ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Колокола
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Мама сказала, что после концерта пойдет танцевать с Валерой. Они пойдут танцевать в Дом дружбы.

Было так страшно остаться на ночь совсем одному, в чужом доме, с чужими девушками, что Пека не пожелал поверить ей.

Когда-то очень-очень давно Пека болел ангиной, мама взяла его из детского сада. Он лежал в темной комнате, мама не ходила на концерты, плакала, громко сморкалась и часами орала что-то по телефону. Пеку тошнило от телефона, но он боялся маме сказать.

За лекарством, медом и молоком для Пеки ходила вниз Александра Алексеевна.

Мама сидела день и еще один возле своего Пеки. Она старалась читать, но то и дело бросала книгу. Говорила: «Не до того».

К ним в гости пришла однажды Эмилия Квяка.

— Неля! Моя бедняга! — сказала она.

И тут-то мама схватилась и громко-громко заплакала. Она сказала Квяке, «что у нее совершенно терпения нет».

Квяка ничего не ответила про терпенье. Она сняла у входа лохматую свою шубу, от которой пахло морозом, улицей, погрела немножко руки и подала Пеке толстенную книжку. Книжка была с картинками. Эмилия Квяка поблестела на Пеку рыжими, ласковыми глазами, сказала «Лапушка» и повернулась к маме.

А Пека заулыбался от радости. Он радовался подарку. Сперва он немножко глядел на Квяку, на ее красивое платье в горошину (Пека любил, когда к ним приходили гости!).. Потом он стал глядеть потихоньку, из-под бровей, на новую книжку. Книжка была ничего себе — очень даже прекрасная. Он что-то долго шептал над книгой, гладил картинки пальцами.

И вдруг Квяка сказала:

— Неля, какой же он у тебя тихоня!

— Все хороши, когда спят, — ответила мама, хотя Пека вовсе не спал. — Если б вы только знали, Квяка, как он умело меня изводит!

— Пека чудесный мальчик, он коткин сын. Верно, ты коткин сын? — спросила Эмилия Квяка.

Он ничего не ответил. Он застеснялся. Он покраснел.

Эмилия Квяка ушла, а Пека стал приставать к маме, чтоб она ему почитала.

Она немножечко почитала, немножечко рассказала про зайца. А потом: «Сил моих больше нет!» — надела шубу, сказала, что пойдет «прошвырнется малость по воздуху».

Как ему было страшно, что мама сейчас уйдет! Она уже возилась подле замка, когда Пека вскочил с кровати и босой побежал по холодному коридору за нею следом. Он вцепился в мамин подол, он стал причитать: «Мама!.. Мама!»

— Что ты сделал? Ты же опять простудишься! — всхлипнула мама, подняла Пеку, и они возвратились в комнату.

...И вот теперь он снова лежал в кровати уже раздетый, и мама сказала:

— Спи! (Но не спросила: «Накормлен, напоен, умыт?..» Просто: «Спи!» И все.)

Так она сказала, а сама надела нарядное платье, черное кружевное, без всякого воротника. А еще мама надела туфли нарядные, лакированные, а в это время в комнату постучал Валера.

Мама вышла (к Валере). И Пека понял, что мамы нет. Как тот раз, тихо плача, Пека вскочил с кровати и побежал за мамой, хлопая по полу голыми пятками.

Девушки заворчали под одеялами: «Ай да Нелька с ее ребенком! Воистину, что артисты».

В коридоре, увидев босого Пеку, Валера поднял его и прижал к себе, Пека энергично обвил его шею руками. (Время тратить не приходилось.)

— Ты, верно, хочешь меня задушить? — рассмеявшись, спросил Валера. — Нелька, давай одевай Пеку. Пека с нами пойдет.

— Нас не впустят из-за него! — в сердцах ответила мама.

— А ты притворишься, что итальянка, пришла с ребенком... Я, понимаешь, буду вертеться рядом, как переводчик.

И они все трое пошли в Дом дружбы.

Валера взял Пеку на руки, чтоб шагать быстрее. Вошли в Дом дружбы, и тут Валера, наклонившись, тихонечко попросил Пеку, чтоб тот молчал и по-русски не говорил. Пека молчал все время, Валера быстро и ловко раздел его.

На Пеке был матросский костюм, а на маме — ее нарядное платье. И все дяденьки, сколько только их было в клубе, принялись сейчас же оглядываться на маму.

— Пялят глаза, как «не́люди», не по-людски себя ведут! — тихо сказал Валера. А мама громко расхохоталась и обозвала Валеру Маврой.

Наверху, в Доме дружбы, был очень большой бильярд. А еще была стойка. А около этой стойки стояли дяденьки и пили вино. Женщина, которая разливала вино, была русская, рядом с ней стоял мальчик лет десяти.

Валера, мама и Пека подошли к стойке. Тетенька налила Пеке в стакан очень сладкого лимонаду и дала ему две конфеты. После этого Пека с Валерой и мамой медленно прошагали в зал.

В зале громко играл оркестр. Он играл танец. Но не успели Валера, мама и Пека переступить порог, как маму тут же принялись приглашать (должно быть, узнали, что мама танцовщица).

Кто бы видел, как красиво кружилась мама!.. Она танцевала и танцевала...

А Пека с Валерой сидели в кресле и потихонечку поджидали маму. Музыка играла так шибко, так хорошо. Но у Валеры было надутое выражение — почему-то он не любил оркестр. А Пека — любил. Он привык к оркестру.

Мама еще не успела сесть, как Валера спросил ее:

— В чем, собственно, дело?!

— Пошли!.. Потанцуем. Быстро! — улыбаясь сказала мама.

Он встал, как будто аршин проглотил, кивнул, позволил маме обнять себя.

Замолчала музыка. Оба они остановились на середине зала. И тут же кто-то подошел к маме и вытащил ее из рук у зазевавшегося Валеры. Ведь все они иностранцы, спросить ничего не могут: по-русски не говорят...

— Я, видно, пришел сюда вместо няньки! — сердито сказал Валера, когда мама наконец подошла к нему и к своему Пеке.

— Пожалуйста, не устраивай мне скандалов, — тихо сказала мама. — Мы здесь не одни. Нас выведут. Мы здесь все трое на «честном слове».

— Я сейчас повернусь и уйду, — объяснил Валера. — Мне и так в шесть утра вставать, я пошел развлечься, потанцевать с тобой, а не караулить твоего Пеку.

— Ты не будешь орать на весь зал, если мы еще немножечко потанцуем? — наклонившись к Пеке, спросила мама.

— Конечно, не буду, — ответил Пека. — Никто вам не запрещает.

И мама пошла танцевать с Валерой. Они танцевали долго, Пека и не заметил, как задремал. Он проснулся, когда Валера нес его на руках в раздевалку. Внизу Пека громко заплакал, потому что мама с Валерой на него насильно натягивали пальто. Пека был русский и плакал по-русски. А Валера продолжал энергично ругаться с мамой.

— Это ты выдумал, чтоб его захватить с собой, — попрекала Валеру мама. — Он весь измучился, извертелся. Он в девять часов привык засыпать... Уж лучше бы мы посидели дома.

Валера с бледным и злым лицом вынул вдруг из кармана спички и стал их чиркать одну за другой. Лицо у него было очень злое.

— Прекрасно! — сказала мама. — Я тебе рекомендую: самосожгись. Или подпали себе волосы. Устрой веселенький ночной фейерверк... Ну а если хочешь — сожги меня. Отелло хоть задушил свою Дездемону, а ты меня подожги. Валяй!

— Ребятки, — сказал старичок, сидевший у вешалки, — попрошу вас все же поаккуратней: это же иностранный клуб. Почему где наши, так не обходится без скандала?

— Мы у себя! — ответил Валера.

— А кто ж говорит — в Америке? Такого я тебе не сказал... Гляжу — семья как будто очень даже культурная. Всем домом, с дитем. А он-то, голубчик, как на отца похож — портрет, отпечаток, право!.. Но не может быть, чтобы гладко. Нет! Не знают меры: если напиться, так перепиться. Надо понятие иметь: где пить! Пусть дома тебе поднесет хозяйка. И опять же, спички раскинуты по всей лестнице. Некультурно, нехорошо.

— Мы вам... мы вам... не какие-то подхалимы. Это раз, — ответил в сердцах Валера. — А второе то, что она же по-итальянски, ха-ха-ха... Она «аморэ» — ха-ха-ха! «Аморэ»!.. Поняли, папаша?

Мама:

— А ты слыхал?

Валера:

— До чего ты технически безграмотный человек, Неля. Когда мимо вас проплывали готовые «Жигули»... Одним словом, я сидел в одной из машин... налаживал двигатель.

Пека:

— Мама! Он врет!.. Все врет. Это я ему рассказал.

...Мать! (Прекрасное слово, а?) Что может быть на земле родней и дороже матери? Пека всегда, всегда ее защитит.

2

Зато каким длинным, каким волшебным днем было воскресенье.

Валера, мама и Пека поехали в лес, долго шли по корням и утоптанным, упругим тропинкам. В лесу — сумрачно, под ногами словно трещал ледок, но они развели костер. Это Валера развел костер, а Пека ему приносил ветки.

Деревья по самым верхушкам — зеленые, а внизу, где лесная дорога, — опавшие иглы, мох — все желтое, желтое, желтое.

Лес глухо и сонно молчал, пахло хвоей. Хорошо было чувствовать себя близким этому лесу и его зайцам. А может, лисе?.. А может, настоящему волку?..

Теплый ветер тянул смолой.

— Ты умнющая, — объяснял Валера маме. — Ты самая умная на земле!

— Умней тебя? — удивилась мама.

— Еще бы! Ясное дело, умней... И лучше!

Они погасили костер и все трое пошли к реке.

У набережной стояли две пристани: одна — старая, а другая — новая. Мама сказала Пеке, что на новой пристани написано очень большими буквами «Тольятти» и что это название нового города. И летом у новой пристани начнут останавливаться новые пароходы.

Тускло блестели изгибы реки. Она уже чуточек схватилась льдом, тонкие льдины лежали вокруг темно-лиловой проруби. Мама увидела лед, остановилась, закрыла лицо руками, сказала:

— Я счастлива, но мне страшно.

— Ты и твой Пека вообще с «приветом», — ответил Валера и рассмеялся.

Валера принялся бегать вдоль набережной, чтобы Пека согрелся в своем коротеньком «лапсердаке». «Ну и вырядила ребенка!» Они отбегали далеко и видели маму, которая шла им навстречу медленно, медленно... Ее шарф «Айседора Дункан» развевался по ветру, издалека она в своих широких и длинных брюках была очень похожа на мальчика.

Дул острый ветер.

С одной стороны — река и ветер, с другой — дома, огромные, высоченные, очень белые, повернутые окнами в сторону мамы, Валеры и Пеки.

Скоро солнце задернуло тучкой и нежно, нежно засинел воздух. Они все трое долго гуляли по набережной, а когда на берег легли широкие, прозрачные тени, решили вернуться домой, в гостиницу, и поесть.

Пришли в буфет, и Валера сказал:

— А я буду сейчас кормить свой зверинец!

Он поставил на стол сосиски и лимонад и живо спросил у Пеки, как спрашивал попугай: «Жрать хочешь?»

Пека расхохотался, и всем стало видно, какие у него редкие, мелкие зубки. Они очень весело пообедали, а потом поднялись наверх и пошли к музыкантам.

В комнате, где музыканты, на бумажке лежала толсто нарезанная колбаса и стояли бутылки. Музыканты все были красные, все говорили разом; потом они сполоснули стаканы и налили маме с Валерой в один стакан.

Все чокнулись и сказали: «За хорошее настроение!»

— Я тоже хочу хорошее настроение, — захныкал Пека.

— Ему спать пора! — спохватилась мама.

Все втроем они прошли в ту комнату, где жили мама и Пека. (Девочек не было — воскресенье.) Мама быстро-быстро раздела Пеку. Но Пека ей объяснил, что он будет спать, только если мама с Валерой будут сидеть вон тут.

В это время в комнату вошла знакомая попугайная тетка. Только без попугая.

— А Петруша где?

— Он спит, — ответила тетя.

— Ладно. Тогда я тоже усну, — вздохнув, согласился Пека.

И он уснул. Во сне ему снилось странное: будто мама с Валерой все время целуются.

Пеке стало так стыдно, что он еще крепче закрыл глаза. Но и сквозь крепко-крепко закрытые веки они продолжали обниматься и целоваться.

Они шептались, а Пека спал. Когда он открыл глаза, за окном стемнело... Мама складывала чемодан, а Валеры в комнате не было.

— Ой, — сказала мама, — добрые люди, подайте мне яблоко! Я счастлива, сча-стлива-а-а... Голова — кру́гом... Чуть не забыла положить грим... Яблока, яблока!.. Освежите-ка меня яблоком. Ибо я изнемогаю, изнемогаю от лю... Пека! Ты что? Ошалел? Кальсончики! Ну? Зазевался и рот раскрыл. Норовишь штаны на голое тело? Но я все вижу!

3

В этот вечер Пека остался один в гостинице: Валера пошел провожать на концерт маму.

Пека остался один, один в этом царстве лестниц, покрытых красной дорожкой, орущего телевизора и множества дяденек — толстых, тонких, старых и молодых. Они ходили туда и назад, туда и назад по лестнице. И никто не глядел на Пеку.

Пека долго бродил по лестницам, он попробовал даже скатиться с перил... Но перила были высокие: не взобраться. Тогда, немножко подумав, он вдруг запел:

Про-очь с дороги, куриные ноги!

Он пел красиво и очень громко. А «куриные ноги» все шастали, шастали...

Решившись, Пека подошел к раковине и отвернул кран. Он хорошо забрызгал себя водой. Стало ничего: очень даже холодно.

Все, что может быть сделано, было сделано. А вечер только еще начинался, и не будет, не будет, не будет ему конца.

И вот тут-то с Пекой случилось чудо: к нему подошел человек в голубой рубахе и сапогах с пряжками (как у кота в сказке) и сказал:

— Я Борис. А тебя как звать?

— Меня зовут Пекой, — ответил Пека.

— Это мальчик танцовщицы, — объяснил вдруг кому-то Борис, глянув через плечо, рассмеялся, взял Пеку за руку и повел его к себе в номер.

На столе у него лежали картинки.

— Кафе́! — объявил человек, у которого пряжки на сапогах, как будто бы у кота из сказки. — Понимаешь ли, я — художник... Я декоратор — спроектировал внутреннюю отделку этого вот кафе. Ну как?.. Хорошо? Что скажешь?

— Ничего себе!

— А ведь ты, дружок, ничего не понял. Я... я нарисовал вот это кафе... И я же его построю. Вот это — из кожи, а? Все кресла из красной кожи. Уяснил? Лады. А это из дерева. Светлого дерева. А вот эти блюда на стенах — из меди. Хочешь, я покажу?

Пека хотел.

И художник Борис показал ему блюдо. Оно стояло в углу и было красиво завернуто. Но художник его развернул, и Пека сейчас же увидел блюдо.

— Там будет двенадцать таких же блюд. Только рисунок немножко разный, — с увлечением продолжал Борис. — А ты рисовать умеешь? А как зовут твою маму?

— Нелей... А рисовать я, конечно, могу, — подумав, ответил Пека.

Художник дал ему толстый листок бумаги, карандаш и кисточку. А еще он дал ему краски, которые всех цветов. И Пека принялся рисовать.

— Признайся, чего ты нарисовал!

— Дом, — отвечал Пека. — Здесь живут Валера, мама и я. А кухня у нас — она вся электрическая... А это — белье. Оно сушится на веревке. А это — разные легковички. А это — Валерина легковичка!

— Скажите-ка! — восхитился Борис. — Значит, у вашего Валеры есть своя легковичка?

— Все легковички Валерины, — пояснил Пека. — Он может все! Он может костер, и рыбу, и всякие разные легковички. Он может — ветер, он может — реку...

— Заврался, — сказал Борис.

— А вот и нет! — отвечал Пека. — А это — спички. Спичками он поджег себе голову́!

— Как я должен это понять?

— Он взял спички — и голову́! Голову́!.. За то, что все танцевали с мамой.

— Мда-а... Неприятнейшее положение у Валеры, — вздыхая, сказал Борис. — Я бы на его месте тоже себя поджег.

— Моя мама — о-го-о-о! Моя мама фуэте, и батман, и все...

— А ты намекни, между прочим, маме, что я тоже — весь как есть холостой.

— Ладно. Я намекну, — согласился Пека.

В это время в комнату постучались. К Борису ворвалась мама. Она не сказала «Здрасте», а сразу:

— Куда ты пропал?! Я избегалась, изыскалась...

— Так мы же рисуем дом! — удивился Пека.

Художник привстал, поклонился и объяснил маме, что он Борис. А Пекина мама пожала руку художнику и сказала, что она Неля Богатырева.

— Он весь мокрый! — вдруг спохватилась мама. — Это вы окатили его водой.

— Никогда!.. Никогда я себя до такого не допущу.

И вдруг художник быстренько принялся рассказывать маме, какое он красивое нарисовал кафе. Он показал ей то блюдо, что уже показывал Пеке.

— Мама, а мама... Он весь-весь как есть холостой, — вмешался в разговор Пека.

— Чего-о-о?.. — удивилась мама. — Вам — хорошо. В Тольятти нужно строить и строить. У меня, вы знаете, даже благодарность к вам за это кафе. Хоть бы вы их сделали десять. А я... Я просто, просто в отчаянии, где я здесь стану работать, не понимаю.

— Тут есть два народных театра, — сказал Борис. — Но это же самодеятельность... А ты же профессионалка.

— А когда ты откроешь свое кафе? — вдруг спросила мама. — Может, временно я смогу выступать у тебя в кафе или перед началом в кинотеатрах?

Борис рассмеялся и отвечал:

— Нет. Здесь и так переполнены кинотеатры. С девяти утра не достать билетов, у нас не нужен дивертисмент. А в моем кафе эстрада такая маленькая. Но ты могла бы временно преподавать танцы, как хореограф, или поступить танцовщицей в Куйбышевский театр. Все же это недалеко от Тольятти, будешь приезжать хотя бы по выходным.

— Ни за что, — рассердилась мама. — Мы не будем больше шататься по белу свету. В крайнем случае я на самом деле стану первое время вести кружок. Здесь скоро театр откроется. Опереточный. Мне сказали.

— Очень жалко, — вздохнул Борис. — Я видел тебя. Ты танцовщица превосходная. И вообще... Счастливец этот твой какой-то Валера!

— Я сама — счастливица. И... и это самое главное. Я... я стану каждый день потихоньку тренироваться...

Так неинтересно они говорили. И Пека начал дремать, подперев голову кулаком, А в кулаке у него была кисточка.

— Спать! — сказала мама. — Спать, спать, спать. — И попыталась тихонько вытащить кисточку из Пекиного кулака.

— Не надо, — сказал Борис. — Не надо, я завтра ее возьму. И завтра я покажу вам свое кафе: тебе и Пеке. Лады? У тебя будет время между репетицией и спектаклем? А вдруг не так уж мала эстрада?

— Отлично, — сказала мама. — Я все же, на всякий случай, погляжу на нее. Она совершенно маленькая?

— Да. Но ты можешь все что вздумается, — ответил Борис. — Для тебя моя эстрада может стать... ну, эстрадой, как все эстрады.

Красивым было кафе Бориса. И пахло стружкой. Столы — блестящие, круглые и квадратные, деревянные. До их дерева очень хотелось дотронуться подбородком.

А на стенах — блюдо: одно-единственное и все в солнце.

Другая стена — стеклянная, но Борис сказал, что скоро ее завесит.

На полу лежали на животах четыре художницы и обмакивали в блюда большущие кисти. Они разрисовывали цветную материю.

— Очень грустно, — сказала мама. — Эстрада на самом деле как воробьиный нос. Но я... я могу в проходе! Я между стульев.

Она живо сбросила свой жакетик и шарф. И принялась кружиться по комнате.

Борис потихоньку включил транзистор.

Комнату переполнила музыка. Опера «Сказки Гофмана». Пека знал эту музыку: в ней плескалась вода, проезжали по сцене лодки — звались «гондолы».

Но-очь блаже-енства

Не-е-еземно-о-ого!

— Понимаете, — принялась объяснять мама, — Гофман — как песчинка в мире, совсем один. А гондолы — как сон. И люди вокруг — как сон. Они в том счастье, в том опьянении, понимаете, которого не бывает на самом деле, а только во сне! Ой, я не знаю, как объяснить! Ему все это кажется, а возлюбленная плывет... И все они на гондолах...

Она слегка приоткрыла рот и откинула назад голову. Глаза у нее затуманились, стали слепые. Она медленно принялась кружиться. Кисти рук ее соединились над головой. Потом ладошки разъединились. Ожили в танце обе ее руки.

А транзистор: «плюх-плюх» — это значит — «гондолы». Плюх-плюх вода за бортами лодок.

Мама плывет, плывет, вскинув голову... Лицо ее нежно розово. Она подходит к стулу, будто там человек, — протягивает осторожно обе руки и опять отходит — кружится, будто во сне, — счастливая, пьяная, забывшая обо всем. Даже о своем Пеке.

Вскочила на пустую эстраду, которая с воробьиный нос, и сделала три фуэте. Но не ноги ее плясали, плясали руки.

Замерла. Остановилась.

Художницы громко захлопали.

— Какая же ты счастливая, какая же ты талантливая!.. Это импровизация? Да?

А Борис молчал. Глаза у него блестели. В них были слезы.

— Ты, Нелька, того... Талантище! Жить не хочу... Это... это... Я как будто видел себя самого во сне.

— Еще! — просили художницы.

— Нет. Нам некогда, — ответила мама. И живо подняла с пола свою жакетку.

4

И вот они с Пекой вышли на улицу, сели в трамвай и поехали в «новый город».

Валеры в этот час не было дома — квартира пуста. Мама пошла к соседке и попросила тряпку.

— Обыкновенную. Если можно!.. Тряпку... Тряпку для пола.

— А вы кто такая будете?

— Я? Уборщица.

— Странновато...

Но ей дали ведро и тряпку.

Мама посадила Пеку на табурет, широко распахнула окно, разулась, нагрела воды и живо вымыла пол. Она терла пол до того сильно, что скоро он стал совершенно желтый. После этого мама вскочила босая на подоконник и протерла газеткой стекла. Когда мама вытерла стекла окна, в Валериной комнате стало будто еще светлей. А потом уже мама потихоньку вычистила кастрюлю Валеры и сковородку.

— «Но-о-очь блаженства-а-а не-е-земно-о-го», — запела мама.

Потом она помыла немножко ноги, обулась, сказала:

— Сейчас вернусь. Давай сиди и береги тряпки. Я сбегаю в магазин и куплю харчей.

Мама и на самом деле скоро вернулась, принесла с собой колбасу, батон и пиво в бумажном большом мешке. Все это она аккуратненько разложила рядом с Валериными карандашами.

— Он вернется ночью, — сказала она, — а у него так чисто! И харч: колбаса, хлеб. А сейчас мы пойдем домой и завалимся спать. А вечером к нам придет... знаешь кто?! — Валера... Придет Валера, Валера, Валера!

 

И Валера на самом деле пришел (только не стал подниматься в их комнату).

Пека стоял внизу, а мама гладила наверху свой фрак.

Внизу, вместе с Пекой, были мамины музыканты.

В это время как раз и раскрылась входная дверь. А в двери — Валера.

Он сказал: «Привет». И музыканты сказали ему: «Привет!»

— Отбываешь вторую службу по совместительству? — захохотав, спросил трубач. — Правильно делаешь — отбывай! А Нелька — она ничего... Она отогреется и со временем, может, остепенится...

— Остепенится, ха-ха-ха! — загрохотал тромбонист. — Это гром-то остепенится? А может — молния?.. Ну, а может, гроза?.. Теплый ветерок каждого по щеке погладит...

— Чего это вы? — хрипловатым баском, растерявшись, спросил Валера. — Клюкнули, что ли, с утра пораньше и до вечера не оклемались? Так вот: угощаю. Берите. Опохмелитесь.

— Маковой росинки во рту не имели, — сказал трубач. — Это мы только немножечко по церковным праздникам. Нам попросту тебя жалко. Приличный парень... Солидный. С образованием... Строитель, так сказать, современной жизни. А сегодня утром ее подхватил, понимаешь, под мышку художник из тридцать третьего... И уволок. И она даже для виду не сопротивлялась. Пошла с ним шататься... Мы-то знаем своих, как облупленных: вернулась, сучка, только в шестом часу. Жаль тебя сердечно: ты парень славный. Не по-мужскому, несолидно будет не зажечь, так сказать, твоей легковой машине зеленый свет... Разобьешься! Что? Смекнул-таки наконец?

— Я в ваших доносах и раскрытиях не нуждаюсь, — сказал Валера, потоптался, подошел к Пеке и протянул ему маленькую коробочку из картона. Пека раскрыл коробку. А в ней... в ней лежала белая, всамделишная легковичка.

Весь покраснев от радости, он взглянул на Валеру, но тот как-то странно топтался по вестибюлю гостиницы. И вдруг, ни с того ни с сего, ушел, хлопнув дверью. (Рассердился, видно, на Пеку за то, что он не сказал: «Спасибо».)

А мама тем временем выгладила свой фрак, разложила его на стуле, сказала Пеке:

— Я вместе с тобой прилягу. Валера придет и меня разбудит.

— А он уже был, — объяснил ей Пека. — Пришел, снял шляпу, потом надел... Потом хлопнул дверью и вдруг ушел.

— Зачем ты врешь?

— Я не вру! — рассердился Пека. — Вот! Он еще подарил мне белую легковичку...

— Ну так где ж Валера?

— Не знаю. Он ничего такого мне не сказал. Потоптался, снял шляпу, надел... И все.

— И никто не стоял внизу?

— Все сидели, а я стоял, — виновато ответил Пека.

 

Пека дремал. Просыпаясь, он видел бессонные блестящие глаза мамы.

— Мама, — прижавшись к ее плечу, тихим шепотом спросил Пека, — а вдруг это вышло из-за меня?.. Как тогда, ты помнишь, с твоим партнером?.. Может, он, чтобы я на него не сердился, подарил мне эту белую легковичку. Так мне, посмотри, — не надо, не надо, не надо!.. Я ее брошу через окно. В форточку! Ты не плачь!.. Вот — гляди, Я бросил. Видала, мама?

5

На следующий день рано утром мама с Пекой поехали на завод.

Они знали, что в рабочие помещения без пропуска не впускают. Они долго-долго бродили возле цехов, в пыли и грязи (ночью шел дождик), пока не нашли большущий цех с настежь распахнутыми дверьми. Здесь еще не было никаких машин — только ящики... Рабочие рыли что-то, видимо закладывали новый фундамент.

Через раскрытые двери, в другом цеху, виднелась огромная штамповочная машина. Она штамповала верхушки будущих автомобилей... Верхушки, верхушки — одну за другой. Они были «черные» — не раскрашенные, унылые.

А цех, где сидели Пека и мама, — широкий, как улица, и просторный, как улица. Здесь гуляли ветры, взметая пыль.

Время от времени проезжали грузовики, какие-то вагонетки... В вагонетках — рабочие в очках и кепках. Они правили очень странно: раскачивали какие-то поршни туда и назад.

...Вот, блестя мелькающим поршнем, колесами, проскочила совсем рядом с ними какая-то вагонетка — начала сокращаться, сделалась маленькой, ушла далеко, исчезла.

Было холодно. Повсюду едва уловимый и все же отчетливый заводской шум, словно и здесь уже билось сердце завода. В большом и пустом цеху еще не было видно движущихся ремней. Сюда долетало только дыхание дальнего — живого и мощного: глубокое дыхание производства, начавшего выпускать свои знаменитые «Жигули».

Прошли, обнявшись, три девушки, измазанные известкой, в платках и рабочих брюках.

В полупустом цеху что-то громко ухало, содрогалось... Земля? Нет, это содрогались ящики, стоявшие тут и там: содрогался твердый пол, и, если как следует приглядеться, по этому земляному полу вились, рассекая его, какие-то рельсы, похожие на трамвайные.

Мама поправила шарф, подошла к молодому дяденьке и робко ему сказала:

— Разыщите, пожалуйста, в сборочном инженера Савельева... Валерия Савельева... Если вам не трудно. Мы подождем...

Дяденька заулыбался, глянул на Пеку, ответил, что охотно разыщет им инженера Савельева, — кто бы подумал, что у него такой большой малый?! А вы — не волнуйтесь... Я его видел под утро... Может, ушел домой?

Мама с Пекой принялись ждать. Долго ждали они и даже присели на ящик, и мама прочла на ящике: «Эмануэль»...

— Пека, мне страшно!.. Опять этот Эмануэль...

— Мамочка, не волнуйся. Это сейчас пройдет. Его заберут отсюда.

— А он мне снится, — сказала мама, — и будто бы ноги у него какие-то высо-оченные... Из железа.

По цеху ходили люди, слышалась речь, которую мама с Пекой не понимали. Это, должно быть, разговаривали между собой итальянцы. И... их ящик «Эмануэль»...

Долго ждали они. Мама всякий раз подходила к новому дяденьке:

— Вызовите, пожалуйста, из сборочного инженера Савельева.

И ей отвечали, что хорошо и что вызовут, мол, но никто его не вызывал. Мама с Пекой, обнявшись, долго-долго сидели и ждали.

И вдруг издалека показался Валера в рабочем комбинезоне. Он шел очень низко опустив голову. Подошел, сощурился и вместо «здравствуйте» вдруг сказал: «Ну?»

— Ты что?.. Ошалел? Взбесился? — спросила мама.

Валера пожал плечами и, не поднимая глаз, толкнул ногой листок фанеры.

— У тебя словарь, как у некой Эллочки-людоедки, — усмехнувшись, сказал Валера. — Нормально, по-русски, совсем говорить не можешь?.. И... между прочим, прочти-ка, что здесь написано. — Он сощурил глаза.

Мама совсем потерялась и прочитала вслух. На листке фанеры, который валялся у ее ног, было написано большими буквами:

ОСТОРОЖНО! СТЕКЛО.

Вот что было написано на фанере.

 

«Да, да... Конечно. Я... я говорю по-русски, как все у нас. Но ведь он-то... он-то — всегда... «Ты самая умная! Ты мудра, как змей». А я говорю по-русски, как все, как все».

Автор:

«Ты хочешь сказать: как у вас в эстраде?»

Неля:

«Да. Но думаю я иначе... И на другом языке вижу сны. Мы... мы всегда боимся, что нас засмеют. Разве возможно мне говорить иначе — не так, как все? Языком души, языком сердца?»

Автор:

«Валера, я вас, между прочим, знаю очень давно. С тех пор, когда мне было столько же, сколько вам».

Валера:

«Это же невозможно! Должно быть, вы меня перепутали с погибшим отцом?.. Между прочим, вы можете говорить мне «ты». Вы настолько старше меня!»

Автор:

«Пожалуйста. Если вам это удобно, я буду вам с удовольствием говорить «ты». Твоего отца я не знала... А может, знала? Не в этом дело... Я знаю тебя. Т е б я. Мы — воевали вместе».

Валера:

«Ха-ха-ха-ха... Мне только двадцать семь лет. Разве это возможно?»

Автор:

«Возможно. Знакомое выражение глаз. Да и лицо — знакомое... Ты ведь нынче ночью работал, да? Сколько ночей ты недосыпал, чтобы победить, чтобы поскорей наладить свои «Жигули»? Бедный мальчик! Вы здорово задержали официальное открытие завода. Страдаешь, да? Тебе нужно множество «Жигулей»... Ничего. Я только то и хотела сказать тебе, что ты — обязательно победишь, в этом можешь не сомневаться! Как бы ни было трудно, какая бы ни была «организация производства» (кажется, что-то в этом духе стоит у тебя в записной книжке?)... Ты победишь  в с е г д а. Я в этом уверена... Но я хотела еще сказать... что самое трудное — это сохранить не в производственных, а в личных вопросах самостоятельность точки зрения...

С о х р а н и  е е  —  и  я  н а з о в у  т е б я  л и ч н о с т ь ю !»

Валера:

«А вам бы весело было... если б... Нет! Вы — женщина... Вы такого не понимаете».

Автор:

«А вдруг понимаю? Ведь я очень немолода. Ты попросту недостаточно ее любишь».

Валера:

«Вы еще не забыли, что значит «любовь»?»

Автор:

«Ни в коей мере... Ведь ты для меня — сын...»

Валера:

«Но ведь это совсем другое».

Автор:

«Ты недостаточно ее любишь! Ты в ней любишь только частицу себя. Добрый, ты забыл, что значит великое слово «жалость».

Валера:

«Речь не идет о жалости».

Автор:

«Да... Но по-русски — это и есть любовь!.. Я его «жалею» — ведь так говорят крестьянки? А у Цветаевой — помнишь? — «Жалённая, желанная...».

Валера:

«Я жалею... Пеку. Вот это — да. Не ее! Ведь вы знаете, я сирота — как он».

Автор:

«Понимаю. Помню. Он тоже тебя так любит!.. А Неля?.. Каждый из нас «сирота» — по-своему. В этом мире... В этом мире, где за жестокое, за неосторожное слово вдруг предают любовь...»

6

Четверо суток Валера не возвращался в свою одинокую комнату: ночевал у ребят — в общежитии, чтоб быть среди людей. Он спал не больше пяти-четырех часов: торчал в цехах даже ночью, когда можно было остаться дома, не приходить на завод.

«...Скоро пуск! Вот-вот... «Открытие». Официальное. Преотлично! Я буду здесь, пока не начнут выбрасывать все пятьсот... Нет — тысячу... Тысячу машин. Это мой второй дом. Я буду здесь постоянно, все время, все время, все время здесь... Я... Я как-нибудь перебьюсь. Для меня в цеху в любую смену найдется дело».

Однажды он проторчал на заводе так долго, что вдруг заметил: «Светает!» Валера пристроился тут же, в цеху, положив под голову полушубок.

Он ел в заводской столовой, он замечал, что голоден только тогда, когда начинал есть.

«Вставки» — где размещались столовые (так называют здесь все вспомогательные помещения), — а ведь столовые при заводе, и были они из сплошного стекла, — столы прикрыты сверкающими клеенками, словно повисли в воздухе в стеклянной своей оболочке.

Поглядишь сквозь стекло: внизу — улица. Она окрашена в сероватый цвет осени.

Тоска от каждого трамвая, автобуса, грузовика, тоска от ложки, тарелки, в которой суп. Он хлебал тоску.

«Улица! Пусть тебя сейчас же пересечет Нелька. Нелька со своим Пекой. Как брат с сестрой, как двое малых ребят.

Или вот что: пусть мне только покажется, что это прошла она... Я... Я что-нибудь сделаю, я остановлю движение на улицах!

Пусть, пусть все на свете замрет!

Отчего мне так пусто? Так зверски, зверски нехорошо?»

...Однажды, когда он пришел к ребятам, на столе у них, в общежитии, стояла бутылка водки. Ему дали выпить и закусить.

Из красного уголка доносились звуки баяна.

От усталости он захмелел, обхватил руками дурную голову и пьяно стал говорить:

— Поймите, ребята! Чуть было вокруг пальца не обвела. Я жениться, если хотите, жаждал... Я только того боялся, что не смогу ей создать условия!

Валера ругал ее. И сам не верил тому, о чем говорит.

Его горем была любовь. Его горем были сомнения, связанные с любовью.

Для того чтобы выразить это, надо было то ли завыть под баян; то ли броситься в койку и спрятать лицо; то ли заплакать навзрыд слезами пьяного.

Он выбрал первое — заголосил:

Из-за-а острова на стре-ежень...

Валера вопил и раскачивался.

А из стакана, на дне которого еще оставалось немного водки, шли боль и тоска, тоска... Тоска по этой дряни... по Нельке, которую он любил. «К но-огтю прижала меня, чертовка!»

Что ж вы, че-ерти, приуныли-и-и?

Эй ты, Васька, пой, пляши...

За-а помин ее души!

. . . . . . . . . . . . . . .

Что-то в нем бормотало, плакало и скулило, словно бы он был Пекой и вдруг заболел ангиной.

Видя такое дело — полнейшее расстройство чувств, товарищи хлопали его по плечам:

— Валерка! Неужто во всем Тольятти хороших девчонок нет? Молодых, культурных и скромных? А что скажет твоя мамаша, когда ты возьмешь артистку с ребенком? Ты это что ж?.. Сына сам завести не в силах, тебе нужен готовый товар, — так выходит по-твоему?.. А второе то, что из погорелого театра она артистка! Вот какая, если по правде, Нелька твоя артистка!

— Ой, врете... Она артистка. Она — талант... Она — перышко... Она — дух!..

Но его мать и действительно ничего не знала о Неле.

Трудно, немыслимо было представить себе его маму (хирургическую сестру) — рядом с Нелькой, с ее словечками, хохотом и тем, что она не брезгует «слегка дербалызнуть», если придется к случаю.

Не такой, должно быть, видела мать его будущую жену. Его мать была женщиной самоотверженной. Овдовев, она больше не выходила замуж, растила его, давала образование.

Когда он закончил курс, мать справила ему костюм и пальто — «неудобно все-таки! Специалист!».

Жила для него и ради него. Он считал ее старой. Но ведь только теперь она сделалась старой, да и то не вовсе по-настоящему.

Так он говорил себе, глядя в стакан, в котором поблескивала вновь налитая ему водка.

«Поддержать бы мать, хоть чуток. Внимание, то да се...»

Но ведь она писала: «Женись!..» Так она писала. Чуть что не приказывала ему. «Внука жду», — говорила мать.

Все это он повторял себе, про себя... Но ответа не было. Что-то грозно орало в нем: «До меня хоть потоп! Потоп... Мне-то что? Она меня любит. Я ее приберу к рукам».

— Оскорбили вы меня в моих лучших чувствах! — сообщил Валера товарищам. — Калошами в душу, в душу!..

После этого он пошел домой. Его пытались задержать, но Валера не поддавался.

Шатаясь, пьяный, он долго брел по ночному городу с улыбавшимися фонарями.

И вдруг он остановился, пристально вглядываясь в лицо фонаря, словно в его свечении был тайный смысл.

— Нелька, с чего ты такая бледная?.. Недоспала? Вот и парадное с неосвещенной лестницей. Он вошел к себе раскачивающейся походкой.

На столе лежала позеленевшая колбаса, тут же рядом — батон. Пол в комнате чисто вымыт.

Вот кухня, кухня... На кухне вычищенная кастрюля.

И словно шаги его чертовой Нельки послышались вдруг Валере в пустой, одинокой комнате. Смех, улыбка, выражение ее детских глаз, прозрачно-серых, пристальных, не умевших лгать. Ветер на набережной реки поднял ее шарф, закачались макушки сосен; затрещал костер и осветил живым своим теплым пламенем всех троих, примостившихся у огня.

Пламя гуляло по лицу Нельки и Пекиному лицу... И помнится, он заметил еще тогда, что очень они друг на друга похожи. Не взрослое у нее лицо. Не взрослое. Нет! Лицо девчонки.

— Перестань канючить, — сказал он Нельке. И рухнул на свой матрас.

Под подушкой была записка: «Люблю тебя. Твоя Неля». Бесчестный удар. Он его не снес.

— Успокойся, будет, — ответил Неле Валера. — Победокурил — и будет. Довольно. Все!

«...Дети... Оба они — недомерки!»

И странное чувство в нем родилось — ответственности за ее шалавость, наивность, причуды... И так хрупка и беспомощна она показалась ему, что захотелось ее заслонить от бурь своими руками, вот этими растопыренными, потемневшими пальцами.

«Какие грязные у меня руки, — опомнился вдруг Валера. — Надо руки вымыть, надеть рубаху... Вот свежая. Нелька, что ли, ее постирала? Хорошо, что нейлоновая, гладить не надо, и так сойдет...»

Он одевался с какой-то судорожной быстротой, вымыл руки, подставил лицо под холодный кран.

Был второй час ночи. Трамваи уже не ходили. Он знал, что они не идут, и зашагал энергичным шагом из нового города в старый город.

«Я попрошу дежурную разбудить ее, — шагая, сам с собой рассуждал Валера. — Откройте! Люблю!»

В нем бродило возбуждение от выпитой водки, недосыпания.

По улицам все еще проезжали редкие легковые машины с зажженными фарами. Мгновенный свет освещал Валере дорогу. И снова мгла. Все было смягчено легким призраком ночи.

Он добрел кое-как до асфальтированного шоссе и пошел быстрее. Что-то внутри него будто толкало его вперед, торопило, гнало.

Это «что-то» была любовь.

«Наплевать мне на всех и все! — рассуждал Валера. И размахивал на ходу руками. — Скорее, скорей!»

Вот и старый город. Черное небо вокруг казалось тяжелым пологом. Кое-где витрины освещены, кое-где одиноко и бедно раскачивается фонарь.

«Сейчас, я — сейчас, сейчас», — объяснял фонарям Валера.

Темнота, сырой ветер.

Гостиница. Вот и подъезд... Валера набрал побольше воздуху в легкие, приосанился, чуточек оправил шляпу.

Живо, чтоб не раздумать, нажал звонок.

7

Самолет отлетал в Ленинград в три часа ночи.

Пека сделался «полуношником». Днем он дремал одетый, а ночью ложился спать, когда возвращалась мама.

Актеры стояли внизу, в вестибюле гостиницы. Все — оркестранты, певец, певица, попугайная тетка и ее попугай Петруша. Петруша был в клетке, он спал на жердочке. Пека все это подглядел: поднял потихоньку плед, которым прикрыли клетку. Спит! Крепко спит. И храпит! Честное слово: он сам слыхал.

Мамины чемоданы и чемоданы актеров лежали аккуратно, в рядок. Наверху был мамин футляр от скрипки.

Одной рукой мама крепко держала Пеку, другой — соломенную корзину со сдобными булками. А в термосе — молоко.

Подошел автобус. Все, все как есть, сейчас же сели в автобус. Нет... До того как влезть в него, актеры, шофер и толстый певец втащили вовнутрь чемоданы и мамин футляр от скрипки.

— Эй вы, поосторожней! — сказала мама.

На дворе ночь. Но Пека заявил маме, что спать все равно не будет, он будет сидеть у окна и смотреть на улицу.

Он сидел у окна и смотрел на улицу.

Улица — темная, тут и там на ветру раскачивались фонари. Изредка брел посредине темного тротуара одинокий прохожий.

Вот кто-то прошел покачиваясь... А на нем — шляпа. Пека вспомнил Валеру (он очень любил Валеру и его шляпу).

Автобус ехал. Он ехал из старого города в новый город. С обеих сторон стояли дома; их окна — погашены, редко где маячил чуть желтоватый свет.

Но вот уж они проехали старый город. По правую руку шумел завод, сияя стеклами. Возле завода по улице проезжали грузовики. Ни одной легковички. Уснули, верно.

Автобус миновал городскую черту — вырвался за ее пределы. Он помчался по черному полю, не освещенному ни одним огнем. Лунный свет в пустынных полях, огоньки вдалеке. Поле — осеннее, ничего не видать. Но вот впереди опять завиднелись огни — большие, редкие, — блеснули зеленым фосфором, как будто бы глаза волка.

А в небе — луна. Она не двигалась, тускло светила сквозь облачко.

Очень долго ехал автобус, и нигде он не останавливался. Небо возле луны было чуть зеленое, поле, как светлым дымом, переполнено лунным светом.

Актеры тихо переговаривались.

Зашевелился у тетеньки в клетке проснувшийся от толчков попугай. Он сказал, картавя: «Петруша хороший, Петруша хороший!..»

Автобус ехал. Он ехал.

И вот наконец вдалеке показались огромные огненные глаза. Они приближались: это стеклянные кубы аэровокзала. Все ярче свет.

Автобус затормозил.

— Прибыли и, как видите, не опоздали, — ворчливо сказал шофер.

 

Валера пришел в гостиницу через полчаса после отъезда автобуса.

Дежурная разъяснила, зевая, что все только что отбыли.

— А вы кто будете?.. Администратор?..

Валера странно засуетился. Хмель из него вылетел мгновенно, как будто бы Валера никогда и в глаза не видывал водки.

«Что делать? Как быть? Как поспеть на аэровокзал?»

И вот, словно сжалившись над Валерой, проехала по улице неказистая маленькая машина.

Валера заорал и, размахивая руками, бросился к ней.

— Товарищи, — взмолился Валера, — я заплачу... Хорошо заплачу... Я... понимаешь ли... Опаздываю на самолет! Мне — к матери... Мать заболела. Доставь, будь ласков.

И они помчались во вздрагивающей машине по пустынному городу: вперед, вдогонку за Нелей и ее Пекой.

— Чего ты стонешь? — спросил шофер.

— Ничего не стону! Я догоняю мать своего сыночка!..

— Ах вот оно дело какое! Вот это — да!..

8

Объявили посадку.

Актеры пошли вперед по широкому, плоскому полю аэродрома.

Мама посадила Пеку к себе на закорки и тоже пошла вперед.

Возле той лесенки, что вела в самолет, стояла девушка в синей форме. Конферансье протянул билеты, и девушка быстренько пересчитала пальцами всех пассажиров.

— Женщину с ребенком вперед! — сказала она.

И мама с Пекой начали медленно подниматься по чуть вздрагивающей лестнице.

Они шли все вверх, все вверх, они шли до самой луны, недвижно стоявшей в небе. А потом уселись на мягкие кресла внутри луны.

Луна осторожненько загудела. Рванулось куда-то поле аэродрома, побежало назад, назад... И вдруг они оказались в воздухе. Пека, как всегда, сидел у окна и ясно видел небо в луне. Под луной лежала гряда облаков. Они вырвались из облаков. Небо сделалось гладко-черное: теперь луна светила только сбоку — слева от самолета.

Кое-кто из актеров спал, кое-кто шелестел журналом, проглядывая его. Рядом с Пекой сидела мама. И плакала. Из ее глаз по щекам катились большие слезы.

— Нелька, брось!.. Он тебя не стоит. И никогда не стоил, — лицемерно сказал тромбонист.

Мама вздохнула и не ответила.

...Они были в огромном небесном мире, под ними — земля. Просто ее не видно было, потому что на свете стояла ночь.

Под луной лежала земля и на этой большущей, круглой земле — очень маленький город Тольятти, с его огромным заводом и его станками «Эмануэль».

Все отступило назад, назад...

А в Тольятти дома́ — повернутые окошками к Волге. А в Тольятти — лес с игольчатыми вершинами, но впереди их с мамой родина. Ленинград.

Самолет качало. Хотелось спать, забыть про то, что вечером из гостиницы на концерт уходила мама.

Все, все осталось там — позади: первый волжский ледок и горевший в лесу костер.

Над ними — небо, впереди — небо, позади — небо.

Мама сказала, что небо, звезды, луна — все вместе зовется: Вселенная.

Во Вселенной летели они над спящей землей. Самолет потихоньку гудел и вздрагивал. Он пел свою тихую песенку самолета.

В кабине был главный летчик, он вел самолет сквозь небо — вперед, все вперед, вперед.

Сквозь любовь и слезы летели они. Внизу оставалась земля с соринками мелких дрязг, бессердечия, клеветы.

Два мира — мама и мальчик — в огромном мире неба и точечных звезд. Вперед, все вперед, вперед.

Если был бы день на дворе, стало бы видно, что, когда самолет опустится, земля предстанет перед глядящим в окошко мальчиком не в мелких, а в самых крупных своих чертах — в квадратах высаженных людьми садов и парков; вся — с ее селами и пригородами огромно-большого города.

Но вот уж блещут внизу огни. Мама медленно достает платок, вытирает слезы. Она старается перестать плакать.

— Освежите меня яблоками! — тихо бормочет мама.

— У нас нет яблоков, мама! — услышав это, громко зарыдал Пека. — Нету, мама! Ни одного!

— Тише! Чего ты кричишь?

— Ребенок хочет яблочка. На, возьми. Пожалуйста. Гражданочка, оно мытое, не опасайтесь... Я его хорошо помыла.

— Мамочка, до... дорогая, освежись яблочком.

— Пристал как репей! Отстань! — И мама почему-то не берет яблока. Она, видно, сильно задумалась о своем.

О чем думает мама?

О том, что она не только Пекина мама, а Неля; о том, что она — актриса, что это, должно быть, ее золотое, самое что ни на есть ее главное на земле. Может, искусство требует жертв? Кто знает! И еще о «Шербурских зонтиках», что для нее поставит Эмилия Квяка, и о Пеке, который тихо жмется к плечу...

— Мамочка, а когда люди целуются, они чавкают?

— Нет! И как нехорошо подслушивать и подглядывать!

— А его ты... больше меня?

— Тебя больше всего на свете! Больше жизни! Больше себя!

Все ярче, ярче огни внизу... Нет мглы. На земле — свет.

 

— Самолет только что улетел, — сказали Валере.

— Да нет же. Не может этого быть!

— Если не верите, так проверьте в справочном.

...Валера долго метался по зданию аэровокзала. Долго потом он не мог забыть специфический его запах, скамьи, на которых сидели ждущие люди, цементный пол.

Исшагав весь вокзал, даже тот пункт, где сдавали багаж, он ушел и остановился один во мгле, на проезжей дороге. Что-то странное делалось с ним, это, должно быть, от недосыпания, усталости, гонки, выпитой с вечера водки.

Плечи его затряслись, он всхлипнул, как маленький, и прошептал: «Неля!..»

— Что случилось? Что с ним стряслось? — спросил водитель какого-то грузовика, стоящего на дороге.

— Да вот убивается, — ответил водитель, который доставил Валеру на аэродром. — Видимо, прозевал своего мальчонку: переживает.

Валера отступил в глубину поля, во мглу его:

— Ах, чтоб все вы пропали пропадом! Нос суют в чужие дела... Прямо в душу — калошами. В душу — калошами.

На слове «калоша» он спохватился и, два раза обронив шляпу, снова помчался к аэродрому.

— Авиаконверт.

— Получайте.

— Марку.

— Зачем?

— Для крепости. И бумагу.

 

Неле Богатыревой:

«Вертайся»... Нет! «Вертушайся»... Нет... «Вертушинка... Река Вертушинка»... «Вертута»... «Вертись»...

Все слова забыл. Ошалел... Ага-а-а! «Вер-нись!..» Ага-а! Вот то-то!..

«Нелька! Вернись! Сейчас же. Совместно со своим Пекой. А за Пекой по пятницам я буду ходить в детсад. Ты — ветер. Тебе доверить ребенка никак нельзя... Нелька! Милая! Я жажду яичницу!» Что-то будто не то. Как-то грубо. Я перезабыл слова! Кто же я?.. Ага-а-а! Я — Эллочка-людоедка!

«...Вертись, вертушайся, вертайся, вертута... ве... ве... ве... Вечность... Вселенная... Валом валит... Вверх-вниз...»

 

За багажом помчался администратор. Неля медленно шла по полю ленинградского аэродрома и тащила на руках Пеку.

Она пела:

Уле-етели-и-и филины

В малиновый закат.

. . . . . . . . . . . .

Остался один, на сучочке сидит.

. . . . . . . . . . . . .

Я еще не филин, а филюшка,

Дальше этой рощи никуда не летал,

Чернее этой ночки ничего не видал.

...Ты сложи-ка, филюшка, крылышки,

Спи-усни. Прибавится силушки.

«Шу-шу-шу» — полетели, полетели,

Белый свет поглядели-поглядели.

 

Тольятти, 1970


Читать далее

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть