока не пропали пузырьки, наполнил огромный бокал резного хрусталя. А-а, что за прелесть!

Вернулся Барроло и доложил, что распоряжения сеньора Рамиреса выполнены,

— Отлично! Мы продолжим наш разговор за обедом, Грасинья. А теперь умыться, переменить белье, больше нельзя терпеть ни минуты, все тело зудит!

Барроло пошел вслед за шурином в его комнату — обитую кретоном канареечного цвета, самую просторную и светлую в особняке; балкон выходил в сад, одно окно на улицу Ткачих, другое в старый монастырский парк, Гонсало нетерпеливо сорвал с себя сюртук, отшвырнул прочь жилет.

— Ты в отличной форме, Барроло! Похудел килограмма на три-четыре. А Грасинья столько же прибавила. Если и дальше так пойдет, вы оба вскоре достигнете совершенства.

Барроло перед зеркалом поглаживал живот, удовлетворенно улыбаясь.

— Кажется, я и вправду похудел, По брюкам заметно.

Гонсало открыл ящик красивого комодика с золоченым замком, где он держал чистое белье и даже два фрака, чтобы не возить чемоданы взад и вперед между «Башней» и «Угловым домом». Продолжая посмеиваться, он советовал зятю «неутомимо худеть ради красоты будущих поколений Барроло»… Вдруг внизу, на тихой улице Ткачих, вновь раздалось размеренное цоканье копыт.

Охваченный предчувствием, Гонсало устремился к окну с еще не развернутой сорочкой в руке. Так и есть! Это был он, Андре Кавалейро… Он играл поводьями и горячил коня, чтобы подковы сильнее гремели и выбивали искру из каменной мостовой. Гонсало оглянулся на Барроло; лицо фидалго пылало от гнева.

— Это провокация! Ладно же… Пусть еще раз сунется под окно на своем проклятом одре! Заработает ведро помоев!

Барроло всполошился.

— Да что тут такого?! Он едет к старухам Лоузада! Подружился с ними и всегда тут проезжает… по дороге к старухам Лоузада!

— Пусть проезжает по дороге ко всем чертям! Что такое?! Неужели больше негде проехать к старухам Лоузада? Второй раз за полчаса! Нахал! Нет, придется выплеснуть на него таз мыльной воды, не будь я Рамирес, сын Рамиреса!

Барроло растерянно щипал волосы у себя на затылке: он опешил перед этим бурным приступом ненависти, грозившим нарушить его покой. Уже и без того, повинуясь требованию Гонсало, он прервал всякие отношения с Кавалейро и был из-за этого безутешен. Теперь он предчувствовал новые неприятности и столкновения, которые настроят против него всех друзей Кавалейро, закроют перед ним двери клуба, отнимут радости прогулок под аркадой, сделают для него Оливейру такой же скучной и безлюдной, как «Рибейринья» или «Муртоза». Не выдержав, он еще раз попытался урезонить шурина:

— Ей-богу, Гонсалиньо, затевать скандал… Из-за этой дурацкой политики!..

Взбешенный Гонсало чуть не разбил кувшин, с силой поставив его на мраморную доску умывальника.

— Политика! При чем тут политика? Из-за политики не обливают помоями губернатора. Да и не политик он вовсе, а обыкновенный мерзавец. И кроме того…

Он замолчал и только пожал плечами; какой смысл толковать с толстощеким Жозе без Роли, если в прогулках Кавалейро вокруг «Углового дома» он не видит ничего особенного, кроме «красивой лошади» да «кратчайшего пути к старухам Лоузада»?

— Ну ладно, — заключил он. — Теперь убирайся, мне надо одеться… Усатого нахала я беру на себя.

— Так я пошел… Но если он опять тут проедет, никаких глупостей, а?

— Только то, что полагается: ведро помоев.

Он захлопнул дверь за подавленным Барроло; добряк плелся по коридору, вздыхая и сетуя на вспыльчивость Гонсалиньо, забывающего всякую меру из-за политики.

В раздражении разбрызгивая мыльную воду, а затем торопливо одеваясь, Гонсало не переставал думать об этом неслыханном безобразии. Стоило ему въехать в Оливейру, как он с роковой неизбежностью натыкался на этого фата, гарцующего под окнами «Углового дома» на своем долгогривом одре! А хуже всего то, что он чувствовал: в нежном и слабом сердце Грасиньи все еще таится любовь, пустившая глубокие корни; эти корни еще живы, они могут дать свежие побеги… И ничего вокруг, что послужило бы ей защитой: ни уважения к духовному превосходству мужа, ни покоряющей власти малютки-сына в колыбели… Единственная ее опора — гордость, уважение к имени Рамиресов, да еще страх перед шпионством и сплетнями провинциального города. Гонсало видел лишь один выход: увезти ее отсюда, укрыть в уединении «Рибейриньи» или, еще лучше, «Муртозы», в ее прекрасных парках, под защитой монастыря, обведенного замшелой стеной, спрятать в деревне, где она могла бы играть роль благодетельной принцессы… Но где там! Барроло и слушать не захочет… Никакая сила не оторвет его от пикета в клубе, от болтовни в табачной «Элегант», от острот майора Рибаса!

Чувствуя, что сейчас задохнется от жары и волнения, Гонсало распахнул балконную дверь. Внизу, на кирпичном крыльце, уставленном по краям вазами, он увидел Грасинью, все еще в пеньюаре и с неубранными волосами. Подле нее, держа в руках охапки роз, стояла высокая, очень худощавая дама, в украшенной маками круглой шляпке.

Это была кузина Мария Мендонса, жена Жозе Мендонсы, бывшего соученика Барроло, а ныне капитана в кавалерийском полку, который стоял в Оливейре. Дама эта, дочь дона Антонио, сеньора (ныне уже виконта) Дос Пасос де Северин, была помешана на генеалогии, на благородстве крови и прилагала отчаянные усилия, чтобы связать захудалых северинских сеньоров с лучшими фамилиями Португалии. С особенным жаром тянулась она к славному роду Рамиресов. Едва полк ее мужа расквартировали в Оливейре, как она начала говорить Грасинье «ты» и называть Гонсало «кузеном» — с тем особым оттенком родственной фамильярности, которая возможна лишь среди самой высокой аристократии. В то же время она поддерживала горячую дружбу с богатыми «бразильянками», в частности, с вдовой Пиньо, которая владела магазином тканей и одаривала (как шептали кумушки) штанишками и курточками малолетних сыновей доны Марии. На правах близкой подруги она подолгу гащивала также у доны Аны Лусены, то в городе, то в «Фейтозе». Гонсало нравились изящество «кузины», ее острый язычок, кокетливая живость — вся она так и сыпала искрами, точно весело горящая сухая веточка. И когда, услышав скрип балконной двери, она подняла свои блестящие, зоркие глаза, оба обрадовались встрече,

— О, кузина Мария! Как это приятно: едва приехал, едва вышел на балкон…

— Как же я рада, кузен Гонсало! Ведь я вас не видела с тех пор, как вы вернулись из Лиссабона!.. Вы прекрасно выглядите, усики вам к лицу!

— Да, ходят слухи, что в этих усах я неотразим! Советую вам, кузиночка, не подходить ко мне слишком близко, вы рискуете воспылать страстью.

Она в комическом отчаянии опустила руки, едва не выронив цветы:

— Господи боже, значит, я пропала! Кузина Граса уговорила меня обедать у вас… Грасинья, сжалься надо мной, поставь между нами ширму!

Гонсало, перегнувшись через перила, весело кричал, от души развлекаясь шутками кузины Марии:

— Нет, нет! Я сам надену на голову абажур, чтобы умерить свое сияние!.. Что муж, детишки? Как поживает благородный выводок?

— Ничего, живем вашими молитвами и милостью божией… Так до скорой встречи, кузен Гонсало! И не будьте слишком безжалостны!

Он еще продолжал радостно смеяться, а кузина Мария, пошептавшись с Грасиньей и поцеловав ее, скрылась, гибко и легко скользнув в застекленную дверь зала. Грасинья не спеша сошла по трем мраморным ступенькам в сад; Гонсало с балкона следил, как среди листвы, за буксовой изгородью, мелькает ее белый пеньюар и распущенные волосы, блестевшие на солнце, точно агатовый каскад. Вскоре этот черный блеск и светлое кружево совсем исчезли среди лавровых деревьев в направлении бельведера.

Но Гонсало не уходил с балкона: рассеянно полируя ногти, он отступил в тень гардины и выглядывал оттуда со смутным подозрением, почти со страхом — не появится ли снова Кавалейро на своем одре теперь, когда Грасинья сидит в этом слишком удобном для него бельведере. Бельведер представлял собой беседку, выстроенную в XVIII веке в подражание модным тогда «Храмам любви»; он стоял в конце сада, над самой улицей Ткачих. Но все дремало в тишине и сумраке обоих парков — монастыря и «Углового дома». Устыдившись, Гонсало перестал прислушиваться и решил сойти вниз; Кавалейро не увидит Грасинью в пеньюаре и с распущенными волосами.

Не успел он закрыть за собой дверь, как очутился в объятиях падре Соейро, пылко прижавшего его к груди.

— А, неблагодарный падре Соейро! — воскликнул Гонсало, с нежностью похлопывая капеллана по жирной спине. — Как вам не совестно? За целый месяц ни разу не заглянуть в «Башню»! Гонсалиньо для вас больше не существует, осталась одна Грасинья…

Падре Соейро был растроган. Даже слезы заблестели в его добрых маленьких глазах, и от этого они казались еще чернее, по контрасту со свежим румянцем круглого лица и белыми, точно вата, волосами. Старик улыбался, прижимая обе ладони к груди, обтянутой люстриновой сутаной; из складки сбоку торчал кончик платка в красную клетку. Нет, ему не раз хотелось съездить в «Башню»! Но не отпускала работа, небольшая работа в библиотеке епископского дворца… Да еще ревматизм… Пустяки, конечно, но все же… Сеньора Граса ждала вашу милость со дня на день…

— Ну, хорошо, пусть будет так! — весело заключил Гонсало, — лишь бы ваше сердце не забывало о «Башне»…

— Как можно! — пробормотал падре Соейро, взволнованно и серьезно.

Ведя старика по голубой галерее, увешанной литографиями наполеоновских сражений, Гонсало вкратце пересказывал ему домашние новости:

— Вы, конечно, знаете, падре Соейро, что у нас Рельо наскандалил… Оно и к лучшему, я заключил отличную сделку: представьте, «Башню» арендует Перейра из Риозы, за тысячу сто пятьдесят милрейсов…

Капеллан, как раз взявший из позолоченной табакерки щепотку нюхательного табаку, застыл от восторга, не донеся ее до ноздри.

— Лучше и не придумаешь! А что же здесь говорили, будто ваша милость заключили контракт с Жозе Каско из Бравайса? Да вот еще в воскресенье за завтраком сеньора дона Граса…

— Да, — прервал фидалго, и едва заметный румянец выступил на его благородном лице. — Каско действительно приходил в «Башню», и мы с ним вели переговоры. Сначала он хотел, потом раздумал. Вы же знаете Каско! Нудный малый!.. Мы так ничего и не решили. Когда явился со своим предложением Перейра, я считал себя свободным от всякого обязательства и с великой радостью согласился!.. Вообразите! Значительное увеличение дохода, и притом имение попадет в руки такого хозяина, как Перейра! Вы, падре Соейро, хорошо знаете Перейру…

— Да, он человек толковый, — согласился капеллан, смущенно почесывая подбородок. — Без сомнения. И честный… В общем, раз вы не дали слова Кас…

— Перейра на этой неделе приедет в город, — поспешно перебил Гонсало. — Я попрошу вас, падре Соейро, предупредить нотариуса Гедеса, и мы подпишем контракт. Условия обычные. Кажется, он хочет специально оговорить пункт об овощах и о поросенке… Перейра сам вам напишет.

Затем, не дав падре вставить ни слова и переведя разговор на «Фадо о Рамиресах», Гонсало стал спускаться с лестницы под руку со стариком, на ходу разглаживая усы надушенным платком и подшучивая над сотрудничеством капеллана с Видейриньей. Право, падре откопал для него презанятные эпизоды! Только история святой Алдонсы, по правде говоря, немножко приукрашена… Целых четыре короля несут святую на плечах! Королей многовато, падре Соейро!

Славный капеллан запротестовал, сразу и не шутя увлекшись предметом: он любил произведения Видейриньи, воспевавшие прославленный род Рамиресов.

— Вовсе нет! С вашего позволения, сеньор Гонсало… Это совершенно точно! Эпизод о королях почерпнут мною из книги падре Гедеса до Амарал, «Дамы небесного двора»: это редчайшая, драгоценнейшая книга, украшение библиотеки сеньора Барроло. Там не указано точно, кто были эти короли, но говорится, что их было четверо: «На плечах четырех королей, с многочисленной свитой графов…» К сожалению, Жозе Видейра сказал, что не сможет вставить графов из-за рифмы.

Фидалго рассмеялся, вешая свою соломенную шляпу на крюк:

— Из-за рифмы, бедные графы… Но фадо получилось чудесное. Я привез копию Грасинье, пусть споет под рояль… Теперь о другом, падре Соейро. Что здесь думают о губернаторе, об Андре Кавалейро?

Капеллан пожал плечами, бережно развернул свой обширный клетчатый платок:

— Как известно вашей милости, я плохо разбираюсь в политике. Я не бываю в тавернах, в кафе, где ведутся политические споры… Но, кажется, его любят.

В коридоре неизвестный Гонсало новый лакей с пышными белокурыми бакенбардами зазвонил в колокольчик, приглашая к завтраку. Гонсало остановил его и сказал, что сеньора дона Мария да Граса вышла в сад…

— Сеньора уже вернулась, дон Гонсало! — отвечал слуга. — И велела спросить вашу милость, подавать ли к завтраку молодое вино из Амаранте марки «Видаиньос»?

— Да, прекрасно, пусть будет «Видаиньос», — отвечал фидалго. Потом с улыбкой заметил: — Падре Соейро, объясните, пожалуйста, этому новому человеку, что я не ношу частицы «дон». Слава богу, я просто Гонсало.

Капеллан тихо возразил, что уже в документах времен первой династии Рамиресы именовались «донами» *. И когда Гонсало приостановился перед задернутой портьерой в зал, добрый старик церемонно, с достоинством поклонился, пропуская фидалго впереди себя.

— О, падре Соейро, ради бога!

Но тот возразил с подчеркнутым почтением:

— Только после вас, сеньор Гонсало.

Гонсало отвел в сторону портьеру и тихонько подтолкнул капеллана.

— Ах, падре Соейро, уже и в документах первой династии говорится, что святые не уступают дорогу грешникам!

— Воля сеньора Гонсало Рамиреса для меня закон, и всегда милостивый!

* * *

Прошел день рождения Грасиньи. Однажды под вечер, возвращаясь с падре Соейро из библиотеки епископского дворца, Гонсало уже в передней услышал зычный голос Тито, раскатисто гремевший в зале. Он живо отвел портьеру и потряс кулаком в сторону великана; тот высился надо всеми, сидя в золоченом кресле, ноги его в башмаках с толстыми подошвами, вытянулись поперек яркого, в цветах, ковра.

— А, попался, голубчик!.. Так, значит, сеньор Тито без зазрения совести дает мне отставку в тот самый день, когда я зажарил для него козленка на вишневом вертеле! И на что ты меня променял? На гаденькую оргию, пирожки с рыбой и бенгальские огни?

Тито не соблаговолил нарушить свой покой.

— Обстоятельства! Вечером мы встретились с Жоаном Гоувейей на Фонтанной площади, как и было условлено, но вдруг вспомнили, что у доны Казимиры день рождения. Священная дата!

Пирушки в Вилла-Кларе, так называемые «ночные кутежи» под гитару, давно пленяли воображение Барроло; он сидел на другом конце стола, кроша табак в широкую японскую вазу, и тотчас же устремил на Тито заблестевшие глаза:

— Кто такая дона Казимира? У вас в Вилла-Кларе можно откопать такие раритеты… Расскажи!

— Дона Казимира — ведьма, — заявил Гонсало. — Представь себе пузатую бабу с бородой. Обитает она за кладбищем, в провонявшей керосином лачуге, куда сеньор Гоувейя и прочие отцы города ходят играть в лото и любезничать с растрепанными пигалицами в ярких кофточках. Право, неудобно говорить при падре Соейро!

Капеллан, тихонько сидевший в полутемном уголку, спрятавшись в углублении между индийским поставцом и атласной гардиной, добродушно и примирительно пожал плечами, как бы говоря, что давно простил людям их прегрешения. Тито начал спокойно опровергать карикатуру, нарисованную Гонсало:

— Дона Казимира женщина дородная, но опрятная. Не далее как сегодня она просила купить для нее в городе сидячую ванну. Ее дом вовсе не пахнет керосином и расположен позади монастыря святой Терезы. Растрепанные пигалицы — всего-навсего ее племянницы, две смешливые девушки, которые любят пошутить и повеселиться. Падре Соейро мог бы без всяких опасений…

— Конечно, конечно! — перебил его Гонсало. — Обаятельнейшее семейство! Однако оставим пока в стороне дону Казимиру с ее новой сидячей ванной и перейдем к другим похождениям сеньора Антонио Виллалобоса…

Но Барроло загорелся любопытством и не хотел отступать:

— Нет, нет, рассказывай дальше, Тито!.. День рождения — значит, вы изрядно покутили, а?

— Мирный домашний ужин, — возразил Тито с полной серьезностью, какой и требовал семейный праздник его приятельниц. — Дона Казимира угостила нас отлично зажаренными цыплятами с горошком. Жоан Гоувейя принес от Гаго блюдо пирожков с рыбой — это оказалось очень кстати. Потом жгли в саду бенгальские огни. Видейринья играл, девушки пели… Довольно приятный вечер…

Гонсало внимательно слушал. Ужин у доны Казимиры, казалось, чрезвычайно интересовал его.

— Ты кончил?.. Перейдем ко второму пункту, еще более серьезному. Оказывается, сеньор Антонио Виллалобос — близкий друг Саншеса Лусены, постоянно бывает в «Фейтозе», пьет чай с сухариками у прелестной доны Аны и с непонятной целью скрывает от друзей эти завидные привилегии!

— Не говоря уже о том, — подхватил в упоении Барроло, — что он водит гулять ее мохнатых собачек!

— Не говоря уже о том, что он водит гулять ее собачек, — подтвердил загробным голосом Гонсало. — Что скажешь, высокочтимый друг?

Тито заворочался в кресле, убрал с ковра ноги, медленно провел ладонью по бороде. На лице его выступила краска. Потом он пристально посмотрел на Гонсало, как бы стараясь проникнуть в его намерения и еще больше краснея от напряжения.

— А ты разве когда-нибудь спрашивал, знаком ли я с Саншесом Лусеной? Никогда не спрашивал…

Фидалго решительно отверг такую постановку вопроса. Нет, не спрашивал. Но в клубе, в таверне Гаго, в «Башне», споря о политике, они ежеминутно поминали Саншеса Лусену. Что могло быть естественней и даже благоразумней со стороны Тито, как поставить их в известность о столь почетном знакомстве? Хотя бы во избежание неловкостей: ведь и Гонсало, и кто-нибудь другой мог выразиться нелестно о супругах Лусена в присутствии сеньора Тито, который кушает сухарики в «Фейтозе»! Тито сорвался с кресла. Потом, глубоко засунув руки в карманы вельветовой куртки и равнодушно пожав плечами, возразил:

— Каждый волен иметь собственное мнение о Саншесе Лусене… Я знаком с ним не более четырех-пяти месяцев и нахожу, что человек он серьезный, добросовестный… А что до его деятельности в кортесах…

Гонсало в полном негодовании закричал, что тут обсуждаются не заслуги сеньора Саншеса Лусены, а делишки сеньора Тито Виллалобоса! В этот миг новый лакей, засияв рыжими бакенбардами в просвете портьеры, доложил, что господин председатель муниципального совета Вилла-Клары спрашивает их милости.

Барроло оттолкнул вазу с табаком.

— Сеньор Жоан Гоувейя! Проси сюда! Браво! У нас собралась вся молодежь Вилла-Клары!

Тито тем временем ушел на балкон и оттуда громко кричал, нарочно раскатывая голос, чтобы похоронить щекотливый разговор о Саншесе и о «Фейтозе»:

— Мы с ним приехали вместе! На скверном рыдване… Мало того, одна из кляч потеряла подкову, и пришлось застрять в таверне Вендиньи. К счастью, время не пропало даром: у Вендиньи сейчас есть белое винцо — первый класс.

Он ущипнул себя за ухо и стал шумно уговаривать Барроло и Гонсало съездить к Вендинье, попробовать этого божественного напитка:

— Даже падре Соейро не удержался бы и выпил целую кружку, хоть это и грешно!

Вошел Жоан Гоувейя, разгоряченный, весь в пыли, с красной полосой поперек лба от бортика шляпы, затянутый в черный сюртук, в черных брюках и черных перчатках. Не успев перевести дух, он сразу же стал ходить по комнате, пожимая протянувшиеся к нему руки. Потом рухнул на диван и взмолился, чтобы друг Барроло дал ему какого-нибудь питья похолодней.

— Я уж хотел зайти в кафе «Монако», но сообразил, что в богатом доме нашего Барроло мне дадут чего-нибудь получше…

— Конечно. Чего тебе подать? Оршада? Крюшона? Лимонада?

— Крюшона.

Утирая платком лоб и шею, Гоувейя начал бранить Оливейру за аспидскую жару.

— И ведь есть люди, которым она нравится! Возьмите нашего шефа, сеньора губернатора. В самый жаркий час он выезжает на прогулку. Даже сегодня!.. В кабинете он сидит только до полудня; затем к крыльцу подают коня, и сеньор изволит скакать во весь опор до самого поворота на Рамилде, а там сейчас настоящая Африка… Не знаю, как у него мозги не расплавятся.

— Очень просто! — воспользовался Гонсало: — У него их нет!

Гоувейя церемонно поклонился.

— Здесь только не хватало шпилек сеньора Гонсало Мендеса Рамиреса! Давай не будем начинать… Экое несносное создание твой шурин, Барроло! Вечно лезет в драку!

Добряк Барроло, расстроившись, пробормотал, что когда дело доходит до политики, Гонсалиньо — сущий черт…

— Так имей в виду, — отчеканил Гоувейя, тыкая пальцем в сторону Гонсало, — безмозглый Андре Кавалейро не далее как сегодня утром, в конторе, расхваливал, и весьма дружелюбно, мозги сеньора Гонсало Мендеса Рамиреса!

Гонсало отвечал без тени улыбки:

— Естественно! Если бы ваш губернатор считал меня тупицей, ему пришлось бы записать самого себя в круглые дураки.

— Прошу прощения! — вскинулся Гоувейя, вставая и расстегивая сюртук, чтобы удобнее было спорить.

Огорченный Барроло подбежал к гостю и надавил ему на плечи, чтобы снова усадить на канапе:

— Полно вам, господа, ей-богу! Довольно политики! Надоел этот Кавалейро… Перейдем к делу. Ты обедаешь у нас, Жоан Гоувейя?

— Нет, благодарствуй. Я обещал Кавалейро обедать с ним. И с Инасио Вильеной. Он прочтет нам свою статью, написанную для «Вестника Гимараэнса», о некоторых способах изготовлять мощи святых — их обнаружили во время работ в монастыре Сан-Бенто. Любопытно… А как поживает сеньора дона Граса? Здорова? Кого я давно не видел, это вас, падре Соейро. Редко вы бываете в «Башне»! Но все так же крепки, все такой же молодец. Признайтесь, падре Соейро, вы владеете секретом вечной молодости!

Капеллан застенчиво улыбнулся. Секрет молодости? Щадить силы, не расточая их на надежды и разочарования. Его жизнь течет тихо, неприметно. Если бы не ревматизм…

Затем, розовея от смущения за евангельские истины, он прибавил:

— Но и ревматизм не пропадает зря… Господь, посылая нам испытания, знает, что делает… Страдания умудряют. Только страдая, мы научаемся думать о страданиях ближних.

— Странно, — ввернул с веселым неверием Гоувейя, — когда у меня воспаляются миндалины, я совсем не могу думать о чужом горле! Только о своем! Оно причиняет мне слишком много хлопот. А сейчас я его промочу этим дивным крюшоном…

Перед ним склонился лакей со сверкающим серебряным подносом, уставленным бокалами, в которых плавали ломтики лимона. Остальные тоже соблазнились; все взяли по бокалу, даже падре Соейро, желавший доказать сеньору Антонио Виллалобосу, что и он не презирает вино, сей благодатный дар божий, ибо, как справедливо указывает Тибулл *, хоть он и язычник: vinus facit dites animos, mollia corda dat… — «вино дарует нам богатство духа и мягкость сердца…»

Жоан Гоувейя, блаженно вздохнув, поставил на поднос пустой бокал и обратился к Гонсало:

— А интересно узнать: что означала давешняя выдумка об ужине в «Башне», с дамами, с доной Аной Лусеной? Когда мальчик от Гаго рассказал мне об этом, я сначала не поверил. Но потом…

Из-за гардины снова загремел голос Тито, допивавшего крюшон:

— Послушай, брат Гонсало. Что это Барроло говорил, будто ты в Африку собираешься?

Жоан Гоувейя удивился, даже испугался. Как так в Африку?.. Служить в Африке?

— Зачем? Сажать кокосовые пальмы, какао, кофе! — хохотал Барроло, хлопая себя по ляжкам.

Что ж! Тито одобрил эту идею. Если бы у него набралось тысяч десять — пятнадцать, он сам попытал бы счастья в Африке, торговал бы с неграми… Конечно, для этого надо быть поменьше ростом и похудощавей. Люди вроде него, которые много едят и еще больше пьют, не годятся для Африки: мрут там как мухи. Гонсало — дело другое! Крепкий, поджарый, водки не пьет — он прямо-таки создан жить в колониях… Вот это настоящее дело!.. Куда лучше, чем его вторая мания — стать депутатом. Что это за занятие? Шататься под Аркадами, лебезить перед господами советниками…

Барроло разразился шумным одобрением. Он тоже не понимает, с чего Гонсало забрал себе в голову стать депутатом. Тоска! Вечные интриги, перебранка в газетах, взаимное обливание грязью. Да еще улещивай избирателей!

— Я бы ни за что! Пусть даже мне посулят в награду должность губернатора и большой крест, как Фрейшомилу!

Гонсало слушал с молчаливой улыбкой превосходства, тщательно свертывая сигарету из накрошенного зятем табака.

— Вы не понимаете сути вещей. Вы не отдаете себе отчета в том, как устроена Португалия. Пусть Гоувейя вам объяснит… Португалия — это поместье, богатейшее поместье, принадлежащее некоему акционерному товариществу. Как известно, товарищества бывают торговые, земледельческие и всякие другие… Лиссабоном же владеет политическое акционерное товарищество; оно-то и управляет имением, называемым Португалией. Мы, португальцы, делимся на два класса: от пяти до шести миллионов португальцев — работники в этом имении; в числе их есть лишь единицы, которые живут праздно, как Барроло. Эти люди платят, А над ними тридцать акционеров: они сидят в Лиссабоне, получают деньги и правят страной. Это политические монополисты. Так вот, и по личным вкусам, и по праву рождения, и по долгу перед собой я желаю быть в числе акционеров. Но чтобы войти в политическую монополию, гражданин Португалии должен получить официальное признание своей правоспособности, а именно — быть депутатом. Совершенно так же, как гражданин, желающий работать в юстиции, должен получить признание своей правоспособности, то есть быть бакалавром. Поэтому я хочу начать с депутата, чтобы потом стать членом акционерного товарищества и управлять страной… Разве я не прав, Жоан Гоувейя?

Председатель вилла-кларской палаты вновь подошел к подносу, взял второй бокал крюшона и стал медленно пить, смакуя каждый глоток:

— Да, в общем, это верно… Кандидат, депутат, политик, советник, министр, властитель. Так оно и есть. Это верный путь, куда более верный, чем Африка. В конце концов, под Аркадами в Лиссабоне тоже есть какао, и к тому же там гораздо прохладней!

Барроло отошел к балконной двери, чтобы быть поближе к Тито, в знак солидарности с ним; обняв великана за плечи, он весело заявил:

— Я не принадлежу к числу твоих «акционеров», а все-таки тоже управляю некой частицей Португалии, и самой для меня интересной, ибо она принадлежит мне. Хотел бы я видеть, как ваш Сан-Фулженсио, или Браз Викторино, или еще кто-нибудь с Дворцовой площади сунется командовать у меня в «Рибейринье» или в «Муртозе»! Не поздоровится ему!

Тито, прислонясь к стеклянной двери, задумчиво тер подбородок. Слова Гоувейи произвели на него впечатление.

— Так-то оно так, Барроло! А все же и в «Рибейринье» и в «Муртозе» ты вынужден платить налоги по распоряжению лиссабонских заправил. В местном муниципалитете сидят поставленные ими власти. Ты будешь пользоваться дорогами лишь в том случае, если эти господа соблаговолят их для тебя проложить, и продашь воз зерна и бочку вина дороже или дешевле, смотря по тому, какие они примут законы… И так во всем. Гонсало отчасти прав; и, черт подери, кто управляет, тот и пользуется! Приведу пример: мой мошенник-домохозяин заявил, что со дня святого Михаила поднимет квартирную плату, а ведь моя квартира — скверная дыра, где никто не хочет жить, потому что там убили палача и он является в виде привидения. А вот Кавалейро, как член политической монополии, живет совершенно бесплатно в прекрасном особняке Сан-Домингос, пользуется конюшнями, цветником, плодовым садом…

— Ч-ш! — зашипел Барроло и закрыл ладонью рот Тито: он боялся, что столь громкие речи о привилегиях Кавалейро вызовут у Гонсало новую вспышку ярости. Но фидалго пропустил их мимо ушей: он внимательно слушал, что говорил в эту минуту Жоан Гоувейя. Выпив бокал крюшона, тот развалился на канапе и стал рассказывать, как рассыльный от Гаго встретил его на Фонтанной площади в Вилла-Кларе и передал поручение фидалго насчет банкета в «Башне».

— Я даже подумал, что ты и в самом деле даешь ужин: пробило уже девять, полдесятого, а Тито все нет, хотя мы условились пойти вместе к доне Казимире. Что ж, думаю, он тоже узнал, что у Гонсало к ужину будут дамы, и отправился в «Башню». Наконец он является в куртке и полуплаще с капюшоном, и я узнаю, что все это шутки сеньора Гонсало!

Странное подозрение мелькнуло в голове фидалго.

— Как? Как? В куртке и полуплаще с капюшоном? В тот вечер на Тито был полуплащ с капюшоном?

Но Барроло вдруг закричал с балкона не своим голосом:

— Ой, господа! Караул! Сюда идут старухи Лоузада!

Жоан Гоувейя вскочил с канапе и стал лихорадочно застегивать сюртук. Гонсало, заметавшись, наткнулся на Тито и Барроло, которые пятились подальше от балкона, чтобы их не успели заметить через широкие стекла. Даже падре Соейро предусмотрительно вышел из своего угла, где, надев очки, просматривал «Портский вестник». Затем все столпились у балконной двери и, прячась за гардиной, точно солдаты у бойницы, стали следить за площадью, позлащенной вечерним солнцем, которое стояло уже над самой кровлей Канатной мануфактуры. Со стороны Сорочьей улицы надвигались старухи Лоузада, обе тощие и вертлявые, обе в черных шелковых накидках, расшитых стеклярусом, обе под выгоревшими клетчатыми зонтами; их острые тени скользили по выложенной плитами мостовой. Сестры Лоузада! Сухие, черные, крикливые, точно галки, они издавна наводили трепет на всю Оливейру. Именно они вынюхивали чужие тайны, разносили сплетни, плели интриги. Не было в несчастном городе ссоры, грешка, треснувшего чайника, разбитого сердца, опустевшего кармана, приоткрытого окна, паутинки в углу, незнакомого лица на перекрестке, новой шляпки, надетой к мессе, торта, заказанного в кондитерской у Матильды, чтобы этого не приметили две пары беспокойно рыщущих, тускло-агатовых глазок и не обсудили, сопроводив язвительными комментариями, два длинных языка. От них исходили все анонимные письма, наводнявшие округ; набожные дамы принимали визит зловещих сестер как ниспосланную за грехи кару. В гостях они сидели часами, треща языком и жестикулируя костлявыми руками. Где ни появлялись эти старухи, они сеяли ядовитые семена вражды и подозрений. Но кто посмел бы выставить за дверь сестер Лоузада, дочерей покойного генерала Лоузада? Они в родстве с епископом! Они пользуются влиянием в могущественном братстве «Господа крестного пути в Пенье»! За их спиной — девство, столь суровое, столь закоренелое, столь изнурительное, столь устрашающе показное, что Марколино из «Независимого оливейранца» дал им прозвище: «Две тысячи дев»,

— Пронесло! — выдохнул с облегчением Тито.

И действительно, посреди Королевской площади, возле решетки, ограждающей старинные солнечные часы, сестры остановились и подняли свои черные мордочки к церкви св. Матфея, как бы что-то там вынюхивая или выслеживая. Колокола зазвонили — в церкви совершался обряд крещения.

— Проклятье! Они идут сюда!

Видимо, приняв окончательное решение, старухи двинулись прямиком к. подъезду «Углового дома». Поднялось всеобщее смятение. Толстые ноги Барроло, обратившегося в паническое бегство, так сотрясали пол, что с поставцов чуть не попадали пузатые индийские вазы. Гонсало срывающимся голосом призывал укрыться в яблоневом саду, растерявшийся Гоувейя в отчаянии искал по всей комнате свой цилиндр. Только Тито, который открыто враждовал с обеими старухами, за что получил от них прозвище «Полифем»*, спокойно удалялся из залы, прикрывая своим телом падре Соейро. Вспугнутое общество уже толпилось у двери, когда в гостиную вошла Грасинья в свежем шелковом платье земляничного цвета; она удивленно, с улыбкой оглядела бегущих в панике гостей.

— Что случилось? Что с вами?

Единодушный сдавленный вопль уведомил молодую хозяйку об опасности,

— Старухи Лоузада!

— Ах!

Тито и Жоан Гоувейя торопливо пожали ее похолодевшую руку. Колокольчик у подъезда грозно звякнул! Таща на буксире кругленького падре Соейро, мужчины беспорядочной толпой поспешили прочь, в библиотеку; запершись изнутри на засов, Барроло крикнул жене:

— Убери крюшон!

Бедная Грасинья! Ей некогда было даже позвонить слуге!

Собрав все силы, она схватила тяжелый поднос и вынесла в коридор. Если бы старухи его заметили, то сплетня о диких попойках в «Угловом доме» вознеслась бы над городом, как колокольня св. Матфея. Затем, едва переводя дух, она бросилась к зеркалу, проверить, в порядке ли прическа, и, наконец выпрямившись, точно боец на ристалище, со спокойным и улыбчивым бесстрашием древних Рамиресов, остановилась посреди гостиной и стала ждать натиска ужасных сестер.

* * *

В следующее воскресенье, после завтрака, Гонсало проводил сестру к тете Арминде Вьегас: накануне вечером, принимая (как обычно, по субботам) ножную ванну, старушка ошпарилась и от испуга слегла, а затем потребовала консилиума в составе всех пяти хирургов Оливейры. Выйдя от нее, Гонсало выкурил сигару под акациями на Посудной площади, размышляя о своей заброшенной повести, и особенно о главе второй. Глава эта и пугала его и притягивала: в ней предстояло описать роковую встречу Лоуренсо Рамиреса с Лопо Байоном, «Бастардом», в долине Канта-Педры. Фидалго шел уже по дороге к «Угловому дому» (Барроло упросил его съездить вместе с ним верхом в Пиньял-де-Эстевинья, чтобы насладиться прохладой серенького воскресного дня), как вдруг на Сторожевой улице увидел нотариуса Гедеса, выходившего из кондитерской Матильды с огромным пакетом пирожных. Легко шагая, фидалго перешел к нему на другую сторону улицы. Пузатенький, неповоротливый Гедес ждал его на краю тротуара, учтиво сняв шляпу и обнажив лысину, посреди которой красовался седоватый хохолок, снискавший ему кличку «Удод»; от нетерпения он привставал на цыпочки, поблескивая лаковыми носиками щегольских ботинок.

— Прошу вас, дорогой мой Гедес, не снимайте шляпы. Как поживаете? А вы молодцом! Да, говорил с вами вчера падре Соейро? Оказывается, Перейра из Риозы приедет в город только в среду.

Да, да, падре Соейро заходил в контору и говорил об этом! А он, со своей стороны, спешит поздравить фидалго с новым арендатором…

— Перейра — большой дока по своей части! Я его знаю больше двадцати лет. Достаточно взглянуть на поместье Монте-Агры. Я же помню, что там было: заросший пустырь. А теперь! Какая роскошь! Одни виноградники чего стоят! Да, это мастер своего дела… А ваша милость еще долго пробудете в Оливейре?

— Дня два или три. Я плохо переношу здешнюю жару. Слава богу, хоть сегодня немножко попрохладней. А что у вас тут нового? Как обстоит с политикой? Вы все такой же убежденный, последовательный возрожденец?

Нотариус вдруг прижал пирожные к своему черному шелковому жилету, вскинул коротенькую руку; от негодования его бритые щеки налились кровью, волосатые уши покраснели, побагровел затылок, запылала вся голова, вплоть до полей белой шляпы, повязанной траурным крепом.

— Да как же тут не будешь возрожденцем, сеньор Гонсало Мендес Рамирес? Да кем же еще прикажете тут быть?! После недавнего-то скандала!

Веселые глаза фидалго стали серьезными и широко раскрылись.

— Какого скандала?

Нотариус попятился. Как, фидалго не слыхал о последней выходке нашего губернатора, сеньора Андре Кавалейро?

— Друг мой, а что случилось?

Гедес так и вытянулся вверх, привстал на носки, набрал полную грудь воздуха, весь надулся и выкрикнул:

— Перевод Нороньи!.. Перевод несчастного Нороньи!

Тут какая-то тучная дама с густыми темными усиками, тащившая за руку зареванного мальчишку, подошла к ним, скрипя шелковым платьем, остановилась и грозно взглянула на Гедеса: нотариус загораживал своим брюшком, пакетом и коротенькой рукой вход в кондитерскую Матильды. Торопясь скорей пропустить ее, фидалго приподнял щеколду застекленной двери, потом взволнованно проговорил:

— Друг мой Гедес, вы, конечно, идете домой. Мне с вами по дороге. Пойдемте вместе и потолкуем. Так вы сказали… Но этот Норонья… Какой Норонья?

— Рикардо Норонья. Вы его, безусловно, знаете, сеньор Гонсало. Счетовод из отдела общественных работ.

— Ах да! Да! Так его перевели в другой отдел? Перевели противозаконно?

Они шли по тихой, пустынной Сверлильной улице. Гневный голос Гедеса неистово загремел, эхом отдаваясь от гулкой каменной мостовой:

— Противозаконно?! Бесчестно, сеньор Гонсало Мендес Рамирес, позорно! И куда? В Алмодувар, в глушь, на самую окраину Алентежо!.. Ни доходов, ни развлечений, ни порядочного общества!

Он умолк и, прижимая к сердцу пирожные, смотрел на фидалго выпученными, сверкающими глазами. И с кем же так поступили? С Нороньей! Честным, исполнительным служакой! С человеком, совершенно чуждым политике; да он знать не знал ни историков, ни возрожденцев! Жил исключительно для семьи, для своих юных сестер, трех девушек, оставшихся на его попечении… Бедного Норонью все в городе любили за его достоинства и таланты. Во-первых, огромное музыкальное дарование… Как? Сеньор Гонсало Рамирес не знал? Норонья сочинял премилые пьески для рояля! Он незаменимый участник всех праздников, всех именин, ему Оливейра обязана своими любительскими спектаклями.

— А какой режиссер! Да что, ваша милость! Таких в столице поискать! Второго Нороньи нет и не было! И вдруг — бац! — в Алмодовар, в преисподнюю, с сестрами, со всеми пожитками… Рояль! Вообразите, сеньор Гонсало, во что станет перевозка одного рояля!

Гонсало блаженствовал.

— Отличный скандал. Какое счастье, что я вас встретил, дорогой мой Гедес!.. А не знаете, что послужило поводом?

Они шли по узкому переулку. Нотариус с горечью пожал плечами. Повод? Для отвода глаз это злоупотребление, как и всегда в подобных случаях, прикрывают ссылкой на пользу дела. Но все друзья Нороньи знают настоящую причину… Тайну, глубоко личную, чудовищную тайну!

— Что же?

Гедес опасливо огляделся. Никого. Только какая-то старушонка ковыляла с кувшином через дорогу. Нотариус глухо зашептал, дыша прямо в разгоревшееся лицо фидалго: все дело в том, что этот низкий человек, Андре Кавалейро, увлекся старшей из барышень Норонья, доной Аделиной, — не девушка, а картинка! Рослая, смуглая красавица! И вот, получив отпор (барышня эта — девица рассудительная, этакая умница, сразу его раскусила), господин губернатор с досады начинает мстить. Кому же? Счетоводу. Ссылает его в Алмодовар, с барышнями, со всем домашним скарбом… Счетовод расплатился по счету!

— Отличнейший скандал! — пробормотал Гонсало, сияя и едва удерживаясь от смеха.

— И подумайте, ваша милость, — восклицал Гедес, придерживая дрожащей рукой шляпу. — Подумайте: бедный Норонья, который по своей доброте и невинности всегда рад сделать приятное начальнику, всего неделю тому назад посвятил Кавалейро прелестный вальс собственного сочинения!.. Прелестнейший вальс под названием «Мотылек»!

Гонсало не выдержал и стал ликующе потирать руки:

— Прелесть что за скандал!.. Но неужели никто не посмел заговорить? А что же ваша оппозиционная газета «Фанфары Оливейры»? Неужели ни одной статьи, ни одного даже намека?

Гедес сокрушенно повесил голову. Сеньор Гонсало Рамирес сам знает этих прохвостов из «Фанфар»… Одно краснобайство. Пышные слова, литературные красоты… Но чтобы сказать прямо в лицо горькую, неприкрашенную правду — где им! Кишка тонка! И к тому же Бискаиньо, их главный редактор, втихомолку перебежал на сторону историков. Как? Сеньор Гонсало Рамирес и этого не знал? Эта флюгарка Бискаиньо держит нос по ветру. Видимо, Кавалейро посулил ему хороший куш… И, кроме того, легко ли доказать, что тут злоупотребление? Дело щекотливое, семейное… Нельзя же трепать в газетах имя доны Аделины, скромнейшей барышни, и с такими красивыми глазками! Да… Нет больше Мануэле Жустино и его «Оливейранской зари»! Вот был человек! Он-то не постеснялся бы напечатать черным по белому на первой полосе, под аршинным заголовком: «Внимание! Представитель власти в округе пытается развратить сестер Норонья!»

— Да, был человек! Лежит, бедный, на кладбище святого Михаила!.. А в городе, сеньор Гонсало Рамирес, воцарился разнузданный деспотизм!

Гедес пыхтел, утомившись от пламенной речи. Они как раз сворачивали со Сверлильной улицы на нарядную, недавно заново вымощенную улицу Принцессы Амелии. У второго от угла подъезда нотариус остановился, поискал в кармане ключ и, все еще пыхтя, предложил его милости сеньору Гонсало зайти передохнуть.

— Нет, нет, спасибо, дорогой друг. Я весьма, весьма рад, что встретился с вами… История Нороньи — нечто потрясающее! Впрочем, от нашего губернатора можно чего угодно ожидать. Удивительно только, что его еще не выдворили из Оливейры взашей, как он того заслужил… Ничего! Не все настоящие люди лежат на кладбище святого Михаила… До завтра, милейший Гедес! Большое вам спасибо!

От улицы Принцессы Амелии до Королевской площади Гонсало бежал бегом, вне себя от восторга, точно нес под плащом найденный клад. И в самом деле, он добыл наконец скандал, долгожданный скандал. Наконец-то найден рычаг, который низвергнет с высот сеньора губернатора в оплоте его могущества — Оливейры, где ему возводят триумфальные арки из букса! И по особому благоволению божию этот же скандал поможет изгнать Кавалейро из сердца Грасиньи, где, несмотря на старую обиду, он продолжает гнездиться, точно червь в сердцевине плода… Фидалго ни минуты не сомневался в действии скандала. Весь город ополчится на губернатора-юбочника, который преследует и удаляет в изгнание безупречного чиновника только за то, что сестра этого несчастного не пожелала терпеть поцелуев тирана. А Грасинья? Конечно, ее любовь не вынесет нового разочарования: покинувший ее Андре пылает стратью к девице Нороньи и отвергнут с гадливостью и насмешкой! Нет! Лучше нельзя и придумать! Остается лишь устроить так, чтобы гром грянул не только над крышами Оливейры, но и над сердцем Грасиньи, разразился бы благодатным ливнем над всей северной Португалией, очистил бы от грязи оскверненный воздух! Об этой очистительной грозе позаботится он, Гонсало, и с великой радостью. Он избавит город от скверного губернатора, а Грасинью от ложного обольщения. Перо его потрудится разом pro patria et pro domo![2]Для родины и для дома! (лат.)Вернувшись в «Угловой дом», он первым делом направился в комнату Барроло. Тот одевался, мурлыкая себе под нос «Фадо о Рамиресах». Фидалго крикнул ему через дверь с непреклонной решимостью:

— Я не поеду в Эстевинью. Нужно кое-что срочно написать. Не стучись в дверь, не мешай. Мне необходима тишина.

Он даже не стал слушать протестов Барроло, выскочившего в коридор в одном белье, и взбежал по лестнице, прыгая через несколько ступенек. В комнате он сбросил сюртук, опрыскал для бодрости голову одеколоном и сел к столу, куда Грасинья всегда ставила рядом с цветами монументальную серебряную чернильницу, некогда принадлежавшую дяде Мелшиору. Без помарок, без поправок, в порыве подлинного вдохновения, рожденного страстью, он написал язвительную корреспонденцию в «Портский вестник» о губернаторе Оливейре. Одно лишь заглавие поражало как удар грома: «Гнусное посягательство!» Не называя имени Нороньи, фидалго подробно излагал, как факт достоверный и лично им засвидетельствованный, «грязное и подлое покушение первого во всем округе лица на целомудрие, чистоту и честь невинной девушки, едва видевшей шестнадцать весен!». Затем описывалось гордое пренебрежение, каким «благородное дитя ответило на домогательства этого донжуана из мэрии, чьи пышные усы призваны повергать народы в изумление».

Наконец, разоблачался дикий, неслыханный произвол над усердным чиновником и талантливым музыкантом, допущенный по вине правительства (столь гибельного для страны): несчастного чиновника переводят, а вернее изгоняют, вместе с семьей, состоящей из трех хрупких женщин, на границу королевства, в самую бесплодную и нищую из наших провинций — да и то лишь потому, что господин губернатор не может сослать их в Африку, погрузив в грязный корабельный трюм! Затем следовало несколько тирад о политической агонии Португалии, со скорбью вспоминались худшие времена абсолютизма, когда невинность погибала в застенках, когда разнузданные желания властелина заменяли закон! В заключение правительству задавался вопрос: намерено ли оно покрывать темные дела своего ставленника, «этого новоявленного Нерона, который в подражание настоящему Нерону задумал посеять разврат в лучших семействах, совершая в угоду низменной похоти такие злоупотребления, какие издревле, во все времена и у всех цивилизованных народов, вызывали негодование честных граждан!». И подпись: «Ювенал».

Было уже почти шесть часов, когда Гонсало спустился в гостиную с чувством исполненного долга. Грасинья терпеливо стучала по клавишам, разбирая «Фадо о Рамиресах». Барроло (убоявшийся прогулки в одиночестве) листал, развалясь на канапе, «Историю преступлений инквизиции», которую начал еще в бытность холостяком.

— Я не отходил от стола с двух часов! — воскликнул Гонсало, распахивая балконную дверь. — Устал. Но зато, слава богу, мною совершено дело правосудия. На сей раз сеньору Андре Кавалейро придется-таки вылететь из седла!

Барроло захлопнул книгу и, приподнявшись на локте, тревожно спросил:

— Что-нибудь случилось?

Гонсало стал над ним, позвякивая в кармане ключами и мелочью, и отвечал с легким, но свирепым смешком:

— Да нет, почти ничего. Пустяк. Всего лишь очередная подлость… Ведь для нашего губернатора сделать подлость — это пустяк.

«Фадо о Рамиресах» замерло под пальцами Грасиньи, превратившись в едва слышное бренчанье. Барроло ждал в страхе.

— Да что случилось? Гонсало гневно загремел:

— Неслыханное безобразие, дорогой мой! Норонья, несчастный Норонья — жертва гонений, растоптан, выслан! С семьей… в адскую дыру, в Алентежо.

— Какой Норонья? Счетовод?

— Да! Норонья-счетовод! Бедный счетовод расплатился по счету!

И Гонсало, смакуя подробности, стал излагать эту прискорбную историю. Сеньор Андре Кавалейро влюбился, влюбился без памяти в старшую сестру Нороньи. Он преследовал несчастную девушку букетами, письмами, стихами, которые во всеуслышанье декламировал под ее окнами, проезжая мимо на своем одре. Говорят, подсылал к ней сводню, гнусную старуху… Но эта девушка — ангел; она полна чувства собственного достоинства; она была выше всех обольщений! Дона Аделина даже не сердилась, ей было просто смешно! В доме Нороньи за чаем для смеха читали вслух пламенные вирши, в которых сеньор Андре называл свой предмет «нимфой и вечерней звездой»… Словом, невообразимейшая грязь!

Бедное «Фадо о Рамиресах» потонуло в хаосе нестройных дребезжащих звуков.

— А я ничего такого не слыхал! — бормотал ошарашенный Барроло. — Ни в клубе, ни под аркадой…

— Ты, голубчик, не слыхал, а вот бедный Норонья услыхал, — услыхал, когда над его головой грянул гром! Его высылают в алентежанскую глухомань, в нездоровую, болотистую местность. Это верная смерть. Смертный приговор!

Услышав про болота и про верную смерть, Барроло стукнул себя по колену и недоверчиво вскричал:

— Да кто тебе все это наплел?

Фидалго из Башни смерил зятя презрительным, надменным взглядом.

— Кто наплел? А кто мне наплел, что король дон Себастьян погиб в Алкасар-Кибире! Это общеизвестный факт. Исторический факт. Вся Оливейра знает. Не далее как сегодня утром мы с Гедесом беседовали об этом случае. Но я и раньше знал!.. И даже жалел сеньора губернатора. Черт возьми! Ведь это не преступление — влюбиться! Бедный Андре! Он обезумел, пропал! Даже плакал у себя в кабинете в присутствии ответственного секретаря! А девушка только смеется!.. Но преступление, и гнусное преступление — травить за это ее брата, счетовода, прекрасного чиновника с большими дарованиями!.. Долг каждого честного человека, которому дороги достоинство государства и чистота нравов, — разоблачать низкие происки… Я со своей стороны исполнил этот священный долг. И не без таланта, по милости божией!

— Что ты натворил?

— Вонзил сеньору губернатору в некое место славное толедское острие моего пера, и по самую рукоять!

Барроло подавленно щипал себя за волоски на затылке. Рояль смолк. Грасинья не трогалась с табурета-вертушки; пальцы ее застыли на клавишах, словно она задумалась, глядя на большой лист, где теснились аккуратно выписанные Видейриньей четверостишия во славу Рамиресов. И вдруг по этой неподвижности Гонсало понял все отчаяние Грасиньи. Охваченный острой жалостью, чувствуя, что надо выручить сестру, помочь ей удержаться от слез, он поспешил к роялю и ласково положил руки на бедные склоненные плечи, вздрогнувшие от его прикосновения.

— У тебя ничего не получается, дружок. Дай-ка я спою какой-нибудь куплет, ты увидишь, как делает Видейринья… Но сначала будь ангелом: крикни там, чтобы мне принесли стакан холодной водички «Посо-Вельо»,

Он попробовал клавиатуру и запел напряженным фальцетом первую попавшуюся строфу:

Вот на смертный бой выходят

Пять Рамиресов отважных…

Грасинья бесшумно исчезла за портьерой. Тогда добряк Барроло, сворачивавший с глубокомысленным видом сигарету над японской вазой, вскочил с места и торжествующе выпалил:

— Ну, брат, должен тебе сказать… Сестра Нороньи — лакомый кусочек, это правда. Но что-то не верится, чтобы она заартачилась! Кавалейро — губернатор округа, красавец собой… Нет, не верится! Он таки добился своего!

Его толстые щеки разгорелись от восхищения.

— Каков! Объезжать лошадей и покорять женщин — никто как он во всей Оливейре!



Читать далее

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС
О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ 07.04.13
I 07.04.13
II 07.04.13
III 07.04.13
IV 07.04.13
V 07.04.13
VI 07.04.13
VII 07.04.13
VIII 07.04.13
IX 07.04.13
X 07.04.13
XI 07.04.13
XII 07.04.13
КОММЕНТАРИИ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть