Глава девятая

Онлайн чтение книги Большие Поляны
Глава девятая

1

К этому дню готовились всю неделю. Мыли полы и окна в клубе, вешали кумачовые полотнища с лозунгами, чистили и подметали вокруг, даже привезли с реки машину песка и посыпали им дорожку к крыльцу.

После полудня ринулись сюда мальчишки.

Потом показались парни. Они собрались в ватажку, шли по улице не спеша, вразвалку — в узеньких брючках, в пиджаках внакидочку, с челками до бровей, шли, пересмеиваясь, пересвистываясь. Ближе к клубу к ним присоединился гармонист. И вот кто-то уже колотил остроносыми ботинками пыль на дороге, ему дружно подпевали, прихлопывали в ладоши.

Услышав гармонь, суматошно заметались в избах девушки, торопясь нарядиться, натянуть на привыкшие к резиновым бахилам ноги капроновые чулочки, узенькие туфельки на каблучках-шпильках, взбить модную прическу, как это водится в городах, прикрыть ее шелковой косынкой, а то и оренбургским платком. И выйти на улицу, навстречу подружкам, в модном пальтеце, которое шилось в Колташах, а может, привезено из самого областного центра.

Ближе к вечеру к клубу пошли разодетые, как на праздник, бабы — в разноцветных юбках, в плюшевых жакетках, в шелковых полушалках, вытащенных для такого случая из редко открываемых сундуков. Шли они не торопясь, оглядывая друг друга, оценивая наряды, щелкали семечки, доставая их из туго набитых платочков.

А за ними следом шли мужья, дымя папиросами, шли старики с батожками, старухи, укутанные в шали.

День был воскресный и, как по заказу, солнечный, хотя не очень теплый, такой, каким и полагается быть в начале октября. Еще не было зазимья, но первые снежные пушинки должны вот-вот появиться, это предвещали и частые пасмурные дни, и холодные северные ветры, гнавшие волну в пруду, и поредевшие лесные колки, роняющие остатний лист на землю.

Когда зал наполнился людьми, на сцену поднялись члены правления. Председатель колхоза Егор Уфимцев зашел за длинный стол, покрытый кумачовой скатертью, обставленный стульями, подождал, пока не усядутся члены правления, оглядел разноликий, гудящий зал. Впереди всех, на передних скамьях, сидели самые уважаемые люди, основатели колхоза. В числе их Уфимцев увидел свою мать, рядом с ней Позднина, других стариков, которые уже давно отработали свое, а вот сегодня не утерпели, пришли в клуб. Он увидел и брата Максима, и жену его Физу, и тетю Соню, и Павла Семечкина, и шалашовских мужиков. И колхозных механизаторов — трактористов, шоферов, комбайнеров — в костюмах, при галстуках. Уфимцеву непривычно было видеть их такими, да и сами они, сменившие промасленные фуфайки на габардиновые пиджаки, чувствовали себя стесненно, сидели смирные, под боком у своих бойких жен.

Он позвонил колокольчиком, призывая к тишине.

— Дорогие товарищи! — начал он, когда люди успокоились. — Сегодня у нас необычное собрание. Мы провожаем на заслуженный отдых наших старших товарищей, отдавших половину своей жизни родному колхозу. Они честным, бескорыстным трудом заслужили, чтобы мы сегодня чествовали их, как самых дорогих нам людей. Разрешите пригласить их на сцену, за стол президиума.

Аплодисменты заглушили его слова, и под их гром на сцену поднялись Коновалов Иван Петрович, Сараскин Архип, Колыванов Серафим, Пелевина Софья, или, как ее все зовут в колхозе, тетя Соня, а за нею еще и еще — тринадцать человек. Члены правления разводили их вдоль стола, по обе стороны от Уфимцева. Они смущенно, уступая места друг другу, усаживались.

В зале встал и поднял руку тракторист Никита Сафонов.

— Давайте попросим в президиум также наших бывших председателей, Евдокию Ивановну и Трофима Михайловича.

Зал опять загремел аплодисментами. Кто-то крикнул: «Тетеркина! Никанора Павловича!», — но его никто не поддержал, а может, за шумом в зале, не все слышали. Евдокия Ивановна, придерживая руками юбку, тяжело взобралась по узкой лестничке на сцену. За ней, опираясь на палочку, взошел и Позднин. Им освободили место за столом.

— Слово для зачтения решения правления колхоза предоставляется Анне Ивановне, — объявил Уфимцев.

Стенникова тоже принарядилась по такому случаю: надела цветное платье, прицепила к ушам клипсы, на шею повесила бусы и стала моложавой, неузнаваемой. Пока она, стоя у трибуны, читала решение, которым все тринадцать человек с первого октября переводились на пенсию и награждались подарками, Попов с Кобельковым вынесли из-за кулис два больших чемодана, водрузили их на стол.

— Извините, дорогие пенсионеры, — сказал Уфимцев, когда Стенникова, кончив читать, отошла от трибуны, — за наши скромные подарки. Живите дольше, разбогатеем — поправим дело. А сейчас, как говорится, чем богаты, тем и рады.

Он открыл один из чемоданов:

— Архип Иванович!

Архип Сараскин, сидевший бочком в конце стола, поднялся, потоптался в нерешительности, покрутил белой головой туда-сюда, но кто-то его подтолкнул, сказав: «Иди, председатель зовет», и он подошел к Уфимцеву — маленький, худенький, чуть видный из-за сидевших за столом людей. Уфимцев вынул из чемодана большую пыжиковую шапку и надел ее Архипу на голову. В зале раздался многоголосый возглас изумления, потом аплодисменты, смех, одобрительные выкрики. Архип, растерявшийся от аплодисментов, от внимания к нему, от такого неожиданного подарка, снял шапку и, держа ее бережно, на весу перед собой, словно это была не шапка, а какая-то хрупкая, легко бьющаяся вещь, сказал Уфимцеву:

— Куды мне такую дорогую? Мне и поплоше ладно.

Зал грохнул от смеха.

— Носи, Архип Иванович, — ответил Уфимцев, пожимая ему руку, — ты не такую, ты золотую шапку заслужил своим трудом, да таких в магазинах не продают.

Тетя Соня получила большую, как одеяло, теплую шаль с кистями. Иван Петрович — отрез на костюм. Каждый из уходящих на пенсию получил подарок соответственно его вкусу, о чем постарались Попов с Кобельковым, ездившие в Колташи добывать все эти вещи. А Серафиму Колыванову, к зависти парней, достался транзисторный приемник. Он взял его за длинный ремень, смущаясь, понес к своему месту.

— Бери, дед, — кричали парни, — обменяешь на валенки с галошами.

Когда награждение закончилось, слово взяла тетя Соня. Она подошла к трибуне, но стала не за ней, а впереди нее.

— Спасибо вам, товарищи правленцы, за подарки, — и она, обернувшись к столу, низко, по-старинному, поклонилась в пояс. — И вам, товарищи колхозники, спасибо, что сделали уважение, пришли на наши проводы, не пожалели своего дорогого времечка. — И она снова низко поклонилась — теперь уже залу, сидящим в нем людям. — Вот тут наш председатель сказал Архипу, что мало ему такой шапки, золотую надо за его труд. Верно сказал Егор Арсентьевич, очень верно, заслужили наши старики такого золотого слова. Да и не только старики, а и пожилые, кто не сегодня-завтра пойдет на пенсию и кто с первых дней основания колхоза жил и работал — и в войну голодал, и после войны не шаньги ел, а работал, не отказывался, не бросал колхоз, кормил страну. Чего мы только не пережили за свою жизнь, хлебнули и сладкого и горького, другому народу на тыщу бы лет хватило, а мы живем, песни поем, а то и винца выпьем, кому достаток дозволит. А почему? Да потому, что верим, верим в себя, в свой народ, верим в свою партию, верим, что не мы, так наши дети, либо внуки доживут до счастливых дней коммунизма!

Что тут началось! Люди повскакали со своих мест, кто-то крикнул: «Слава старшему поколению!» — и молодежь подхватила, заскандировала: «Слава! Слава! Слава!» Уфимцев, сгорая от рвущегося наружу восторга, оглянулся на членов правления, сидевших на сцене во втором ряду от стола, чтобы пригласить их порадоваться вместе, и наткнулся на хмурый, отчужденный взгляд Векшина. Векшин тут же отвел глаза, но от Уфимцева не укрылось, что того не очень радовало все происходящее в клубе. Он не стал ломать голову над поведением Векшина — зал все еще шумел, поднял руку, прося тишины.

— Есть еще предложение. Установить звание «Почетный колхозник» и присваивать его лучшим людям нашего колхоза, внесшим существенный вклад своим трудом в его развитие.

— Правильно! Принять! — послышались одобрительные возгласы.

— Если нет возражений, позвольте предложить и первых кандидатов на это почетное звание.

Это были два бывших председателя колхоза: Евдокия Уфимцева и Трофим Позднин, плотник Василий Степанович Микешин, тракторист Никита Сафонов, горючевоз дядя Павел Шипков и только сегодня отправленные на пенсию комбайнер Иван Петрович Коновалов, конюх Архип Сараскин, доярка тетя Соня Пелевина — всего восемь человек.

И опять гремели аплодисменты, опять молодежь скандировала: «Слава!»

Собрание закончилось поздно — был еще концерт, в котором отличились доярки: уж очень складно пели. Колхозники расходились по домам довольные: и дело хорошее сделали, и на людях побывали — себя показали, других посмотрели, отдохнули душой. Завтра опять работа...

2

Векшин не случайно сидел хмурым на собрании, словно не на празднике находился, а на похоронах. И кажется, не видел жизнерадостных, по-праздничному разодетых своих односельчан, не слышал их восторженных речей, оглушительных аплодисментов. Он уже сто раз покаялся, что пришел сюда и сидит на виду у всех, вместо того, чтобы сказаться больным и лежать дома, не видеть Уфимцева, не видеть, как он командует тут, весело бьет в свои большие ладоши, когда зал гремит аплодисментами, не видеть, как тепло, по-отечески жмут ему руку старики-пенсионеры.

А его, Петра Векшина, никто не вспомнил, никто не упомянул, как будто его уже не существует на белом свете.

Тогда в Колташах с тяжелым сердцем вышел Векшин из парткома. Раздражала мысль, что лопнуло все, к чему он так готовился последние два месяца. Правда, в деле Уфимцева остались заявления его и Васькова, Тетеркина и Афони — Афоню, мужа Дашки, он тоже уговорил подписать заявление в партком, — но все же это не то. Другое дело, когда бы он сам присутствовал на бюро! Петр Ильич еще не потерял дара речи, сумел бы доказать членам бюро, куда ведет колхоз новый председатель и куда он приведет его.

На бюро парткома он теперь не на зерно бы напирал, не на отсутствие заботы о колхозниках, — хотя об этом тоже следовало сказать: недовольны люди! — а на моральное разложение председателя: бросил жену с детьми, разбил семью товарища, живет с беспутной бабенкой Дашкой, за критику его поведения мстит людям: живой пример с Тетеркиным. Да что об этом говорить, когда он с родным братом не посчитался из-за своего неуживчивого характера. Конечно, колхозники волнуются, подают заявления об уходе из колхоза, даже бригадир шалашовской бригады Юшков и тот подал заявление. Какой может быть авторитет перед народом у такого председателя! Пусть члены бюро поговорят с колхозниками, узнают, как они осуждают Уфимцева за развратный образ жизни. «Бабник», «колхозный бугай» — вот какие прозвища они дали председателю.

Петр Ильич, конечно, не оставил бы без внимания и Стенникову. Известно, что Стенникова потворствует Уфимцеву, скрывает его проступки из-за подхалимства. Такая канцелярская крыса не может быть секретарем колхозной партийной организации, — что она видит из окна своей бухгалтерии? Забор да правленческий нужник!

Все дрожало у Векшина внутри от негодования, даже пальцы рук тряслись, когда он подносил их к лицу, чтобы поправить усы. Но он надеялся, и эта надежда переходила в уверенность, что и без него Уфимцеву несдобровать: снимут с работы за все его похождения.

Спускаясь с крыльца, он ненароком посмотрел на ресторан и с раздражением вспомнил, что из-за этого Уфимцева еще ничего не ел с утра.

— Пойдем, пожуем чего-нибудь. Погреемся, — предложил он молчавшему Васькову.

И они загуляли на радостях, что с Уфимцевым теперь будет навсегда покончено.

Лишь на третий день, проснувшись, с трудом вспоминая прошедшее, Векшин отказался от опохмелки, услужливо предложенной хозяином квартиры, где он остановился, выпил два стакана густого чая без сахара и пошел в партком. Ему не терпелось узнать, чем закончилось дело Уфимцева. Но тянуло его в партком не простое любопытство, он надеялся на вероятный разговор с ним Степочкина или Акимова (конечно, лучше Степочкина, чем Акимова) о руководстве колхозом. Поэтому, прежде чем явиться в партком, он зашел в парикмахерскую, постриг волосы, подровнял бородку и усы, попросил попрыскать его цветочным одеколоном, чтобы отбить запах водочного перегара, и только тогда пошел.

Но в парткоме его ждало разочарование: ни Степочкина, ни Акимова на месте не оказалось, они выехали в колхозы. Он пошел было из приемной, но, дойдя до двери, остановился: уйти, не узнав о деле Уфимцева, он не мог. Поколебавшись, постучал к помощнику секретаря, войдя, назвал себя, сказав, что ездил в командировку, сейчас со станции, и якобы кто-то сказал ему, будто видел Уфимцева в парткоме. Но Уфимцева он здесь не нашел. Может, товарищ знает, где тот сейчас?

— Здесь его нет, — ответил помощник. — Вчера был у себя в колхозе. Там Торопов сидит, так что ему не до разъездов.

У Векшина застучало в висках: значит, Уфимцева уже снимают, — иначе зачем бы там находиться Торопову? А он тут водку с Васьковым пьет, время зря проводит, когда надо быть в колхозе.

— А уехать домой тебе просто: ваши машины сегодня с зерном на элеватор должны подойти, вот с ними и. езжай, — подсказал помощник.

Векшин даже не спросил — не об этом думал сейчас, — что за зерно их машины возят из колхоза на элеватор, не стал возвращаться на квартиру за Васьковым, — теперь было не до него.

В небольшом хвосте очереди он разыскал все пять своих машин, по словам шоферов, успевших только-только подъехать. Он с необычной для себя поспешностью, почти с угодничеством поздоровался с шоферами, заглядывал им в глаза, по их поведению пытаясь определить, что делается в колхозе. Ему не терпелось узнать, как обстоит с Уфимцевым, но он решил сдержать себя, не торопить события, не показать шоферам своей заинтересованности. Вместо этого спросил, что за зерно привезли и откуда, спросил так, между прочим, чтобы отвлечь себя от мучившей мысли о событиях в колхозе, о причинах появления там Торопова.

— А вы что, не в курсе? — удивился кто-то из шоферов.

— Наш овес, Петр Ильич, — сказал Николай Коновалов, вынимая пачку болгарских сигарет в красивой упаковке. Шоферы, не скрывая любопытства, потянулись к нему за сигаретами.

— Так ведь мы выполнили все задания полностью, — пришла пора удивиться Векшину. — А овес этот в счет чего?

— Дополнительная поставка, — ответил Николай — Вернулся из Колташей Егор Арсентьевич, собрал собрание, говорит, надо помочь району. Вот и решили: отдать две тысячи пудов овса.

— А Торопов, председатель райсовета, зачем приезжал? — еще не теряя надежды услышать приятную новость, спросил Векшин.

— Так вот за этим и приезжал... по дополнительной поставке. Вчера собрание было, он тоже присутствовал, речь держал.

— Торопов уже уехал, — сказал Иван Лапшин, самый пожилой из шоферов. Он оценивающе, словно снимал пробу, затягивался болгарской сигаретой, морщился, пуская дым в нос, потом разглядывал сигарету, крутя ее перед собой. — Я утром под погрузку машину ставил, видел, как он на «газике» махнул куда-то через Санару.

У Векшина пересохло во рту, он смотрел на спокойно покуривающих шоферов и, кажется, не видел их.

— Ну, а на собрании, кроме хлеба, какой еще разговор был? — спросил он нетерпеливо, уже не таясь от. шоферов. — Насчет Уфимцева был разговор?

— Насчет Уфимцева? — переспросил Иван Лапшин. — Егора Арсентьевича? А какой о нем разговор может быть? Разве только спасибо ему от народа сказать... Егор свое дело знает: и колхоз не обидит, и начальство сумеет ублаготворить. Этот покрепче будет Позднина... Ребята, давай по машинам, а то очередь пропустим.

Словно кто под коленки ударил Векшина — у него подломились ноги. Он поискал, куда бы присесть, высмотрел кем-то брошенное в сторону от дороги прохудившееся ведро, пошел, сел на него. Ему бы пойти в контору, помочь шоферам быстрее протолкнуться в очереди, оформить документы, а он сидел, как чучело на огороде, на перевернутом вверх дном ведре, подставив спину ветру, и не мог найти в себе силы подняться. Уже не было рядом машин, они ушли вперед, и одинокая, скрюченная фигура Векшина на широкой поляне вызывала законное недоумение у прохожих...

Только дома, вернувшись в колхоз, Векшин узнал, что все его попытки свалить Уфимцева окончились, по существу, одним выговором. И этот выговор Уфимцев получил не за то, в чем обвинял его Петр Ильич, а как раз, наоборот, за то, на чем он всегда настаивал: за раздачу хлеба колхозникам.

Придя в правление на следующий после возвращения день, он прошел по коридору мимо закрытых дверей председательского кабинета, за которыми слышался негромкий разговор, зашел в свою комнату где сидел вместе с Поповым. Попова не было, и Векшин, сняв пальто и шляпу, сел за свой стол, словно приготовился поработать — почитать, пописать. Но ни писать, ни читать ему не хотелось, он этим и раньше не часто занимался. И стол ему был не особенно нужен — просто полагался по должности, и он его месяцами не открывал, а все свои документы и записи носил в полевой сумке.

Не успел он сосредоточиться, подумать о том, как себя дальше вести, как относиться теперь к Уфимцеву, дверь приоткрылась, и на пороге появилась Стенникова.

— Ты приехал? — спросила она, не заходя в комнату, спросила, как ему показалось, обрадованно. — Мне с тобой поговорить надо, не уходи, пожалуйста. Я сейчас.

Она ушла, оставив Векшина в недоумении: чему это Стенникова радуется? Не ему же, не тому, что он возвратился, — их отношения далеко не такие, чтобы радоваться друг другу.

И он, с плохо скрываемым подозрением, встретил вернувшуюся Стенникову.

— Ты где пропадал? — спросила она, доставая сигарету.

«Вон, оказывается, в чем дело! — злобно подумал Векшин. — У тебя не спрашивался!»

— Не пропадал, а по делам оставался... На элеваторе был, в райсоюзе, да мало ли у меня дел? Покa без контролеров обходился.

— Я в том смысле, — ответила Стенникова, чиркая спичкой и раскуривая сигарету, — что без тебя мы тут один вопрос решили... Хотелось твое мнение узнать, правильно ли поступили, дав согласие на две тысячи пудов?

— А чего теперь спрашивать моего мнения? От моего мнения хлеба в амбаре не прибавится.

— Пожалуй, твое мнение я и так знаю, — сказала Стенникова. — Скажи, Петр Ильич, только честно, как коммунист, на прошлой неделе ты был в Шалашах?

— Был. И на прошлой и на позапрошлой... А что? Может, у кого-то поросенок пропал, а на меня подумали, не я ли рубанул?

И он весело засмеялся, блеснул белыми зубами.

— Кому ты там говорил, что хлеба в колхозе больше нет, на трудодни нечего выдавать? — спросила Стенникова, не обращая внимания на смешок Векшина.

Кажется, только теперь ему стала понятна цель прихода Стенниковой и ее вопросов: она подбирала к нему ключи, чтобы побыстрей раскрылся, тогда ей и Уфимцеву будет с ним просто расправиться за его письмо в партком. Но это вряд ли ей удастся, она плохо знает Векшина.

— А об этом и говорить никому не надо, — ответил он, стараясь быть спокойным, хотя чувствовал, как волна ненависти душит его, захлестывает горло. — И без меня все знают, что хлеба в колхозе больше нет. Вчера последний в Колташи увезли.

— Это не последний хлеб, и ты прекрасно это знаешь, зачем же говорить неправду? И с зерном на трудодни... Почему ты сказал в Шалашах, что нечего выдавать, когда зерно у нас было и на днях колхозники получили его?

— Слышал, как вы ловко обманули колхозников. Овсом выдали! И не на годовые трудодни — год еще не кончился, а вы его закрыли! — крикнул Векшин и затрясся от злости. — Отвечать за это будете!

— Успокойся, не кричи, — попросила Стенникова. Она тоже немножко нервничала, жадно курила, давилась дымом, отгоняла его от лица рукой. — Не одним овсом выдавали, хотя овес — тоже хлеб, как говорят колхозники. И раньше мы им не брезгали, при Позднине — вспомни-ка!.. Так где же тут обман? И с какой целью ты, один из руководителей колхоза, дезориентируешь, провоцируешь их на безответственные действия?

— А я отчитываться перед тобой не обязан, ты мне — никто! — Векшин встал, отошел к вешалке, сдернул пальто. — Я колхозниками на должность поставлен, они меня и могут допрашивать... Ты думаешь, — он повернулся к ней и заговорил задыхаясь, никак не попадая рукой в рукав пальто, — ты думаешь, если партком не разобрался в наших делах, сделал вам поблажку, так на этом дело и заглохнет? Как бы не так! Подождем, что скажет ЦК на письмо колхозников, его не один Векшин подписывал. Там все раскрыто, вся подноготная ваша с Уфимцевым, все ваши грязные дела! Это вам не партком!

Он толкнул дверь и ушел, как победитель. Стенникова поглядела ему вслед, покачала головой, еще посидела немножко, подумала, докурила сигарету и пошла к Уфимцеву.

У того в кабинете находился председатель Репьевского сельсовета Шумаков. Он нравился Анне Ивановне своей общительностью, веселым нравом и тем, что никогда не жаловался на трудности, на свою беспокойную жизнь председателя Совета, хотя трудностей в его хлопотливой работе было достаточно.

Видимо, они закончили уже деловые разговоры. Шумаков собрался уходить, стоял одетым посреди кабинета, когда вошла Стенникова. Он поздоровался с ней:

— Здравствуйте, Анна Ивановна. Рад был вас увидеть. И, как говорится, до свидания, — поехал дальше, в лесничество.

— А что там? — поинтересовалась Стенникова.

— Давно в лесном поселке не был, появились просьбы, жалобы. Придется посидеть денька два... Ну, бывайте здоровы.

И он ушел. Стенникова подошла к окну, проследила, как Шумаков отвязывал лошадь, как легко вскочил в седло и поехал крупной рысью от ворот.

— Вот бы нам такого в колхоз, — вздохнул за ее спиной Уфимцев, — Это был бы зампред, не чета Векшину.

Стенникова отошла от окна, присела к столу председателя. Уфимцев был в том же костюме, что и на бюро парткома, только теперь без галстука. И костюм все так же помят, как и тогда, перепачкан чем-то. «Плохо ему все-таки без жены», — подумала она. Подумала и решила сходить сегодня под вечерок к Ане — надо выполнить просьбу Акимова.

— Говорила я сейчас с Векшиным... Сказать откровенно, только время зря потеряла. Никакие убеждения на него уже не действуют.

— А убеждать его и не надо, Анна Ивановна. Проверить все его действия, все его провокационные вылазки против решений правления и поставить вопрос на партийном собрании. Пусть коммунисты дадут оценку его поведению.

— Ну хорошо, — сказала Стенникова, — мне съездить в Шалаши недолго, не трудно собрать и заявления на него, как он собирал их на вас, хотя, кстати говоря, Векшин и сам не отказывается от своих разговоров с колхозниками в Шалашах. Уверена и в том, что коммунисты колхоза осудят его поведение. Но что это даст? Успокоит ли это Векшина и его друзей? Думаю, нет. Наоборот, кое-кто поймет, что это месть с нашей стороны за письма в партком, в ЦК. Говорят, письмо в ЦК подписали тридцать человек. Разве они будут молчать? И опять пойдут во все стороны письма и жалобы, и кто знает, кого пришлют с проверкой, может такого, что понастырнее окажется Василия Васильевича.

Уфимцев перестал ходить, сел на стул.

— Что же вы предлагаете?

— Надо дождаться результатов на письмо в ЦК. Вероятнее всего, кто-то должен к нам приехать, проверить — из Москвы или из области — я не знаю, но коллективное письмо из колхоза там без ответа не оставят. Вот тогда, после проверки, и решим, что делать.

— Как же так, Анна Ивановна? — Уфимцев горестно развел руками, потом сжал кулаки, прижал их к груди. — Сколько еще можно терпеть от этого человека? Боюсь, у меня не хватит выдержки, и я когда-нибудь сорвусь, наломаю дров, если он будет мешать мне и дальше.

— Не сорветесь, в вас-то я уверена. Да и колхозники не пойдут за ним, чего его уж так опасаться?

Уфимцев зажал рот горстью, облокотился на стол, задумался. Долго сидел, глядя в окно, за которым стоял серенький денек осени, с тучками на небе, с голыми деревьями в палисадах. Стенникова ждала, наблюдала, как тяжело давалась председателю эта вынужденная обстоятельствами отсрочка.

— Черт с ним, пусть живет, — наконец произнес он.

3

Все это время Груня жила в большой тревоге за судьбу Егора.

Когда Уфимцев вернулся из Колташей, она не удержалась, решилась наутро сходить к Стенниковой. Она не стала дожидаться прихода Анны Ивановны в контору, пошла к ней на квартиру. Груня понимала, что поступает неразумно — беспокоит пожилого человека, может, еще не отдохнувшего как следует после поездки, но в контору пойти не могла: ей не хотелось встречаться с Уфимцевым, не хотелось, чтобы он, увидев ее, подумал, будто она опять ищет с ним встречи. Хотя, по правде сказать, никого ей так не хотелось видеть, как Егора.

Она поднялась пораньше, еще до рассвета, подоила корову, выгнала ее в стадо и, оставив матери подойник с парным молоком, пошла к Стенниковой.

Анна Ивановна жила почти рядом, через два дома. Стоило только пересечь улицу, подойти к крытому щепой домику на два окошка, где она квартировала у одинокой, глуховатой старухи Сидоровны.

Груня открыла калитку и тут же увидела Анну Ивановну, одетую в просторный фланелевый халат. Она стояла с тазом в руках — кормила кур возле старой и низенькой погребицы, заменявшей хозяевам амбар. Сизые голуби летели на двор со всех сторон, присаживались к курам, не боясь хозяйки, торопливо склевывали зерна с земли.

— Пойдем в дом, — обняла она Груню за талию, — на дворе холодно.

Они уселись у стола: одна — радостно улыбаясь гостье, другая — смущаясь своего неуместного визита.

— А я знаю, зачем ты пришла, — сказала Анна Ивановна. — Пришла узнать, как решилось дело с Егором?

Груня несмело кивнула головой, подобрала волосы под шаль, с тревогой уставилась на Стенникову.

— Хорошо решилось дело, Груня. Я и не ожидала, как хорошо! Правда, наказали Егора, но не за это... не за семейную неурядицу.

— За что же тогда его наказали? — еще не веря словам Анны Ивановны, спросила Груня, хотя все так и всколыхнулось в ней, заколотилась радость в груди.

— Да так, можно сказать, не за что, — уклонилась от прямого ответа Анна Ивановна. Не могла же она рассказывать Груне о том, что происходило на бюро, а без этого непонятны были бы причины наказания Уфимцева. — За хозяйственные упущения...

Анна Ивановна не успела досказать, как Груня вдруг засмеялась — весело, безудержно.

— Ой, как я рада, Анна Ивановна, кто бы только знал! — воскликнула она и, сорвавшись с места, подбежала к Стенниковой, обхватила ее и крепко-крепко прижала к себе.

— Отпусти, задушишь, дурная! — смеясь, отбивалась от нее Анна Ивановна, довольная тем, что еще одной радостью на земле стало больше. — Оставишь колхоз без бухгалтера.

Груня отпустила ее и, тяжело дыша, не скрывая счастливой улыбки, уселась напротив.

— Хороший ты человек, Груня! — прорвалось у Анны Ивановны то, что копилось уже давно, да как-то не было случая высказать. — Хороший... Да вот судьба у тебя, видишь, какая. Кто в этом виноват — не хочу сейчас разбираться, только могу посоветовать: надо тебе работать. Работа — радость для человека, с ней и горе забывается. А там, глядишь, и жизнь повернется по-другому. Ты еще молодая, счастье еще улыбнется тебе, не пройдет мимо.

— Нет, Анна Ивановна, насчет счастья — вряд ли, мне в это трудно верится... А вот насчет работы — сама понимаю, век на иждивении отца-пенсионера жить не будешь. Разве уехать куда-нибудь?

Она задумалась, наклонила голову, машинально перебирала бахрому скатерти. Стенникова молчала, не мешала ей думать. За окном светлел день; прошла грузовая машина, нещадно гудя на кур, на гусей.

— Нет, не могу я уехать отсюда, — проговорила, наконец, Груня, подняв на Стенникову затуманенные слезами глаза. — Не хватит на это моих сил... Как подумаю, что не увижу больше Егора, не увижу никогда, словно кто мне сердце из груди вырывает, терпеть мочи нет.

Она упала головой на стол и лежала так — без слез, без вздохов. Анна Ивановна погладила ее по волосам.

— Ну что ж, оставайся в колхозе. Иди снова на ферму, поработай дояркой. Только поговори вначале с председателем. С Георгием Арсентьевичем.

Груня подняла голову, глаза у нее были красные, но сухие. И лицо было красное, словно она вышла из горячей бани.

— Боюсь я к нему идти, Анна Ивановна, опять что-нибудь наплетут... Может, вы сами поговорите?

— А ты при народе заходи к нему, при народе разговор заводи. Чего бояться-то? Ведь не красть идешь, работу просить.

Груня встала, подняла шаль с плеч, покрыла голову.

— Спасибо вам, Анна Ивановна, за все, за все! — Она быстро пошла к двери, уже открыла ее, но вдруг, словно споткнувшись, остановилась, нерешительно обернулась к Стенниковой. — Я так и не спросила, что решили на бюро насчет семейного положения Егора?

— Рекомендовали вернуться к семье. Советовали доказать жене, что его оклеветали, добиться примирения с ней.

Груня ничего больше не спросила, постояла еще в дверях, помолчала и ушла.

Она не отважилась тут же пойти к Уфимцеву, — слишком сильны были впечатления от разговора с Анной Ивановной. Конечно, желание увидеть Егора сейчас, сию минуту, преследовало ее, пока она шла домой, но она понимала, что в таком состоянии может совершить глупость, наговорить Егору что надо и чего не надо.

Целую неделю она жила в ожидании встречи с Егором, представляла, как войдет к нему в кабинет, — и в этот момент у нее всегда замирало сердце, — представляла, как он взглянет удивленно на нее, может, растеряется на миг от неожиданного ее прихода, потом широко улыбнется, распахнет свои серые глаза, как умеет делать только он один на земле, встанет ей навстречу... Дальнейшее она просто не могла себе представить, обрывала мечты на этом.

А может, все произойдет иначе: увидев ее, он прищурится — он всегда прищуривается, когда недоволен, и спросит грубо: «Чего пришла? Я говорил тебе — не ходи за мной. Только зря время потеряешь». И тогда она скажет ему, скажет прямо, без утайки: «Я ничего не требую от тебя. Просто хочу ходить по тем же тропкам, где и ты ходишь, хочу хоть раз в неделю видеть тебя. Неужели мне и этого нельзя?» Что он ответит, она не могла вообразить, — что-нибудь хлесткое, жестокое; он мог быть жестоким, когда его возмущала ложь или несправедливость, но что ответит он на этот раз, она терялась в догадках.

Но все произошло не так, как она представляла. И встретились они не у него в кабинете, а на улице, среди белого дня, на глазах у всех.

Это случилось на второй день после собрания, на котором чествовали старых колхозников. Груня ходила в магазин — надо было купить дочке валенки.

Продавщица Нюрка Севастьянова, бывшая ее подружка, встретила Груню радостно, с удивлением:

— Пришла, затворница! В кои-то веки припожаловала! Как рассталась со своим Васьковым, так и глаз не кажет.

Груня поморщилась: народу хотя и немного было в магазине — две девчушки разглядывали брошки, шалашовский мужик покупал сахару и чаю, да баба с верхнего конца стояла, поджав губы, дожидаясь очереди, — а все же такая бесцеремонность Нюрки показалась ей неуместной.

Нюрка — кругленькая и черненькая, с накрашенными губками, которые она собирала оборочкой, когда взвешивала товар, следя за стрелкой весов. В девках была она бойкой, языкастой, верховодила подружками, любила покуражиться, понасмешничать над ними, безнадежно ждущими себе женихов, и однажды вдруг исчезла, уехала из села и вернулась домой через пять лет, ведя за ручку такого же черненького и мордастенького мальчишку лет трех. Где она была, что делала — Нюрка не рассказывала, а, про мальчишку со смехом говорила: у цыганки на шаль выменяла.

— А я уж думала, ты в монашки записалась, — продолжала между тем Нюрка, не замечая недовольства Груни. Она сунула мужику две пачки чаю, пересчитала деньги за покупку. — Ни в кино, ни на улицу... Чего тебе? — спросила она бабу.

Груня отошла в сторонку, чтобы не лезть на глаза Нюрке, стала разглядывать разложенные по полкам ткани, платки, сумочки.

Отпустив покупательницу, Нюрка перешла к Груне, улыбнулась ей, заговорщицки поманила пальцем, прося подойти поближе.

— Что вчера на концерте не была? — спросила она ее полушепотом, хотя девчушки не обращали на них внимания, все еще торчали над ящиком, выставив худенькие зады.

— Не хотелось... Голова болела, — соврала Груня. А на самом деле не пошла потому, что не считала себя колхозницей: не работала.

— Ох, интересно как было-о! — пропела Нюрка. — Знаешь, я с кем сидела? — Нюрка лукаво посмотрела на Груню, помолчала, чтобы помучить свою бывшую подружку. — Ни в жисть не угадаешь... С Егором! Ну да, с твоим Егором, — ответила она, увидев недоверие в глазах Груни. — Он за ручку со мной поздоровкался. Говорит: как ты, Нюра, похорошела, влюбиться можно. Не веришь? Ей-богу, так и сказал. А чего ему? Он теперь холостой. Запросто и в гости его позвать, не откажется.

Будто кто в кулак зажал сердце Груни — так неприятны были ей слова Нюрки об Егоре. Одно упоминание о том, что Егор может с кем-то другим быть близким, коробило ее, вызывало ненужную ревность, хотя она понимала, что ничего такого с Егором не произойдет и что Нюрка просто треплется. Груня не стала больше ее слушать, попросила показать валенки и, купив их, заторопилась домой.

— Заходи ко мне, — пригласила Нюрка. — Посидим, побеседуем, наливочки выпьем. Может, кто на огонек завернет... Невзначай с намеренья, — хохотнула она.

— Ладно, зайду, — пообещала Груня, хотя наперед знала, что не пойдет.

И вот тут, выходя из магазина, она увидела шедшего по улице Уфимцева. Он тоже заметил ее и первым поздоровался, как ей показалось, поздоровался приветливо, почти обрадованно.

И она не удержалась, крикнула вполголоса.

— На минутку, Егор Арсентьевич! Можно вас на минутку?

Он остановился, стал ждать, когда она подойдет. От нее не укрылось, что он немного смущен.

— Вы не бойтесь меня, я по делу, — вдруг вырвалось у нее.

— Я и не боюсь тебя, Груня. С чего ты взяла?

Она многое могла бы сказать ему на это, но не здесь, не посреди улицы. И так уже люди поглядывают на них.

— Хочу обратно на ферму проситься, надоело дома без дела сидеть.

— Желание, конечно, хорошее, — ответил он. — Только у нас нет теперь должности заведующей.

— Да не заведующей, а дояркой. Куда уж мне в начальники! — Груня коротко рассмеялась, подняла на Уфимцева глаза, в которых снова таилась знакомая ему тоска. — Отдайте мне тети Сониных коров, раньше я неплохо справлялась, думаю, и теперь не подведу.

— Знаю, что не подведешь, — ответил Уфимцев. Что-то пробежало по его лицу, как тень от облачка. Он поглядел вокруг, словно искал кого, а может, просто собирался с мыслями, тянул время. — Ну что ж, — сказал он, — выходи завтра на работу, я подскажу бригадиру... Еще есть просьбы?

— Какие у меня могут быть просьбы? — удивилась она и даже усмехнулась. Груня уже осмелела, не прятала от Егора глаза. — Нет у меня к вам никаких просьб, Егор Арсентьевич, кроме вот этой... чтобы на работу.

Он посмотрел на нее, как ей показалось, чересчур пристально, даже что-то дрогнуло в его лице, в глазах, словно запросилось наружу. Видимо, хотел ответить на ее слова, но так и не ответил, лишь кивнул головой, сказав: «До свидания» — и пошел дальше.

Вот и все, и весь разговор. И зря она волновалась, ожидая этой встречи. Все произошло так, как и надо, как и следовало произойти. Только почему-то от встречи остался нехороший осадок на сердце, будто что-то она не то потеряла, не то позабыла, а что — никак не могла вспомнить.

4

Уфимцев шел на квартиру обедать, когда повстречался с Груней. Выдался сравнительно спокойный день, каких не так уж много в жизни председателя колхоза, когда можно без спешки позавтракать и пообедать и вовремя, без помех, поужинать и лечь спать. Жил он теперь у Никиты Сафонова — ушел из дома Лыткиных сразу же после приезда из Колташей.

Прошло десять дней после бюро парткома, на котором Уфимцеву объявили строгий выговор, а ему казалось, что все это произошло только вчера. Еще не улеглось волнение от всего пережитого на заседании, еще звучали в ушах голоса Пастухова, Акимова, Торопова. Он считал, бюро правильно поступило, наказав его. Не доехав тогда до Колташей, вернувшись в колхоз, он знал, что нарушал партийную дисциплину, но ничего с собой поделать не мог.

По правде сказать, перетрусил он тогда, побоялся, что бюро пойдет на поводу у Пастухова: обяжут его сдать все зерно, очистят амбары, — произойдет то, о чем предупреждал народ Векшин: не будет хлеба на трудодни. Как он, Уфимцев, будет тогда выглядеть в глазах колхозников? Скажут, прав был Векшин, зря не послушались его, доверились этому Уфимцеву, посулившему им зерна по два килограмма на трудодень... Нет, он не за себя боялся, не за самолюбие председателя, боялся, как бы не пропала у людей вера в будущее их колхоза.

К счастью, ничего этого не случилось, бюро правильно рассудило их с Пастуховым. И правильно ему закатили выговор: за испуг, как определил Акимов. И этот заслуженный выговор не очень тяготил его.

Тяготило другое: обманул он членов бюро парткома, не рассказав им правду о причинах разрыва с женой. Вот за что ему следовало дать строгий выговор, а не за раздачу хлеба колхозникам! И чтобы снять эту тяжесть, следовало спешить помириться с женой.

Первое время он надеялся на Стенникову, рассчитывал, что она поговорит с Аней, как обещала на бюро. Однако прошел день, и два, и три — Анна Ивановна молчала. Подумав, он пришел к заключению: глупо ждать, чтобы кто-то взялся улаживать твою беду. Надо это делать самому, без посторонней помощи.

Но Стенникова не забыла обещания. Однажды, когда они остались в кабинете одни, сказала:

— Была я у Анны Аркадьевны, говорила с ней... Подождать еще надо, Григорий Арсентьевич, не торопить события.

Уфимцев настороженно поднял на нее глаза.

— Сколько же можно ждать? — спросил он. — Вы ей рассказали о бюро?

— Обо всем поговорили... Одно скажу: надо дать ей время успокоиться. Она еще болеет от всех этих... историй, но дело идет к поправке, к выздоровлению. Время вылечит, Григорий Арсентьевич.

Но Уфимцев не мог больше ждать, решил сам поговорить с Аней, — должна она понять, что нельзя ему так дальше жить. Он, конечно, виноват в случившемся, но даст ей слово, что этого никогда больше не произойдет.

И он пошел к Ане. Пошел под вечер, как и в прошлый раз, когда она не пустила его в дом. Но сегодня не было солнца, его закрывали облака. Стояла осенняя мозглая погода, когда нет дождя, но воздух все равно сырой, застоявшийся, как в непроветренном погребе.

Дети выбежали во двор, навстречу ему, повисли на нем, потом, схватив за руки, повели в дом, громко радуясь его приходу, спрашивали наперебой о чем-то. И он шел с блаженной улыбкой, не вникая в суть их вопросов, весь отдавшись чувству, охватившему его от встречи с Маринкой и Игорьком, от предстоящей встречи с Аней. Он так и вошел в дом, увлекаемый детьми; и очень желал, чтобы Аня видела эту сцену, видела, как дети рады отцу. К тому же сложилось все очень удачно: вроде бы не сам пришел, а дети привели его к матери. Как тут не дрогнуть очерствевшему сердцу, как не смягчиться!

Но в доме его встретила не Аня, а тетя Маша. Она стояла у стола, приткнутого к окну кухни, одетая довольно необычно: на ней резиновый фартук, рукава кофты закатаны до локтей, в руках большой нож. Если бы не кочаны капусты, сваленные в углу кухни, да не кадка с деревянными обручами, можно было подумать, глядя на суровое лицо тети Маши, что она приготовилась не к засолке капусты, а к встрече с разбойником. Что-то буркнув в ответ на приветствие Уфимцева, она громко застучала ножом — стала шинковать капусту, тело ее затряслось, заколыхалось, задергались руки, заплясали ноги, — она делала вид очень занятого человека и старалась не замечать Уфимцева. И только по одному этому виду тети Маши, по ее поведению Уфимцев понял, что он тут лишний, — тетя Маша всегда была барометром настроения Ани.

Дети потащили его в комнату. Он вошел настороженно, ожидая встретить тут Аню, но Ани не было и здесь. Уфимцев сел на стул, огляделся, убедился, что в комнате осталось все так, как и раньше.

— А где мама? — спросил он.

— А мамы нету, — ответил Игорь, забираясь к нему на колени. — Она в Репьевку уехала. Приедет только завтра.

— Зачем она поехала в Репьевку? — спросил он Маринку, подсевшую к нему.

— На прием и передачу школьного опыта, — ответила Маринка словами, подслушанными у взрослых.

«На прием и передачу», — улыбнулся Уфимцев фразе дочери и тому, как она серьезно произнесла ее. На него вновь нахлынула волна отцовской нежности к детям, он прижал Маринку к себе, подумав при этом, что дети растут, не заметишь, как станут взрослыми. Растут без него... И вновь — в который раз! — накатило раскаяние за свою вину перед Аней.

Он пробыл с детьми два часа, ушел в вечерних сумерках, когда в домах зажглись огни и тишину улицы нарушал лишь редкий брех собак да далекое тарахтенье трактора.

И если встреча с Аней не состоялась, произошла другая, незапланированная встреча, которой он не ждал и не искал. После поездки в Колташи он как-то совсем забыл о Груне, забыл, что она живет в Больших Полянах. Просто ему было не до нее, она осталась где-то в стороне, за пределами, его интересов, словно не было ее в его жизни.

Но когда Груня окликнула его и когда разговаривала с ним, он с удивлением отметил про себя, что вновь волнуется, как и прежде, при виде ее, и тоска, которую он опять обнаружил в ее глазах, вновь смутила его. Видимо, было в Груне что-то такое, что невольно будило воспоминания, будоражило душу. Обескуражила ее просьба, — он подумал, не поведет ли это к новым сплетням, не повлияет ли на сближение с Аней? Но, поразмыслив, дал согласие — нельзя отказать человеку в праве работать. За себя же он теперь был спокоен, а недоброй людской молвы решил не бояться; памятуя пословицу: все минется — правда останется...

5

В один из пасмурных осенних дней Уфимцев ехал в Шалаши. Карий меринок не спеша шлепал по грязи, не мешал ему думать. А думал он о том, как создать в Шалашах обозно-щепной цех, где бы гнули обод и полозья, делали сани и колеса и другую хозяйственную мелочь, — так было здесь до войны. Еще сохранились бревенчатые мастерские, парильни, круги для гнутья обода, сохранился даже дощатый навес, где стояла механическая пила; самой пилы и движка к ней нет, но достать можно, это дело не сложное. Главное — нет людей, в этом камень преткновения.

Когда между голых вершин деревьев открылась шиферная крыша свинофермы и до Шалашей оставалось не больше полукилометра ему встретилась подвода — в телеге, запряженной парой припотевших лошадей, сидели три мужика. Телега поравнялась, он без труда узнал в них бывших шалашовских колхозников, ныне рабочих лесничества, приезжавших к нему весной по поводу своих заколоченных домов. И бородач Кобельков, который кричал ему, чтобы он не зарился на его дом, был в числе их.

Увидев Уфимцева, бородач, правивший лошадьми, вскричал: «Тпруу-у!» — и первым снял шапку, здороваясь с председателем колхоза.

— Мы к вашей милости, — крикнул он.

Уфимцев придержал мерина, подождал, когда мужики, сойдя с телеги, подойдут к нему.

— В чем дело? — спросил он их грубовато, наперед зная, что других разговоров, как о домах, у них не будет. А тут он не отступит, дома не отдаст. Разве по суду, и то, как повернется дело: дома-то бесхозные уже пятнадцать лет.

— Да вот нарошно ехали к вам, — начал бородач Кобельков, сморкаясь и обтирая ладонью бороду. Уфимцев заметил, что он чем-то смущен, не глядит прямо на него, а все куда-то в сторону. «Чего он так? Уж не за прошлую ли ругань стыдится?» — удивился Уфимцев.

— Говорите, что надо? Только покороче, у меня времени для балачки нет. Если опять о домах...

— Да не о домах, Егор Арсентьевич, — перебил его второй мужик. — Совсем не о домах.

Уфимцев не знал этого мужика, даже не помнил фамилии, просто он запомнился ему по тому, как дотошно толковал в прошлый приезд законы, ссылался на разные статьи и постановления правительства; Уфимцев даже подумал тогда, не переодетый ли это юрист, нанятый домовладельцами, но его разубедили, сказав, что он — коренной шалашовец.

— А в чем тогда?

— Слышали мы, будто вы на зарплату переходите. Ну не то, что зарплата, — мужик помялся немного, — закон вам этого не дозволяет, а, как бы сказать, твердая оплата трудодня. Конечно, исходя из доходов, из соответствующей наличности, но и независимо, — что выработал — тебе твердая ставка. И, как полагается, хлеб для пропитания.

— Кто это вам сказал? — спросил Уфимцев, пораженный таким началом разговора.

— Товарищ Шумаков, председатель нашего Совета, — охотно ответил мужик. — Был у нас на днях, подробно объяснил, что и как и какие на этот счет имеются указания сверху. На вашем колхозе примеры производил. — Мужик замолчал, уставился на председателя, дожидаясь ответа. Ждали ответа и другие мужики. Уфимцев недоумевал, что за нужда пришла им знать об оплате в колхозе.

— Твердой оплаты у нас пока нет, выдаем аванс, — ответил он. — За нынешний год, думаем, обойдется по два рубля. А с нового года перейдем на твердую денежную оплату — три рубля за трудодень.

Мужики обрадованно закивали головами, заулыбались, бородач даже полез пятерней в затылок по старой русской привычке.

— Три рубля — это деньги, парень, — сказал он. — Не скоро найдешь, на полу не валяются.

— Ну-к, что ж? В других местах и не так еще плотят, — возразил младший из мужиков.

— В других местах, — передразнил его бородач. — А тут — дома... Знаешь ли ты, почем рубль ныне стоит?

Мерин нетерпеливо переступал с ноги на ногу, его манило близкое жилье. Уфимцеву тоже не терпелось ехать, не терять зря времени.

— А вам к чему это знать? — не удержался он спросить мужиков.

— Как — к чему? — удивился мужик-законник. — Говорится, рыба ищет где глубже, человек — где лучше.

И тут Уфимцеву пришла в голову мысль, которой он не мог сразу поверить. С трудом сдерживая волнение, он бросил вожжи, повернулся к мужику, сдвинул кепку на затылок.

— Погоди... Кстати, как тебя зовут?

— Путенихин. Гордей Иванович Путенихин.

— Фу, черт! — выругался Уфимцев. — И верно, Путенихин, вспомнил теперь. — Он вылез из ходка, подошел к мужикам, натужно улыбаясь, еще не веря себе. — Если я правильно понял, Гордей Иванович, вы не прочь вернуться в колхоз?

— Правильно понял, Егор Арсентьевич, правильно! — вскричал Путенихин, радуясь тому, как просто все получилось, без лишней трепотни. — Раз твердая оплата будет, какой может быть вопрос? К себе в колхоз пойдем, нам в чужие края не с руки, не те годы... Примете, чай, не откажете?

Теперь пришла очередь радоваться Уфимцеву: вот и люди для обозного цеха! Да еще какие люди: прежние довоенные мастера. «Рыба ищет где глубже», — вспомнились ему слова Путенихина. «Вот бы сейчас сюда Пастухова, — подумалось ему, — ткнул бы носом, как кошку в мокрое место... Материальная заинтересованность, товарищ Пастухов, это прописная истина. Вот она, на примере этих мужиков. Ты крестьянину обеспечь условия жизни, он тебе гору свернет. И из деревни тогда его не выгонишь».

— Примем, конечно, — ответил он Путенихину, увидев, что мужики ждут его решения. — А как быть с лесничеством?

— А что нам лесничество? — недовольно крутнул головой бородач Кобельков. — Мы с ним не венчанные. Как сошлись, так и разойдемся... Да по правде сказать, надоело в бараках жить. В свои дома охота.

— Сколько же семей думает вернуться?

— Да десяток-то наберется, а то и поболе, — ответил Путенихин. — Как вот договоримся о работе и о прочем... А работать мы можем, не смотри, что седеть начали, силешка еще есть.

— Верю, что можете, и умеете... А молодежь как? — поинтересовался Уфимцев. — Молодежь пойдет в колхоз или в лесничестве останется?

— Молодежь — как хотит, — ответил Кобельков. — А мы — домой, на отцовские поселения.

— Ну что ж, — сказал Уфимцев, — тогда давайте знакомиться, раз решили породниться.

Он пожал руку Путенихину, потом бородачу Кобелькову, назвавшему себя Семеном Николаевичем, наконец, младшему из мужиков — Зотову Петру.

— А теперь прошу всех на бригадный двор для окончательного разговора.

Когда мужики завернули своих лошадей, Уфимцев, уже сидя в ходке, крикнул бородачу Кобелькову:

— Семен Николаевич, а помнишь, как ты меня честил? Как стращал, мол, не подходи к моему дому, а то ненароком задавит?

Кобельков помотал в смущении головой, словно бы удивлялся тому, какой он был тогда дурак, и сказал Уфимцеву:

— Ладно, Егор Арсентьевич, ладно тебе. Кто старое помянет... Давай по-новому будем жить. А за старое — прости, пожалуйста, сними грех с души.

И он, сняв шапку, низко поклонился изумленному председателю колхоза.

6

Домой он вернулся на второй день к вечеру. И здесь его ждала еще одна приятная новость: приезд на постоянную работу в колхоз зоотехника Первушина. Олега Первушина Уфимцев знал по работе в управлении. Женат был Первушин на большеполянской Верочке Колывановой, и она давно звала мужа переехать в Большие Поляны, где у нее жили отец с матерью. Уфимцев помогал в этом Вере, как мог, ему хотелось заполучить Первушина, да тот и сам не особенно возражал, до не давал согласия Пастухов, не отпускал из аппарата управления.

На следующее утро Первушин зашел в кабинет Уфимцева и, приложив ладонь к шляпе, шутливо представился:

— Товарищ председатель колхоза, зоотехник Первушин прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы.

Уфимцев вышел из-за стола, крикнул, смеясь:

— Вольно, большеполянский зять!

Они радостно потискали, похлопали друг друга и, пройдя в обнимку по кабинету, уселись за стол.

— Как тебе удалось вырваться? — спросил Уфимцев, когда радость от встречи немного улеглась.

— Акимов помог. Пришлось сходить к нему. Он позвонил Пастухову и предложил оформить перевод.

— Ну, а тот что?

— И-и, было шуму! Кричал: носитесь вы с этим Уфимцевым, как поп с кадилом. Может, и меня к нему в гувернантки определите?.. Все управление два дня в кулаки прыскало.

— Это хорошо, что ты приехал. Вот как нам нужен зоотехник! Фермы закреплены за Векшиным, моим заместителем, а он... — и Уфимцев безнадежно махнул рукой.

— Не тянет? — полюбопытствовал Первушин.

— Что не тянет, это полбеды. Не тем занимается, чем надо... Поживешь, увидишь... А у меня большие надежды связаны с животноводством. Ты посмотри, в каких условиях находится наш колхоз, — Уфимцев остановился у окна, присел на подоконник, — всюду леса, в них прекрасные выпасы, сенокосы, естественные водопои, — одним словом, такое раздолье, будто оно нарочно создано для развития животноводства.

Он помолчал немного, потом смущенно посмеялся:

— Только не удивляйся моему высокому «штилю», когда я говорю о будущем колхоза... Ты должен знать, о чем я думаю. Вместе придется работать.

— Я и не удивляюсь... Мне и самому хочется взяться за настоящее дело, осточертело писать в конторе бумажки.

— Ну, спасибо тогда. — Уфимцев пересел на стул. — Признаюсь, я уже ставил вопрос перед управлением о переводе колхоза с зернового направления на мясо-молочное, но получил отказ: давай зерно! Я понимаю, зерно — основа сельского хозяйства, зерна нет — и хозяйства нет, мы и дальше будем хлеб сеять и добиваться хороших урожаев на наших полосках, разбросанных по лесам, но надо, чтобы посевы наши в основном служили животноводству, его высокой продуктивности... Обидно, конечно, что не понимают в нашем управлении, и прежде всего Пастухов, что это надо, обязательно надо, если мы хотим всерьез, не на словах, а на деле, заниматься специализацией хозяйств. Мы кое-что уже начали делать, — продолжал Уфимцев. — Прежде всего с кормами: создали полуторагодовой запас сена, заложили в достатке силоса. К сожалению, зернофуража мало. Как ни бился, как ни боролся, пришлось сдать... Клевера поднялись не плохо, под покров сеяли, луга начали улучшать!.. Произвели выбраковку коров, пусть и попало мне за это, ну да это не так важно, главное — дело сделали...

— Племенной скот следует приобретать: хряков, бычков, телочек, — вставил Первушин.

— Очень даже следует. Деньги у нас на это найдутся, правда, немного на первых порах, но... начинать закупать скот надо... И еще такая мечта: с будущего года начинаем строить коровник на четыреста голов — современный, с механизмами, город обещал помочь. Организуем свой кирпичный заводик — глина рядом, а бревна на доски зимой заготовим, пошлем бригадку в лес...

— А как с помещением для свиней?

— Свиноферма у нас в Шалашах, помещение прекрасное, сам увидишь, сейчас там кормокухню достраивают... И люди на ферме подобрались хорошие, думаю, дело пойдет, свинина будет. — Он не стал рассказывать о позавчерашней встрече с бывшими шалашовцами. — Вот движок там надо поскорее поставить, не забыть оказать механику, чтобы завез дизелек, пусть им электричество светит, а то сидят с керосиновыми лампами... И лесопильную раму следует восстановить, коль пришла пора строиться, начинать менять облик колхоза... Ну, как тебе мои планы? По душе или нет?

— По душе, Георгий Арсентьевич. А работать я люблю.

— Значит, по рукам?

— По рукам!

Оли встали, пожали друг другу руки — уже без улыбок, без смешков, а серьезно, как серьезно было все, о чем они говорили.

Вызванному в кабинет Векшину Уфимцев сказал:

— Вот познакомься, Первушин Олег Степанович, прислан на должность зоотехника. Передай ему все дела по животноводству, а сам займись чисто хозяйственными функциями: снабжение, транспорт, строительство. Ясно?

И глядя на подобострастную улыбку, с какой Векшин здоровался с Первушиным, Уфимцев подумал, что на какое-то время он теперь избавится от частого общения с Векшиным. По крайней мере, до отчетного собрания.

7

Разговор со Стенниковой не прошел бесследно для Векшина. Хотя он и хлопнул дверью перед носом секретаря партийной организации, показав свою непримиримость в борьбе с Уфимцевым, он внутренне чувствовал — борьба эта уже бесцельна: Уфимцев одолел его, взял верх. Векшин растерял почти всех единомышленников, да и нет у него теперь для дальнейшей борьбы таких козырей в руках против Уфимцева, какие были прежде, а старые оказались битыми. Теперь одна надежда на письмо в ЦК.

После бюро парткома, закончившегося не в его пользу, он находился в постоянной тревоге, жил, как зафлаженный волк, когда круг охотников все сужается и сужается, и тот всем существом своим ощущает неотвратимость конца, неизбежность расплаты.

В минуты отчаяния к Векшину приходила спасительная мысль, утешительно мелькала в мозгу, как огонек перед заблудившимся путником в зимнюю вьюгу: смириться, признать себя побежденным, встать на сторону Уфимцева, работать над осуществлением его планов, но он отбрасывал от себя эту мысль, как одеяло, душившее в жаркую летнюю ночь, — слишком далеко зашла игра, затянула, засосала в болото ненависти ко всему, что было связано с Уфимцевым. Он знал, что не смирится, не склонит головы. У него пропал интерес к работе — так уже было однажды, — пропал интерес ко всему, чем жил раньше, осталась одна злоба, желание отомстить за унижение.

Навещало его иногда и ощущение реальности: он сознавал, что самое лучшее — уехать, бросить все и уехать из колхоза куда глаза глядят, — свет велик, нашел бы себе в нем место. И был уверен, что Уфимцев не будет задерживать, наоборот, обрадуется — только уезжай! Но он не мог так просто уехать — это было бы равносильно признанию поражения, а поражения он не мог допустить: оно не давало бы спокойно жить.

После вызова к Уфимцеву и знакомства с прибывшим в колхоз зоотехником Первушиным Векшин понял, что по воле председателя он падает все ниже и ниже; по существу, Уфимцев отстранил его от должности заместителя, превратив в обычного завхоза. У него еще хватило сил, чтобы не выдать себя, улыбаться зоотехнику, даже сказать ему нечаянно сорвавшуюся фразу о молодом поколении, идущем на смену старой гвардии.

Он тут же ушел домой, был страшно раздосадован всем происшедшим.

Подойдя к дому, на миг остановился; захотелось оправдаться перед собой, вернуться в кабинет председателя и сказать то, что должен был сказать, выпалить прямо в лицо Уфимцеву и этому красуле зоотехнику, что он думает о них, сбить с обоих спесь какой-нибудь резкой фразой. Но, постояв, подумав, понял, что не вернется и ничего не окажет.

Жена Паруня не очень удивилась его неожиданному возвращению. Она задумчиво сидела за столом, раскладывала карты, видимо, ворожила, угадывала чью-то судьбу.

— Забыл что-нибудь? Иль куда поехать собрался? — спросила она, не отрываясь от карт.

Векшин, не раздеваясь, как был в пальто и шапке, присел к столу, бессмысленно уставился на нее. Осеннее солнышко било в окно, высветило клеенку с картами, полные руки жены, золотое кольцо на безымянном пальце.

— Ничего не забыл, — ответил он хмуро. — С чего ты взяла?

Паруня подняла глаза, посмотрела неохотно.

— Вижу, опять подрался с Уфимцевым. Опять он тебе бока намял. Вертит тобой, как мальчиком, а ты поддаешься.

— Да не поддаюсь я! — отмахнулся от нее Векшин. — И не поддамся никогда!

Она долго смотрела, как разложились карты, потом сгребла их в кучу.

— На тебя бросала, нехорошо получается. Сколь ни кидаю, все пиковая дама на сердце ложится... Кто бы это мог быть?

Паруня задумалась, собрала карты в колоду. Векшин смотрел бездумно на нее, — он устал от всех этих передряг, ему бы лечь сейчас в постель, закрыть голову подушкой, — и ничего не слышать, ничего не видеть, просто забыться на время, собраться с мыслями.

— Я знаю, кто такая пиковая дама! — Резкий голос Паруни вывел его из забытья. — Это жена Уфимцева. Да-да, его жена. Вот кто стоит на твоем пути, в ней собака зарыта! Пока она тут, Уфимцев не расстанется с колхозом, будет властвовать, тобой помыкать.

Что-то такое, особенное, уловил в ее голосе Векшин, заинтересованно поднял голову; у него пропало безразличие, сонное настроение.

— Ну-ну? — только и мог вымолвить он, подгоняя Паруню.

— Вот тебе и ну!.. Надо, чтобы жена его с детьми уехала отсюда. Куда — ее дело, но должна уехать. Тогда Уфимцев не останется здесь, погонится за ней — дети ведь все-таки, трое их будет. Зверь и тот детей своих не бросает... И тогда что ему наш колхоз? Как говорится, прощай — не скучай, уйду — не ворочуся.

От слов Паруни дух захватило у Векшина. Он с уважением, даже с нежностью посмотрел на жену. Надо же, такая простая мысль как-то не приходила ему в голову. А осуществить ее — ничего не стоит. Следует только убедить жену Уфимцева, что муж не прекратил распутства, и она уедет... Но как ее убедить в этом? Если самому пойти — не поверит, — в селе знают, он не в ладах с ее мужем. Значит, следует действовать через лиц, близких к ней, чтобы наверняка поверила.

Но вдруг скис, опустил руки, посмотрел безнадежно на Паруню.

— Не уедет Уфимцев. Он дом себе строит. Жена уедет — на Груньке женится, ее в дом приведет.

— Дом может и сгореть, — как бы между прочим, как о чем-то несущественном, второстепенном, сказала Паруня. — Стружек там много, они легко горят, долго ли до беды... Кто-то пройдет, уронит спичку, вот тебе и пожар, и нет дома.

— Перестань молоть, — сказал он ей строго, встал из-за стола, поправил шапку и пошел во двор.

Он зашел под навес, разыскал топор, намереваясь наколоть дров, — жена еще утром просила об этом. Под навесом было сухо, покойно, он снял пальто, принялся за работу.

Исколов порядочную кучу дров, он сел на колоду отдохнуть, закурил и решил разобраться в своих мыслях в спокойной обстановке.

«Дура-баба! — обругал он жену. — Придумала тоже — сжечь сруб». Хотя, по правде сказать, устроить это не так уж сложно: кинуть ночью банку с керосином — и нет сруба! Та же Паруня сделает, не откажется. Но он еще не потерял головы, чтобы пойти на такое дело. Да и не даст оно ничего, лишь вызовет у колхозников жалость к председателю. И он второй дом строить будет. Тут нужны другие способы... Прежде всего следует добиться отъезда жены Уфимцева из колхоза — вот тут Паруня права. Ну, а еще что? Что еще можно сделать, лишь бы «Большие Поляны» избавились от Уфимцева, от его выдумок, и жили спокойно?

Он не пошел больше в контору: колол дрова, подпирал укосинами валившийся забор, чинил ворота, чистил двор от мусора — и так провозился весь день.

А вечером, когда смеркалось и село готовилось ко сну, пошел на ферму к Тетеркину.

8

Тетеркин не ожидал прихода Векшина. Обычно, когда доярки, закончив вечернюю дойку, расходились по домам, никто больше не появлялся на ферме, разве ребята из «Комсомольского прожектора». Тетеркин оставался полным хозяином фермы. В шесть утра приходил скотник, начинал уборку, и Никанор Павлович шел домой, к горячим лепешкам Анисьи.

Хорошо устроился Никанор Павлович, век ему благодарить Петра Ильича! За ночь выспится, пока сторожит, а днем — свеженький, в своем хозяйстве.

А чтобы не застали его спящим комсомольцы из «Прожектора», он делал так: выложит на стол сухари, поставит рядом котелок с водой, подсядет к сухарям поближе, нахлобучит шапку поглубже, подопрет рукой голову и спит, как дома. Идут мимо, смотрят: горит свет в сторожке, и сторож сидит, значит, бодрствует, на посту. Если надумают проверить, лишь стукнут дверью, сторож сразу просыпается, берет сухарь, макает в котелок с водой и начинает потихоньку жевать — видите, только сел перекусить, сейчас с обхода.

Вот как хорошо устроился Никанор Павлович! Жил припеваючи за широкой спиной Петра Ильича Векшина. Жил надеждами, что скоро кувыркнется и покатится кубарем из колхоза Уфимцев. Вот тогда будет жизнь, не в пример теперешней!

Однако надежды на скорое избавление от Уфимцева не оправдались, и тогда Никанор Павлович струхнул: как бы теперь Уфимцев не взялся за него, не привлек к ответственности за кляузы, за воровство зерна. И он стал подумывать о том, не лучше ли убраться из колхоза, чтобы остаться целым и невредимым...

Он только что обошел ферму, проверил запоры на воротах, замок на сепараторной, хотел идти к стогам сена, но поленился, лишь мельком глянул на них, темневших на фоне чуть брезжущего неба, и пошел в сторожку. Котелок с водой уже стоял на столе, он положил к нему горсть сухарей, взяв их из мешочка, и только уселся, не успел еще как следует устроиться, опереться щекой на подставленную руку, как дверь тонко пропела, в сторожку вошел Векшин. Тетеркин машинально схватил сухарь, макнул в котелок и понес уже ко рту, когда узнал в вошедшем Петра Ильича.

— Ты что, не успел поужинать? — спросил Векшин, подавая ему руку.

— Да вот, что-то сухариков захотелось, — замялся Тетеркин положил сухарь, пожал холодную руку Векшина, но тут же нашелся: — Живот болит, мучаюсь.

— От поноса есть верное средство, — сказал Векшин, садясь на табуретку, — черника... Черничные ягоды.

— Где их теперь возьмешь, — вздохнул Тетеркин. — Сухари вот, они тоже... скрепляют.

Векшин ничего не ответил, пристально посмотрел в лицо Тетеркина, словно по нему хотел определить, как Никанор Павлович воспримет его предложение. Но лицо Тетеркина ничего не выражало, он уже оправился от испуга и сидел, скорбно опустив голову, прижав руки к животу.

— Что нового на ферме? — спросил Векшин, хотя по тону вопроса чувствовалось, его это мало интересовало.

— Да как сказать, — пожался Тетеркин, будто и впрямь затруднялся с ответом, — вроде ничего нового нет, — живем по-старому.

— Васькова работает?

— Работает. — Тетеркин неожиданно оживился, перестал держаться за живот. — Третьеводни прихожу, смотрю, она Сониных коров доит. Анисья сказывала, пришла с запиской от самого Уфимцева.

— Ну вот, а ты говоришь, новостей нет, — упрекнул его Векшин. — Подбирается к нам с тобой Уфимцев, скоро в открытую пойдет. Ты думаешь, Груньку он зря сюда посадил?

Тетеркин неопределенно пожал плечами, встревоженно уставился на Векшина. Векшин оглянулся на дверь, перенес табуретку, подсел к столу, поближе к Тетеркину.

— Теперь нам от Уфимцева житья не будет. Он все помнит: и письма, и заявления. Можно легко под суд угодить. Особенно тебе.

Векшин видел, как глаза Тетеркина округлились от страха, как он снял шапку, провел ладонью по лысине, помутневшей от испарины.

— Как же так? — растерянно проговорил Тетеркин. — Почему меня? Разве я один писал? Ведь ты, Петр Ильич, сам говорил... сам заставлял...

— Тш-ш-ш, — Векшин вновь оглянулся на дверь, поднес ладонь ко рту Тетеркина. — Не паникуй... Ничего этого не будет, если мы добьемся, чтобы Уфимцев исчез из колхоза... Да нет, ничего такого... не волнуйся, — сказал он, заметив, как отшатнулся Тетеркин при последних его словах, — найдем другие способы. Перво-наперво жену его надо спровадить из колхоза, — ну, это я беру на себя. А тебя вот о чем попрошу.

Векшин опять оглянулся на дверь, на незавешенное окно, придвинулся ближе к Тетеркину:

— Скажи жене... еще там кому, кто поближе, посподручнее, пущай говорят людям, что Уфимцев дом за счет колхоза строит. Понял? А потом, дескать, в степь продаст... Обогатиться хочет.

— Понял, — оживился Тетеркин. — И вправду, зачем ему дом? Один живет, одному и на квартире не тесно... Дельное предложение, Петр Ильич. Я это устрою, народ поверит, вот погляди.

— Ты так это дело проверни...

И Векшин, наклонившись к Тетеркину, зашептал что-то, чертил ногтем по некрашеному столу, тыкал рукой в сторону пруда, ласково гладил по спине собеседника.

Уже пропели полуночные петухи, над Кривым увалом встали Стожары, когда Векшин вышел из сторожки, постоял с минуту, присмотрелся к ночной темноте и пошел не спеша в село.


Читать далее

Глава девятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть