Записки волонтера 

Онлайн чтение книги Перламутровый ларец L'Étui de nacre
Записки волонтера 

Полю Арену  {259}


I

Я родился в 1770 году в далеком предместье захолустного городка близ Лангра, где мой отец, полугорожанин, полукрестьянин, торговал ножами и возделывал свой фруктовый сад. Местные монахини, обучавшие только девочек, научили меня читать, потому что я был еще мал, а они были в дружеских отношениях с моей матерью. Из их рук я перешел в руки городского священника, сына сапожника и истинного гуманиста, который давал мне уроки латинского языка. Летом мы занимались под старыми каштанами, и аббат Ламаду, сидя вблизи своих ульев, объяснял мне Георгики Вергилия {260}. Я воображал, что счастливее меня нет на свете, и жил, довольствуясь обществом своего наставника и мадемуазель Розы, дочери вахмистра. Но на земле нет долговечного счастья. Однажды утром мать, поцеловав меня, сунула в карман моей куртки монету в шесть ливров. Мои вещи были уложены. Отец вскочил на лошадь и, посадив меня позади себя, повез в лангрский коллеж. Весь долгий путь я думал о моей комнатке, где осенью воздух был напоен запахом плодов, хранившихся на чердаке; о фруктовом саде, куда отец водил меня по воскресеньям собирать яблоки с деревьев, привитых его собственной рукою; о Розе, о моих сестрах, о матери и о самом себе, бедном изгнаннике! Я ехал с тяжелым сердцем и с трудом удерживал слезы, которые навертывались на глаза. Наконец после пяти часов путешествия мы прибыли в город и спешились перед высокой дверью, на которой я прочел слово, повергшее меня в трепет: Collegium [38]Школа ( лат. ).. Ректор коллежа, священник Оратории {261}, отец Феваль, принял нас в большом выбеленном известкой зале. Это был человек еще молодой и статный, и его улыбка меня ободрила. Мой отец никогда не изменял себе и при знакомстве всякий раз выказывал природную живость, простодушие и прямоту.

— Ваше преподобие,— сказал он, указывая на меня,— я привел к вам моего единственного сына, звать его Пьером в честь крестного отца, а фамилия его Обье. Фамилию эту я получил от моего покойного родителя, и как была она незапятнана, такой сам получил и передал ее я своему сыну. Пьер мой единственный сынок, раз его мать, Мадлена Ордалю, подарила мне только одного сына да трех дочерей, которых я воспитываю самым лучшим образом. А что касается судьбы моих дочек, так, во-первых, она в руках божьих, а потом мужниных! Говорят, они красивы, не смею этому не верить. Но красота вещь слишком ненадежная, чтобы о ней печься. Не ищи красоты, а ищи доброты, как говорится. Что же касается моего сына Пьера, здесь присутствующего (произнося эти слова, отец так опустил мне на плечо свою мощную длань, что я присел), то, если он будет жить в страхе божьем и знать латынь, быть ему священником! А посему покорнейше прошу, ваше преподобие, проэкзаменовать его как следует, чтобы судить о его природных способностях. Обнаружите в нем какие-нибудь достоинства, держите его у себя. Я охотно буду платить что следует. Если же, напротив, посчитаете, что он ни на что не годен, известите меня, я тотчас возьму его домой, и будет он мастерить ножи, как и его отец. Потому что ваш покорный слуга — ножовщик, ваше преподобие.

Священник обещал в точности исполнить его просьбу. Обнадеженный обещанием ректора, отец стал прощаться. С трудом подавляя рыдания, исказившие его лицо, и стыдясь выказать волнение, он напустил на себя суровость, и я вместо родительских объятий получил изрядный тумак. Когда он ушел, отец Феваль из приемной провел меня в сад, в тенистую аллею густолиственных грабов; и там, прохаживаясь под купами дерев, он произнес:

О sylvaï dulces umbras frondosaï! [39]О сада густолиственного сладостная тень! ( лат. ).

К моему счастью, я узнал по архаичности формы и тяжести просодии стих древнего Энния {262} и весьма кстати заметил отцу Февалю, что Вергилий был более достоин воспевать прелесть тенистой прохлады: frigus opacum! Отец Феваль, по-видимому, остался доволен учтивостью ответа. Он предложил мне несколько вопросов из латинской грамматики. И благосклонно выслушал мои ответы.

— Хорошо,— сказал он,— при большом прилежании, очень большом прилежании, вы можете поступить в четвертый класс. Пойдемте, я хочу сам представить вас вашему наставнику и сотоварищам по классу.

Покамест мы гуляли, я не чувствовал себя покинутым, и понемногу у меня отлегло от сердца. Но, очутившись среди учеников моего класса, в присутствии нашего наставника Журсанво, я впал в полное отчаяние. Г-н Журсанво не обладал приветливостью и пленительной простотой ректора. Он показался мне куда более напыщенным, черствым и скрытным. При невысоком росте у него была большая голова, изо рта выступали четыре желтых зуба, а слова со свистом срывались с его бледных губ. Я тут же подумал, что такие уста не достойны произносить имя Лавинии {263}, еще более мне любезное, нежели имя Роза. Ибо, надобно покаяться, идиллическая и царственная невеста несчастного Турна в моем воображении блистала величавой красотой. Ее идеальный образ затмил несколько грубоватую красоту дочери вахмистра. Г-н Журсанво — таково было имя нашего преподавателя в четвертом классе — мне вовсе не нравился. Товарищи по классу внушали мне страх: мне казалось, что они слишком уж озорничают, и я не без основания опасался, как бы мое простодушие не сделало меня смешным. Мне очень хотелось плакать.

Однако боязнь людского осуждения превозмогла горе, и я не дал волю слезам.

Вечером я вышел из коллежа и отправился разыскивать жилище, нанятое для меня в городе отцом. Я поселился, вместе с пятью другими школьниками, у ремесленника, жена которого готовила для нас пищу. Каждый из нас платил ей двадцать пять су в месяц.

На первых порах мои одноклассники пытались смеяться над моей нескладной одеждой и деревенскими повадками, но оставили свои шутки, увидев, что они на меня не действуют. Один из них, тщедушный мальчишка, сын прокурора, не унимался, всячески передразнивая мои дурные манеры и неуклюжесть, за что получил такой увесистый удар кулаком, что закаялся впредь попадаться мне под руку. Журсанво меня весьма не жаловал; но безупречное выполнение мною школьных работ не давало ему повода меня наказать. Злоупотребляя своей властью, этот переменчивый, жестокий и придирчивый человек естественно вызывал возмущение в классе, и было несколько случаев открытого неповиновения ему; впрочем, к этому я был непричастен. Однажды, гуляя в саду с ректором, явно благоволившим ко мне, я вздумал похвалиться перед ним своим добронравием.

— Отец мой,— сказал я ему,— я не участвовал в этой последней истории.

— Есть чем хвалиться,— сказал отец Феваль с презрением в голосе, кольнувшим меня в самое сердце.

Низость он ненавидел более всего на свете. И я поклялся впредь не позволять себе ни на словах, ни на деле ничего бесчестного; если с того дня я остерегался лжи и трусости, то обязан этим сему превосходному человеку.

Отец Феваль не был философом, он исповедовал правила нравственности, а не догмат веры савойского викария! {264} Он верил во все, во что положено верить священнику. Но ему претила показное благочестие, и он не терпел, чтобы имя божие упоминали всуе. Со всей ясностью он выказал это в день рождества, когда к нему пришел отец Журсанво с доносом на нечестивцев, наливших в канун праздника чернил в кропильницу.

В крайнем возмущении, готовый разразиться проклятиями, отец Журсанво бормотал:

— Конечно, дело темное!

— По причине чернил,— невозмутимо отвечал ему наш ректор.

Этот высоко достойный человек усматривал корень всех зол в малодушии. Он часто говорил: «Люцифер и непокорные ангелы пали из-за своей гордыни. Вот почему, даже попав в ад, они остаются князьями тьмы и имеют страшную власть над теми, кто осужден на вечные муки. Если бы причиной их падения была трусость, то и в преисподней они служили бы только посмешищем и игралищем для грешных душ. Даже держава зла ускользнула бы из их презренных рук!»

На каникулы я с великой радостью вернулся домой. Но наш дом показался мне очень маленьким. Когда я вошел, мать, склонившись над очагом, снимала накипь с бульона. Моя милая мама тоже показалась мне совсем маленькой; и я, рыдая, обнял ее.

Не выпуская шумовки из рук, она рассказала мне, что отец, согбенный годами и недугами, вовсе запустил фруктовый сад; что старшая сестра просватана за сына бочара, а приходского пономаря нашли в его комнате мертвым с бутылкою в руках; притом окоченевшие пальцы так вцепились в горлышко, что, казалось, не удастся их разжать. Но разве пристойно было внести пономаря в церковь вместе с бутылкой из-под красного вина! Слушая мать, я впервые остро почувствовал, как летит время и как превратны наши судьбы; и на меня нашло оцепенение.

— Какой ты у меня пригожий, сынок! — говорила мать.— Ну, право же, в канифасовом полукафтане ты вылитый маленький кюре!

Тут вошла в залу мадемуазель Роза; она покраснела, увидев меня, и притворилась удивленной моим приездом. Я заметил, что она интересуется мной, и втайне был польщен. Но с ней я держался чинно, как подобает особе духовного звания. Большую часть каникул я провел, гуляя с отцом Ламаду.

Между нами было условлено говорить только по-латыни. И вот, идя рядом, не глядя по сторонам, мы чинно прохаживались по проселочным дорогам, меж пажитей, где трудились поселяне, среди опаленных зноем полей и лесов, целомудренные, чопорные, серьезные, исполненные презрения к суетным удовольствиям и гордые своей ученостью.

Я возвратился в коллеж с твердым решением войти в конгрегацию Оратории. Я уже видел себя в треугольной шляпе, как у отца Ламаду, в сутане, черных панталонах, шерстяных чулках и башмаках с пряжками, погруженным в размышления о красноречии Цицерона или об учении блаженного Августина, представлял себе, как я пробираюсь сквозь толпу, важно отвечая на поклоны дам и нищих, склонившихся передо мной. Увы! Призрак женщины нарушил прекрасные мечты. До той поры я знал лишь Лавинию и мадемуазель Розу. Я узнал Дидону {265} и почувствовал, как огонь пробежал по моим жилам. Образ той, что блуждала в миртовой роще с вечной раной в груди, склонялся бессонной ночью над моим ложем.

В часы вечерних прогулок мне казалось, что это она, вся в белом, скользит меж деревьев, как луна между облаков. Плененный этим блистательным образом, я боялся вступить в конгрегацию. Однако ж я облачился в сутану, которая была мне удивительно к лицу. Когда я вернулся домой в таком одеянии, мать с поклоном присела передо мной, а Роза, прикрывая лицо фартуком, расплакалась. Затем она подняла на меня свои прекрасные глаза, столь же чистые, как ее слезы.

— Господин Пьер,— сказала она,— сама не знаю, почему я плачу!

Она была трогательна. Но она не походила на луну в облаках. Я не любил ее; я любил Дидону.

Тот год ознаменовался для меня большим горем. Я потерял отца, который скончался почти внезапно от водянки.

В свои последние минуты он благословил детей и завещал им жить честно и не забывать о боге. Он принял смерть с кротостью, совсем не свойственной его натуре. Казалось, без сожаления и даже с радостью расставался он с жизнью, к которой так крепко был привязан всеми узами своей пылкой души. И я понял, что тому, кто чист сердцем, умирать легче, нежели думают.

Я решил заменить отца старшим сестрам, которые уже были невестами, и составить утешение моей матери; она год от году делалась все меньше ростом, все слабее и все трогательнее.

Итак, в короткое время я из ребенка стал мужчиной. Я окончил свое обучение у членов конгрегации Оратории, превосходных наставников, у отца Ланса, Порике и Мариона, которые, прозябая в далекой, глухой провинции, посвятили себя воспитанию детей, хотя их блестящие дарования и глубокая ученость оказали бы честь Академии надписей. Ректор же превосходил их всех возвышенностью ума и красотою души.

В те дни, когда я заканчивал свое философское образование под руководством этих выдающихся учителей, грозный рокот народных волнений докатился до нашей провинции и проник сквозь толстые стены коллежа. Говорили о созыве Генеральных штатов {266}, требовали преобразований и ожидали больших перемен. Новые книги, которые давали нам читать наши наставники, возвещали близкий возврат золотого века.

Когда пришло время расстаться с коллежем, я со слезами обнял отца Феваля.

Он нежно прижал меня к груди. Затем повел под сень грабов, где шесть лет тому назад я впервые беседовал с ним.

Там, взяв меня за руку, он наклонился и, глядя мне в глаза, сказал:

— Помните, дитя мое, что при слабости воли ум — ничто! Вам, может статься, уготована долгая жизнь и вы увидите, как зарождается новый порядок в нашей стране. Великие перемены не совершаются без потрясений. Вспомните тогда о том, что я вам говорю сегодня: ум — слабый помощник в сложном сплетении обстоятельств; лишь нравственная сила спасает то, что должно быть спасено!

И пока он говорил так при выходе из грабовой аллеи, солнце, стоявшее низко на горизонте, облекло его в пурпур и озарило своим закатным лучом его прекрасное задумчивое лицо. Я удержал в памяти его слова, поразившие меня, хотя и не вполне понимал их смысл. Тогда я был только школьником, притом самым заурядным. Истина этой житейской мудрости открылась мне во всей полноте лишь в годину последующих событий, преподавших мне жестокий урок.


II

Я отказался от намерения стать священником. Но надобно было на что-то жить. Не для того изучал я латынь, чтобы выделывать ножи в предместье маленького городка. Я лелеял иные мечты. Наша мыза, коровы, наш сад не удовлетворяли моего честолюбия. Красоту Розы я находил грубой. Мать внушала мне, что только в таком городе, как Париж, могут вполне расцвести мои способности. Я легко свыкся с этой мыслью. Я заказал платье у лучшего портного в Лангре. В кафтане, со шпагой, стальной эфес которой приподнимал полу, я был так хорош, что не сомневался более в благосклонности фортуны. Отец Феваль дал мне письмо к герцогу де Пюибонну, и 12 июля достопамятного 1789 года, снабженный латинскими книгами, пышками, свиным салом и напутствиями, обливаясь слезами, я сел в дилижанс. Я въехал в Париж через Сент-Антуанское предместье, показавшееся мне еще более убогим, нежели самые бедные деревушки нашей провинции. Я пожалел от всей души и тех несчастных, что здесь жили, и самого себя, покинувшего родительский дом и наш фруктовый сад в поисках счастья среди этих отверженных. Однако торговец винами, ехавший вместе со мной в дилижансе, объяснил мне, что жители предместья ликуют, потому что разрушена некая старая тюрьма: Бастилия-Сент-Антуан. Он уверял меня, что Неккер {267} тотчас вернет золотой век. Но парикмахер, слышавший наш разговор, утверждал, что Неккер погубит страну, если король тотчас же не даст ему отставку.

— Революция,— прибавил он,— великое зло. Никто не причесывается больше. А люди, которые не заботятся о прическе, ниже животных.

Слова его рассердили виноторговца.

— Знайте, господин парикмахер,— отвечал он,— что возрожденная нация пренебрегает мишурным блеском. Я проучил бы вас за ваши дерзкие речи, но мне недосуг. Спешу доставить вино господину Бальи, парижскому мэру, который оказывает мне честь своей дружбой.

На этом они расстались, а я зашагал со своими латинскими книгами и куском сала под мышкой, вспоминая материнские поцелуи, к дому герцога де Пюибонна, перед которым обо мне ходатайствовали. Герцогский дом находился на краю города, на улице Гренель. Прохожие охотно указывали мне дорогу, ибо герцог славился своей благотворительностью.

Он встретил меня любезно. Ничто в его одежде и манерах не погрешало против простоты. Он глядел весело, как человек, который хорошо поработал, не будучи к тому принуждаем.

Прочтя письмо отца Феваля, он сказал:

— Отзыв о вас порядочный, но что вы знаете?

Я отвечал, что знаю латынь, немного греческий, древнюю историю, риторику и поэтику.

— Вот какие прекрасные познания! — отвечал он улыбаясь.— Но я предпочел бы услышать, что вы имеете некоторое представление о земледелии, механике, торговле, банковских операциях и промышленности. Готов держать пари, что вы знаете законы Солона?

Я утвердительно кивнул головой.

— Очень хорошо! Но вы не знаете английской конституции. Впрочем, это неважно! Вы молоды, и в вашем возрасте еще не поздно учиться. Я оставляю вас при себе с окладом в пятьсот экю. Господин Милль, мой секретарь, скажет вам, что от вас требуется. До свиданья, сударь!

Лакей провел меня к г-ну Миллю, который писал, сидя за столом, стоявшим посреди большой белой залы. Он зна́ком предложил мне подождать. Этот маленький, кругленький человек, довольно кроткий с виду, страшно вращал глазами, выводя строчку за строчкой, и ворчал вполголоса.

Я слышал, как с его губ срывались слова: тираны, оковы, преисподняя, человек, Рим, рабство, свобода . Я счел его сумасшедшим. Но он положил перо и улыбнулся, кивнув мне головой.

— А? Что? — сказал он.— Вы оглядываете помещение? Здесь все просто, как в доме древнего римлянина. Ни позолоты на карнизах, ни нелепых фигур на камине, ничего, что могло бы напомнить гнусные времена покойного короля, ничего, что было бы недостойно величия свободного человека. Свобода, природа — надобно записать эту рифму, хороша, не правда ли? Вы любите стихи, господин Пьер Обье?

Я отвечал, что даже слишком люблю их и что было бы лучше в интересах моей службы у монсеньера, если бы г-на Берка я предпочитал Вергилию {268}.

— Вергилий великий человек,— отвечал г-н Милль.— А какого вы мнения о Шенье? {269} Что до меня, я не знаю ничего прекраснее его «Карла Девятого». Не утаю от вас, что я сам пробую свои силы в трагедии. И в ту минуту, когда вы вошли, я как раз кончил сцену, которой весьма доволен. Вы кажетесь мне человеком вполне порядочным. Я хочу посвятить вас в сюжет моей трагедии, но молчок! Вы представляете, какие последствия может вызвать малейшая неосторожность! Я пишу «Лукрецию».

Взяв в руки тетрадь, он прочел: «Лукреция, трагедия в пяти актах. Посвящается нашему возлюбленному Людовику, восстановителю свободы во Франции» .

Он продекламировал мне двести стихов; затем остановился и сообщил, в виде извинения, что остальное еще не доведено до совершенства.

— Корреспонденция герцога,— сказал он,— отнимает у меня лучшие часы дня. Мы состоим в переписке со всеми просвещенными людьми Англии, Швейцарии и Америки. Скажу, кстати, что вам, господин Обье, поручается копирование и распределение писем. Если вам желательно знать, чем мы занимаемся в настоящее время, могу вам сказать. Мы устраиваем в Пюибонне показательную ферму, сплошь из английских колонистов, которые обязываются ввести в сельском хозяйстве Франции усовершенствования, уже осуществленные в Великобритании. Мы выписываем из Испании некоторые породы тонкорунных овец, отары которых обогатили своей шерстью Сеговию; тут мы сталкиваемся с такими затруднениями, что приходится прибегать к содействию самого короля. Наконец, мы покупаем швейцарских коров и раздаем их нашим вассалам.

Я не говорю уже о переписке, касающейся общественных дел. Ну, а вам, конечно, известно, что усилия герцога де Пюибонна направлены на установление во Франции английской конституции. Засим позвольте вас покинуть, господин Обье. Я еду во Французскую комедию! Дают «Альзиру» {270}.

В эту ночь я спал на тонких простынях, но спал дурно. Мне грезилось, что пчелы моей матери жужжат над развалинами Бастилии, над головой блаженно улыбающегося герцога де Пюибонна, окруженного элизийским сиянием. Проснувшись рано утром, я побежал к г-ну Миллю и прежде всего осведомился, хорошо ли он развлекался в Комедии. Он отвечал, что представление «Альзиры» позволило ему уловить некоторые авторские приемы, посредством которых Вольтер воздействует на чувствительность зрителей. Затем он дал мне переписать набело письма, относящиеся к покупке тех самых швейцарских коров, которых добрый сеньор презентовал своим вассалам. В то время как я был занят работой, Милль разглагольствовал.

— Герцог добросердечен,— говорил он.— Я воспел его добрые дела в стихах; и не скажу, чтобы я ими оставался недоволен. Вы знаете имение Пюибонн? Нет! Восхитительное место отдыха. Мои стихи познакомят вас с его красотами. Я вам их прочту.

Прелестный дол, спокойствия приют,

Где дремлет зелень рощ, где чистою волною

        Ручьи медлительно текут,

        Свой рокот сладостный весною

        Сливая с трелью соловья.

Как сердце трогает краса полей живая!

Как с буком у ручья люблю шептаться я,

Нежнейшим именем дриаду называя!..

        Прекрасных мест владелец — Пюибонн.

Укрылось вместе с ним здесь, в замке, средь покоя

        Добро, творимое его благой рукою,

        И счастье чувством возвышает он.

        Здесь учит Пюибонн пастушек шаловливых

        Под вязами играть, а иногда

И сам он в плясках их участвует игривых

        И дарит им свои стада  [40]Стихи в рассказе «Записки волонтера» переведены М. М. Замаховской..

Я был изумлен. В Лангре мне не доводилось слышать ничего столь изысканного, и я понял, что в воздухе Парижа есть нечто, чего нет нигде более.

После обеда я пошел осматривать знаменитые парижские памятники архитектуры. Гений искусств в течение двух веков расточал свои сокровища на прославленных берегах Сены. Мне же знакомы были лишь готические замки и соборы, мрачность и суровость которых навевает грустные мысли. В Париже, впрочем, сохранилось несколько таких варварских зданий. Кафедральный собор, что высится в старинной части города, свидетельствует нарушением пропорций и смешением стилей о низкой архитектурной культуре той эпохи, в которую он был воздвигнут. Парижане прощают ему его безобразие ради его древности. Отец Феваль имел обыкновение говорить, что все древнее достойно уважения.

Но совершенно иное впечатление оставляют памятники утонченного века! Цельность архитектурного замысла, гармоническое соотношение частей, широкое применение колонн всех ордеров, наконец красота ансамбля, возрождающего классические формы,— вот отличительные качества блистательных творений зодчих нового времени. Образцом художественной композиции, достойным Франции и ее королей, является колоннада Лувра. Ах, какой это город — Париж! Г-н Милль побывал со мной в театре, где прекраснейшие актрисы посвящают свой голос и свое чарующее мастерство гению Моцарта и Глюка. Более того! Он водил меня в Люксембургский сад, где я видел Рейналя, гулявшего с Дюссо {271} под кущами вековых деревьев. О мой высокочтимый ректор, о мой наставник, мой отец, о господин Феваль! Зачем вы не были свидетелем радости и душевного волнения вашего ученика, вашего сына!

Целые шесть недель я вел самый приятный образ жизни. Все вокруг меня предрекало возврат золотого века, и я уже грезил о колеснице Сатурна и Реи {272}. Утром я переписывал письма под началом г-на Милля. Хороший товарищ был этот г-н Милль! А какой весельчак, какой любезник! И ветреный, как зефир!

После обеда я обязан был прочесть несколько страниц из Энциклопедии  {273} и затем мог располагать собою до следующего утра. Однажды вечером мы с г-ном Миллем пошли ужинать в Поршерон. Женщины с трехцветными лентами на чепцах стояли у дверей кабачков с корзинами цветов. Одна из них подошла ко мне и, взяв меня за руку, сказала:

— Вот вам, сударь, букет роз!

Я покраснел и не нашелся что ответить. Но г-н Милль, знавший парижские нравы, мне сказал:

— Нужно уплатить за розы шесть су и сказать какую-нибудь любезность хорошенькой девушке.

Я сделал и то и другое; затем я спросил г-на Милля, считает ли он эту цветочницу порядочной особой. Он отвечал, что все можно предположить, но в отношении женщины всегда должно быть учтивым! С каждым днем я все больше привязывался к милейшему герцогу де Пюибонну. Это был прекраснейший человек, чрезвычайно простой в обращении. Он думал, что, только отдавая всего себя людям, можно что-то им дать. Он жил как самый обыкновенный человек, считая, что роскошь богачей равносильна краже у бедняков. Он был неистощим в делах милосердия. Я слышал, как он однажды сказал:

«Что может быть отраднее труда на благо ближнего! Пусть это выразится в насаждении каких-либо полезных деревьев или в прививке черенка к дикой яблоне в лесу, плоды которой в будущем утолят жажду путника, сбившегося с дороги».

Доброжелательный вельможа занимался не только филантропией. Он усердно трудился над составлением новой конституции королевства. Будучи депутатом Учредительного собрания от дворянского сословия, он вместе с Малуэ и Станиславом Клермон-Тоннером {274} заседал в рядах поклонников английской свободы, именуемых монархистами. И хотя эта партия, казалось, была уже обречена, все же его влекло к гуманнейшей из революций, на которую он горячо уповал. Мы разделяли его энтузиазм.

Несмотря на многие тревожные признаки, мы пребывали в восторженном состоянии духа еще в течение целого года. В первые дни июля я сопровождал г-на Милля на Марсово поле. Там двести тысяч человек всех сословий — мужчин, женщин, детей — своими руками воздвигали алтарь, перед которым они должны были принести обещание жить или умереть свободными. Парикмахеры в синих куртках, водовозы, аббаты, угольщики, капуцины, девицы из Оперы в платьях, разубранных цветами, с лентами и перьями в прическах, сообща вскапывали священную землю родины. Какой пример братства! Мы видели, как Сийес и Богарне дружно везли тачку {275}; мы видели, как отец Жерар подобно древнему римлянину, который, выходя из сената, брался за плуг, лопатой рыл землю {276}; мы видели, как работала целая семья: отец киркой разбивал каменья мостовой, мать насыпала камни в тачку, а дети поочередно подвозили их к месту работ, в то время как малыш, сидя на руках у девяностотрехлетнего деда, лепетал: « Дело пойдет! Дело пойдет! » Мы видели, как в полном составе шли садовники, держа лопату на плече, увенчанную пучками салата и маргариток. Многие корпорации проходили с музыкантами во главе; печатники несли стяг, на котором было написано: « Книгопечатание — знамя свободы! » Затем шли мясники. На их штандарте был изображен большой нож, и под ним надпись: « Трепещите, аристократы, мясники идут! »

И даже это казалось нам братством.

— Обье, друг мой, брат мой! — восклицал г-н Милль.— Я чувствую прилив поэтического вдохновения! Я сочиню оду и посвящу ее вам. Слушайте:

Ты видишь, друг,— толпой огромной

Бежит народ со всех сторон:

То Франции любимец скромный,

Рабочий люд, в лесу знамен.

Он к алтарю Отчизны милой

Приносит чистую любовь,

Ей будет верен до могилы

И ей отдаст до капли кровь!

Господин Милль с жаром произнес эти стихи; он был мал ростом, но любил широкие жесты. Платье на нем было амарантового цвета. Все эти обстоятельства привлекали к нему внимание, и, когда он прочел последнюю строфу, вокруг него образовалась кучка любопытных. Ему рукоплескали. Вне себя от восторга, он продолжал:

Открой глаза, наполни сердце

Величественным этим днем…

Но едва он произнес последний стих, какая-то дама в большой черной шляпе с перьями бросилась в его объятия и прижала его к косынке, повязанной у нее на груди.

— Как это прекрасно! — воскликнула она.— Позвольте вас расцеловать, господин Милль!

Капуцин, стоявший в кругу зевак, опершись подбородком на ручку заступа, захлопал в ладоши при виде столь горячих поцелуев. Тогда молодые патриоты, окружавшие капуцина, смеясь, толкнули его в объятия дамы, которая расцеловала и его при веселых возгласах толпы. Г-н Милль целовал меня, я целовал г-на Милля.

— Прекрасные стихи! — восклицала дама в большой шляпе.— Браво, Милль! Ну, прямо — Жан-Батист! {277}

— Помилуйте,— возражал г-н Милль из скромности, склонив голову к плечу и покраснев, как наливное яблоко.

— Да, настоящий Жан-Батист! — повторяла дама.— Надобно спеть эти стихи на мотив «Ты не завидуй канарейке…»

— Вы слишком любезны,— отвечал г-н Милль.— Позвольте, мадам Бертемэ, представить вам моего друга Пьера Обье, прибывшего из Лимузена. Достойный молодой человек скоро станет настоящим парижанином.

— Дорогое дитя,— сказала в ответ г-жа Бертемэ, пожимая мне руку,— приходите к нам. Приведите его, господин Милль. По четвергам мы музицируем. Вы любите музыку? Но что за вопрос? Надо быть отъявленным варваром, чтобы не любить музыки. Приходите в будущий четверг, господин Обье; моя дочь Амелия споет вам романс.

Говоря так, г-жа Бертемэ указала на молодую девушку, причесанную на греческий манер и одетую в белое; ее белокурые волосы и голубые глаза показались мне восхитительными. Кланяясь ей, я покраснел. Но она словно не заметила моего смущения.

Возвращаясь в особняк де Пюибонна, я не утаил от г-на Милля, что красота столь прелестной особы произвела на меня волнующее впечатление.

— Так, стало быть,— отвечал мне г-н Милль,— придется добавить еще одну строфу к моей оде!

И после короткого раздумья он сказал:

— Вот, пожалуйте!

Едва ты скромницы прекрасной

Сумеешь чувство заслужить,

Свою любовь с мольбою страстной

Спеши к ее ногам сложить.

Но к алтарю Отчизны оба

Бегите брак скрепить тотчас,

Чтобы своей слепою злобой

Не покарало небо вас.

Увы! Г-н Милль не обладал даром провидения, коим древние наделяли поэтов. Отныне наши счастливые дни были сочтены, и нашим прекрасным мечтаниям не суждено было сбыться. На другое утро, после празднества Федерации, нация пробудилась разъединенной. Слабый и ограниченный король не отвечал возлагавшимся на него народным упованиям.

Преступная эмиграция принцев и аристократов истощала страну, раздражала народ и вела к войне. Политические клубы главенствовали над Учредительным собранием. Народный гнев принимал все более грозные формы. Если нация была охвачена волнением, то и в моем сердце не было мира. Я вновь увидел Амелию. Я стал частым гостем в ее семье, не проходило недели, чтобы я два-три раза не посетил их дом на улице Нев-Сент-Эсташ. Состояние их, когда-то блестящее, сильно пострадало во время революции, и можно сказать, что несчастье породило нашу дружбу. В нужде Амелия казалась мне более трогательной, и я полюбил ее. Я любил безнадежно. Чем мог я, бедный крестьянин, пленить эту прелестную горожанку?

Я восхищался ее талантами; занимаясь музыкой, живописью или переводами английских романов, она находила в благородных искусствах отвлечение от общественных и семейных несчастий. При встречах с людьми она держалась надменно, но со мной становилась шаловливой и охотно шутила. Видно было, что я занимаю ее воображение, но не волную сердца. Отец ее, полное ничтожество, слыл самым красивым гренадером в полку. Что касается г-жи Бертемэ, то, несмотря на свою порывистость, это была лучшая из женщин. Ее восторженность не имела пределов. Попугаи, экономисты и стихи г-на Милля совершенно лишали ее душевного равновесия. Она благоволила ко мне в короткие часы досуга, ибо почти все ее время было занято газетами и Оперой. Она была единственной женщиной, после своей дочери, встречаться с которой мне доставляло удовольствие.

Я вошел в доверие к герцогу де Пюибонну. Он более не занимал меня перепиской писем; теперь он поручал мне самые щепетильные переговоры и часто поверял мне дела, в которые г-н Милль не был посвящен.

Впрочем, герцог утратил веру, если не мужество. Невозможно выразить, как огорчило его унизительное бегство Людовика XVI; но все же после возвращения короля из Варенна герцог де Пюибонн ревностно посещал высокопоставленного пленника, который презрел его советы и пренебрег его чувствами. Мой дорогой герцог остался до безрассудства преданным умирающей монархии. Десятого августа он был во дворце и только чудом спасся от гнева восставшего народа и пробрался к себе в особняк. Ночью он позвал меня. Я застал его переодетым в платье одного из управителей.

— Прощайте,— сказал он.— Я бегу из страны, ставшей на путь гибели и преступлений. Через день я вступлю на берега Англии. При мне триста луидоров, это все, что мне удалось обратить в деньги. Я оставляю здесь значительное имущество. Положиться я могу только на вас. Милль глуп. Защищайте мои интересы. Я знаю, что это чревато опасностями; но я достаточно уважаю вас, чтобы доверить вам хлопоты в рискованном деле.

Я ничего не ответил, только схватил его руки, поцеловал их и оросил слезами.

В то время как он бежал из Парижа, переодетый и снабженный подложным паспортом, я сжигал в камине его особняка бумаги, которые могли опорочить многие семьи и стоить жизни сотням людей. В следующие дни мне посчастливилось продать,— правда, по очень низкой цене,— кареты, лошадей и столовое серебро г-на де Пюибонна и спасти таким образом от семидесяти до восьмидесяти тысяч ливров, которые и были переправлены через пролив. Щекотливое поручение герцога было не менее опасным, чем его побег. Я рисковал жизнью. На другой же день после десятого августа в столице воцарился террор. На улицах, еще накануне оживленных пестрой смесью костюмов, оглашаемых криками уличных торговцев и цокотом конских копыт по мостовой, водворилось уныние и тишина. Все лавки были заперты; горожане, укрывшись в домах, дрожали за своих друзей и за себя.

Заставы охранялись, и никто не мог выйти из города, объятого ужасом. Патрули вооруженных пиками людей обходили улицы. Только и говорили что об обысках. Из своей комнаты, расположенной под самой крышей, я слышал шаги вооруженных граждан, стук прикладов и пик в двери соседних домов, стенания и крики жителей, которых тащили в секции. Санкюлоты, целыми днями устрашавшие террором мирных обывателей квартала, вечером собирались в соседней бакалейной лавке; там всю ночь напролет они пили, плясали карманьолу, пели « Дело пойдет! » И я до самого утра не смыкал глаз. Тревога еще усугубляла тяжесть бессонницы. Я жил в страхе, что какой-нибудь лакей донесет на меня и я буду арестован.

В те дни вспыхнуло какое-то поветрие доносов. Не было поваренка, который, возомнив себя Брутом, не предал бы хозяев, кормивших его.

Я постоянно был настороже: верный слуга обещал предупредить меня при первом же ударе дверного молотка. Не раздеваясь, я бросался на кровать или в кресла. При мне был ключ от садовой калитки. В те тревожные сентябрьские дни, когда я узнал, что сотни узников обезглавлены при полном равнодушии общества и попустительстве властей, отвращение преодолело страх, и мне стало стыдно за себя, ибо я заботился о своей безопасности, дрожал за свою жизнь, а мне должно было скорбеть за страну, где творятся такие злодеяния.

Я не боялся более показываться на улицах, не избегал встречи с патрулями. Однако ж я любил жизнь. Я испытывал на себе ее властные чары вопреки сердечным тревогам и горестям. Прелестный образ затмевал мрачные картины, которые развертывались передо мною. Я любил Амелию, и ее юное лицо обретало в моем воображении неизъяснимое очарование. Я любил ее без надежды на взаимность. Но все же мне казалось, что, действуя мужественно, я становлюсь более достойным ее. Я льстил себя надеждой, что опасности, которым я подвергаюсь, по крайней мере придадут мне весу в ее глазах.

В таком расположении духа я пришел к ней однажды утром. Она была одна. Еще никогда не говорила она со мной так ласково. Подняв глаза к небу, она обронила слезу. Невыразимое волнение овладело мной. Я упал к ее ногам, схватил ее руку и обливал ее горячими слезами.

— О брат мой! — сказала она, стараясь поднять меня.

Я не понял в тот миг жестокой ласки в этом слове «брат». Я говорил с ней от всего сердца.

— Да! — восклицал я.— Ужасные времена! Люди злы. Бежим от них! Счастье в уединении. Есть еще далекие острова, где можно жить в простоте, в безвестности. Бежим туда! Пойдем искать счастья в тени латаний, на могиле Виргинии! {278}

Я говорил, а она глядела вдаль и, казалось, грезила; но были ли ее грезы в согласии с моими, я не знал.


III

Остальную часть дня я провел в самых жестоких сомнениях. Я не мог ни отдохнуть, ни чем-либо заняться. Одиночество страшило меня, людей я бежал. В таком душевном состоянии я рассеянно бродил по улицам и набережным, глядя с грустью на изуродованные гербы на фронтонах особняков и на обезглавленных святых в порталах храмов. Замечтавшись, я нечаянно очутился в Пале-Рояле среди пестрой толпы праздных парижан, приходивших сюда прочесть газету за чашкой кофе. В те дни Деревянные галереи имели праздничный вид.

С момента объявления войны и успеха союзных армий парижане приходили в Тюильри и Пале-Рояль, чтобы узнать последние новости. В хорошую погоду там собирались большие толпы, и даже самая неустойчивость положения вносила некоторое разнообразие в жизнь.

Многие женщины, одетые с простотой древних гречанок, носили у пояса или в волосах ленты трех цветов нации. В толпе я чувствовал себя еще более одиноким; весь этот шум, вся эта суета не вовлекали меня в свой круговорот, а скорее отталкивали и принуждали уйти в себя.

«Увы! — говорил я себе.— Достаточно ли ясно я сказал? Выказал ли я вполне свои чувства? И не сказал ли я чего-нибудь лишнего? Даст ли она согласие встретиться со мной теперь, когда знает, что я люблю ее? Но знает ли она? И хочет ли она знать?»

Так сетовал я на шаткость своей судьбы, как вдруг мое внимание привлек чей-то знакомый голос. Я поднял голову и увидел г-на Милля, который пел в кафе, стоя в кругу патриотов и гражданок. На нем был мундир Национальной гвардии, левой рукой он обнимал молодую женщину, в которой я признал одну из цветочниц Рампонно, и пел на мотив «Лизетты»:

Пусть сотни депутатов с нас

И сняли бы оковы,

Красавиц тысячи тотчас

Вернут нас в рабство снова.

Ведь дамы — это не секрет —

Порядок любят старый…

Похвалишь новый ты декрет —

Жди их суровой кары!

Одобрительный ропот был наградой певцу. Г-н Милль улыбнулся, поклонился небрежно и, обернувшись к подруге, пропел:

О милая Софи, им всем

Хоть вы не подражайте

И философию ничем,

Молю, не унижайте.

Салонам Франции она

Диктует все законы,

И с ней права вернет, сполна

Народ многомильонный!

Ему рукоплескали. Г-н Милль, вынув из кармана бант, передал его Софи, напевая:

Пора кокарду пристегнуть

И вам в порыве братском,

Люблю украсить ею грудь

Я на посту солдатском.

И если золота милей

Вам розы в час расцвета,

Найдете все цветы полей

В трехцветной ленте этой.

Софи, приколов трехцветную ленту к чепцу, победоносно обвела слушателей своим тупым взглядом. Все рукоплескали. Г-н Милль раскланялся. Он глядел в толпу, не видя ни меня, ни кого-либо другого; или, вернее, в этой толпе он видел только отражение самого себя.

— Ах, сударь! — вскричал мой сосед, расцеловавши меня в припадке восторга.— Ах, если бы пруссаки и австрийцы видели это! Они дрогнули бы, сударь! Им повезло при Лонгви и Вердене. Но Париж, окажись они тут, стал бы им могилой. Народ настроен воинственно. Я только что из Тюильри. Я слышал там певцов. Перед статуей Свободы они пели марш марсельцев. Толпа закипала гневом, повторяя хором припев:

К оружию, граждане!

Жаль, что пруссаков там не было. Они от страха провалились бы сквозь землю!

Мой собеседник был человек самый обыкновенный: лицом не хорош, но и не дурен, ростом не велик, но и не мал. Такой, как все! Ничего примечательного! Но он ораторствовал во весь голос, и его сразу же окружили. Откашлявшись и разыгрывая важную персону, он продолжал:

— Враг на подступах к Шалону. Окружим его железным кольцом. Граждане, возьмем в свои руки охрану общественной безопасности! Не доверяйте генералам, не доверяйте главному штабу действующей армии, не доверяйте министрам, не доверяйте даже своим депутатам в Конвенте и давайте спасать себя сами!

— Браво! — вскричал кто-то из присутствующих.— Поспешим в Шалон!

Какой-то низкорослый человек резко оборвал его:

— Патриоты не должны покидать Парижа, пока не уничтожат предателей.

Я тотчас же узнал, чьи уста произнесли эти слова. Я не мог ошибиться. Огромная голова, нетвердо державшаяся на узких плечах, плоское, бескровное лицо. Да, это жалкое, уродливое существо был мой бывший наставник, отец Журсанво! Убогий камзол сменил сутану. Якобинский колпак на голове. Лицо его изобличало лютую ненависть и вероломство. Я отвернулся, но не мог не слышать бывшего члена конгрегации Оратории, который продолжал свою тираду в следующих выражениях:

— Мало было пролито крови в славные сентябрьские дни! Великодушный народ чересчур щадил заговорщиков и предателей!

При этих словах я в страхе поспешил уйти. Ребенком я упрекал Журсанво в несправедливости и недоброжелательстве. Но мог ли я подозревать, что он так низок душой! Обнаружив, что мой бывший наставник гнусный негодяй, я ощутил горечь в сердце.

«Зачем я не ребенок! — мысленно восклицал я.— К чему жить, если жизнь готовит тебе такие встречи? О добрый ректор, отец Феваль! Лишь воспоминание о вас может утишить мои душевные муки! Куда забросил вас шквал народных волнений, о мой единственный, мой истинный наставник? Но, где бы вы ни были, я уверен, человеколюбие, сострадание и самопожертвование по-прежнему сопутствуют вам. Вы наставляли меня на путь прямой и мужественный. Вы закаляли мой дух в предвидении дней испытаний. Пусть же ваш ученик, ваш сын, будет достоин вас!»

Едва я окончил этот монолог, обращенный к самому себе, как робость моя прошла. И естественным образом, возвращаясь мыслью к моей дорогой Амелии, я понял, в чем состоит мой долг, и положил его выполнить. Я открылся в своих чувствах Амелии. Не должен ли я откровенно поговорить и с г-жой Бертемэ?

Я был в двух шагах от двери: мечты привели меня к дому, где жила Амелия. Я вошел. Я говорил.

Госпожа Бертемэ выслушала меня с улыбкой, сказав, что я поступил как порядочный человек. Затем, переходя на более серьезный тон, она продолжала:

— Я хочу, заботясь о вашем спокойствии, поделиться с вами одной тайной! Мою дочь любит кавалер де Сент-Анж, и мне кажется, что к его ухаживанию она не остается равнодушной. Впрочем, я бы желала, чтобы она забыла о нем. Состояние наше тает с каждым днем, и любовь кавалера подвергается испытанию, из которого самые пламенные чувства не всегда выходят победителями.

Кавалер де Сент-Анж! Я вздрогнул, услышав это имя; моим соперником оказался нежнейший из поэтов, очаровательнейший из светских любезников! Происхождение, красота, талант,— короче, у него было все, чтобы пленять женщин! Накануне я видел в руках одной дамы черепаховую табакерку с миниатюрой, на которой был изображен кавалер де Сент-Анж в форме драгуна.

Глядя на портрет, я позавидовал, как и всякий бы другой на моем месте, его мужественному изяществу и величественной прелести осанки. Каждое утро я слышал, как моя соседка, швея, сидя на пороге своего дома, напевает бессмертный романс «Залог».

О, лучше, плод любви несчастной,

Ты вовсе не был бы рожден!

Ошибки не свершай ужасной,

Какой на жизнь ты осужден…

А недавно я с наслаждением прочел философский роман, открывший перед кавалером де Сент-Анжем двери Французской академии, чудесного «Кинегира», который оставил далеко позади «Нуму Помпилия» Флориана {279}.

«Ваш „Кинегир“,— сказал почтенный Седен, принимая кавалера де Сент-Анж в общество „Славных“,— ваш „Кинегир“ посвящен тени Фенелона, и приношение не обесславило алтарь». Так вот кто мой соперник: чувствительный автор «Залога», собрат по перу Фенелона и Вольтера! Я был смущен, удивление притупило остроту горя.

— Как, сударыня! — вскричал я.— Кавалер де Сент-Анж…

— Да,— продолжала она, кивнув головой,— превосходный поэт. Но не воображайте, что этот человек похож на героев своих поэм. Увы! Его любовь тает по мере того, как тает наше состояние.

Из великодушия она выразила сожаление, что выбор ее дочери пал не на меня.

— Талант,— сказала она,— еще далеко не залог счастья. Напротив! Люди высокоодаренные, поэты, трибуны должны бы жить одиноко. На что им спутницы в той жизни, где они не могут встретить равных себе! Гениальность обрекает их на себялюбие. Превосходство не остается для человека безнаказанным.

Но я не слушал ее; я стоял в растерянности. Это открытие убило во мне любовь. Я никогда не питал никакой надежды. Любовь без надежды жить не может. Моя любовь умерла от одного слова.

Кавалер де Сент-Анж! Признаться ли? Мое сердце истекало кровью, а самолюбие испытывало некоторое удовлетворение при мысли, что и всякий другой был бы отвергнут при таком сопернике!

Я расцеловал руки г-жи Бертемэ и вышел от нее спокойно, безмолвно, неторопливо, как тень того благородного любовника, который часом ранее входил сюда излиться перед матерью Амелии в признаниях и сомнениях. Я был неутешен. Я не страдал; я испытывал лишь удивление, стыд и страх от сознания, что в силах пережить лучшее, что есть во мне,— мою любовь!

Когда я проходил через Новый мост, возвращаясь в свое старое, опустевшее предместье, на площадке, у подножия цоколя, на котором еще недавно высилась статуя Генриха IV, какой-то певец из музыкальной Академии с воодушевлением исполнял гимн марсельцев. Толпы людей с обнаженными головами хором подхватывали припев: «К оружию, граждане!» Но когда певец пел последние слова гимна: «К отчизне священная любовь!» голосом проникновенным и торжественным, народ дрогнул в святом упоении. При словах: «За родину, за свободу!..» я упал на колени, и вся толпа следом за мной поверглась на камни мостовой. О родина! Родина! За что твои сыны так беззаветно любят тебя? Из праха и крови возникает твой светлый образ. О родина! Счастлив тот, кто умирает за тебя!

Солнце, клонившееся к горизонту, обложенному багровыми тучами, изливало свои пламенные потоки на воды прославленнейшей из рек. Прощай, последний луч моих счастливых дней!

О, в какую мрачную пору своей жизни вступил я в тот вечер! Когда я запирал дверь моей комнатушки под самой кровлей особняка де Пюибоннов, мне показалось, что я закладываю камнем вход в склеп.

«Кончено! — сказал я себе разрыдавшись.— Я не люблю больше Амелии. Но зачем обречен я постоянно вспоминать ее? Зачем я так горько оплакиваю мою бедную, вырванную с корнем любовь?»

Мучительная тревога — предчувствие близкой беды — сопутствовала сердечным треволнениям. Положение внутри страны приводило меня в отчаяние. Гнетущая тоска дошла до последнего предела, и я, не надеясь получить работу, принужден был скрываться, чтобы не быть арестованным по подозрению в измене. Г-н Милль не появлялся в доме с десятого августа. Я хорошо не знал, где он живет; но мне было известно, что он не пропускает ни одного заседания Коммуны и всякий день наизусть произносит перед ратушей, при горячем одобрении вязальщиц и санкюлотов, все новые гимны. Он был самый ярый патриот из всех поэтов, и даже гражданин Дора-Кюбьер казался рядом с ним умеренным республиканцем {280}, подозрительным в глазах демагогов. Сношения со мной были опасны; поэтому г-н Милль не наведывался ко мне, а деликатность избавляла меня от труда разыскивать его. Однако, будучи порядочным человеком, он прислал мне отпечатанный сборник своих песенок. О, как мало была похожа его вторая муза на первую! Та была напудрена, нарумянена, благоухала мускусом. А эта походила на фурию со змеями вместо волос! Я посейчас помню одну песенку санкюлотов, дышавшую угрозой. Она начиналась так:

Друзья, довольно пели мы

В дни деспотизма, зла и тьмы

        Хвалебный гимн тиранам!

Свободы, равенства оплот,

Нам дан закон. Так, санкюлот,

        Тебя воспеть пора нам!

Суд над королем привел меня в невыразимое смятение. Я жил в постоянном страхе. Однажды утром кто-то постучался ко мне в дверь. По осторожности стука я признал дружескую руку; я отпер — г-жа Бертемэ бросилась ко мне.

— Спасите меня, спасите нас! — заговорила она.— Мой брат Эстанс, мой единственный брат, внесенный в списки эмигрантов, искал у меня убежища. Он арестован по доносу. Вот уже пять дней, как он в тюрьме. К счастью, обвинение, предъявленное ему, весьма туманно и необоснованно. Мой брат никогда не был эмигрантом. Если его выпустят на волю, он сумеет найти свидетелей, которые докажут, где он находился все это время. Я просила кавалера де Сент-Анжа оказать нам такую услугу. Из осторожности он отказал в моей просьбе. Так вот, друг мой, сын мой, об этой услуге, опасной для него и еще более опасной для вас, я и пришла вас просить.

Я поблагодарил ее за эту просьбу, как за милость. Воистину, это была величайшая милость, какую только можно оказать порядочному человеку.

— Я хорошо знала, что вы мне не откажете! — вскричала г-жа Бертемэ, обнимая меня.— Но это еще не все,— прибавила она.— Вам придется найти еще одного свидетеля. Необходимо представить двух свидетелей, чтобы брата освободили! В какие времена мы живем, друг мой! Господин де Сент-Анж отстраняется от нас: наше несчастье бросает тень и на него. Господин Милль остерегается бывать у людей, находящихся на подозрении. Кто мог бы подумать! Вы помните день Федерации? Все мы были воодушевлены чувством братства, а какое на мне было прелестное платье!

Она ушла от меня в слезах. Вслед за ней сошел по лестнице и я, пустившись на поиски свидетеля, хотя, говоря правду, мне представлялось крайне затруднительным найти такового. Коснувшись рукой подбородка, я заметил, что за неделю у меня выросла борода, а это могло возбудить подозрение. Поэтому я тут же пошел к цирюльнику, что на углу улицы св. Гильома.

Этот цирюльник, по имени Ларисс, был очень добрый человек, высокий, как тополь, всегда встревоженный и дрожавший, как осиновый лист. Когда я вошел в его лавку, он обслуживал какого-то виноторговца из нашего квартала, и тот, пока ему намыливали лицо, изощрялся в угрозах по адресу брадобрея.

— Эх ты, смазливый дамский угодник! — говорил он.— Вот отрубят тебе голову да насадят ее на пику в угоду твоим аристократическим вкусам! Надо, чтобы все враги народа попали в «корзину для салата», начиная с толстого Капета и кончая тощим Лариссом. И « Дело пойдет! »

Ларисс, бледнее луны и трепетнее листа, брил с невероятными предосторожностями подбородок бранчливого патриота. И я установил, что никогда еще за всю свою практику парикмахер не проявлял такого усердия. Я видел в этом поруку в благоприятном исходе затеи, которая внезапно пришла мне в голову. Я решил просить Ларисса идти со мной в качестве свидетеля в Комитет общественного спасения.

«Он трус,— сказал я себе,— и не осмелится отказать мне в просьбе».

Виноторговец ретировался, угрожающе ворча сквозь зубы. И я остался наедине с парикмахером, который, весь еще дрожа, повязывал мне вокруг шеи салфетку.

— Ах, сударь! — шептал он мне на ухо голосом более слабым, нежели вздох.— Адские силы обрушились на нас! Неужто я обучался парикмахерскому мастерству для того, чтобы обслуживать этих дьяволов? Головы, которые я имел честь причесывать, находятся теперь в Лондоне или Кобленце! А как поживает герцог де Пюибонн? Хороший был господин!

Я сообщил ему, что герцог живет в Лондоне уроками чистописания. И в самом деле, я не так давно имел от герцога известие и знал, что живет он в Лондоне в свое удовольствие на четыре шиллинга шесть пенсов в день.

— Все возможно,— отвечал Ларисс,— но причесывают в Лондоне не так, как в Париже. Англичане мастера составлять конституции, но париков делать они не умеют, и пудра у них недостаточно белая.

Ларисс быстро побрил меня. Борода у меня была еще не очень жесткой в те годы. Едва он сложил бритву, как я взял его за руку и твердо сказал:

— Дорогой господин Ларисс, вы человек любезный: не откажитесь сопровождать меня в собрание секции Главного почтового управления, что помещается в бывшей церкви святого Евстахия. Там мы с вами засвидетельствуем, что господин Эстанс никогда не был эмигрантом.

При этих словах Ларисс побледнел и прошептал голосом умирающего:

— Но я не знаю господина Эстанса!

— И я тоже,— отвечал я.

То была чистейшая правда. Я разгадал характер Ларисса. Он был уничтожен. От страха он постоянно попадал в беду. Я взял его за руку. Он покорно последовал за мной.

— Вы ведете меня к смерти,— кротко сказал он.

— К славе! — ответил я.

Не знаю, был ли ему ведом трагизм славы, но к почестям он был чувствителен; мое предложение, видимо, польстило ему. Вероятно, он был несколько знаком с изящной словесностью, ибо, высвободив свою руку из моей, направился в помещение позади лавки.

— Сударь,— сказал он,— позвольте мне надеть мое лучшее платье. В древности жертвы украшались цветами. Я читал об этом в Готском альманахе {281}.

Он вынул из комода синий сюртук и облек в него свою высокую и гибкую фигуру. В такой экипировке он и сопровождал меня в собрание секции Главного почтового управления, заседавшей непрерывно.

При входе в бывшую церковь, на дверях которой можно было прочесть слова: «Свобода, равенство, братство или смерть!», у Ларисса пот выступил на лбу; однако ж он вошел внутрь. Один из граждан, спавший среди пустых бутылок, пробудился и, еще полусонный, сначала выслушал наше заявление, потом послал нас в революционный комитет.

Мне довелось уже два раза побывать в этом комитете с г-жой Бертемэ. Председателем комитета был содержатель меблированных комнат на улице Труандери, облюбованных девицами квартала. Среди членов комитета фигурировали точильщик, привратник и пятновыводчик по имени Бистак. Нам пришлось иметь дело с точильщиком. Он сидел в непринужденной позе, с засученными рукавами; глядел он простаком.

— Граждане,— сказал он,— раз уж вы представили аттестацию по форме, мне нечего возразить, потому как я должностное лицо, значит с меня достаточно формы. Скажу одно: человеку с образованием и умом не положено покидать Париж в такое время. Потому как, видите ли, граждане…

Он запнулся; затем, пытаясь выразить свою мысль, сперва вытянул голую мускулистую руку, потом поднял ее и, постучав пальцем по лбу, сказал: «Одного этого мало (разумея под „этим“ свою руку, рабочий инструмент), требуется также и это („это“ означало голову, кладезь познаний)».

Тут он стал похваляться своими природными способностями и жаловаться на родителей, которые не дали ему образования. Затем он приступил к исполнению служебной обязанности, состоявшей в том, чтобы поставить подпись на нашем заявлении. Вопреки его доброй воле дело долго не клеилось. В то время как его рука, привыкшая к точилу, с трудом приспособлялась к перу, пятновыводчик Бистак вошел в залу. Бистак, не в пример точильщику, не отличался мягким нравом. У него была душа якобинца. При виде нас лоб у него нахмурился, ноздри раздулись: он почуял аристократов.

— Кто ты? — спросил он меня.

— Пьер Обье.

— Что ж, Пьер Обье, ты и впрямь думаешь проспать эту ночь в своей постели?

Я не потерял присутствия духа, но мой спутник затрясся всем телом. У него так стучали зубы, что Бистак насторожился и, забыв обо мне, занялся бедным Лариссом.

— Глядишь ты заправским заговорщиком,— сказал Бистак страшным голосом.— Твоя профессия?

— Цирюльник. Ваш покорный слуга, гражданин!

— Все цирюльники — фельяны!

Обычно от страха Ларисс становился способен на самые героические поступки. Он признавался мне, что в тот миг ему стоило нечеловеческих усилий не крикнуть: «Да здравствует король!» Однако он не крикнул, но гордо ответил, что ему не за что благодарить революцию, упразднившую парики и пудру, и что он устал постоянно дрожать за свою жизнь.

— Возьмите мою голову! — прибавил он.— Я предпочитаю умереть сразу, чем жить в вечном страхе.

Такие речи озадачили Бистака.

Тем временем точильщик, туго шевеливший мозгами, но настроенный доброжелательно, предложил нам удалиться.

— Ступайте, граждане,— сказал он,— но помните, что Республика нуждается вот в этом!

И он указал на свой лоб.

Брат г-жи Бертемэ был освобожден на другой же день. Мать Амелии рассыпалась в благодарностях и расцеловала меня, ибо она была охотница целоваться. Но это было еще не все!

— Вы заслужили,— сказала она,— право на признательность Амелии. Я хочу, чтобы моя дочь лично засвидетельствовала вам свою благодарность. Она обязана вам жизнью своего дядюшки. Правда, дядюшка значит для нее меньше, чем мать, но все же каких только похвал не заслуживает ваше мужество…

Она ушла, чтобы позвать Амелию.

Оставшись наедине с самим собою в гостиной, я ждал. Я спрашивал себя, достанет ли у меня силы вновь ее увидеть. Я робел, я надеялся, я был ни жив ни мертв.

Минут через пять г-жа Бертемэ появилась, но одна.

— Простите неблагодарную! — воскликнула она.— Моя дочь отказывается выйти к вам. «Мне невыносимо его присутствие,— сказала она.— Видеть его мне будет мучительно: отныне он мне ненавистен! Выказав более мужества, нежели человек, любимый мною, он получил жестокое преимущество. В жизни моей я не увижу его более: он великодушен, он простит меня».

Воспроизведя в точности ответ дочери, г-жа Бертемэ закончила такими словами:

— Забудьте неблагодарную!

Я обещал приложить к тому все усилия и сдержал слово. События содействовали мне в этом. В Париже царил террор. Страшный день 31 мая лишил умеренных последней их надежды {282}.

Из-за переписки с герцогом де Пюибонном, которую я по-прежнему поддерживал, на меня, как на заговорщика, было уже несколько доносов, и я жил под угрозой каждую минуту потерять свободу и жизнь.

С просроченным удостоверением о благонадежности в кармане, не решаясь просить о выдаче нового из боязни, что меня тут же арестуют, я влачил жалкое существование.

В ту пору был объявлен рекрутский набор двенадцати тысяч человек в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Я записался. И второго брюмера II года {283}, в шесть часов утра шагал по дороге в Нанси вдогонку за своим полком. Я находил, что в солдатской шапке, с мешком за плечами, в карманьоле, у меня довольно воинственный вид.

Время от времени я оборачивался, чтобы взглянуть на великий город, где я так страдал и любил. И, смахнув слезу, шел дальше. Я пробовал петь, чтобы придать себе мужества, и затягивал марсельезу:

Вперед, сыны Отчизны милой!..

На первой остановке в пути я показал подорожную крестьянам, которые позволили мне переночевать в хлеве. Там, на соломе, я заснул блаженным сном. Пробуждаясь, я думал:

«Как хорошо! Я не рискую более угодить на гильотину. Мне кажется, что я уже не люблю Амелию; или, вернее, мне кажется, что я никогда и не любил ее. Мне выдадут саблю и ружье. И мне нечего будет бояться, кроме пуль австрийцев. Сердцеед и Надуй-Смерть {284} правы: нет ремесла лучше солдатского. Но кто бы мог сказать в те времена, когда я изучал латынь под цветущими яблонями аббата Ламаду, что настанет день и мне придется защищать Республику? Ах, господин Феваль! Кто бы мог сказать, что юный Пьер, ваш ученик, будет воевать?»

На следующей остановке какая-то добрая женщина уложила меня спать на чистых простынях в постели, потому что я был похож на ее сына.

Потом я сделал привал у некоей канониссы, отправившей меня, несмотря на дождь и ветер, ночевать на чердак, да и то скрепя сердце. Настолько защитник Республики казался ей похожим на разбойника!

Наконец я догнал свой отряд на берегах Мааса. Мне выдали шпагу. Я покраснел от удовольствия и вырос в своих глазах на целую голову. Не смейтесь надо мной! Согласен, что во мне говорило тщеславие, но ведь оно-то и рождает героев! Едва успели мы экипироваться, как был получен приказ двинуться на Мобеж.

Мы подошли к берегам Самбры глубокой ночью. Все безмолвствовало окрест. Вдали, по ту сторону реки, мы завидели костры. Там раскинулся бивак неприятеля. Сердце бешено колотилось в моей груди.

Я представлял себе войну по описаниям Тита Ливия. Но, призываю в свидетели вас, леса, долины, холмы, берега Самбры и Мааса, все оказалось ложью! А на самом деле война — это переходы через объятые пламенем деревни, это привалы в придорожной грязи, свист пуль над головой, когда ты в долгие тоскливые ночи часами стоишь на посту! Ни картинных сражений, ни батальонов на марше мне ни разу не довелось видеть. Спали мы на ходу, жили впроголодь. Флоридор, наш сержант, старый гвардеец, клялся, что мы ведем «праздничную жизнь»: он преувеличивал, но мы и в самом деле не слишком страдали от лишений, ибо нас воодушевляло сознание, что мы исполняем свой долг и служим родине.

Поистине мы гордились нашим полком, который покрыл себя славой при Ватиньи. Он состоял большей частью из бывалых и хорошо обученных солдат королевской армии. Но, участвуя в нескольких кампаниях, полк понес большие потери; поэтому решено было пополнить его состав молодыми рекрутами. Без ветеранов, которые представляли собою основу нашего отряда, мы ничего бы не стоили. Надобно много времени, чтобы обучить солдата, а на войне энтузиазмом не заменить опытности.

Наш полковник происходил из дворян моего родного края. Со мною он был приветлив. Старый провинциальный роялист, солдат, а не придворный, он сильно запоздал сменить белый мундир войск его величества на синюю солдатскую форму II года. Он ненавидел Республику и каждый день готов был отдать за нее жизнь.

Благословляю провидение, направившее мои пути к границе, ибо тут я обрел мужество.


(Писано на биваке, на Самбре, от седьмого дня декады 27 фримера по шестой день декады 6 нивоза II года французской Республики, рекрутом Пьером Обье.)


Читать далее

1 - 1 08.11.19
Валтасар 08.11.19
Резеда господина кюре 08.11.19
Господин Пижоно 08.11.19
Дочь Лилит 08.11.19
Лета Ацилия 08.11.19
Красное яйцо 08.11.19
Пчелка 08.11.19
ТАИС
I. Лотос 08.11.19
II. Папирус 08.11.19
III. Евфорбия {88} 08.11.19
ХАРЧЕВНЯ КОРОЛЕВЫ ГУСИНЫЕ ЛАПЫ 08.11.19
СУЖДЕНИЯ ГОСПОДИНА ЖЕРОМА КУАНЬЯРА
Аббат Жером Куаньяр 08.11.19
Суждения господина Жерома Куаньяра 08.11.19
ПЕРЛАМУТРОВЫЙ ЛАРЕЦ
Прокуратор Иудеи 08.11.19
Амикус и Целестин 08.11.19
Легенда о святых Оливерии и Либеретте 08.11.19
Святая Евфросиния 08.11.19
Схоластика 08.11.19
Жонглер богоматери 08.11.19
Обедня теней 08.11.19
Лесли Вуд 08.11.19
Гестас 08.11.19
Записки сельского врача 08.11.19
Записки волонтера  08.11.19
Рассвет 08.11.19
Госпожа де Люзи. (Рукопись от 15 сентября 1792 г.) 08.11.19
Дарованная смерть 08.11.19
Эпизод из времен флореаля II года республики {292} 08.11.19
Оловянный солдатик 08.11.19
Обыск 08.11.19
Приложение 08.11.19
Комментарии [общие] 08.11.19
Содержание 08.11.19
Примечания к электронной версии издания 08.11.19
1 08.11.19
2 08.11.19
3 08.11.19
4 08.11.19
5 08.11.19
6 08.11.19
7 08.11.19
8 08.11.19
9 08.11.19
10 08.11.19
11 08.11.19
12 08.11.19
13 08.11.19
14 08.11.19
15 08.11.19
16 08.11.19
17 08.11.19
18 08.11.19
19 08.11.19
20 08.11.19
21 08.11.19
22 08.11.19
23 08.11.19
24 08.11.19
25 08.11.19
26 08.11.19
27 08.11.19
28 08.11.19
29 08.11.19
30 08.11.19
31 08.11.19
32 08.11.19
33 08.11.19
34 08.11.19
35 08.11.19
36 08.11.19
37 08.11.19
38 08.11.19
39 08.11.19
40 08.11.19
41 08.11.19
42 08.11.19
43 08.11.19
44 08.11.19
45 08.11.19
46 08.11.19
47 08.11.19
48 08.11.19
49 08.11.19
50 08.11.19
51 08.11.19
52 08.11.19
53 08.11.19
54 08.11.19
55 08.11.19
56 08.11.19
57 08.11.19
58 08.11.19
59 08.11.19
60 08.11.19
61 08.11.19
62 08.11.19
63 08.11.19
64 08.11.19
65 08.11.19
66 08.11.19
67 08.11.19
68 08.11.19
69 08.11.19
70 08.11.19
71 08.11.19
72 08.11.19
73 08.11.19
74 08.11.19
75 08.11.19
76 08.11.19
77 08.11.19
78 08.11.19
79 08.11.19
80 08.11.19
81 08.11.19
82 08.11.19
83 08.11.19
84 08.11.19
85 08.11.19
86 08.11.19
87 08.11.19
88 08.11.19
89 08.11.19
90 08.11.19
91 08.11.19
92 08.11.19
93 08.11.19
94 08.11.19
95 08.11.19
96 08.11.19
97 08.11.19
98 08.11.19
99 08.11.19
100 08.11.19
101 08.11.19
102 08.11.19
103 08.11.19
104 08.11.19
105 08.11.19
106 08.11.19
107 08.11.19
108 08.11.19
109 08.11.19
110 08.11.19
111 08.11.19
112 08.11.19
113 08.11.19
114 08.11.19
115 08.11.19
116 08.11.19
117 08.11.19
118 08.11.19
119 08.11.19
120 08.11.19
121 08.11.19
122 08.11.19
123 08.11.19
124 08.11.19
125 08.11.19
126 08.11.19
127 08.11.19
128 08.11.19
129 08.11.19
130 08.11.19
131 08.11.19
132 08.11.19
133 08.11.19
134 08.11.19
135 08.11.19
136 08.11.19
137 08.11.19
138 08.11.19
139 08.11.19
140 08.11.19
141 08.11.19
142 08.11.19
143 08.11.19
144 08.11.19
145 08.11.19
146 08.11.19
147 08.11.19
148 08.11.19
149 08.11.19
150 08.11.19
151 08.11.19
152 08.11.19
153 08.11.19
154 08.11.19
155 08.11.19
156 08.11.19
157 08.11.19
158 08.11.19
159 08.11.19
160 08.11.19
161 08.11.19
162 08.11.19
163 08.11.19
164 08.11.19
165 08.11.19
166 08.11.19
167 08.11.19
168 08.11.19
169 08.11.19
170 08.11.19
171 08.11.19
172 08.11.19
173 08.11.19
174 08.11.19
175 08.11.19
176 08.11.19
177 08.11.19
178 08.11.19
179 08.11.19
180 08.11.19
181 08.11.19
182 08.11.19
183 08.11.19
184 08.11.19
185 08.11.19
186 08.11.19
187 08.11.19
188 08.11.19
189 08.11.19
190 08.11.19
191 08.11.19
192 08.11.19
193 08.11.19
194 08.11.19
195 08.11.19
196 08.11.19
197 08.11.19
198 08.11.19
199 08.11.19
200 08.11.19
201 08.11.19
202 08.11.19
203 08.11.19
204 08.11.19
205 08.11.19
206 08.11.19
207 08.11.19
208 08.11.19
209 08.11.19
210 08.11.19
211 08.11.19
212 08.11.19
213 08.11.19
214 08.11.19
215 08.11.19
216 08.11.19
217 08.11.19
218 08.11.19
219 08.11.19
220 08.11.19
221 08.11.19
222 08.11.19
223 08.11.19
224 08.11.19
225 08.11.19
226 08.11.19
227 08.11.19
228 08.11.19
229 08.11.19
230 08.11.19
231 08.11.19
232 08.11.19
233 08.11.19
234 08.11.19
235 08.11.19
236 08.11.19
237 08.11.19
238 08.11.19
239 08.11.19
240 08.11.19
241 08.11.19
242 08.11.19
243 08.11.19
244 08.11.19
245 08.11.19
246 08.11.19
247 08.11.19
248 08.11.19
249 08.11.19
250 08.11.19
251 08.11.19
252 08.11.19
253 08.11.19
254 08.11.19
255 08.11.19
256 08.11.19
257 08.11.19
258 08.11.19
259 08.11.19
260 08.11.19
261 08.11.19
262 08.11.19
263 08.11.19
264 08.11.19
265 08.11.19
266 08.11.19
267 08.11.19
268 08.11.19
269 08.11.19
270 08.11.19
271 08.11.19
272 08.11.19
273 08.11.19
274 08.11.19
275 08.11.19
276 08.11.19
277 08.11.19
278 08.11.19
279 08.11.19
280 08.11.19
281 08.11.19
282 08.11.19
283 08.11.19
284 08.11.19
285 08.11.19
286 08.11.19
287 08.11.19
288 08.11.19
289 08.11.19
290 08.11.19
291 08.11.19
292 08.11.19
293 08.11.19
294 08.11.19
295 08.11.19
296 08.11.19
297 08.11.19
Записки волонтера 

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть